|
||||
|
А.А. Ахматова Анна Андреевна Ахматова (11/23.VI. 1889, Большой Фонтан под Одессой — 5.III.1966, Домодедово под Москвой, похоронена в Комарове под Петербургом) своими дореволюционными книгами «Вечер» (1912), «Четки» (1914) и «Белая стая» (1917) добилась совершенно исключительного признания в литературе. Сборники ее постоянно переиздавались. В первые годы после 1917–го явная противоположность ее стихов тогдашней революционной поэзии не мешала сверхпопулярности Ахматовой. «Я сказал ей: у вас теперь трудная должность, — записывал в 1922 г. К. Чуковский: — вы и Горький, и Толстой, и Леонид Андреев, и Игорь Северянин — все в одном лице… И это верно: слава ее в полном расцвете… редакторы разных журналов то и дело звонят к ней — с утра до вечера. — Дайте хоть что — нибудь». О ней «пишутся десятки статей и книг», ее «знает наизусть вся провинция». Ахматова живет, кажется, лишь своим творчеством, что даже вызывает сочувствие критика: «Бедная женщина, раздавленная славой». Хотя во время лихолетья гражданской войны Ахматова почти перестала писать (по подсчетам Н.А. Струве, она создает в 1918, 1919 и 1920 годах соответственно 4, 5 и 1 стихотворение после 32–х в 1917–м), в 1921–1922 годах «вдохновение ее снова забило мощной струёй» (соответственно 33 и 19 стихотворений). В начале 20–х выходят книги «Подорожник» и «Anno Domini MCMXXI» («Лета Господня 1921»). Но в 1923–м наступает резкий спад (Н. Струве фиксирует одно — единственное стихотворение), и затем Ахматова пишет стихи лишь изредка, доставляя себе заработок нелюбимой переводческой работой. С вершин славы она была низвергнута сразу в полное поэтическое небытие. Тираж 2–го издания «Anno Domini», вышедшего в 1923 г. в Берлине, по словам автора книги, «не был допущен на родину… То, что там были стихи, не напечатанные в СССР, стало одной третью моей вины, вызвавшей первое постановление обо мне (1925 год); вторая треть — статья К. Чуковского «Две России (Ахматова и Маяковский)»; третья треть — то, что я прочла на вечере «Русского совр<еменника>«(апрель 1924 <г>) в зале Консерватории (Москва) «Новогоднюю балладу»«. Ее стихи, как считала Ахматова, были запрещены «главным образом за религию» (незадолго до того, в 1922 г., большевики обрушили массовые репрессии на церковь). «После моих вечеров в Москве (весна 1924) состоялось постановление о прекращении моей лит<ературной> деятельности. Меня перестали печатать в журналах и альманахах, приглашать на лит<ературные> вечера. (Я встретила на Невском М. Шаг<инян>. Она сказала: «Вот вы какая важная особа: о вас было пост<ановление> ЦК; не арестовывать, но и не печатать».)». Под дамокловым мечом, без каких — либо контактов с читателем, в бедности Анне Ахматовой, добровольно оставшейся после революции на родине, было суждено прожить десятилетия. Анна Андреевна не раз возмущалась статьями и разговорами (в том числе за рубежом) о том, что ее творчество исчерпало себя: говорившие так не знали произведений, хранившихся даже не на бумаге, а только в памяти автора и нескольких ближайших друзей (из многих потом вспомнились только отрывки). И все же колоссальная недореализованность творческого дара великого поэта — одно из тягчайших преступлений тоталитаризма перед русской культурой — налицо: в основном массиве произведений Ахматовой «на 14 лет 1909–1922 приходится 51 % сохранившихся ее строк, на 43 года 1923–1965 — 49 %». У «поздней» Ахматовой разграничиваются «стихи 1935–1946 гг. и 1956–1965 гг. Биографические рубежи между этими… периодами достаточно очевидны:… 1923–1939 гг. — первое, неофициальное изгнание Ахматовой из печати; 1946–1955 гг. — второе, официальное изгнание Ахматовой из печати». Накануне второго изгнания она писала в Пятой «Северной элегии» (1945): «Меня, как реку, / Суровая эпоха повернула, / Мне подменили жизнь». Творческое самоотречение — признак той же подмены: «И сколько я стихов не написала, / И тайный хор их бродит вкруг меня…» Даже превращение псевдонима в фамилию осознается здесь как подмена одного человека другим: «И женщина какая — то мое / Единственное место заняла, / Мое законнейшее имя носит, / Оставивши мне кличку…» Но, конечно, Ахматова оставалась собой при всей значительности ее эволюции, и главное — ее не постигло качественное падение таланта в отличие от многих советских поэтов и прозаиков. Основные черты ахматовской поэтики сложились уже в первых сборниках. Это сочетание недосказанности «с совершенно четким и почти стереоскопическим изображением», выраженность внутреннего мира через внешний (зачастую по контрасту), напоминающая о психологической прозе, преимущественное внимание не к состоянию, а к изменениям, к едва наметившемуся, еле уловимому, вообще к оттенкам, к «чуть — чуть» при сильнейшем напряжении чувств, стремление к разговорности речи без ее прозаизации, отказ от напевности стиха, умение выстраивать «осторожную, обдуманную мозаику» слов вместо их потока, большое значение жеста для передачи эмоций, сюжетность, имитированная отрывочность (в частности, начало стихотворения с союза, в том числе противительного) и т. д. В стихах Ахматовой как правило присутствует некая «тайна», но не того порядка, что у символистов: постсимволисты (Ахматова, Мандельштам, Пастернак) ее «переместили из зоны мистериальной непостижимости в зону логических затемнений и разрывов». Традиционность, внешне преобладающая «классичность» стиха Ахматовой «чисто внешняя, она смела и нова и, сохраняя обличье классического стиха, внутри него совершает землетрясения и перевороты». Однако «разрывы», требующие читательского домысливания, и «перевороты» не означают хаотичности мироотношения и художественной системы Ахматовой, а являются признаком нового, более сложного и динамичного, чем в XIX веке, художественного единства. Лирику Ахматовой часто сравнивали с дневником. Подлинные дневники — это хронологически последовательное изложение событий. «В ахматовском рассказе — откровении запечатлены этапные моменты длящихся отношений «я» и «ты» — сближение, близость, расставание разрыв, — но они представлены вперемешку и во многих повторениях (много первых встреч, много последних), так что выстроить хронику любовной истории попросту немыслимо». В книгах Ахматовой намеренно нарушается хронология (при почти обязательной датировке — иногда мистифицирующей): хронология как создания стихотворений, как и вызвавших их событий. «Исповедальность» и «автобиографичность» стихов Ахматовой, представление о которых порождается и тем что «она часто говорит о себе как о поэтессе», и «формами «интимного» письма, обрывков дневника, короткой новеллы, как бы вырванной из дружеского рассказа, и т. п.», на самом деле довольно обманчивы. Реальные события и лица у нее всегда трансформированы, нередко контаминированы, переосмыслены и заново оценены. Анна Андреевна даже противопоставляла лирику повествовательной прозе, где на всем отражается личность автора: «А в лирике нет. Лирические стихи — лучшая броня, лучшее прикрытие. Там себя не выдашь». Разумеется, стихи Ахматовой выражают ее личность, но не буквально, а в высшей степени творчески. Созданное в 1917–1922 годах принадлежит еще к первому из двух основных этапов ахматовского творчества. В первых пяти книгах безусловно преобладает любовная тема. Но уже с 1914 г., с начала мировой войны, нарастает ощущение близящейся глобальной катастрофы, и в начале «Белой стаи» (сентябрь 1917 г.) оказывается стихотворение 1915 г., насчет которого после революции Маяковский острил, «что вот, мол, пришлось юбку на базаре продать и уже пишет, что стал каждый день поминальным днем». Но речь в нем шла не о нищете и богатстве в материальном смысле. Думали: нищие мы, нету у нас ничего, Эту близкую по форме к свободному стиху, «нищенскую» по использованным художественным средствам миниатюру, набросок Ахматова рассматривала как лучшее из своих ранних стихотворений». И в конце 1917 г., предчувствуя наступающую «немоту», она написала: «Теперь никто не станет слушать песен. / Предсказанные наступили дни» — и олице — творенно представила свою последнюю песню «нищенкой голодной», которой не достучаться «у чужих ворот». Включающий эти стихи сборничек «Подорожник», вышедший в апреле 1921 г., на две трети состоит из дореволюционных произведений и тематически связан с «Белой стаей», прежде всего с циклом, адресованным художнику — мозаичисту и офицеру Б.В. Анрепу. Еще в начале февральской революции он эмигрировал в Англию. Мотив дороги в «Подорожнике» очень важен. Первое же стихотворение, «Сразу стало тихо в доме…» (июль 1917 г.), содержит вопрос «Где ты, ласковый жених?», констатацию «Не нашелся тайный перстень» (Ахматова подарила Анрепу фамильное черное кольцо) и заключение «Нежной пленницею песня / Умерла в груди моей», а второе, одновременное стихотворение начинается словами «Ты — отступник: за остров зеленый / Отдал, отдал родную страну, / Наши песни, и наши иконы…» В художественном воплощении желаемое выдается за действительное, герой воображен стонущим «под высоким окошком моим» (сказочный мотив недоступности невесты). Прототип был атеистом, героя же, который «сам потерял благодать» (благодать — значение древнееврейского имени Анна), глубоко верущая Ахматова упрекает в неверности не только родине, но и религии: «Так теперь и кощунствуй, и чванься, / Православную душу губи…» По мысли поэта, он и сам боялся этого: «Оттого — то во время молитвы / Попросил ты тебя поминать». В «Белой стае» о том же было стихотворение «Высокомерьем дух твой помрачен…» (1 января 1917 г.). Тем не менее летом 1917 г. наряду со стихотворением «И целый день, своих пугаясь стонов…», где передаются тяжелые предчувствия периода между двумя революциями («Зловещие смеются черепа», «Смерть выслала дозорных по домам»), были написаны стихотворения «Просыпаться на рассвете…» и «Это просто, это ясно…», из которых следует, что до большевистского переворота какое — то недолгое время Ахматова, по крайней мере на бумаге, не исключала для себя возможности эмиграции или заграничной поездки. В первом описывается радостное морское путешествие в предчувствии свиданья «с тем, кто стал Моей звездою»; второе, стоящее рядом, хоть и начинается с горестного вывода «Ты меня совсем не любишь, / Не полюбишь никогда» и содержит воображаемую картину скитаний героини, бросившей «друга / И кудрявого ребенка», — скитаний «по столице иноземной», вместе с тем завершается радостно: «О, как весело мне думать, / Что тебя увижу я!» Маленькая диология написана одним и тем же легким безрифменным 4–стопным хореем и звучит, при всех мрачных заявлениях во второй части, в целом довольно оптимистично. Однако остальные произведения этого цикла либо написаны раньше и выражают тогдашние светлые надежды («Словно ангел, возмутивший воду…», «Я окошка не завесила…», «Эта встреча никем не воспета…», 1916), либо развивают драматически — обличительную тему («Когда о горькой гибели моей…», «А ты теперь тяжелый и унылый…», 1917). Среди последних выделяется «Когда в тоске самоубийства…», созданное осенью 1917 г. в ожидании «гостей немецких» — наступления немцев на Петроград. В условиях самоубийственного поведения не только народа, но и церкви, от которой «отлетал» «дух суровой византийства». героиня слышит некий голос, зовущий ее прочь из России. Слова «Мне голос был» звучат так, будто речь идет о божественном откровении, подобном / тем, которого удостаивались герои Библии. Но это, очевидно, и внутренний голос, отражающий борьбу героини с собой, и воображаемый голос далекого друга. Призывом «голоса» в газетной публикации 1918 г. стихотворение и заканчивалось, ответа на него не было. В «Подорожнике» была снята вторая строфа о приневской столице, которая, «как опьяневшая блудница, / Не знала, кто берет ее» (в 1921 г. читатель на место немцев поставил бы большевиков, а это было небезопасно для автора), зато появился четкий ответ — последняя строфа «Но равнодушно и спокойно…» Теперь выбор решительно сделан, «голос», прежде, может быть, и боговдохновенный, произносит, оказывается, «недостойную» речь, оскверняющую «скорбный дух». Ахматова приняла свой крест как ниспосланное свыше великое испытание. В 1940 г. она сняла не только вторую, но и первую строфу, полностью исключив немецкую тему. Испытания теперь не предсказывались — уже были массовые репрессии, именно в 1940 г. завершен ахматовский «Реквием». Тем энергичнее звучал финал стихотворения, начинавшегося теперь словами «Мне голос был. Он звал утешно…», тем резче противопоставлялись утешный голос и скорбный дух. «Анреповская» тема и в дальнейшем время от времени возникает в творчестве Ахматовой, а в «Подорожнике» перебивается стихотворениями, имеющими в основе отношения с совсем другими людьми. В 1918 г. Анна Андреевна развелась с Гумилевым и вышла замуж за востоковеда В.К. Шилейко, человека чрезвычайно одаренного в своей области, но в житейском плане еще менее приспособленного, чем известная своей непрактичностью Ахматова. Очевидно, она предалась идее жертвенного служения человеку, которого считала гениальным. Но в стихах конца 1917–1922 годов, связанных с этим периодом жизни (,Ты всегда таинственный и новый…», «Проплывают льдины, звеня…», От любви твоей загадочной…», «Путник милый, ты далече…», «Тебе покорной? Ты сошел с ума!..», «Третий Зачатьевский»), хотя и встречается мотив благодарности «за то, что в дом свой странницу пустил», господствует протест женщины, оказавшейся в угнетенном положении, даже «в пещере у дракона», где «висит на стенке плеть, / Чтобы песен мне не петь». Конечно, сказывались и бытовые тяготы времен гражданской войны. Тем не менее Ахматова пыталась смотреть на происходящее философски. Зимой 1919 г. она писала: Чем хуже этот век предшествующих? Разве Вместе с тем апокалипсические предсказания распространялись и на Запад (солнце не на востоке, а там — на закате): Еще на западе земное солнце светит, Гораздо жестче одновременное обращение «Согражданам» (много позже, ретроспективно, Ахматова решила его переименовать в «Петроград, 1919»), открывшее во 2–м издании «Anno Domini» первый раздел — «После всего». Страницу с этим стихотворением советская цензура вырезала почти из всех экземпляров тиража. Ахматова выступает от лица жителей («мы»), заключенных в «столице дикой» и вынужденных забыть «навсегда», собственно, все, что есть на «родине великой». Противопоставлены любимый город и свобода, которой в нем нет, как нет и помощи людям. Никто нам не хотел помочь Перед лицом близкой смерти граждан «священный град Петра» должен превратиться в памятник им. О мелькнувшем крыле «черной смерти» говорится и в стихотворении «Все расхищено, предано, продано…» (июнь 1921 г.), но угнетающая картина разорения и «голодной тоски» вдруг сменяется вопросом: «Отчего же нам стало светло?» Мотивировка как будто сводится к живительной силе летней природы. При желании тут можно было. увидеть (и некоторые видели) «принятие революции». Однако речь идет, скорее всего, о религиозном просветлении, о чудесном, по православной традиции мгновенном укреплении душевных сил по контрасту со всем окружающим: И так близко подходит чудесное Таким же стихом написано в 1922 г. «Предсказание» («Видел я тот венец златокованный…») — монолог некоего духовного наставника, предлагающего вместо «ворованного» венца терновый венец: «Ничего, что росою багровою / Он изнеженный лоб освежит». Героиня Ахматовой, просветленная, вступала на путь духовного подвига. Тонкая женственность («изнеженность») отныне органически сливается в ее стихах с суровой мужественностью. Упование на божественную мудрость и справедливость отнюдь не означает ожидания прямой, тем более немедленной помощи свыше. Исключается не только ропот, но и молитва как просьба, мольба. Во 2–е издание «Anno Domini» Ахматова «включила, наверное, самое безжалостное и жестокое стихотворение, какое когда — либо написала женщина — мать»: Земной отрадой сердца не томи, Сборник «Anno Domini» первоначально (ноябрь 1921 г., на обложке — 1922) состоял в основном из стихов 1921 г., потом пополнился написанным в следующем году, но включал и несколько более ранних стихотворений, в том числе 1915 г.: «Покинув рощи родины священной…» и «Смеркается, и в небе темно — синем…» впоследствии вместе со стихотворением «В то время я гостила на земле…» (1913) составили цикл «Эпические мотивы», который открывает серию автобиографических и философских «монологов», написанных характерным для стиха драматургии белым 5–стопным ямбом; в раздел «Голос памяти» включены «Тот август, как желтое пламя…» и «Колыбельная», определено связанное с уходом Н.С. Гумилева на войну. После его ареста в августе 1921 г. Ахматова написала два тревожных четверостишия — «Не бывать тебе в живых, / Со снегу не встать…», где говорится о гибели в бою израненного воина (перекличка со стихами 1915 г.). Заключение — как бы в фольклорном духе: «Любит, кровушку / Русская земля». В том же августе в подражание народному плачу пишется посвященное памяти Ал. Блока «А Смоленская нынче именинница…» (Блок первоначально был похоронен на Смоленском кладбище). Ночью 25 августа, которую впоследствии Ахматова считала датой расстрела Гумилева (точная дата неизвестна), появляется стихотворение «Страх, во тьме перебирая вещи…» Его героиня предпочла бы собственную казнь постоянному страху, тревоге за того, с кем делила ложе: «Запах тленья обморочно сладкий / Веет от прохладной простыни» («запах тленья», писала Ахматова, ей запомнился с похорон Блока, но образ у нее, как обычно, синтетичен). В сентябре создается «Заплаканная осень, как вдова…» Ту же тему развивают «Я гибель накликала милым…», миницикл «Царскосельские строки» («Каждая клумба в парке / Кажется свежей могилой», «Все души милых на высоких звездах»), напечатанный гораздо позднее и с неверной датировкой (1941, 1944 вместо 1921), маскирующей истинный смысл стихов — поминовение поэтов Царского Села. Если в раннем творчестве Ахматова часто говорит о собственной смерти, то теперь тема преждевременной и насильственной смерти близких, а затем и многих явно вытесняет первоначальный вариант этой темы. Героиня «Реквиема» после приговора сыну скажет: «Надо снова научиться жить», — хотя смерть и признается избавительницей. В «Anno Domini» завершается «шилейковский» цикл и появляется ряд стихов о чувственной любви и ревности, есть в них и угроза разрыва с неверным любимым. За образом этого героя стоит не аскет Шилейко, а полная ему противоположность — А.С. Лурье, композитор футуристического толка и заведующий музыкальным отделом Наркомпроса, человек вполне безнравственный, некрасивый внешне, но притягательный, как порок. От идеи служения избранному другу, т. е. Шилейко, Ахматова бросилась в иную крайность. Но в августе 1922 г. советский музыкальный комиссар отбыл в загранкомандировку, откуда предпочел не возвращаться. Ахматова иногда вспоминала о нем в стихах вплоть до последних лет жизни, например, в лирическом диптихе «Из «Черных песен»«(1961), е определенно сконтаминированы образы Анрепа и Лурье. И здесь желаемое выдавалось за действительное: давно уехавший друг сравнивается с воющей женщиной, а лирическая героиня держится с гордым достоинством («Он больше без меня не мог… Я без него могла»). Но и до этой потери отношение к добровольно эмигрировавшим, по крайней мере в стихах, было суровым. В июле 1992 г. противопоставляются «бросившие землю» (оставившим страну «на растерзание врагам» отказано в «песнях») и изганные. Хотя в печати уже были напоминания в связи с этим стихотворением о высылке летом 1922 г. многих русских литераторов, прежде всего философов, все ахматоведение пока отождествляет «бросивших землю» и «изгнанников». Но персонажи первой и второй строф — разные, и различно отношение к ним поэта. Ко вторым оно исполнено жалости и сочувствия («Темна твоя дорога, странник, / Полынью пахнет хлеб чужой»). Эта строфа — по сути, протест против политической акции советской власти. Особенно же смело сказано об оставшихся, не избежавших «ни единого удара». Говорится о будущем историческом оправдании «каждого часа» их жизни (не самих людей — им не в чем оправдываться: «… в мире нет людей бесслезней, / Надменнее и проще нас»). В отличие от стихотворения «Согражданам»? («Петроград, 1919») теперь с заключенным (и больным) сравниваются не оставшиеся, а высланные. Петрограду 1919 г. в «Anno Domini» противопоставляется Бежецк (одноименное стихотворение, написанное 26 декабря 1921 г. и поставленное вторым в сборнике), старый русский город, где «белые церкви», где «люди, как ангелы. Божьему празднику рады», полный «веселым рождественским звоном». В Бежецке у бабушки А.И. Гумилевой, жил сын Ахматовой Лева («Там милого сына цветут васильковые очи»). В цикле «Библейские стихи» выделяется «Лотова жена» (1924) с вольной трактовкой источника. Жена Лота не может не оглянуться, вопреки запрету, «на красные башни родного Содома» — и застывает соляным столпом, но эта не оплакиваемая никем грешница не осуждается поэтом: «Лишь сердце мое никогда не забудет / Отдавшую жизнь за единственный взгляд». Ахматова отныне не раз будет бросать взгляд в прошлое, в то время, когда героиня (точнее, героини) ее ранней лирики столько страдала от любви и не раз готовилась к смерти. В «Anno Domini» содержатся стихотворения 1921–1922 годов «Ангел, три года хранивший меня…», «Пока не свалюсь под забором…», «На пороге белом рая…» об умершем друге — покровителе, оставшемся идеалом для героини. В нем узнается умерший в 1919 г. Н.В. Недоброво, автор статьи «Анна Ахматова» (1915), которую Анна Андреевна считала пророческой, открывшей ей самой внутренний источник всей ее будущей силы. Но в контексте сборника возникают ассоциации и с Гумилевым («Ни роз, ни архангельских сил» — реминисценция из его «Пятистопных ямбов», обращенных к Ахматовой). И Недоброво, и Гумилев, и иные друзья и близкие Ахматовой также еще не раз будут напоминать о себе в ее стихах — то вместе, то по отдельности. В 1923 г. в «Новогодней балладе» героиня встречает новый год с мужем и друзьями. С речами выступают «хозяин» и два друга, но «шесть приборов стоят на столе, / И один только пуст прибор» — самой героини, которую окружают мертвые; они, по словам младшего, «выпить должны за того, / Кого еще с нами нет». Это — «мыслям моим в ответ». Мертвые и живые по — прежнему неразлучны. Впоследствии мотив мрачного Нового года прозвучит в 1940 г. («С Новым годом! С новым горем!..»), а новогодний «парад» мертвецов, выходцев из довоенного 1913 г., составит сюжетную основу «Поэмы без героя», в которой есть прямая цитата из «Новогодней баллады»: «И вино, как отрава, жжет». В «Anno Domini» специально выделен раздел «Голос памяти», включающий и дореволюционные стихи. Осенью 1922 г., после отъезда Лурье, Ахматова понадеялась на поддержку его друга, искусствоведа Н.Н. Пунина. Эти надежды отразились в стихотворениях «Небесная осень построила купол высокий…» и «Вот и берег северного моря…» 33–хлетняя, уже много испытавшая и многих потерявшая Ахматова мечтает теперь только о спокойствии. Подробно описывается «весенняя осень», чудесная, неправдоподобная — и таким же неправдоподобно прекрасным кажется явление героя, отраженное в одном финальном стихе: «Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему». Но не ранее 1926 г. Ахматова перебралась во флигель Шереметевского дворца на Фонтанке, в квартиру, где жила семья Пунина (включая разведенную жену). «Фонтанный Дом» служил пристанищем Ахматовой дольше, чем какой бы то ни было другой, хотя еще в 1930 г. она порывалась из него уйти, а в 1941–1944 годах была в эвакуации. В 1952–м, переселенная оттуда (уже в отсутствие Н.Н. Пунина, арестованного в 1949 г., а в начале 1953–го умершего в северном лагере), она написала: Особенных претензий не имею Снова мотив «нищенства» — и довольно сильная гипербола насчет «почти всей жизни». Не всю жизнь (впрочем, далекое прошлое казалось совсем другой жизнью: «Мне подменили жизнь»), но самые страшные, стоящие иной жизни, месяцы и годы Ахматова провела именно здесь. Поначалу годы были не такие страшные, но и безрадостные. В какой — то степени Анна Андреевна вернулась к идее «служения» талантливому человеку. Н.Н. Пунин блистал лекциями, переводы для которых из иностранной искусствоведческой литературы делала Ахматова. Самой ей удалось опубликовать только переведенные ею письма Рубенса. В 30–е годы были напечатаны также переводы из армянской поэзии, две статьи о Пушкине и комментарий к двум его произведениям. Отношения с новой «семьей» оказались далеки от идеала. Они отразились в стихотворении «От тебя я сердце скрыла…» (1936), цикле «Разрыв» (1934, 1940), Четвертой «Северной элегии» (1942). Уже с 1923 г. творческая продуктивность Ахматовой резко падает, в иные годы не появляется ни одного законченного стихотворения. В 1935 г. их отмечено три, в том числе «Уводили тебя на рассвете…», первое в будущем «Реквиеме». Героиня сравнивает себя со «стрелецкими женками», личное переживание включается тем самым в широкий исторический, точнее, предысторический контекст. Написано стихотворение после тогдашнего ареста Н. Н. Пунина — тогда же был арестован Лев Гумилев — и, единственное в «Реквиеме», обращено к мужу, а не к сыну. Впоследствии «мужем» станет только расстрелянный Н. Гумилев, отец Левы («Муж в могиле, сын в тюрьме…»). Тогда, в 1935 г., Ахматова по совету друзей приехала в Москву и «под кремлевскими башнями» передала письмо — прошение на имя Сталина. Вождь любил поиграть со своими жертвами. На этот раз близких Ахматовой выпустили. Но пережитое унижение не забылось, как и страх за арестованных. Потом уже и оно не могло помочь. «Кидалась в ноги палачу, / Ты сын и ужас мой», — писала Ахматова в 1939 г. А гораздо позже — о себе и переживших то же, что она: «Вместе с вами я в ногах валялась / У кровавой куклы палача». Вряд ли имеется в виду какой — то палач поменьше, это метафора: сам главный палач — «кукла», а не человек. Из этого стихотворения, «Так не зря мы вместе бедовали…» (1961), Ахматова взяла эпиграф к «Реквиему»: Нет, и не под чужим небосводом, Моральное потрясение, вызванное также первым арестом и ссылкой О.Э. Мандельштама (1934) и высылкой в 1935 г. из Ленинграда многих интеллигентов (начинались репрессии, спровоцированные убийством Кирова), возбуждающе подействовало на творческий дар Ахматовой. В 1936 и 1939 годах Н.А. Струве фиксирует все — таки по девять сохранившихся стихотворений. Возможно, еще в 1934–м пишется такое важное, как «Привольем пахнет дикий мед…» (Пастернак и Мандельштам считали его лучшим у Ахматовой), где «приволью» и прекрасным запахам противопоставляется запах крови — ею «пахнет только кровь…» Во второй части стихотворения (она — без рифм, что у Ахматовой часто знак усиления философичности и вообще повышения темы) вспоминаются «наместник Рима», умывающий руки, и «шотландская королева», т. е. леди Макбет, которая «напрасно с узких ладоней («акмеистическая» деталь. — Авт.) / Стирала красные брызги / В душном мраке царского дома…» Помета в одном из списков — «1934. Ленинград» — недвусмысленно актуализирует такие, казалось бы, далекие евангельский и литературный, трагедийный сюжеты. В январе 1936 г. в стихотворении «Борис Пастернак (Поэт)» говорится о причастности поэта всему многообразию жизни, они оказываются как бы равно значительны, ясны и светлы: …Он награжден каким — то вечным детством, Но в марте создается «Воронеж» — о ссылке Мандельштама, где Ахматова его посетила. Это «оледенелый» город, что явно не просто «пейзажный» штрих. А в комнате опального поэта Укороченный стих звучит не облегченно, а утяжеленно, олицетворяя и возводя страх в состояние бесконечности. В августе пишется «Данте» — об изгнанном поэте, который не покаялся и даже «после смерти не вернулся / В старую Флоренцию свою». Ему, в отличие от Лотовой жены не оглянувшемуся, «я эту песнь пою». Данте (Дант), великий, гордый и пострадавший в результате политических передряг, был одинаково дорог Мандельштаму и Ахматовой, постоянно читавшей его в подлиннике. Еще в 1924 г. Ахматова обращалась к своей Музе, по — видимому, внешне совершенно не похожей на Дантову (она выглядит «милой гостьей с дудочкой в руке»), но, оказывается, той же самой. «Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала / Страницы Ада?» Отвечает: «Я“». Ахматовой предстояло написать свой Ад, «советский», Ад XX века. В позднем автобиографическом наброске она отмечала: «<…> в 1936–м я снова начинаю писать, но почерк у меня изменяется, но голос уже звучит по — другому. А жизнь приводит под уздцы такого Пегаса, который чем — то напоминает апокалипсического Бледного коня… Возврата к первой манере не может быть… 1940 — апогей». Согласно Н.А. Струве, это уже 33 произведения. Действительно, 1940–й — самый плодотворный ахматовский год, ведь тогда, кроме лирических стихотворений, создается поэма «Путем всея земли» и первый вариант ни на что прежнее не похожей «Поэмы без героя», работа над которой будет продолжаться четверть века. И в том же году завершен «Реквием, только прозаическое «Вместо предисловия» написано в 1957 г. и эпиграф подобран из стихотворения 1961 г. В 1938 г. Л.Н. Гумилев снова был арестован, фактически лишь за то, что имел неугодных режиму родителей. Этим годом датированы II и IV из десяти стихотворений основного корпуса цикла — поэмы и первая часть Х стихотворения — «Распятие». Уже в них героиня выступает в трех лицах: больной женщины где — то на «тихом Дону», у которой, однако, судьба самой Ахматовой, «царскосельской веселой грешницы» (это ее прошлое, теперь представляющееся не печальным, а веселым), и, наконец. Матери, которой прямо не названный сын (Сын) сказал: «О, не рыдай Мене…» Разноплановость будущего сложного произведения присутствует уже здесь. «Реквием» и автобиографичен, глубоко личностей, и предельно обобщен — как в масштабе всей народной, исторической и надысторической жизни, так и в плане сакральном. Семнадцать месяцев Анна Андреевна ждала решения судьбы того, которого считала теперь единственным родным человеком (именно в 1938 г. она прекратила близкие отношения с Пуниным), стояла с передачами в длинных очередях «под красною ослепшею стеною» тюрьмы «Кресты», что на берегу Невы. Крестообразная форма тюремных корпусов как бы лишний раз мотивировала использование самого высокого для верующего человека символа: еще до «Распятия» белые ночи «О твоем кресте высоком / И о смерти говорят» (стихотворение VI. 1939). Сыну Ахматовой был вынесен приговор: десять лет исправительно — трудовых лагерей (в 1939 г. срок сократили до пяти лет). «Каменным словом» назвала она его («VII. Приговор»). Героиня «Реквиема» ищет утешения у смерти («VII. К смерти», 1939) и поддается безумию («IX. Уже безумие крылом…», 1940); великая скорбь, однако, делает ее как бы новой богоматерью, чрезвычайно возвышает и ее. и испытываемое ею горе, оно значительнее и величественнее, чем рыдания или даже «окаменение» других, пусть тоже близких людей. Лапидарна вторая часть «Распятия» (1940): Магдалина билась и рыдала, Магдалина — единственное имя, фигурирующее в «Реквиеме»: его содержание, столь личностно значимое, вместо с тем предельно обобщено. Это и цикл лирических стихотворений, и единое произведение — поэма эпического масштаба. Устами героини «кричит стомильонный народ». Прежде чем она начинает уступать безумию, «обезумев от муки, / Шли уже осужденных полки». Свое, личное составляет основу центральной части, десяти пронумерованных стихотворений, общее же больше представлено в обширном обрамлении (эпиграф, «Вместо предисловия», «Посвящение», «Вступление», двухчастный «Эпилог»), примерно равном по объему основной части, но именно здесь впервые у Ахматовой появляется державинско — пушкинская тема памятника, который может быть поставлен не многоликой лирической героине раннего творчества, а конкретному человеку с реальной биографией, личное горе которого в то же время символизирует громадное народное горе. Ахматова не только как мать (в «Распятии»), но и как поэт берет на себя роль богородицы — покровительницы страдающих: «Для них соткала я широкий покров / Из бедных, у них же подслушанных слов». Это не просто утешение — такое горе неутешно. Слово «реквием» в начале католического гимна (воспринятого Ахматовой, очевидно, через «Моцарта и Сальери» Пушкина с его противопоставлением гения и злодейства) означает просьбу вечного покоя. Ахматова же боится забыть происходящее — забыть «и в смерти блаженной», оттого и памятник ее необычен, это словно живой, плачущий памятник. В «Реквиеме» по — новому предстал важный для Ахматовой мотив греха, далеко не только греха отдельной личности. По ее мнению, как пишет исследовательница этого вопроса «историческим» грехом страны «были и сама революция 1917 г., и ее причины («Русский Трианон», «Петербург в 1919 году», «Царскосельская ода», «Мои молодые руки…» и т. д.), и следствия (гражданская лирика, «Реквием», «Решка», «Седьмая северная элегия» и др.). Расплата за совершенный грех революции, цареубийства и безбожия — сталинские репрессии; искупление — Великая Отечественная война, принесшая прощение народу за его неисчислимые бедствия. Но с конца 30–х годов сказывается и другая концепция «исторического» греха… Уже в «Реквиеме» «безвинная Русь» противопоставляется кому — то, на ком лежит вина за страдания народа. Народ… пассивная жертва чьей — то злой воли. Народ, «мы», — безгрешны, а во всех бедах виноваты «они»… Такова логика не только «Реквиема», но и замысла первой редакции «Пролога» и таких стихотворений, как «И яростным вином блудодеянья…», «Так не зря мы вместе бедовали», «Защитники Сталина», «И клялись они Серпом и Молотом» и др.» Это не ортодоксально христианская, но психологически объяснимая и убедительная позиция. Те, кто губит людей, лишены человеческих черт, обезличины («Уводили тебя на рассвете», «отняли список», в сцене ареста упоминается только «верх шапки голубой»). Потом в стихах об Отечественной войне враг будет выступать таким же неперсонифицированным злом. Наряду с торжественным высоким слогом в «Реквиеме» звучит просторечие, народные выражения: дважды упомянуты «черные маруси», женщина, готовая «под кремлевскими башнями выть», «кричит» семнадцать месяцев, при аресте предполагает увидеть «бледного от страха управдома» (советизм) — эта и другая конкретика соответствует не лирическому, а повествовательному, «поэмному» началу. «Нам со свечой идти и выть», — писала Ахматова еще в 1935 г. в стихотворении «Зачем вы отравили воду…», которое потом с шестью другими вошло в параллельный «Реквиему» цикл «Из стихотворений 30–х годов» (причем три из них датированы 1940 и 1945 годами). «Немного географии» (1937) посвящено О. М., т. е. О.Э. Мандельштаму, с которым Ахматова солидаризируется как в творчестве, так и в судьбе: перечисляются отдаленные сибирские места, места ссылок и лагерей, словно виденные Ахматовой. Характерен запомнившийся ей с 30–х годов отрывок из уничтоженных стихов «…Оттого, что мы все пойдем / По Таганцевке, по Есенинке / Иль большим маяковским путем…» (профессор Таганцев считался главой «заговора», по обвинению в участии в котором был расстрелян Н.С. Гумилев). Ни эти стихи, ни «Реквием» Ахматова не увидела напечатанными на родине. Лишь в конце 1962 г. она решилась записать «Реквием», до того хранившийся в памяти автора и нескольких ближайших друзей. В 1963 г. без ведома автора он был напечатан в Мюнхене, а в СССР — только в 1987 г. В 1939 г. дочь Сталина Светлана, прочитав некоторые старые ахматовские стихотворения, пробудила любопытство к ней своенравного вождя. Неожиданно Ахматову вновь стали печатать в журналах. Это тоже явилось причиной ее творческого подъема. Летом 1940 г. вышел ее сборник «Из шести книг». Шестая книга отдельно не выходила, но была подготовлена Ахматовой из новых стихов под названием «Тростник»; две трети из них в сборнике 1940 г. составили раздел «Ива» («И упало каменное слово…» без заглавия «Приговор» вошло в него из «Реквиема»). В нем не было внутреннего «лирического сюжета», как в первых пяти книгах, стихи 1924–1940 годов намеренно перемешивались. В стихотворении «Ива» (1940) героиня вспоминает любимое дерево, которое она пережила. Там пень торчит, чужими голосами На поэтическом языке Ахматовой «брат» — вовсе не обязательно кровный родственник (ср. стихотворение 1910 г. «Пришли и сказали: «Умер твой брат!«…», навеянное попытками Гумилева покончить с собой из — за нее). Ивы у Ахматовой принимают на себя роль «мыслящего тростника», принадлежащего большой поэтической традиции. Образ тростника, бывшего когда — то человеком, восходит к мифологии, встречается у Данте, немецких романтиков, Пушкина, Тютчева и др., это звучащая человеческая душа, голос умершего, говорящего с живыми, что «отчетливо корреспондирует с одним из ведущих мотивов зрелой лирики Анны Ахматовой: голосом поэта, пробивающимся сквозь толщу косной матери, сквозь лед забвения». В книге обозначилась ключевая для ахматовской историософии дата — 1913 г., канун мировой войны, породившей революцию и последующие потрясения. «Боевой сигнал» — это поэзия Маяковского («Маяковский в 1913 году», 1940). Но в сборник не могли войти «Стансы» («Стрелецкая луна. Замоскворечье… Ночь…», 1940), опубликованные только в 1989 г. Кремль времен Петра Первого (преображенца — жителя села Преображенского и преобразователя России) ассоциировался в них со сталинской цитаделью. В Кремле не надо жить — Преображенец прав, В книгу вошли «Данте» (1936), «Клеопатра» (1940), «Когда человек умирает…» (1940) и другие шедевры. И тематикой, и поэтикой они контрастировали с предвоенной советской литературой. Поначалу это не пугало. Впоследствии Ахматова писала: «На судьбу этой книги повлияло следующее обстоятельство: Шолохов выставил ее на Стал<инскую> премию (1940). Его поддержали А.Н. Толстой и Немирович — Данченко. Премию должен был получить Н. Асеев за поэму «Маяковский начинается». Пошли доносы и все, что полагается в таких случаях». Ахматова предполагала также, что сборник не сразу попался на глаза Сталину, а затем последствия не замедлили сказаться. Рептильная критика набросилась на сборник «Из шести книг». В год завершения «Реквиема» Ахматова должна была выдержать еще и это. Потрясло ее и начало второй мировой войны. Цикл «В сороковом году» открывается словами «Когда погребают эпоху, / Надгробный псалом не звучит…» («Август 1940»). Захват немцами Парижа, бомбардировки Лондона («Двадцать четвертую драму Шекспира / Пишет время бесстрастной рукой» — стихотворение «Лондонцам») Ахматова восприняла как гибель родной ей европейской цивилизации. Еще раньше, в марте 1940 г., она обратилась к самым ранним истокам исторических потрясении. XX века. Поэма «Путем всея земли (Китежанка)» построена на обратном течении времени: от революции к первой мировой и русско — японской, а затем и англо — бурской войне 1899–1902 годов. «Меня, китежанку, / Позвали домой» — одни из первых слов поэмы, а заключительные — «В последнем жилище / Меня упокой». Это поэма о смерти, вечности и истории. Китежанкой Ахматову звал Н.А. Клюев. Она высоко ценила оперу Римского — Корсакова «Сказание о невидимом граде Китеже и деве Февронии». С девой Февронией отождествляется героиня ее стихотворения 1940 г. «Уложила сыночка кудрявого…», написанного народным складом. И в поэме «героиня, путешествуя из 1940 года к годам своей поэтической славы, крымской юности, детства, рождения, возвращается в свой «вечный» дом — легендарный град Китеж», чудесным образом спасенный от врагов. Поэма оказалась пророческой. Отечественная война в некотором смысле выручила Ахматову, спасла на этот раз от остракизма. В печати стали появляться ее патриотические стихотворения: «Клятва», «Первый дальнобойный в Ленинграде» и др., «Мужество» 8 марта 1942 г. напечатала «Правда», главная газета страны, орган ЦК ВКП (б). Ахматовская героиня вновь заговорила непосредственно от лица всех, от лица народа, как женщина вообще, мать вообще: первый дальнобойный немецкий снаряд в Ленинграде «равнодушно гибель нес / Ребенку моему», словно о родном (и живом: «Постучись кулачком — я открою») пишет она в эвакуации, в Ташкенте о погибшем под бомбами маленьком сыне ее соседей по Фонтанному Дому («Памяти Вали», 1942), и даже старинная статуя в Летнем саду, заботливо укрываемая землей, для нее «доченька» («Nox. Статуя «Ночь» в Летнем саду», 1942). Цикл «Победа» из трех стихотворений Ахматова начала создавать уже в январе 1942 г. Ее военные стихи не противоречили ни массовым настроениям, ни советским канонам, но это было абсолютно органично. Впрочем, ташкентские впечатления в ту пору дали больше стихов (цикл «Луна в зените», стихотворения «Когда лежит луна ломтем чарджуйской дыни…», «Это рысьи глаза твои, Азия…» и др.). В Ташкенте в 1942 г. Ахматова закончила первую редакцию «Поэмы без героя», начатую в ночь с 26 на 27 декабря 1940 г. Основная первая часть самого большого произведения Ахматовой называлась «Тысяча девятьсот тринадцатый год». Одиночество героини («Я зажгла заветные свечи / И вдвоем с ко мне не пришедшим / Сорок первый встречаю год») фантастическим образом сменяется нашествием «новогодних сорванцов» — карнавалом масок, теней кануна 1914 г. Перевернутые даты (14–41) двух мировых катастроф (хотя их соотнесенность обнаружилась постфактум) дают как бы зеркальное отражение, а с зеркалом связан мотив святочного гадания. Для Ахматовой образы зеркала и зазеркалья (потустороннего мира) — один из важнейших и самых частых. Так, в 1921 г., вспоминая после гибели Гумилева в Третьей «Северной элегии» о чем — то таинственном и страшном, жившем в их семейном доме, она писала: «…мы заполночь старались / Не видеть, что творится в Зазеркалье…» В «Поэме» ее не забыли «краснобаи и лжепророки» далеких лет. Мертвые, они приходят к героине, единственной живой среди них (как в «Новогодней балладе» 1923 г.), но мистика объясняется исторически: «Как в прошедшем грядущее зреет, / Так в грядущем прошлое тлеет — / Страшный праздник мертвой листвы». Среди «сбивчивых слов» слышится «ясный голос: «Я к смертиготов!“» Это слова, которые в 1934 г. Ахматова слышала от Мандельштама, и вместе с тем слова героя трагедии Н. Гумилева «Гондла»: «Я вином благодати / Опьянился и к смерти готов, / Я монета, которой создатель / Покупает спасенье волков» (М.М. Кралин предполагает, что образ монеты мог подсказать название второй части «Поэмы без героя» — «Решка»). Только их троих, Гумилева, Мандельштама и себя, Анна Андреевна считала истинными акмеистами. Тоже заявлявшая в стихах не раз о готовности к смерти, теперь она пишет о неуничтожимости всего, что было (позже после слов «Я к смерти готов» и добавленной ремарки появятся слова: «Смерти нет — это всем известно, / Повторять это стало пресно…»). Ахматова приняла тот культуроцентризм, который в 1916 г. отмечался В.М. Жирмунским как отличительная особенность поэзии Мандельштама. Последующие доработки приведут к пронизанности «Поэмы» множеством явных и скрытых цитат и намеков на те или иные тексты, но уже в «ташкентской» редакции Ахматова писала: «Так и знай — обвинят в плагиате…» А в 1956 г. она афористически скажет в форме классического персидского рубаи: Не повторяй — душа твоя богата — Того, что было сказано когда — то, Зародыш сюжета первой части «Поэмы» — самоубийство гусарского (впоследствии драгунского) корнета из — за «Коломбины десятых годов», В ней узнается подруга Ахматовой актриса О.А. Глебова — Судейкина, в нем — служивший вольноопределяющимся в гусарском полку в Риге молодой поэт Вс. Князев, покончивший с собой в 1913 г. — вряд ли из — за Судейкиной, но Ахматова считала так. Для нее этот эпизод был полновесным проявлением гибельной эпохи, когда «серебряный месяц ярко / Над серебряным веком стыл» (характерный ахматовский оксюморон). Гусар тоже «к смерти готов». А героиня «Поэмы» не осуждает подругу, всю тяжесть воспоминаний принимает на себя как причастную к происходящему: «Не тебя, а себя казню», «Ты — один из моих двойников!..» «Вторая часть поэмы — «Решка» — своего рода поэтическая апология Ахматовой», иронизирующей над редактором, который в первой части ничего не понял. Все должно проявиться: она «применила / Симпатические чернила» и пишет «зеркальным письмом». В Ташкенте создается третья часть — «Эпилог», где говорится об оставленном городе, который «побледнел, помертвел, затих». Героиня ощущает себя по — прежнему там, в любимом городе, помимо прочего — «на старом Волковом поле, / Где могу я плакать на воле / В чаще новых твоих крестов» (впоследствии — «Над безмолвием братских могил»); очевидно, именно Волкове кладбище вспомнилось благодаря его «Литераторским мостком», имеется в виду не просто обилие новых смертей, но и новые утраты поэзии, культуры. В конце «ташкентской» редакции героиня слышит, как «возвращалась в родной эфир» «Седьмая» — «знаменитая ленинградка» (симфония Д.Д. Шостаковича, эвакуированного тогда же, когда и Ахматова). Ахматова продолжала работать над «Поэмой» четверть века. Последние добавления и поправки вносились в 1965 г. Но канонического текста «Поэмы» нет, автор все время что — то менял, а какие — то строфы не включал по цензурным и иным причинам. Произведение увеличилось примерно вдвое, обросло вариантами, эпиграфами, посвящениями, «Прозой о Поэме». Мистериальное начало было усилено как бы театральными ремарками. «Девятьсот тринадцатый год» получил подзаголовок пушкинского «Медного всадника» — «Петербургская повесть», стал отчетливее соотноситься с произведениями Гоголя, Достоевского, поэтов и прозаиков «серебряного века», «Мастером и Маргаритой» Булгакова и т. д. Мотивировка самоубийства драгуна была дополнена любовным треугольником — его соперником становится «Демон сам с улыбкой Тамары». Четче заявлена связь всего происходящего с эпохой: «А по набережной легендарной / Приближался не календарный — / Настоящий Двадцатый Век». Самоубийца не дождался вероятной скорой гибели: «Сколько гибелей шло к поэту… Он не знал, на каком пороге / Он стоит и какой дороги / Перед ним откроется вид». В «Решке» появилось обозначение точками пропущенных строф, в которых были, например, такие строки: «И проходят десятилетья, / Пытки, ссылки и казни — петь я / В этом ужасе не могу», «И тебе порасскажем мы, / Как в беспамятном жили страхе, / Как растили детей для плахи, / Для застенка и для тюрьмы». В «Эпилоге» был создан и образ собственного двойника, ведомого на допрос и с допроса. Прежний финал «Эпилога», именно как прежний, перешел в сноску, а последними стали строки о России, которая «предо мною шла на восток» (в Сибирь) «ломая руки», но и «отмщения зная срок»; был и более оптимистический вариант, где после этих слов говорилось о движении «себе же самой навстречу» верной долгу молодой России «с Урала, с Алтая» в бой: «Шла Россия спасать Москву». Многосмысленность образов «Поэмы» порождала разнообразнейшие попытки ее дешифровки, определения прототипов героев. Ахматова один раз в «Прозе о Поэме» призналась: «Демон всегда был Блоком, Верстовой Столб — Поэтом вообще, Поэтом с большой буквы (чем — то вроде Маяковского) и т. д.», — но добавила: «Характеры развивались, менялись, жизнь приводила новые действующие лица. Кто — то уходил». В самой поэме «Ахматова изо всех сил стремится напомнить читателю о двоичности, троичности, множественности, расплывчатости своих образов», и их «идентификация» — «игра, не имеющая конца». Согласно «Прозе о Поэме», В.М. Жирмунский говорил автору, что это «исполнение мечты символистов», а товарищ Ахматовой по «Цеху поэтов» М.А. Зенкевич отметил в «Поэме» «слово акмеистическое, с твердо очерченными границами». Сама Анна Андреевна в 1962 г. заявляла Л.К. Чуковской в связи с непониманием читателей «Поэмы»: «- А я акмеистка, не символистка. Я за ясность. Тайна поэзии в окрыленности и глубине, а не в том, чтобы читатель не понимал действия». Вместе с тем она ставила свою поэму «между символистами… и футуристами». Вяч. Вс. Иванов относит ее к «фантастическому реализму» в духе Достоевского и Булгакова — в «Северных элегиях» Ахматова пишет о Достоевском как творце той России, в которой она родилась. Достоевский имел в виду под «фантастическим реализмом» изображение удивительных событий с самыми правдоподобными и убедительными подробностями. «Ахматова свое следование стилистике фантастического реализма Достоевского воспринимала не как решение собственно литературной задачи: речь шла о приеме, который применяет история». Вряд ли можно покрыть творческие принципы «Поэмы без героя» каким — либо из существующих определений. Но вывод Вяч. Вс. Иванова о том, что Булгаков в прозе и Ахматова в поэзии шли по одному пути, заслуживает внимания. В их художественном мире единство создается взаимодействием таких элементов, которые раньше считались несочетаемыми. Вернувшись в 1944 г. в Ленинград, Ахматова переживает новые испытания в связи с личной неустроенностью и обманутыми надеждами; об этом — стихотворения 1944–1946 годов «Лучше б я по самые плечи…», «Без даты» («А человек, который для меня…»), «Вторая годовщина». В послевоенной поэзии Ахматовой, пишет Р.Д. Тименчик, «недосказанность» стала не только ее принципом, но и одной из тем. «Лирика Ахматовой ждет центрального события, которое снова объединило бы отдельные стихотворения, создав второй (после «романа — лирики» ранних книг), если так можно выразиться, «лирический эпос“». В ноябре 1945 г. таким событием для нее стал визит к ней английского дипломата Исайи Берлина, в отрочестве эмигрировавшего с семьей из Риги. Ахматова с ним проговорила всю ночь и утро, выспрашивая о друзьях и знакомых, живших на Западе, ведя свободный диалог о литературе. «Можно себе представить, как болезненно воспринимала Ахматова, с ее открытостью мировой культуре и вообще миру, эту отрезанность, которая для нее превращалась в тесную клетку, где она была отгорожена не только от друзей за рубежом, но и от самых близких людей на родине». «И ту дверь, что ты приоткрыл, / Мне захлопнуть не хватит сил», — писала она в цикле «Cinque» («пять» по — итальянски), созданном с ноября 1945 по январь 1946 г. (5 января И. Берлин зашел к Ахматовой попрощаться). Героиня цикла видит себя, словно она идет, «как с солнцем в теле», «чудеса творя», хотя встреча произошла в «горчайший день», поскольку за ней сразу последовала разлука, — ей «не успели / Досказать про чужую любовь». «И какое незримое зарево / Нас до света сводило с ума?» — поражается Ахматова в финале «Cinque». Посещения Ахматовой иностранцем не остались незамеченными властями. В 1965 г. в Оксфорде она говорила Берлину о реакции Сталина. «…Оказывается, наша монахиня принимает визиты от иностранных шпионов», — заметил (как рассказывали) Сталин и разразился по адресу Ахматовой набором… непристойных ругательств…» «Полагала она также, что Сталин приревновал ее к овациям: в апреле 1946 года Ахматова читала свои стихи в Москве и публика аплодировала стоя». В любом случае это был повод, а не причина последовавшей кары. Причиной было наступление «холодной войны» и соответствующее завинчивание идеологических гаек. Нужно было напугать и целиком подчинить сталинским догмам интеллигенцию, почувствовавшую некоторую духовную свободу во время Отечественной войны и в первый послевоенный год. Первоочередными жертвами оказались М.М. Зощенко и А.А. Ахматова. Они были центральными фигурами в первом из серии послевоенных постановлений ЦК ВКП (б) по вопросам литературы и искусства — «О журналах «Звезда“ и «Ленинград“» от 14 августа 1946 г. — и в докладе секретаря ЦК А.А. Жданова об этом постановлении. В обоих документах содержалась просто площадная брань. Критика немедленно включилась в травлю «пошляков и подонков литературы» Зощенко и Ахматовой. Ахматова обвинялась в безыдейности, индивидуализме и принадлежности к старой салонной поэзии. Даже ее военные стихи стали объектом беззастенчивого передергивания. Стихотворение 1944 г. «Победителям», где с небывалой теплотой говорилось о тех, кто отдавал «Жизнь свою за други своя» (тогда прощался и библеизм): «Незатейливые парнишки — / Ваньки, Васьки, Алешки, Гришки, — / Внуки, братики, сыновья!», — подверглось разоблачению генеральным секретарем правления Союза писателей А.А. Фадеевым. «В одном из своих выступлений он заявил, что в этих стихах — барское, чуть не крепостническое отношение к народу: Ваньки. Васьки. Алешки, Гришки… Исключенная из Союза писателей, Ахматова поначалу была лишена средств к существованию. Позже, как в 30–е годы, выручать стали переводы, мешавшие, однако, писать собственные стихи. В 1949 г. в очередной раз был арестован Л.Н. Гумилев (во время войны перебравшийся с поселения на фронт и солдатом дошедший до Берлина). Опасаясь за его жизнь, Анна Андреевна в 1950 г. пишет и печатает цикл официозных стихов «Слава миру!», где есть и прославляющие Сталина, Эта жертва ради сына, по словам А. Хейт, стала «осмеянием самой эпохи, в которую горстка неудачных стихотворений автора «Реквиема» могла повлиять на судьбу человека». Но вызволен Лев Гумилев был только через три года после смерти Сталина, в мае 1956 г. (при помощи Фадеева). Летом, когда Ахматова была в Москве, ей позвонил находившийся там И. Берлин и попросил о встрече. Ахматова, переломив себя, отказала, не будучи уверенной, что судьба сына решена окончательно. Еще 5 января, в десятую годовщину прощания, она написала «третье и последнее» посвящение к «Поэме без героя», с поэтической гиперболой, порожденной уверенностью в том, что ее встречи с Берлином явились причиной если не «холодной войны», то гонений на советскую интеллигенцию: «Он не станет мне милым мужем, / Но мы с ним такое заслужим, / Что смутится Двадцатый Век». Теперь же трагическая для Ахматовой «невстреча» стала источником многих стихотворений, прежде всего вошедших в циклы «Шиповник цветет. Из сожженной тетради» (к стихам 1946 г. были добавлены написанные в 1956–м и после) и «Полночные стихи. Семь стихотворений» (1963–1965). В «Cinque», «Шиповнике» и других «шедеврах нежной и суеверной любовной лирики середины двадцатого века снова, как в давних стихах Ахматовой, любовь выступает как роковой поединок, как борьба двух достойных соперников, один из которых — «европейский пришелец, гость из Будущего, а второй — русский поэт». Однако в «Шиповнике» «появляется еще одна тема — моральной победы, торжества над судьбой, как оценивает поэтесса эту добровольную «невстречу“». И. Берлин был моложе Ахматовой на двадцать лет. Если можно говорить о ее любви к нему, то это любовь сугубо поэтическая. В английском дипломате, философе и филологе с российскими корнями для нее воплотились все дорогие ей люди, больше того — вся та жизнь, которой она добровольно лишилась, навсегда оставив мысль об эмиграции и приняв свой крест на родине. В «Другой песенке» (лето 1957 г.), вспоминая о «чуде» давней встречи и горьких ее последствиях («Говорила с кем не надо, / Говорила долго»), Ахматова даже противопоставляет его и себя влюбленным: Пусть влюбленных страсти душат, Стихотворение 1962 г. «Через много лет. Последнее слово», по всей вероятности, адресовано А. С. Лурье, в нем запечатлелась действительно многолетняя тоска («И ты знаешь, что нас разлученной / В этом мире никто не бывал»), но оно входит в тот самый цикл «Шиповник цветет», который стимулировала «невстреча» с Берлином. В 1962 г. написана и «Последняя роза», где поэт отождествляет себя с боярыней Морозовой, «падчерицей Ирода», Дидоной, Жанной д' Арк и говорит о своей мечте сохранить свежесть ощущения жизни: Господи! Ты видишь, я устала И в 1963 г., в «Полночных стихах», это жизнеощущение столь же ярко: «Простившись, он щедро остался, / Он насмерть остался со мной» — так завершается стихотворение с много говорящим заглавием «Предвесенняя элегия». Н.А. Струве, безусловно, прав и в том, что адресат «Полночных стихов» — «некое собирательное «ты»«, и в том, что это вообще не любовная лирика в принятом смысле этого слова, хотя характерные признаки стихов о любви здесь, безусловно, присутствуют. В 1958 и 1961 годах Ахматова выпустила книжки избранных стихов, а в 1965 — во многом итоговую книгу «Бег времени», правда, в задуманном автором виде, со стихами 30–х годов и отрывками из «Реквиема», напечатать ее не дали. «Бег времени» первоначально мыслился как седьмая книга стихов. В 1946 г. после постановления ЦК была пущена под нож только что набранная книга Ахматовой «Нечет». Через шесть лет автору вернули рукопись, и впоследствии, продолжая работу над ней, Ахматова вновь начала формировать седьмую книгу. Число «семь» не случайно и в «Полночных стихах». Оно «означает совершенную, заключенную в себе полноту и носит печать библейской сакральной символики — от семи дней творения до многократного использования этого образа в «Откровении» Иоанна Богослова… Ахматова подводила итог своей судьбе и творчеству через это число: «Седьмая книга» непомерно разрослась по сравнению с предыдущими, потому что Ахматова не хотела допустить образования восьмой; не состоявшийся в полном объеме цикл «Северные элегии» задумывался как седмеричный: «Их будет семь, я так решила“». В конце концов под названием «Бег времени» вышла не новая книга, а сборник из всех семи книг, в том числе двух отдельно не выходивших. Поздние стихи Ахматовой, собранные ею в несколько циклов, тематически весьма разнообразны. Тут и философская, афористическая «Вереница четверостиший», и «Венок мертвым» (от «учителя» И. Анненского до Н. Пунина), и упомянутые «Северные элегии», начатые еще в 1921 г., и «Античная страничка» («Смерть Софокла», «Александр у Фив», 1958–1961) с мыслью о глубочайшем уважении, которое в древности питали к поэтам, и «Тайны ремесла» 40–50–х годов, открывающиеся знаменитым «Творчеством» (1936), и стихи о Царском Селе, и три стихотворения о Блоке, и фольклоризированный цикл «Песенки», и многое другое. «Приморский сонет» (1958) пронизан умиротворенным чувством удовлетворения прожитой жизнью перед лицом уже близкой смерти. «Родная земля» (1961) — стихотворение и о смерти, и о подлинном, не казенном патриотизме, и о прахе и грязи под ногами, которые вдруг превращаются в «ни в чем не замешанный прах», в критерий этической оценки. Последним в ряду своих стихотворений, стоящим «после всего», Ахматова по первоначальному плану «Бега времени» хотела видеть стихотворение 1945 г. «Кого когда — то называли люди…» — о Христе и тех, кто его казнил, затем исчезнув. При жизни Ахматовой было напечатано (в 1963 г.) лишь его отдельное заключительное четверостишие, впрочем, вполне самодостаточное и действительно итоговое: Ржавеет золото, и истлевает сталь, Поздние стихи А. Ахматовой являют собой образец вдумчивого и торжественного, поистине царственного слова, то предельно четкого, то многозначного, переливающегося оттенками смысла. Драматических сценок, как в ранней лирике, теперь нет, психологическое действие сменилось эмоционально — интеллектуальным напряжением. Нет и прежней многоликости лирического субъекта. Героиня Ахматовой в поздних стихах более автобиографична и более автопсихологична, хотя часто и выступает от лица многих, почти всех. Поскольку с 1940 г. создается ряд крупных произведений, «по контрасту короче становятся маленькие лирические произведения: у ранней Ахматовой длина их — 13 строк, у поздней — 10. Монументальности это не вредит, подчеркнутая отрывочность заставляет их казаться как бы осколками монументов». Иногда такая монументальная осколочность подчеркивается обрывами (без рифмы) заключительного стиха, как в посвященном подруге детства стихотворении 1964 г. «Памяти В.С. Срезневской»: «Но звонкий голос твой зовет меня оттуда / И просит не грустить и смерти ждать, как чуда. / Ну что ж! попробую» (у Цветаевой подобные «довески» — от лирических «перехлестов», от невозможности удержаться в каких бы то ни было рамках; у Ахматовой — от весомости и самодостаточности сказанного). Более классичны в поздней лирике Ахматовой метрика и рифма. Из предпочитавшихся классических размеров «почти окончательно исчезает 4–стопный хорей: видимо, он слишком мелок для той величавости, которой требует от себя Ахматова». Эволюция ее стиха вполне отвечает эволюции стиля. «Ранние периоды соответствуют «простому», «вещному» стилю акмеистической Ахматовой, поздние — «темному», «книжному» стилю старой Ахматовой, ощущающей себя наследницей миновавшей эпохи и чуждой литературной среде». Среди крупнейших поэтов — постсимволистов Ахматова наиболее «классична», так как наиболее ориентирована на другого человека, другую личность. «Есть поэты, которые общаются с культурой, с природой, с Богом — не обязательно через посредство другого. Ахматова же всегда через «ты». «Ты» ей необходимо для выделения гармонии, для осуществления связи с миром. Мандельштам преимущественно, Пастернак исключительно — космоцентричны. У Мандельштама человек присутствует через его дела, культуру. У Пастернака, как отмечала Ахматова, человек начисто отсутствует. В этом отношении Ахматова — полная противоположность Пастернаку, она целиком антропоцентрична…». В толпе участвовавших 2 июня 1960 г. в похоронах Б.Л. Пастернака чей — то «голос негромко сказал: — Вот и умер последний великий русский поэт. — Нет, еще один остался. Я ждала, холодея, не оборачиваясь, — записывает Л.К. Чуковская. — Анна Ахматова». А в 1966 г. Н.А. Струве откликнулся на смерть Ахматовой так: «Не только «умолк неповторимый голос», до последних дней вносивший в мир… тайную силу гармонии, с ним завершила свой круг и вся неповторимая русская культура, просуществовав от первых песен Пушкина до последних песен Ахматовой ровно полтораста лет». Подобной оценки впоследствии, тридцать лет спустя, удостоится лишь один поэт, в молодости поддержанный и благословленный Ахматовой, — И.А. Бродский. |
|
||