|
||||
|
ЭРОТИКА СТИХА[14]
В 1922 году в статье «Литературная Москва» Мандельштам, нанося фехтовальный удар «женской поэзии», писал: «Большинство московских поэтесс ушиблены метафорой. Это бедные Изиды, обреченные на вечные поиски куда-то затерявшейся второй части поэтического сравнения, долженствующей вернуть поэтическому образу, Озирису, свое первоначальное единство» (II, 257). Омри Ронен тонко и остроумно проанализировавший мандельштамовский выпад, указал, что он направлен против «богородичного рукоделия» Марины Цветаевой. Поэтический образ Озириса был восстановлен: ему была дана недостающая часть сравнения — его член, правда, деревянный. Поэтическое рождение возможно только при наличии мужского и женского родительных начал — дитя-стих появляется на свет совместными усилиями пера и рифмы. Во всех живых европейских языках рифма — это «rima». В латыни rima — «трещина, щель, скважина». «Пьяцца Маттеи» Бродского начинается так: Я пил из этого фонтана А заканчивается: …все ж не оставлена свобода,((III, 207, 212)) Именно в итальянском rima — «рифма/стихи, поэзия» и одновременно «отверстие, щель». Переносное значение слова «lingua» (язык, речь) — «коса, мыс». И в поэме «Колыбельная Трескового мыса» Бродский описывает сам процесс стихописания. Поэт при этом находится на другом конце света, в другом языке. Основной призыв Бродского: «Тронь своим пальцем конец пера» находит отклик в «великих вещах», оставляющих «слова языка» на карте мира. Человеческое тело располагается в океане времени: …Тело служит в виду океана цедящей семя((III, 90)) Мы попадаем в область какой-то общей поэтической топики, которую мы не без риска назвали бы классической. Батюшков в письме Н. И. Гнедичу от 1 ноября 1809 года: «Я еще могу писать стихи! — пишу кое-как. Но к чести своей могу сказать, что пишу не иначе, как когда яд пса метромании подействует, а не во всякое время. Я болен этой болезнью, как Филоктет раною, т. е. временем. Что у вас нового в Питере? <…> Что Катенин нанизывает на конец строк? Я в его лета низал не рифмы, а что-то покрасивее…». Веселая сказка Пушкина о царе Никите — вполне вразумительное описание поэтического процесса. Слишком любопытный гонец собирает разлетевшихся «птичек», как поэт нанизывает рифмы, естественным и доступным способом. Невероятное многообразие бесконечно длящегося поэтического свидания двух частей образного сравнения предъявлено тоже Пушкиным: Полюбуйтесь же вы, дети, Черноокая Россети О, какие же здесь сети((III, 213; курсив Пушкина)) Эта шутка не была прижизненно опубликована. По воспоминаниям М. Н. Лонгинова, С. Г. Голицын, по прозвищу Длинный Фирс, играл в карты со своими должниками и на вопрос: «На какие деньги играешь, на эти или на те?» (под «теми» разумелся долг, под «этими» — наличные), отвечал: «Это все равно: и на эти и на те и на те, те, те». Пушкинисты находили такое объяснение стихам разумным. В своей «Грамматике» (1780-е годы) А. А. Барсов предупреждал, что написание «ети вместо эти» может «вовлечь в некоторую непристойность в выговоре». Превращая местоимение «эти» во вторящую россыпь «те, те, те и те, те, те», Пушкин вовлекает нечувствительного читателя в непристойный выговор «еть, еть, еть…». Самовластная красавица, дама, пленяющая сердца, сама оказывается игрушкой в руках Рока (рога, Длинного Фирса, члена). Она — рифма. Таким длинным и ловким рогом предстанет у Хлебникова тополь: «Весеннего Корана / Веселый богослов, / Мой тополь спозаранок / Ждал утренних послов» (III, 30). Удачливый удильщик весеннего утра так же ловит в «синей водке» небес слова-рифмы — посольские грамотки стиха. Тополь собирает в своем надмирном пространстве и поля земли, и речную зелень Примаверы-весны. В русском стихе гендерное разделение объектов происходит под диктовку, заданную мужским родом существительного «язык» и женским родом «речи». В своей «Колыбельной…» Бродский цитирует Мандельштама, подчеркивая тем самым родовые свойства собственного текста (и имени — Бродский!), их непременную зависимость от происходящего у предшественника: Местность, где я нахожусь, есть рай,((III, 89)) Пастернаковскому эпиграфу из Сафо: «Девственность, девственность, куда ты от меня уходишь?..», Бродский ответил бы: в бесплодный и скушный Эдем. Поэзия же приходит из грехопадения познания и истории. Пастернак был того же мнения. Рай — место, где нет регистрации брака языка и речи как равноправных родителей. Это место с ярко выраженным мужским началом — мыс, конус, нос. Бессилье — от отсутствия женского начала — перспективы, земли. От Бродского до Мандельштама ближе, чем от Адмиралтейского шпиля — до основания. Бродский цитирует мандельштамовский текст 1931 года: Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый, Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи —((III, 51)) Речь должна быть черна, как колодезная вода, а ее лад и сладок, и горек. Язык — грубое, мужское начало: «Небо как палица грозное, земля словно плешина рыжая…» (III, 50). Язык как игральная бита, рубящий топор. Он олицетворяет родовой, смертельно ударяющий конец — уд. Воспевание Сталина производится в «Оде» именно этим ударным означиванием окончания слова «кон-ец». Будящий-губящий Землю Сталин — ее родовой Отец-конец. Отсюда нагнетание слов, рифмующихся с «концом» — близнец, отец, боец, мудрец, истец, жнец, чтец: На всех, готовых жить и умереть,((III, 113)) В самом стихотворении «Сохрани мою речь…» изначально заложена двойственность песни и казни. Речь-вода не только рождает, но и топит. Язык — не только перо, но и топор. Участие поэта в «железной каре» и «петровской казни» задано его песенным исполнением, двойным значением франц. execution — «исполнение, совершение»; «казнь, экзекуция» (и так от Анненского до набоковского «Приглашения на казнь»). Поэт хочет, чтобы его любили играючи, с прицельной силой зашибания — и разгульно, и ударно, ошибаясь и добывая смертельную фигуру городков, которая зовется «бабушкой в окошке». Измазанные дегтем ворота есть знак «конца прекрасной эпохи», знак неизбежной утраты девственной ее чистоты: «Пусть это оскорбительно — поймите: / Есть блуд труда и он у нас в крови» (III, 53). Полночь «буддийской Москвы» — горький ее конец, означиваемый все тем же производительным словом: «Как бык шестикрылый и грозный, / Здесь людям является труд…» (III, 35). Патриарх в народной семье — язык, сам отщепенец-поэт считает себя братом или блудным сыном. Песнь будет приходиться поэту дочерью, но в брачных узах стиха она станет ему… женой. Отношения поэта с льющейся стихией речи иначе как кровосмешением не назовешь: Вернись в смесительное лоно, Иди, никто тебя не тронет, Но роковая перемена Что царской крови тяжелее((I, 143)) Русский поэт — иудей; его избраннице-речи предлагается вернуться к истокам, коль скоро она отвергла радостное солнце Греции, предпочтя еврея («обратно в крепь родник журчит…»). Она утратит имя эллинской красоты — Елены и закрепит льющееся библейское начало — Лия. Но и тогда жене-речи останется только утонуть в муже, растворится в его крови, слиться с ним, войти в состав русского поэта. Она неизбежно станет его порождением, песнью, дочерью. Это неразмыкаемое венчальное кольцо вечного поэтического возвращения. Превращаясь в библейскую Лию, новобрачная сочетается узами с Иаковым и рождает ему шесть сыновей, братьев Прекрасного Иосифа. Реальный поэт Иосиф берет в жены женщину, чей отец — Иаков. Он как бы становится ее отцом и мужем одновременно. «Иосиф» в переводе означает «присовокупление, прибавление». Одна часть поэтического сравнения получила символическое имя «шестикрылого быка», несущего в своем назывании число «шесть» (six/sex) — признак пола. На этом созвучии построено «Шестое чувство» Гумилева. Бальмонт писал: «„Чувство красивого — это божественное шестое чувство, еще так слабо понимаемое“… воскликнул несравненный Эдгар. Нужно ли жалеть об этом? Поэты, шестым этим чувством обладающие — и сколькими еще, не названными! — не тем злополучны, что у людей — сверхсчетных чувств нет или почти нет, а тем, что им, Поэтам, с ребяческой невинностью непременно хочется всех людей сделать Поэтами». Мандельштам не остается в стороне: Шестого чувства крошечный придаток Недостижимое, как это близко —(Май 1932 — февраль 1934 (III, 77)) Гейне уподоблял лирическую песнь прекрасному человеческому телу, более того — женскому телу: «Des Weibes Leib ist ein Gedicht…» (У стихотворения женское тело). Неназываемый объект описан как придаток шестого чувства — чувства любовного. Предмет вожделения замещен рядом гомологичных символов — глазок, раковина, сжатый кулак. «Эротика, — писал Эйхенбаум, — отличается <…> тем, что она для самых откровенных положений находит остроумные иносказания и каламбуры, — это и придает ей литературную ценность». В восьмистишиях речь все время идет о чем-то парном (как крылья бабочки-мусульманки, как створки улитки), как параллельные прямые, как знак равенства (=), но одновременно и созвучном, эхоподобном, мгновенно откликающемся, ответствующем. Речь идет о рифме. Бродский: «…Вещи чтимы пространством, чьи черты повторимы: розы» (III, 87). В мандельштамовском «Разговоре о Данте»: «Здесь пространство существует лишь постольку, поскольку оно влагалище для амплитуд» (III, 250). То, что каламбур отождествляет два разных слова, одинаково звучащих, — вполне тривиально. Каламбур — простейший способ замыкания языка на самого себя. Но каламбур, задавая два значения с помощью одной и той же языковой единицы, радикально различает в себе некий топос мысли, который не сводим к содержанию этих значений. Он фиксирует нечто само по себе, независимость некоторого состояния мысли от обозначаемых этим состоянием языковых содержаний. Раз «и то, и это» значит ни то, и ни это. Топос — это чистая форма. С внешней точки зрения игра слов проста и понятна, но ее формальный топос очень труден для понимания — он как бы вне языка. В 1924 году Марина Цветаева пишет стихотворение «Приметы»: Точно гору несла в подоле — Точно поле во мне разъяли Точно нору во мне прорыли Стонущей. Сквозняком как гривой Горловых, — горловых ущелий((II, 304)) Цветаева разыгрывает значения, по крайней мере, двух оборотов: «принести в подоле» и «гора родила мышь». Телесная рифма рта и вагины, их выстраданное звучание, соловьиная трель расстрела звучит в ее стихотворении. Пахота — откровенно сексуальная метафора. У М. Волошина: Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь, Глубоко выстраданное и личное цветаевское «Я любовь узнаю по щели..» Хлебниковым описывается на языке историософского шифра. Обновленный, омоложенный старец Омир, именующий себя Велимиром или «юношей Я-миром», похваляется своей молодецкой удалью, мужской силой наследника древнего Рима: «Старый Рим, как муж, наклонился над смутной женственностью Севера и кинул свои семена в молодое женственное тело. Разве я виноват, что во мне костяк римлянина? Побеждать, владеть и подчиняться — вот завет моей старой крови» (IV, 35). Это выдача себе культурно-исторического «аттестата половой зрелости», если прибегнуть к гимназическому языку «Золотого теленка». «Прекрасная форма искусства всех манит явным соблазном…»; «Или иначе: певучесть формы есть плотское проявление того самого гармонического ритма, который в духе образует видение», — писал целомудреннейший М. О. Гершензон в книге «Мудрость Пушкина». Он же резюмирует: «Красота — приманка, но красота — и преграда». Рифма — приманка, «слово-щель» (Набоков). Она же преграда, или — в терминологии Пастернака — барьер, который необходимо взять. Как град или женщину. Белый говорил, что в поэтическом содержании «лад постигается не в гримасах умершего слова, а в уменье прочесть прорастающий смысл в самой трещине слова». Марсель Пруст: «Так, всякий раз, как семя человека ощущает свою мощь, оно стремится вырваться в виде спермы из бренного человеческого тела, которое может не удержать его в целости и в котором оно может не утерять свою силу <…>. Взгляните на поэта в тот миг, когда мысль испытывает подобное стремление вырваться из него: он боится преждевременно расплескать ее, не заключив в сосуд из слов». Слово есть «органическое семя» (Лосев). Рифма — место слияния, соития брачующихся окончаний. «Не трудно заметить, — писал Хлебников, — что время словесного звучания есть брачное время языка, месяц женихающихся слов…» (V, 222). В статье «О современном лиризме» Анненский останавливается, в частности, на брюсовском стихотворении «Но почему темно? Горят бессильно свечи» (1905, 1907): Идем творить обряд! Не в сладкой, детской дрожи, Как милостыню, я приму покорно тело,((I, 493–494)) Анненский понимает метаязыковой характер брюсовской эротики: «Во всяком случае, если для физиолога является установленным фактом близость центров речи и полового чувства, то эти стихи Брюсова, благодаря интуиции поэта, получают для нас новый и глубокий смысл. <…> Не здесь ли ключ к эротике Брюсова, которая освещает нам не столько половую любовь, сколько процесс творчества, т. е. священную игру словами». В отличие от Бродского, Хлебников везде найдет себе место: можно вести карточную «Игру в аду», а можно трудиться в раю, важен результат — виктория, победа: Игра в аду и труд в раю —((«Алеше Крученых»)) Время, по Хлебникову, — это «мера мира», но особая мера, которая есть искомая дыра, rima, в настиле мира, что прогрызают поэты, подобные мышам. Ключевой для поэтической мифологии мыши в Серебряном веке явилась статья Максимилиана Волошина «Аполлон и мышь» (1911). Уже в «Поверх барьеров» Пастернака алчные стада грызунов активно вживаются в речную стихию речи, движутся кровяными шариками в артериях кровоснабжающейся системы поэтического тела. Они заняты строительством первоматерии, «Materia Prima». Так и называется стихотворение 1914 года: Чужими кровями сдабривавший((I, 467)) Гематологическая функция мышей-Муз — основа для «Сестры моей — жизни». Второе стихотворение сборника выступает в роли гида для читателя, отправляющегося в путешествие по всей книге, и рассказывает о специфических свойствах автора. Итак, «Про эти стихи»: На тротуарах истолку((I, 110)) Чтоб истолковать эти стихи, потребуется присмотр к мельчайшим подробностям поэтического хозяйства. Нужно истолочь стих, как стекло, крошкой которого изводят грызунов. Но пастернаковские мыши в полном здравии и питаются крупой поэзии. Истолченным солнечным стеклом автор кормит… жизнь, которая открывается, распахивается из сырого и темного угла — в Рождество. И пока хозяин пьет и курит с Байроном и По, мыши, как первопроходцы, протаптывают тропку к двери, «к дыре, засыпанной крупой». Только вооружившись горечью вермута, испытав муки ада (рай бессилен!) и проникнув первичным трепетом вселенной, поэт познает вершины Дарьяльского ущелья. Рифменная красавица «Второго рождения» — того же рода. Ее «стать и суть» — в эротической природе стиха. Здесь, как и в стихотворении «Про эти стихи», ингридиенты берутся пополам и по полам. Набоковский рассказ «Красавица», написан летом 1934 года по стопам «двурушнического» «Второго рождения». Его героиня — воплощение рифменного строя: «С жуткой легкостью, свойственной всем русским барышням ее поколения, она писала — патриотические, шуточные, какие угодно — стихи». Живет она в Берлине на улице с аукающимся названием Аугсбургерштрассе, вяжет и преподает французский: «Она свободно говорила по-французски, произнося les gens (слуги) как будто рифмуя с agence и разбивая aout (август) на два слога (a-ou). Она наивно переводила русское „грабежи“ как grabuges (перебранка)…». На вопрос приятельницы, много ли у нее поклонников, она откликается: «„Нет, матушка, годы не те, — отвечала Ольга Алексеевна, — да кроме того…“ Она прибавила маленькую подробность, и Верочка покатилась со смеху…». Маленькая подробность касается вагины. Красавица — персонифицированная рифма, rima, эхо. Позже Набоков назвал свою «Красавицу» «занятной миниатюрой с неожиданной концовкой». Вот этот финал: «Это все. То есть, может быть, и имеется какое-нибудь продолжение, но мне оно не известно, и в таких случаях, вместо того, чтобы теряться в догадках, повторяю за веселым королем из моей любимой сказки: „Какая стрела летит вечно? — Стрела, попавшая в цель“». Примечания:1 Ни одна роза, ни одна гвоздика 14 Это название мы позаимствовали из чудной статьи: С. Ю. Мазур. Эротика стиха. — «Даугава», 1990, № 10. |
|
||