|
||||
|
ПОЦЕЛОВАТЬ КАМНИ…
Его биография — пока еще достаточно краткая — начинается с цифры: 1970. Когда этот год наступил, он казался знаком окончательного триумфа Советской власти: она придала столетию своего основателя грандиозный, всемирно-исторический масштаб. Кто мог предположить, что люди, родившиеся в том году, окажутся последними, кому доведется пройти обязательные ступени «комвоса», то есть коммунистического воспитания, а потом распрощаться с самой лестницей. Стадию «октябрят» они прошли под традиционную советскую музыку, а потом и «пионерию». Правда, делаясь пионерами, они уже могли уловить в этой музыке вплетающиеся в нее со стороны издевательские нотки. Комсомол их принял буквально накануне самороспуска. Была еще армия: на два года она изымала человека из идейного распада (в армии распад тоже шел, но по другим линиям); демобилизовавшись с действительной, такой человек поспевал если не на пепелище, то на самый разгар… Время мое растоптало Империю, Лыко «Империи» встало в строку позднее, и пыль зеленая взметнулась — лет через десять после «отмены СССР», — а тогда еще на триколорные составные расщеплялся красный. Попала душа на распутье. Выбрать демократию? В сознании Александра Ананичева бардом демократии оказался «воспеваемый либералами» Михаил Щербаков, о котором Ананичев отзывается так: это «как бы пришелец с другой планеты». Интересно: о гражданской позиции — ни слова, а только — об интонации: «он смотрит на этот мир прохладно, отстраненно». Чтобы сквозь интонацию проступила позиция, Ананичев сдвигает прицел с фигуры Щербакова на фигуру мэтра, Иосифа Бродского: «с его почти брезгливым, ледяным неприятием жалости к людям»… Демократия, отпраздновавшая победу в 90-е годы, — безжалостна. Кажется, на этом счеты с ней Ананичева кончены. Назад повернуть, в утраченные советские времена? Нереально. «Провалился в бездну Советский Союз, оставивший в память о себе Ленинградскую область и вождя мирового пролетариата на броневике, словно пародирующего Медного всадника». Как у истинного поэта, у Ананичева и здесь работает интонация: в отношении провалившегося Советского Союза — прохладная отстраненность, в отношении его основателя — отчужденная ирония. Впрочем, и к Медному всаднику — никакого пиетета; две Империи: Советская и Российская — сливаются в общее чучело. Так что же? Повиснуть в пустоте? «Мы были последними пионерами… Галстуки сняли… И стали никем — звездами и снежинками, искорками, летящими от папиросок…» Борис Рыжий, написавший эту эпитафию, повесился от отчаяния. Александр Ананичев ищет, как устоять. Обернувшись в прошлое, он за Кремлевскими звездами и питерскими прешпектами всматривается давнее — в Русь московскую, в скиты лесного Заволжья, в кельи первых отечественных монахов. Здесь находит душа давно покинутый Дом, и поэзия сразу обрастает реалиями. Высокие свечи, горячие иконы, золотые кресты. Купола, лампады, иноки… Видно, сказывается место рождения Александра Ананичева — его малая родина — советский город Загорск, переназванный так в незабываемом 1919-м в память о большевике, взорванном эсеровской бомбой. Для этого убиенного революционера Ананичев находит одно определение: польский. В сознании поэта живут совершенно другие духи места: архимандрит Леонид, архимандрит Авраамий, патриарх Никон и, наконец, «ангел-хранитель земли Русской» — преподобный Сергий Радонежский. Александр Ананичев становится знатоком, экспертом, блестящим экскурсоводом по Лавре, автором диссертации о ее памятниках. Очередную книгу его благословляет игумен Лавры отец Виссарион. «Помилуй, отче», — шепчет поэт, гладя крестик под рубахой. Реют кресты над Парнасом, поют ангелы. Колокола созывают разбредшихся детей. Ветрам проворным открытый Но какая- то неодолимая сила разворачивает героя, обретшего кров, обратно в неуправляемый мир. Что это? Жажда испытать себя? Неуемное любопытство? Исходный, исконный, изначальный русский зуд: что там, за горизонтом? Дорога на океан… а потом и через море-океан: за морем житье не худо, и какое в свете чудо? Колдовство ли очаровывает русского человека, вечно мечтающего вернуться к себе самому, к «своим», припасть к родным камням, но еще больше — погулять по свету! Знаете, чем озабочен Александр Ананичев, осенивший себя именем Сергия Радонежского? «Константинополь будет наш!» Господи, твоя воля: где Посад, где Константинополь! Достоевскому на том свете икается от этой непроходящей чесотки. А никуда ведь не денешься: душа у нас — казачья. Тихий Дон не был тихим и ласковым: Некрещеные, а свои. Да ведь и поляки — свои, хотя с ними не все гладко, вот если бы Польша была православной… Еще бы лучше «в каком-нибудь нейтральном Вышеграде» созвать славянский съезд! Вот все ручьи и слились бы в едином море. «Болгария, Болгария, священная страна!..» И с ней не гладко, пожарами озарена, вот-вот за братушек надо будет вступаться. И сербов надо бы защитить. Но, увы: «покуда Москва на коленях, на кресте остается Белград». Общая картина: выходит в мир душа, полная добрых намерений, щедрая, готовая к самопожертвованию, а мир встречает ее огнем и злобой. Хочется полюбить всех — а как их всех обнимешь, когда дерутся? Посылает Русь сынов своих с миром… и что же? Один, отстреливаясь в танке, сгорает под Кабулом. Другой убит в завьюженном Кизляре. Третий, спецназовец, остается лежать «на площади восставшей». На какой площади? Где? Кого усмирял? Не уточняется. А может, это и лучше, что не уточняется. Уточнишь еще невпопад. «Я стою в самом центре Багдада, для кумыса готовлю стакан»… Успел ли выпить, пока Буш не навалился на Саддама? Неподатлив мир на доброе слово. Строишь рай, человек в нем тоскует, яд ближнему сыпет, в ад просится, туда, где «банкиры, шуты, упыри, спидоносы». Да что рай — начали строить божий храм, бригадир начитался Толстого и… «вместо праздника Успенья посвятил собор раскосому БуддЕ» — сдвигая ударенье на кончик имени, Ананичев передает все омерзение православного человека при таком святотатстве. Однако ведь и нехристей надо любить. А результат? Даешь приют измученному страннику, а тот, освоившись в доме, входит во вкус и, «глядь, в сапожках по дому гуляет тот, кто давеча был босиком». Завершается история следующим обещаньем: Похмелю свою душу ветрами Борцы с еврейским заговором могут заподозрить, что тут звезда Давида о шести лучах, но с такой же вероятностью лучей может оказаться восемь. Ананичев чужд конфессиональной слепоты, как и слепого национализма. Эпизод из Великой Отечественной войны: немец ведет на расстрел русского и горца. «Чернявый! Тебя не убью, если ты старшину расстреляешь. Этот русский умрет за Россию свою, ну, а ты за кого погибаешь?» Горец убивать русского отказывается, они встают рядом и падают: старшина — «головой на восток, а южанин — ногами на север». Перед смертью этот южанин успевает сказать: «Я умру за улыбчивый Азербайджан и печальную русскую землю». Не будем придираться: с чего это Азербайджан так улыбчив. И еще: откуда там горы? А вдруг Ананичев имеет ввиду Нагорный Карабах? Я в это не верю, никаких подтекстов, намеков и тайных знаков у него нет, не тот характер. А вот русская печаль неподдельна. Печаль — оттого, что мир не откликается, не отвечает сердцем сердцу. Отовсюду — злоба. «И уже никому не уйти… Громыхают колеса жестоко. Сторожат нас собачья эпоха и зима на обратном пути. Впереди — только тягостный плен, Только сумрак и берег печальный, где однажды под грохот кандальный нас поставят вдоль гибельных стен. У России — на небо исход! Побредем мы этапом бескрайним за Христом, сокровенным, опальным, через озеро звездное вброд». Как справиться с этим подступающим Апокалипсисом? Читая святых отцов и другие достославные сочинения, Александр Ананичев черпает из них утешение. «Лучшее во мне то, что я себе не нравлюсь»… «Лишь в своем сомнении можно не сомневаться»… «Ничего нельзя исправить, кроме собственной души»… Исправление собственной души не только не противоречит образу Святой Руси, брезжущему в стихах и песнях Ананичева, но в принципе этим христианским самоощущением предполагается. Однако не избавляет от печали. И от боли, источник которой — в том, что противоречиями разодрана сама Святая Русь. Каркает ворон. Молится инок. Люди просятся в ад. Середины у нас никакой, Знатоки русской философии несомненно распознают здесь перекличку с давней идеей, что на Руси честных нет, но все святые. Если святые, значит, есть, во что верить. Словно ладан, пью русскую грусть… Небесное Царство открыто для духовного зрения. А зрение реальное? Оно упирается… нет, не в чащобу, из глубины которой каркает ворон и в глубину которой идет святой, чающий найти там уединение. Упирается реальное зрение — в овраг, памятный по Вятке но располосовавший всю Россию. Название этого оврага — Раздерихинский — включает цепочку звуковых и смысловых ассоциаций, и тогда рождается лучшая ананичевская песня, эмблема его лирики, заглавный символ, украшающий его диски и кассеты. Братские могилы подпирают склоны оврага, трава шелестит над костями. Чьи кости? Две столкнул однажды рати Но ведь и татары — люди! Причем — свои, не менее свои, чем тот «горец», что упал головою на север, погиб на печальную Русь. Страшнее другое: устюжанин и вятич без всяких татар готовы бить друг друга, причем каждый — во имя Святой Руси. Нас беда не вразумила. По ошибке?! Или по горькой нашей склонности к расколу и раздору? О, если бы это были только «ошибки» — их-то можно исправить. Но попробуй исправить душу, когда она выстроена на этом максимализме, на «неизбежности греха» и сладкой безнадеге вечного покаяния! А потом целуем камни, Потрясающая песня. Каждый раз, когда слышу ее, душа, не в силах «исправиться», корчится, как в петле. И из той же петли — наитием, что ли — взмывает ввысь: в свет, в свободу, в бездонь. Может, это от мелодического строя, от манеры пения? У Ананичева, как у барда, ответ на выраженную в словах неразрешимость таится в гармонии. Поет он — в такт шагам, в ритме легкой, летящей походки. Ничего от проникновенного зауныва, привязавшего бардовскую песню 60-х годов к городскому романсу. Ничего — от укрома комнатной независимости, от уязвленной интеллигентской «кухонной оппозиции» 70-х. И от монашьей кротости, от поступи «мелкими шажками», тихо зашуршавшей в 80-е, — ничего… Открытая ширь, пение птиц, плеск реки. Овевающий ветер, дыхание в такт шагам, пение — вольное, как дыхание. Как это вольное, счастливое пение сопрячь с горечью знания, эту естественную энергию — с ожиданием Апокалипсиса? А думаете, вечные разборки наши, удаль раздерихинская — от «ошибок» только? От избытка сил все это. Вот этот избыток сил и держит выпрямленной душу человека, осознавшую себя в Сергиевом Посаде, опевшего весь мир и вернувшегося, чтобы поцеловать родные камни. |
|
||