|
||||
|
Глава шестая ГОРОДА И ЖИЗНЬ В НИХ Этруски были хорошими агрономами и умели подчинять себе природу, однако в полной мере они раскрыли свой гений как строители городов. На заре истории Италии они выступили первыми носителями этой идеи и первыми претворили ее в жизнь{370}. Многие факты доказывают, что у италийцев не было понятия города в том смысле, какой латиняне вкладывали в слово urbis, то есть не произвольного нагромождения домов, а живого существа, одновременно материального и духовного, управляемого собственными законами, ограниченного в пространстве строгими правилами и освященного ритуалами основания. Хорошо известно, что именно этруски создали из поселков, рассеянных по римским холмам, настоящий город с возвышающимся над ним Капитолием и с осушенным форумом. Во всех местах, которые были им подвластны и где местное население по своей природной склонности растекалось по сельским округам, усеянным усадьбами и хуторами, этруски сосредоточили в городах основы своего могущества, органы управления и религиозные церемонии. Ритуалы закладки города Никто в античном мире не оспаривал у этрусков этих заслуг, и лучшей похвалой в адрес какого-либо города было сказать, что он построен в соответствии с Etrusco ritu (этрусским ритуалом). Всем было известно, что у тирренов имелись «ритуальные книги», в которых было указано, «каким ритуалом должно основать город, освятить его алтари и храмы, чтобы сделать стены неприступными, а врата — законными»{371}. Эти ритуалы переняли римляне и использовали их в своих колониях на всем полуострове и в провинциях. Изучив предзнаменования, авгур задавал направление будущего города, сверяясь по солнцу с помощью инструмента, называемого groma, фиксируя направление с востока на запад (decumanus) и с севера на юг (cardo). После этого начинались операции по limitatio, живописные детали которых особенно привлекали внимание древних. Основатель города, покрыв голову полой тоги, проводил бронзовым плугом, в который были впряжены бык и телка, первую борозду {sulcus primigenius), отбрасывая землю внутрь, а доходя до местоположения ворот, поднимая и «перенося»[30] свой плуг. Таким образом, он не только окружал город символическими рвом и стеной, но и освящал, по обе стороны проведенной линии, пространство, называемое pomerium, внутри которого запрещалось строить, а снаружи — пахать{372}. Внутри очерченной территории находилась система улиц, параллельных направлениям decumanus и cardo и так же, как они, обозначенных натянутой бечевой. Они делили город на правильные insulae («островки» — кварталы), и его план напоминал шахматную доску. Соотношение между шириной главных, второстепенных улиц и insulae было величиной постоянной. Римские этрускологи утверждали, что основатели этрусских городов считали город построенным неверно, если в нем не было трех врат, трех улиц и трех храмов, посвященных Юпитеру, Юноне и Минерве{373}. Такой была теория ritus Etruscus; если воспринимать ее буквально, то самые древние лукумонии Тосканы следовало бы представить себе по образу и подобию лагерей и колоний времен ранней Римской империи, например в Северной Африке, с четкостью чертежа разбивающих местность на ровные квадраты. В таком случае Тарквинии Тархона и Атилла Мезенция на восемь веков предвосхитили бы Ламбез и Тимгад, разворачивающие свой шахматный ковер без единой складочки по пологому склону. Никто в это не поверит, во-первых, потому, что рельеф местности в Этрурии, как, впрочем, и в Нумидии, в большинстве случаев мешал строгому соблюдению правил, да и природа часто сопротивлялась неукротимому желанию подчинить ее человеческому разуму. «Если местность позволит, — писал римский геометр, — мы должны придерживаться расчетов; если же нет — мы должны как можно меньше от них отклоняться»{374}. Расчетами пришлось изрядно поступиться, чтобы вознести Орвьето на его пьедестал, окруженный пропастями и расщелинами, чтобы усадить Волатерру на нагромождение холмов, над которыми возвышается ее головокружительная пирамида. Археологу нужен зоркий глаз, чтобы разглядеть в веерообразном контуре Арретия и в очертаниях Перузии в форме морской звезды план urbs justa — правильного города. Добавим, что недавние исследования с полным правом оспаривают закрепленное за этрусками звание родоначальников античного градостроения. В том немногом, что осталось от наиболее древних городов Этрурии, трудно разглядеть симметричное расположение улиц по отношению к двум главным перпендикулярным осям. В Ветулонии, исчезнувшей в начале VI века до н. э., улицы, наоборот, были непрямыми и извилистыми и пересекались как угодно, но только не под прямым углом{375}. Возможно, что Вейи или Сована содержали зачатки осевого расположения, заложенного при их основании{376}. Но настоящая система прямоугольных пересечений и являющийся ее логическим продолжением план «шахматной доски» появились довольно поздно, в VI–V веках до н. э., причем одновременно на территории всего Средиземноморья, под влиянием потребностей и распространения греческих колоний от Милета до Агригенты и Метапонта. Разработку «шахматной» планировки традиционно приписывают архитектору Гипподаму Милетскому, жившему в первой половине V века до н. э., который лишь кодифицировал и раскрыл направления, заданные предыдущими поколениями{377}. Так что с этой точки зрения оригинальность этрусков не кажется столь уж яркой, хотя ценно и то, что они стали проводниками греческой культуры в Италии, придав ей свой собственный колорит — мы уже видели, что в этом заключается их главная заслуга. Подтверждение и символ этой зависимости в плане градостроительства предоставляет история языка: название прибора, которым пользовались римские землемеры — groma, заимствовано из греческого gnomon, gnoma. Оно претерпело фонетические изменения в результате диссимиляции носовых согласных (gn/gr), что соответствует законам этрусской фонетики и обличает наличие языка-посредника{378}. Впрочем, связи между Этрурией и Ионией были столь многочисленны и очевидны, что мы лишь рады случаю записать на счет этрусков еще один долг перед родиной Гипподама Милетского. Новые поселения этрусков сразу стали строиться по типу греческих колоний. Именно колонии устраивали и сами этруски, с начала V века до н. э.{379}, на границах своих цизальпинских и кампанских провинций, в Мардзаботто и Капуе. По счастью, рисунок местности здесь больше подходил для требований ритуала, отныне называемого этрусским: в первом случае — терраса над рекой Рено, несущей свои воды в Эмилию Романью, во втором — на плоской равнине, которая, согласно неверному, но классическому этимологическому толкованию, дала свое имя Капуе — campo dicta{380}. Капуя всегда вызывала у римлян восхищение, смешанное с завистью, из-за своего удобного местоположения на абсолютно гладкой равнине, что позволяло осуществить гармонично задуманный план. В то время как их собственный город, «загнанный в рамки холмов и долин, поднялся кверху… и повис в воздухе со своими многоэтажными домами, прорезанный негодными дорогами и узкими улицами»{381}, как говорил Цицерон, слишком напоминая древние города собственно Этрурии до реформы Гипподама. Мардзаботто За 2500-летнюю историю Капуи черты этого города изрядно размылись и спутались. Что же касается Мардзаботто, уничтоженного галльским нашествием в IV веке до н. э., то его черты проявились в ходе археологических раскопок XIX века, возобновленных после Второй мировой войны, с такой четкостью, что сразу же пошли разговоры об «этрусских Помпеях»{382}. Оставим в стороне, на северо-западе, холм Мизанелло, который был религиозным центром города: там обнаружили фундаменты пяти храмов и алтарей. У подножия этого Капитолия, на плато Мизано, располагался собственно город: прямые улицы, пересекающиеся под прямыми углами, образовывали квадраты кварталов на площади примерно 100 гектаров, западная часть которых сползла в реку. Сохранились две основные оси, четко ориентированные по сторонам света: это две улицы шириной 15 метров (эти данные не с чем сравнить), разделенные на три части: проезжая часть между тротуарами шириной три метра. Там были даже сточные канавы для отвода дождевых вод, каких не было в римских городах более позднего периода — Остии или Помпеях. К югу от decumanus maximus шли параллельно decumani меньшей ширины (12 метров), соединенные между собой cardo, параллельными улочками пятиметровой ширины. Эти квадраты очерчивали островки домов, от которых остались только массивные каменные фундаменты. Стены их, вероятно, были сложены из необожженного кирпича. Длина этих insulae являлась величиной постоянной — 165 метров, ширина — 35, 40 или 68 метров. Внутри, вокруг очень просторных дворов, похожих больше на двор фермы или фабрики, чем на atrium римского дома, было беспорядочное нагромождение небольших жилых помещений, лавок и мастерских: в 1952 году по грудам железного шлака возле одной из них археологи определили, что перед ними маленькая металлургическая фабрика. Все это выглядит гораздо скромнее и грязнее, чем позволяла предположить внешняя обстановка — широкие прямые улицы, тротуары, гидравлические сооружения. Возможно, основатели Мардзаботто, опьяненные восторгом созидания, слишком размахнулись, а скудость ресурсов и посредственная судьба этого города не оправдали их ожиданий: город не оставил в истории никакого следа, нам даже неизвестно его точное название — возможно, Миза. Надо полагать, это был просто поселок Однако в его гробницах хранились богатые похоронные принадлежности, частично уничтоженные бомбардировками 1944 года, — золотые украшения, аттические вазы. При последних раскопках удалось обнаружить чрезвычайно изящную головку юноши из паросского мрамора. Дело в том, что Мардзаботто расположен всего в 80 километрах от крупного греко-этрусского города Спина, через который на этот склон Апеннин поступали греческая керамика и все изыски эллинизма. Спина Спина стоит у современных археологов на первом месте в списке приоритетов{383}. Она все еще затоплена водой, но покрывало тайны и загадки с нее уже удалось приподнять. В V веке до н. э. Спина была крупнейшим портом Адриатики, Венецией своего времени, расположенной в трех километрах от моря посреди лагун, образованных одним из рукавов реки По, на месте современного Комаккьо. В этом космополитичном городе жили бок о бок местные уроженцы-венеты, новые хозяева страны этруски и греческие купцы, утверждавшие, что пришли в эти края вслед за Диомедом, сыном Тидея; сокровищница, выстроенная от их имени в Дельфах, свидетельствовала о их процветании и благочестии. Город был центром международной торговли, куда афинские корабли заходили за янтарем с Балтики и оловом с Касситерид, а главное — за пшеницей с Паданской равнины, мелиорированной этрусскими инженерами и дававшей обильные урожаи. В обмен на это греки привозили в Спину товары с Востока и великолепные аттические вазы: обнаруженные за 30 лет раскопок в грязи местных некрополей, они теперь составляют гордость музея Феррары. Множество других нашли в Болонье и Мардзаботто, некоторые — чуть севернее, в местечке Атрия, сестре-близнеце Спины, давшей имя Адриатике, тщательное исследование которой еще должно принести свои плоды{384}. Спина и Атрия разбогатели благодаря особым экономическим обстоятельствам: в 474 году флот Сиракуз нанес при Кумах поражение этрусскому флоту и изгнал его из Тирренского моря. Это сразу же сделало чрезвычайно важным путь через Адриатику, а рынки, расположенные в устье По, позволили афинянам обновить и укрепить торговые отношения с этрусками. Судя по возрасту аттических ваз, найденных в Спине, Атрии, Болонье и Мардзаботто, импорт резко пошел вверх примерно с 470 года: 63 вазы относятся к последней четверти VI века, 110 — к первой четверти и 309 — ко второй четверти V века до н. э. До начала войны были проведены раскопки тысячи двухсот захоронений; сегодня их число перевалило за три тысячи. На руку археологам сыграли аграрная реформа и работы по осушению и оздоровлению почвы: на песчаных отмелях, выходивших на поверхность, были обнаружены новые некрополи; из металлических ящиков, увязших в иле, извлекли целый урожай кратеров с завитками и панафинейских амфор, что не могло не подхлестнуть тайную деятельность рыбаков из Комаккьо, но вовремя предпринятые меры положили конец утечке за рубеж этой чудесной добычи. После того как был обнаружен город мертвых, предстояло найти город живых. Это случилось в октябре 1956 года. Изучение фотографий, полученных методом аэрофотосъемки, открыло то, что не было доступно невооруженному глазу — очертания города под песком. Спина оказалась городом-лагуной, в котором жители перемещались по каналам, как в Венеции. Местный «Большой канал» шириной 30 метров пересекал город из конца в конец — это было выправленное русло реки По, на которой стоял порт. Через равные промежутки его перерезали малые каналы (сегодня они заросли более высокой травой, а потому выглядят более темными), разграничивавшие геометрически правильные и ориентированные по сторонам света insulae. Руководствуясь этими снимками, археологи начали поиск остатков зданий под толщей болотной жижи и раскопали ряды свай, на которых, как и следовало ожидать, покоились основания построек. Спина, озерный город, по-своему соблюдал законы этрусского ритуала; хотя возможно, что именно через Спину планы Гипподама были перенесены на Мардзаботто, а затем распространились по всему этрусскому миру{385}. План Капуи, руины Мардзаботто, фотографии Спины дают нам только иллюзорное представление о том, какими были древние метрополии самой Этрурии, хотя учение этрусков включило эти новшества в свою традицию. Иным был облик Тарквиний, когда Танаквиль покидала дворец своих предков, или Вольсиний, когда вожди всего народа карабкались туда по скале на собрание союза двенадцати племен. Urbs justa изначально был лишь недосягаемым идеалом, о котором, как о совершенстве греческого мира, можно было только мечтать и который удавалось осуществить лишь частично, если какой-нибудь тиран — Порсенна в Клузии и Тарквиний Гордый в Риме, увлеченные, как все тираны, грандиозным строительством и переделыванием своих городов, — решал в один прекрасный день пробить прямые проспекты в архаичном лабиринте переулков. На кладбищах в Цере, с начала V века до н. э., когда туда начали прибывать аттические вазы, мы увидим неожиданно прямые ряды фасадов и симметричные площадки, наверняка служащие отражением того, что происходило в ту пору в городе живых. * * *Об этих городах живых мы знаем вообще очень мало, несмотря на упорное стремление археологов докопаться до сути. Еще до войны Романелли исследовал уже не могилы, а город Тарквинии{386}; после войны группа ученых из Больсены под руководством Реймона Блока раскопала Вольсинии{387}. Взгляду открылись городские стены, было установлено местоположение акрополей, а внутри них проводились плодотворные исследования. В Тарквиниях был найден храм, названный Ара делла Реджина (Алтарь царицы), с великолепной группой крылатых коней из терракоты; в Вольсиниях — храм богини Нортии. Но, несмотря на все эти впечатляющие находки, большая часть обоих городов, их улицы, площади и дома все еще скрываются от нас под масличными садами и виноградниками, об экспроприации которых не может быть и речи, и, возможно, так и не покажутся нам на возвышенностях, с которых дождевые воды за века смыли все рукотворные сооружения. Вот почему в 1955 году новость о том, что город Вольци, гробницы которого со времен Люсьена Бонапарта обогатили все музеи Европы, станет объектом археологических раскопок под руководством господина Барточчини, суперинтенданта древностей Южной Этрурии, была воспринята с таким воодушевлением{388}. Для проведения этой работы потребовались, во-первых, тщательные предварительные исследования с помощью самого современного оборудования: составление топографических планов, аэрофотосъемка, геохимическое, электрическое и звуковое исследование по методу инженера Леричи, чтобы с пустынного плато на берегу реки Фьора, где было этрусское поселение и где сегодня не видно ни следа древних построек, сняли подробную карту, и раскопки можно было бы уже производить наверняка. Стремление избежать разорительных и бесполезных работ по расчистке и сократить время, угроза со стороны бульдозеров мелиораторов и «черных копателей» сочетались с заботой о том, чтобы не упустить ни единой зацепки, позволявшей воссоздать прошлое Вольци. Городские стены Пока же остается ограничиться тем, о чем нам сообщают, например, мощные городские стены, сложенные из огромных каменных блоков, более или менее обтесанных и не скрепленных цементом, которые раньше относили к сказочным временам пеласгов и циклопов{389}. Надо сказать, что этрусские города, защищенные природой — отвесными скалами, на которых они стояли, — долгое время обходились без дополнительных укреплений. Только угроза галльских нашествий в VI и V веках до н. э. заставила их окружить себя стеной. Впечатляет размах этих сооружений: в Тарквиниях городская стена протянулась на десяток километров, в Волатеррах — на девять, в Вольсиниях — на шесть-семь. В Вольсиниях в городскую черту включены четыре холма. В Волатеррах городской вал, вытянутый в почти ровную линию на юге, выписывает к северу, в чистом поле, глубокую дугу, чтобы, на случай осады, захватить соседние источники. Поступает все больше подтверждений, что огромные городские площади — 150 гектаров в Цере, 135 в Тарквиниях — не были сплошь застроены, а включали в себя и сады, и выгоны для скота, и пустыри. Даже в Капуе вся восточная половина города хоть и спрятана за крепостными валами, но ничем не застроена. Преобладание частных домов В свидетельствах Посидония и Диодора о жилищах этрусков встречается неожиданная фраза: «У них не только рабы, но и большинство свободных людей имеют разные частные дома». На первый взгляд это поразительно: можно подумать, что речь идет о немилости, которая обрушилась не только на рабов, но и на свободных людей. Получается, что свой угол, кажущийся нам сегодня ценным благом, для общества этрусков таковым не являлся. В действительности ход мыслей сложнее. Прежде автор приводил примеры роскошного образа жизни этрусков, говорил об обильных пирах, о вышитых коврах, о серебряных сосудах, о многочисленных слугах, красивых и богато одетых: их одеяния, по его словам, никак не соответствовали статусу рабов. Далее же он пишет о том, что «у них было отдельное жилье». Но это вовсе не наказание, а очередной признак щедрости, мягкотелости, если угодно, их хозяев. Делая это замечание, Посидоний вспоминал об обычном положении рабов, не только тех, кто был наказан и с цепями на ногах томился в эргастулах, но и в целом рабов в городе и деревне — можно догадаться (хотя письменные источники и умалчивают об этом), что они жили все вместе в отведенных для этого помещениях на villa urbana или villa rustica. Так было в поместьях в окрестностях Помпей, где рабов держали в лепящихся друг к другу каморках возле конюшен. Но здесь речь идет о других рабах. Мы уже видели, что под этим обобщающим понятием этруски в основном подразумевали плебс, отдельные представители которого — более способные или более привилегированные, вольноотпущенники или клиенты — жили в довольно либеральных условиях. Отметив эту привилегию этрусских «рабов», Диодор, несколько неловко пересказывая Посидония или присоединив к своему рассуждению чисто риторическое «не только… но и», искажающее смысл, добавляет, что она распространяется и на свободных людей. Его поняли бы лучше, если бы он сказал: «Впрочем, отдельные дома есть и у свободных людей». Только первая часть фразы служит подтверждением этрусской tryphe (изнеженности). Но замечание о таком образе проживания тотчас наводит его на другую мысль — что он распространен даже среди свободного населения. И раз он считает, что об этом стоит упомянуть, значит, Этрурия отличалась в этом плане от мира римлян: оставаясь верной традиции domus, она не принимала принципа insula, принятого в столице. Жером Каркопино в «Повседневной жизни Древнего Рима»[31]{390} рассказал о возникновении доходных домов, которые росли как грибы в конце эпохи Республики, давая приют непрерывно увеличивающемуся населению и задавая направление развитию города «по вертикали». Он напоминает, что «уже в III веке до н. э. четырехэтажные insulae стали столь многочисленными, что на них больше не обращали внимания». Во многих письменных источниках рассказывается, как в 218 году до н. э. какой-то бык чудом взобрался на четвертый этаж одного из таких небоскребов форума Боариум, где торговали скотом, и, напуганный криками жильцов, бросился вниз; в 153 году царь Египта Птолемей Филометор, находясь в изгнании, нашел прибежище в Риме у художника Деметрия и ютился у него в каморке на последнем этаже — плата за жилье была чрезвычайно высокой. В 99 году Тит Клавдий Центумал лишился по решению суда своего дома на холме Целий: его пришлось снести, так как он мешал авгурам наблюдать за предзнаменованиями с высоты Капитолия. «Рим, — по выражению Цицерона, — поднялся кверху и повис в воздухе». Известно, что несчастья Марка Целия, юного друга Цицерона, происходили оттого, что он снял жилье в доме, принадлежавшем трибуну Публию Клодию, и его соседкой по лестнице или по саду оказалась Клодия — красавица Лесбия, воспетая Катуллом. Вскоре и портовая Остия у ворот Рима стала нагромождать этажи на этажи в жилых домах, расположенных в промышленных кварталах. Рим же являл собой самый яркий пример тесноты и скученности. На фоне такого компактного проживания замечание Посидония указывает на то, что в Этрурии предпочитали жить просторнее: один domus на человека или на семью. Возможно, это лишь поспешный вывод, наскоро записанный путешественником. Ему в определенной степени противоречит то, что нам подсказывают камерные гробницы, в которых с конца V века до н. э. перестали хоронить только супружеские пары, помещая в них все более многочисленные familia, а также columbaria Со-ваны, Бьеды и Вей с двумя сотнями loculi (гробов): все это наводит на мысль о человеческих ульях, не приспособленных для уединения. Но все же отметим специфическую — и архаическую — черту этрусских городов: особняки, личные дома, которые, естественно, занимали много места внутри городских стен. Население городов Городские пределы, однако, существенно расширились, что ставит вопрос о численности населения. Надо признать, что в этом плане историкам не на что опереться. У них нет драгоценных сведений, подобных тем, которые позволили Карлу Белоху заложить основы его «Bevolkerungsgeschichte Italiens» («Истории населения Италии») в Средние века и в Новое время{391}, — списков рекрутов, куда в Пизе и Сиене с конца XII века заносили мужчин «призывного возраста», синодиков умерших, списков bocche che mangiano pan («ртов, которые едят хлеб»), церковных книг и т. п. Из этих документов известно, что до эпидемии чумы 1348 года во Флоренции проживала 51 тысяча человек, а в Корнето, наследнике Тарквиний, в 1503 году было только 6810 жителей, в Орвьето — 9190, в Сориано (Сована) — 1140. Что же касается Древнего мира, то здесь можно только строить предположения. Лет 30 тому назад Б. Нога-ра предложил принять население Цере, исходя из его площади в 150 гектаров, за 25 тысяч человек Аналогичным образом он приписал Тарквиниям, Волатерре, Популонии, Вейям, Клузию и Перузии примерно такое же число жителей в эпоху расцвета этих городов. Сегодня этрускологи занижают эту цифру. На недавнем коллоквиуме фонда СИБА некоторые ученые высказались против предположения о том, что этрусский город мог насчитывать 20–30 тысяч жителей{392}. Тем не менее они признают, что демографическое положение в Этрурии VI века до н. э. не должно было сильно отличаться от средневекового, когда на смену этрусским метрополиям пришли новые столицы, например Флоренция с населением в 51 тысячу человек. «Предположим, пять тысяч», — говорил один ученый. «Я бы сказал — до десяти», — отвечал второй. «Мне трудно поверить, чтобы город, подобный Тарквиниям, насчитывал не более пяти тысяч жителей», — резонно возражал Уорд Перкинс. Но эти противоречивые оценки и жонглирование цифрами — не последнее слово в поиске истины. М. Фоти заметил, что можно попытаться определить численность населения какого-нибудь этрусского города по данным захоронений, но такие подсчеты так и не были произведены. Вот, например, как можно было бы поступить. О точных цифрах здесь, конечно, речи не идет. Некрополи Цере занимали площадь более 400 гектаров{393} и непрерывно пополнялись с начала VII века и до середины I века до н. э. На территории одного из них, Бандитачча, с 1911 года ведутся систематические раскопки, результаты которых начали публиковать в 1955 году в «Monumenti Antichi de l'Academie des Lincei»{394}. Там есть подробные описания и точные планы. Рассмотрим, к примеру, в зоне А, называемой Речинто («Ограда»), сектор Е, названный Тумулус делла Кверчия (Курган Дуба) из-за дуба, выросшего над одной из могил{395}. Северная часть сектора представляет собой прямоугольник 74 на 47 метров, то есть 34,78 ара, исследованный почти полностью. На нем теснятся 170 захоронений всех эпох и всевозможных форм: курганы, камерные гробницы, могилы и даже две-три кремационные гробницы. В одних полно красивейших коринфских или аттических ваз, в других находят керамику из Арретия, в третьих — буккеро, в других — грубые сосуды из терракоты. В общей сложности речь идет о 354 захоронениях, то есть 8,8 на один ар. Второй прямоугольник: 40 на 42 метра, то есть 16,8 ара, в соседнем секторе D, названный Тумули делла Корниче (Курганы Рога){396}, содержит 184 захоронения, то есть 9,1 на ар. Учитывая «пробелы» в других секторах, похоже, что и там дело обстояло примерно так же. Следовательно, если предположить, судя по данным аэрофотосъемки, что все 400 гектаров некрополей Цере были повсюду столь же плотно заполнены, можно прийти к выводу, что за шесть с половиной веков (700—50 годы до н. э.) существования некрополя в городе умерло примерно 400 тысяч человек. Вспомним, что, согласно приведенным нами выше расчетам, приблизительная продолжительность жизни в то время равнялась сорока годам (40,88){397}. Конечно же Цере не был населен во II веке так же густо, как во времена своего расцвета, и численность населения не была величиной постоянной. Но за этой оговоркой можно допустить, что за 650 лет поколения сменились 16 (15,9) раз. Так что число жителей Цере в определенный момент должно было достигнуть 400 000:15,90=25 157. Это минимальное число, поскольку 184 и 354 захоронения из прямоугольников в секторах D и Е, 400 гектаров некрополей Цере — нижние пределы величин, и не будем забывать, что Цере с течением времени обезлюдел. Но мы пытались установить лишь порядок величин, и в этом плане полученный нами результат, соответствующий интуитивному предположению Бартоломео Ногара, — 25 тысяч жителей, — может задать правильное направление мысли. Что могилы умерших рассказывают о домах живых Несмотря на похвальные попытки современных археологов вырвать у городов живых тайну внешнего облика этрусских городов, для того чтобы точно ответить на данный вопрос, нам придется спуститься в преисподнюю некрополей. Среди них наиболее изучены некрополи Тарквиний, благодаря фрескам, превращающим их в музей этрусской живописи. Не менее потрясает суровым величием голого камня город мертвых в Цере с чередами курганов по обе стороны погребальной дороги, под которыми скрываются гробницы, красота которых чаще всего заключается единственно в архитектуре. Они и способны пролить гораздо больший свет на занимающий нас вопрос. Мы уже имели возможность посетить одну из них — гробницу Греческих ваз{398} — и сделать несколько неожиданных выводов о положении женщины в этрусском обществе. На предыдущих страницах мы рассказывали о многочисленных сведениях, полученных во время раскопок 1911–1933 годов{399}. Фотографии с воздуха, сделанные Дж Брэдфордом, показали, что под густой растительностью находятся следы более тысячи неисследованных могильных курганов: на снимках они похожи на бесчисленные воздушные пузыри, выпирающие на поверхность, образуя очертания улиц и площадей, проложенных между захоронениями{400}. Начиная с VII века до н. э. некрополи Цере, должно быть, окружили весь город, особенно на двух возвышенностях — Бандитачча и холме Абетоне, протянувшихся параллельно городу на северо-западе и юго-востоке за руслами речек Манганелло и Мола. Однако на двух других концах, особенно на юго-западе, в углу, образованном слиянием обеих речушек, более древние кладбища, с нагромождением могил и колодцевых погребений с очень бедными похоронными принадлежностями, относятся к доэтрусскому периоду истории города. Этот некрополь Сорбо особенно важен для нас, потому что он, подобно некрополям Тарквиний и Вольсиний, позволяет проследить непрерывную преемственность, начиная с железного века, цивилизации Виллановы и этрусской цивилизации. Отметим, что именно в Сорбо, а не на Бандитачче или Абетоне, была обнаружена в 1836 году гробница Реголини-Галасси с золотыми украшениями, серебряными сосудами и пластинами слоновой кости, украшающими последний приют таинственной Ларсии. А ведь эта гробница расположена в непосредственной близости от города у подножия скалы и возвышается на юге над виллановийским кладбищем, словно господин над подданными. Однако начиная с этого времени этрусские гробницы заполняют холмы на северо-западе и юго-востоке, и именно здесь, в особенности на Бандитачче, лучше всего прослеживается их постепенная эволюция. На аэрофотографиях вокруг крупных, уже давно изученных курганов проступают сотни крошечных холмиков — малых тумулусов, от 10 до 15 метров в диаметре. Таков был размер самых древних курганов (tumuletti arcaici), и он оставался обычным до конца V века до н. э., хотя за это время некоторые насыпи разрослись до 30, 40, а иногда и 50 метров. Дело в том, что эти большие курганы, в отличие от tumuletti arcaici, покрывают несколько могил: они были насыпаны поверх прежних тумулусов, принадлежавших, вероятно, членам одной семьи; потомки, устраивая собственную гробницу, пожелали лежать вместе со своими предками под одним куполом из земли и дерна. Исследование одного кургана Это очень хорошо видно, если мы посмотрим на большой курган № 2 с основанием 40 метров в диаметре{401}. В нем находятся четыре гробницы, из них последняя по времени — несомненно, гробница Греческих ваз, названная так из-за 150 чернофигурных и краснофигурных аттических ваз строгого стиля, стоявших на полу и на скамьях. Они свидетельствуют не только об утонченном вкусе их владельцев, точнее, владелиц, но и позволяют вычислить возраст этой могилы — конец VI века до н. э. Кроме того, было отмечено, что входной коридор ориентирован по одной из осей тумулуса в стремлении к симметрии, что соответствовало вкусам эллинизированных этрусков: никаких сомнений, что большой курган № 2 с тремя старыми захоронениями внутри насыпали именно они. Осмотрим по порядку каждое из захоронений. Попутно мы проследим за развитием камерной гробницы с VII по V век, следовавшим собственной логике, но и испытывавшим постоянное влияние домов для живых. Как только этрусская гробница перестала быть простой продолговатой ямой, выдолбленной в скале, она расширилась до размеров настоящей комнаты с пристройками, куда попадали по лестнице, а затем — по пологому коридору, ведущему вниз (на греческом — dromos). Чтобы решить проблему кровли, внутри имитировали настоящую двухскатную крышу с коньковым брусом (columen). Самая древняя гробница — та, которая на плане расположена вверху слева{402}. В нее спускались по широкому дромосу, в конце которого были две ниши — справа и слева; коридор вел в трапециевидную комнату со скамьями вдоль стен, а затем в другую, поменьше. Это захоронение получило название гробницы Хижины, потому что над обеими камерами помещен сомкнутый свод с краями, доходящими до самой земли, прикрепленный к рельефному изображению тонкого конька: это имитация соломенной крыши древних хижин, до введения черепичной кровли. Точно так же дальняя дверь — входное отверстие сельской хижины, ее наклонные косяки соединяются вверху арочным сводом. Всё это вместе напоминает шалаши, известные нам по похоронным урнам, которые повторяют их форму и часто встречаются в некрополях Лациума и в Южной Этрурии, и по следам, оставленным ими в скале на Палатинском холме и в Больсене{403}. Погребальная утварь, особенно чаши и блюда из грубой керамики черного и красно-коричневого цвета, называемой импасто, вкупе с местным подражанием протокоринфским вазам подтверждают принадлежность этой гробницы к середине VII века до н. э. Но вряд ли мы когда-нибудь точно узнаем значение надписи на ручке амфоры — henphath. Ногара прочитал ее как Heli Phath и перевел на латинский язык как «Гелия Фатиния», предполагая, что это имя владелицы. Чтобы понять, как усложнилась и упорядочилась за полвека планировка гробниц, достаточно осмотреть два следующих захоронения. Первая гробница имеет два названия{404}: переднюю ее часть, состоящую из двух боковых камер в конце входного коридора, называют гробницей Подставок (degli Alari), потому что в камере слева среди многочисленной кухонной утвари археологи нашли две железные подставки для дров. Дальняя часть гробницы, состоящая из двух прямоугольных камер, соединенных проходом, получила название Доли (Бочек) из-за нескольких огромных кувшинов импасто, достигающих 90 сантиметров в высоту: эти кувшины все еще находятся там вместе с остальной утварью, огромными амфорами для вина местного изготовления, протокоринфскими и коринфскими вазами — все они были изготовлены около 600 года до н. э. Левая камера гробницы Подставок осталась нетронутой грабителями, и ее находка произвела сенсацию. В записках Менгарелли{405} передано волнение собравшихся, когда 13 апреля 1910 года, в присутствии князя и княгини Русполи, посла Титтони и других высокопоставленных римских чиновников, была торжественно открыта дверь, остававшаяся неприкосновенной два с половиной тысячелетия, с тех пор как через нее пронесли тело этрусской аристократки. «Когда сняли верхние глыбы ограды, — пишет ученый, — на черном сыром полу мы увидели несколько сверкающих золотом предметов и множество ваз и предметов, расставленных группами, небольшие протокоринфские вазы с египетскими статуэтками вокруг груды щепок и обломков сгнившего дерева — жалких остатков саркофага или ложа, где когда-то покоилось тело усопшей. От скелета же не осталось ничего, потому что, как обычно, кислотность туфа из Цере разрушила за века кости и органические ткани. Некоторые маленькие прото-коринфские вазы все еще были прикреплены к стенам с помощью заржавевших гвоздей. Внимательнее рассмотрев, не спускаясь в нее, внутренность гробницы при свете карманных фонариков, мы увидели всю сложность и богатство сложенной там утвари: золотые украшения, маленькие сосуды для ароматических масел и духов, пиксиды — деревянные шкатулки для мелочей, — все эти вещи могли пригодиться только женщине для ее загробного существования. Но к этим вещам добавлялась кухонная утварь: подставки для дров и вертелы, котелок и треножник к нему; наконец, столовый сервиз — тот самый, который использовали для поминок по усопшей: кувшины, амфоры для вина, черпаки и сосуды для смешивания вина с водой, чаши и блюда — всего 109 предметов». И Менгарелли делает вывод: «Должно быть, похороненная здесь женщина была нежно любимой матерью семейства». Гробница внизу слева, называемая гробницей Лож и саркофагов{406}, относится примерно к тому же, а может быть, к чуть более позднему периоду. Она была разграблена еще в древности; археологи нашли в ней про-токоринфскую ольпу позднего периода (630–610) с надписью на ножке: «mi L…ia Apicus» — смысл которой, несмотря на повреждение, ясен: «Я принадлежу Ларсии, жене Апиция». Эта гробница интересна прежде всего особенностями своей архитектуры. Дромос снова приводит к двум боковым камерам, а затем в основное помещение размером 4,3 на 3,7 метра, которое выходит в комнату поменьше — 3,2 на 2,7 метра. В обеих комнатах крыша двухскатная, посреди которой проходит широкий брус, однако скаты, очень пологие, покоятся на боковых стенах в двух метрах от земли. Попасть из дромоса в боковые камеры, в главное помещение, а из него — во внутреннюю камеру можно через два дверных проема с наклонными боковыми стойками, поддерживающими тимпан в виде круглой арки. Это арочный дверной проем из гробницы Хижины, сведенный к типу трапециевидной двери. Но по бокам дверного проема, ведущего из основного помещения в дальнюю камеру, сделаны два узких окна с глухими арками сверху. Для чего они нужны? Архитектор просто хотел придать задней стене главного помещения привычный вид фасада дома, и похожий прием мы наблюдаем в гробнице Домика (de la Casetta){407}. Вдоль трех стен дальней камеры расставлены скамьи, но в основном помещении и в боковых камерах стоят погребальные ложа и саркофаги, благодаря которым гробница и получила свое название. Мы уже упоминали о том, что на ложа обычно клали тела мужчин, а в саркофаги — женщин. И вот снова гробница Греческих ваз, откуда мы и начали наш осмотр{408}. Сразу заметно, что вместо вытягивания в длину, господствовавшего в предыдущих гробницах, ее планировка сводится к тому, чтобы собрать все помещения внутри квадрата со стороной приблизительно девять метров. Центральная камера существенно шире (8,7 метра), но не глубже, чем в других гробницах (3,3 метра); следовательно, потолочный брус columen расположен перпендикулярно входу. Помещение расширяется так, что немного выходит за пределы левой и правой границ боковых камер. Кроме того, в глубине мы видим уже три камеры, а не одну, так что общая ширина приблизительно равна ширине центрального помещения. По аналогичному плану, характерному для конца VI века до н. э., построены некоторые из прекрасных усыпальниц Цере — гробница Щитов и кресел, гробница Капителей и гробница Карниза. В задних комнатах находились только скамьи, зато в боковых камерах и в центральном помещении стояли ложа. В центральной камере по обе стороны стояли два женских саркофага с треугольными фронтонами, а перед ними, у входа, — два ложа для мужчин с отверстиями по углам, в которые вставлялись ножки настоящих кроватей. Чтобы пронести громоздкие погребальные ложа, дверные проемы в дальних камерах расширили. Архитектоника дальней стены центрального помещения предстает в особенно выигрышном свете по сравнению с гробницей Лож и саркофагов. Средняя из трех дверей — самая высокая, она явно ведет в помещение хозяев. Все три двери трапециевидной формы, их стороны и перемычка обрамлены выпуклым багетом, изначально выкрашенным в зеленый цвет. Но в гробнице Карниза еще остались окошки с полукружьями тимпанов: два по обе стороны центральной двери и по одному сбоку от боковых дверей. В гробнице Щитов и кресел{409} и в гробнице Капителей{410} эти окошки стали прямоугольными и их только два: часть места отведена под новые декоративные элементы. Но фасад дома, выходящий во двор или перистиль, по-прежнему узнаваем. Прекрасные греческие вазы, давшие название одной из гробниц, говорят об утонченной культуре, носительницами которой выступали этрусские женщины. Те же утонченность и вкус проявились в гармоничном устройстве дворцов, отображенном в архитектуре усыпальниц. Приглядимся к ним внимательнее: им было уготовано великое будущее. Атриум До сих пор мы из осторожности называли просторное помещение, вокруг которого строилось все здание гробниц Греческих ваз, Капителей, Карниза и других, «центральной камерой». Почему бы не назвать ее сразу атриумом, как называли римляне большой зал в центре дома, где каждое утро толпились клиенты, чтобы поприветствовать хозяина и получить свой ежедневный дар? Те, кто знаком с Помпеями, непременно провели бы такую параллель, только взглянув на чертеж Она еще больше напрашивается в связи с гробницей della Ripa{411}, относящейся к середине V века до н. э., где есть таблинум, — гостиная в домах более поздней эпохи, — сообщающийся с атриумом уже не через узкую дверь, а во всю ширину: несмотря на относительное несовершенство планировки, в ней угадываются будущие черты так называемого дома Ливии на Палатинском холме{412} или дома Марка Лукреция Фронтона в Помпеях{413}. В дальней стене таблинума все, вплоть до ложного арочного проема, намекает на существование за ней выхода в hortus — огород. Такая планировка сохранится и в более поздних гробницах, вплоть до гробницы Волумниев в Перудже{414} и гробницы Франсуа в Вульчи{415}, которые, построенные в римский период, тоже повторяют планировку реальных домов и позволяют судить о том, чем римляне обязаны этрусской цивилизации. Кстати, римляне сами сознавали, что они перед ней в долгу, и называли tuscanium разновидность атриума «с того времени, — пишет Варрон{416}, — как начали подражать внутренним дворам этрусков». Более того, среди версий этимологии слова «атриум» Варрон и его ученик Веррий Флакк предпочитали ту, что связывала его с Атрией в Этрурии, потому что «образец они переняли именно у жителей Атрии»{417}. Мы уже упоминали об этом городе в устье По, который начиная с середины VI века до н. э. сыграл большую роль в эллинизации Этрурии{418}. В подтверждение этой этимологии отмечается, что слово athre встречается в Загребской льняной книге, правда, в довольно неясном контексте{419}. Однако определение, которое древние давали атриуму, гораздо точнее определения, которым мы довольствовались до сих пор, и поскольку его наделяли двумя основными чертами, касающимися назначения атриума в доме и его роли в отводе и сборе дождевой воды, вопрос заслуживает тщательного изучения. «Атриум, — сказано в извлечении Феста{420}, — сооружение, расположенное перед домом и имеющее в середине пространство, в которое стекает дождевая вода со всей крыши». «Перед домом» (ante aedem) значит, что атриум не был непосредственной частью дома. Центром жилища был таблинум, где хозяин принимал посетителей, где стояли его ложе и алтарь предков. По крайней мере, таким было представление о нем у римлян конца Республики. Археологи пытаются найти ответ на вопрос, всегда ли было так или же атриум занял подчиненное положение по отношению к таблинуму в результате долгой эволюции. Одни полагают, что первоначально ядром римского дома — а следовательно, и этрусского, послужившего для него образцом, — было здание, состоящее из одной, двух или трех комнат, которые мы описали при рассмотрении задней части гробниц, и расположенное между атриумом, двором или сенями и огородом{421}. В этой связи они проводят параллель с микенским домом, где перед megaron[32] также находится aul. Другие же — и, возможно, правы именно они — считают, что вначале был атриум, дом состоял только из одной центральной комнаты, где в очаге поддерживали огонь и где у стены напротив входа стояло брачное ложе: альков, в котором оно находилось, превратился со временем в главную спальню, а затем — в парадную комнату{422}. В большинстве изученных нами гробниц, кроме della Ripa, называемой также Tablino, будущий таблинум — еще всего лишь спальня хозяев дома, по сторонам которой расположены спальни детей: он «воплощает собой главенство родителей над остальными членами семьи, собранными в прилегающих комнатах»{423}. Неслучайно в камерах у входа, выходящих к дромосу, вместо разукрашенных лож часто стоят лишь простые скамьи, как в гробнице Капителей: в домах живых в таких комнатах жила прислуга. Таким образом, уже с VI века до н. э. подтверждалось то, что мы читали у Посидония: атриум в этрусских домах защищал хозяев от шума, производимого слугами. Кроме того, римляне обязательно проделывали в крыше атриума отверстие (compluvium), через которое дождевая вода стекала в резервуар, стоявший под ним (impluvium). На самом деле это очередное усовершенствование было введено довольно поздно: в гробницах, зеркале городской архитектуры, нет ничего подобного, а самые древние дома в Помпеях в своем первозданном виде были покрыты кровлей безо всякого compluvium{424}. В гробницах Цере нет никаких следов отверстия в центре крыши, хотя все детали конькового бруса, стропил, реек, кессонов воспроизведены очень тщательно. Их atria или cavaedia — что одно и то же — представляли собой, пользуясь терминологией Витрувия, описывавшего различные формы внутренних дворов{425}, тип testudinatum, потому что их крыша напоминала testudo — панцирь черепахи. Гробница в Тарквиниях, названная Mercareccia{426}, и урна в форме дома, найденная в Поджо-а-Гайелла недалеко от Кьюзи{427}, знаменуют собой начало нового этапа в архитектуре: свет в них проникает через прямоугольное отверстие на месте compluvium. Но обе они появились не раньше IV века до н. э., и по их четырехскатным крышам, напоминающим усеченную пирамиду, вода стекала наружу — Витрувий называл такую систему cavaedium displuviatum. Система compluvium-impluvium, напротив, подразумевала, что четыре треугольные плоскости крыши наклонены к центральному отверстию и дождь стекает по ним внутрь. Но на этот счет у нас нет никаких археологических данных, и нам придется положиться на Витрувия, который различал тосканский, четырехколонный и коринфский атриум. «В первом, — пишет он, — четыре ската крыши направлены внутрь помещения к прямоугольному среднему отверстию — комплювию, через который вода стекает в имплювий. Крыша в нем держится на перекрещении двух пар горизонтальных балок, не поддерживаемых промежуточными столбами». Четырехколонный атриум отличается от тосканского только наличием промежуточных опор, поддерживающих главные балки по углам комплювия, а в коринфском колонны были расставлены не только по углам комплювия, но и под его сторонами. Колонны и перистиль Название cavaedium tuscanicum сохранилось за этой относительно архаичной формой атриума, крыша которого (с комплювием) поддерживалась только горизонтально расположенными балками без опоры на колонны. Тем самым римляне признали, что заимствовали эту идею, причем довольно давно. Еще при Империи Плиний Младший сообщает о «простом, но элегантном атриуме» (atrium frugi nec tamen sordidum){428} своей виллы в окрестностях Остии, а на вилле, которую он выстроил для себя в Тоскане, в Тифернуме Тиберинуме (Читта ди Кастелло) — дух этих мест, вероятно, побудил его обратиться к традициям этрусков, — об «атриуме старого образца» (atrium ex more veterum): он, несомненно, имел в виду тосканский атриум без колонн, суровая нагота которого освежающе контрастировала с барочной роскошью мраморных колоннад, которыми он был сыт по горло{429}. Но было бы неверно утверждать, что сами этруски, отказавшись от пышности эллинских колоннад, остались до конца верны выбранному ими стилю. Доказательством этому является определение, данное этрусскому атриуму Посидонием: он говорит о peristoion, греческом синониме слова «перистиль»{430}. Витрувий{431} выделил тосканский ордер, отличающийся от ионического, дорического и коринфского, с очень стройными колоннами: их диаметр равнялся седьмой части высоты; но образцов его не сохранилось. Это тоже результат длительной эволюции, поскольку этрусские архитекторы много работали на протяжении нескольких веков. Нам известно только самое начало этого процесса: уже в усыпальницах VI века потолок атриума опирался на колонны, давшие название самой гробнице: в гробнице Дорических колонн{432} и гробнице Капителей{433} в Цере их было по две, а в гробнице Виньянелло{434} в земле фалисков — одна. Эти приземистые колонны имели круглое основание, рифленую или гладкую поверхность и происходили от очень древнего типа греческих колонн, получивших неожиданное развитие в земле этрусков. На двух противолежащих сторонах удивительных капителей, в одноименной гробнице, — двойной ряд завитков, между которыми проступает пальметта; на боковых сторонах капителей видны только вертикальные срезы завитков, повторенные десять раз и плотно прилегающие друг к другу, как книги на полке. Интересно, что лицевая сторона обращена вглубь усыпальницы: они украшают собой главную дорогу, которая, продолжая собой дромос, торжественно ведет к основному помещению. Эти капители назвали эолическими; их предшественницы, но только с более выраженным восточным колоритом, встречаются в ассирийском искусстве. Об обуявшей этрусков приверженности к колоннадам, которая иногда кажется чрезмерной, можно судить по более поздним (IV–III века до н. э.) гробницам, вырубленным в скалах близ маленьких городков в районе между Тарквиниями и Вульчи — Сан-Джулиано, Бьеды, Норкии, Сованы{435}. Снаружи находится портик с двумя, четырьмя или шестью дорическими или коринфскими колоннами, а иногда даже два портика друг над другом, причем второй уходит вглубь. Такими должны были быть в 200 году до Рождества Христова лоджии этрусских домов, выстроенных над долиной. Они напоминают и фасады храмов, но религиозная и бытовая архитектуры неразделимы. В эти гробницы, вырубленные в скале, ведет трапециевидный дверной проем, и интересно заметить, что и здесь произошли изменения: рама была деревянной, и резец столяра покрывал завитками выступающую часть перекрытия{436}. Следы заданного плана Но вернемся в некрополь на Бандитачче. Он еще не всё нам поведал о жизни обывателей Цере, например, об улицах и площадях этого города. Первые гробницы, судя по всему, устраивали как придется, не заботясь об общей планировке. Похоронные процессии, направлявшиеся к самым древним захоронениям, сами собой постепенно проложили в районе большого кургана № 2 дорогу, которая, несмотря на свою извилистость, оказалась примерно ориентированной с востока на запад, подобно decumanus. Но никакой cardo так ее и не пересек Город мертвых ни в коей мере не походил на «шахматный» идеал, которому этруски с конца VI века до н. э. мечтали подчинить непокорную природу. И все же интересно проследить в некоторых зонах раскопок и на территории, снимки которой были получены с воздуха, за новой тенденцией к упорядоченности: небольшие прямоугольные или треугольные площади, крытые, как во многих современных итальянских городах (Менгарелли называл их Piazetta incassata — «встроенная площадка»){437}, или как те, что предстают крошечными черными квадратами на фотографиях Брэдфорда; а вдоль улиц — ровные ряды одинаковых усыпальниц. В этом плане следует повнимательнее присмотреться к виа XIII — улице Греческих ваз, поскольку и здесь тоже был собран богатый урожай аттической керамики. Это новый квартал некрополя{438}: он был создан весь целиком примерно на поколение позже княжеских гробниц — Капителей или Щитов, скрытых под курганами и выражавших пристрастие к симметрии и величественности при строительстве дворцов второй половины VI века с просторными атриумами. Эта дата была определена в результате исследования утвари внутри усыпальниц, состоявшей в основном из чернофигурных аттических ваз, однако множество лекифов были изготовлены более небрежно — это «поздние чернофигурники», которые датируются 515–480 годами до н. э. В гробнице 355 были найдены краснофигурные вазы, скифос (чаша для питья на низкой ножке) приблизительно 520 года, в гробнице 343 — ойнохоя (кувшин для вина) начала V века, буккеро[33] и фрагменты этрусских ваз, определенных как «поздние». Таков общий характер гробниц на виа XIII: судя по всему, их начали строить в первой половине V века до н. э. К данным анализа керамических изделий присоединяются сведения от перехода к новому типу погребальных сооружений, который отныне будет царствовать безраздельно. Речь идет о гробницах a caditoia (с дымоходом), которые назвали так из-за «трубы», пробитой в крыше входного коридора и вертикально поднимавшейся до уровня земли. Назначение ее неясно, разве что, когда вынимали замуровывавшие ее плиты, внутрь проникал свет. Но главное — больше никакого атриума и погребальных лож: одна-две комнаты со скамьями вдоль стен, где место для тела покойного обозначалось прямоугольником с полукругом в изголовье. Это уже не семейный склеп. Главенство «родителей» над детьми и остальным семейством больше не выражается в планировке камер и лож Очевидно, что причина такого упрощения кроется в неких неизвестных нам нововведениях в религии — пуританская реформа? — и общественно-политических институтах. Представим себе, что начало V века, время появления гробниц a caditoia и множественных захоронений, знаменует собой во всей Центральной Италии, а не только в Риме, конец монархии и установление республики; этрусская цивилизация тоже скоро придет в упадок Кое-что изменилось и в некрополе Цере. Рассмотрим план: если в левой половине, то есть в западной части улицы, гробницы расположены совершенно хаотично, то в правой, на востоке, они, наоборот, выстроены в безупречную линию. У пяти гробниц одна линия фасада, которую словно провели по линейке. Первые три наверняка были построены сразу, и нельзя не задуматься о том, что связывало их владельцев. Но даже пятую, меньшую по размерам, тщательно подогнали в ряд с другими. Кстати, на каменных блоках и на стойках дверей видны отметки каменщика для их правильной установки. Лестницы, отделяющие третью усыпальницу от четвертой, а четвертую от пятой, сделаны, кажется, только для того, чтобы обозначить границы собственности. Разумеется, можно только гадать о том, какими особенностями похоронного права определены те или иные действия, и в этом плане очень познавательно провести сравнение с другим некрополем, лучше изученным и более новым, — римским некрополем Изола Сакра в Остии. Во всяком случае, любопытно взглянуть на эту абсолютно прямую стену, на совершенно одинаковые усыпальницы, на невнятный набросок общего плана: на улице Греческих ваз и в других кварталах Бандитаччи они выражают стремление к обустройству пространства, которое в то же самое время находило не менее яркое выражение в городе живых. * * *Немного воображения — и мы сможем заполнить эти все более аккуратные улицы и площади все более правильной формы, перенеся их из некрополя в суетливые и шумные города, бурливой средиземноморской толпой — бегущими рабами из комедий Плавта, скотом, который гонят на ярмарку под звук трубы, кортежем магистрата, перед которым шествуют ликторы, матроной Кульни, отправляющейся в carpentum к греку, торгующему аттическими вазами. И добавить к этому «заторы» наподобие тех, что еще прежде парижских, описанных Буало, исторгали стоны у Ювенала в Риме, хотя, по его словам, в «Вольсиниях, окруженных лесистыми холмами», не приходилось опасаться обрушения небоскребов, грозившего прохожим в Вечном городе{439}. Но сами эти дома, которые, как мы знаем, были в основном «особняками», предстают перед нами в зеркале гробниц в виде голых стен, в которых пробиты трапециевидные двери и симметричные окна. Чтобы дополнить картину быта, нужно попытаться их обставить — но без чрезмерного усердия. Обстановка в домах этрусков Мебель у этрусков, похоже, в самом деле была очень простая, как и греческая, оказавшая на нее большое влияние{440}. Мы уже описали ложа с точеными ножками, на которых не только спали, но и возлежали во время еды: перед ними тогда ставили низкие прямоугольные столы, двухъярусные и треногие, как в Греции{441}. Были у этрусков и кресла, к которым мы еще вернемся. Были сундуки для белья, но никаких шкафов, этажерок, комодов — тоже как в Греции{442}. Были trapezai — столы на четырех ножках в форме лошадиных ног, на которые ставили посуду{443}. Основными предметами роскоши в меблировке считались, судя по всему, бронзовые изделия, которые этруски экспортировали даже в Грецию и несравненное совершенство которых воспел в конце V века до н. э. тиран Критий, писавший в свободное время элегические стихи{444}, — светильники, треножники, курильницы для благовоний. Наконец, были жаровни на колесах для защиты от зимних холодов. На чем сидели? Если не на краю ложа, то на легких табуретах и складных стульях, знакомых нам по аттической керамике. На одной из фресок в усыпальнице Авгуров изображен юный раб, несущий складной стул судье в кулачном бою{445}. Стул, покрытый пластинами из слоновой кости, становился троном царей и судей; он станет курульным креслом римских магистратов. Более характерным для Этрурии является низкое и широкое кресло, два прекрасных образца которого (относящихся к VI веку до н. э.) были найдены в гробнице Щитов и кресел в Цере: они выбиты в скале, в глубине атриума, в промежутках между дверями, ведущими в парадные комнаты. Само кресло по форме представляло собой широкое вогнутое сиденье с округлой спинкой и с подставкой для ног. Эти каменные кресла, возможно, имитировали плетеные — они действительно напоминают одновременно наши садовые кресла и плетеные стулья на барельефах римской Ренании{446}. Но они не предназначены для отдыха возможных посетителей, которым не терпится перейти в мир иной. В Клузии их изготавливали из обожженной глины и бронзы, они служили подставками для погребальных урн с крышкой в виде человеческой головы, называемых канопами{447}. В Цере на них наносили изображение покойного во славе. На самом деле это были троны древнего местного образца (они изображены на ситулах — бронзовых ведрах, найденных в Болонье, рельефные изображения на которых сообщают замечательные подробности о костюмах и местных обычаях){448}, на смену которым пришли греческие троны с высокими прямыми спинками и резными подлокотниками. В гробнице Барберини в Пренесте был один такой, покрытый бронзовыми пластинами, но в ту же эпоху (середина VII века до н. э.) другой трон, классической формы, находился в гробнице Реголини-Галасси{449}. Известен даже один мраморный трон, датируемый IV–III веками, — трон Корсини из Рима, архаичные украшения которого подтверждают, что такая мебель использовалась только в ритуальных целях{450}. Греческая мода быстро изгнала ее из обихода. Гробница Рельефов Чтобы почувствовать истинную атмосферу этрусского дома, нужно внимательно рассмотреть гробницу, обнаруженную в XIX веке и названную своими восторженными первооткрывателями tomba bella (прекрасная гробница) — словно речь идет об оперной приме. В наши дни ее переименовали в гробницу Рельефов{451}. На ее стенах были развешаны на гвоздях все предметы, необходимые для комфортной и достойной жизни. Но это не настоящие вещи, а их гипсовые двойники, раскрашенные в нежные цвета — розовый, красный, коричневый, желтый, голубой, — подчеркивающие детали и порой указывающие на исходный материал. Эта усыпальница менее древняя, чем те, о которых мы рассказывали выше (III век). Она состоит из одной-единственной камеры, потолок которой держится на двух столпах с квадратными основаниями, а в стенах высечены продолговатые ниши, в которые, как в альковы, помещали тела умерших. Таких ниш всего 13, они были предназначены для самых почитаемых членов семьи, тогда как около тридцати покойников не столь высокого ранга уложили прямо на полу в прямоугольных отсеках, огороженных невысоким бортиком. Это усыпальница семьи Матуна — после латинизации ее стали называть Maduius{452}, а позднее закрепился вариант Matonius или Mathonius{453}. Несомненно, это была известная и уважаемая семья, и представителей другой ее ветви нашли в гробнице Цере, к северо-западу от Бандитаччи, рядом с так называемой гробницей Тарквиниев{454}. В других городах, например в Тарквиниях, надписи рассказали бы нам о жизненном пути этих людей; мы узнали бы, какие светские и религиозные должности они занимали. Надгробные эпиграфии в Цере не содержат таких подробностей, и тому есть ряд причин: в частности, в ту эпоху Цере был всего лишь римской префектурой и уже, наверное, не имел собственных магистратов. Так что мы можем узнать только имена и родственные связи, что само по себе весьма интересно{455}. Надпись на полуколонне у двери сообщает нам имя основателя усыпальницы: «Vel Matunas Larisalisa ancn suthi cerichunce» («Вел Матунас, сын Лариса, построил эту гробницу»){456}. Помимо этого, девять надписей в глубине некоторых ниш сообщают нам генеалогические сведения{457}. Vel Matunas был супругом некой Canatnei, передавшей родовое имя их сыну и дочери: Vel Matunas Larisalisa ~ (? Canatnei) A(ule) Matunas Canatnes R(amta) Matunai Canatnei V(elus) c(lan) VIII V(el) Matunas A(ules) c(lan) ~Ranthu Ranazuia V V Ramta Matunai V(elus) s(ec) XIII Здесь в родственных связях наступает пробел, но они возобновляются в следующих поколениях: (? Matunas ~? Clatei) M(arce) Matunas Clate II ~ Ranthu Plavti V(elus) s(ec) IV M(arce) Matunas M(arces c(lan) XII Остается некий La(rth) Matunas (II), связь которого с семьей находится под вопросом. Имя Ramta Matunai Canatnei выбито в алькове в центре дальней стены. Убранство и украшения помещения призваны отдать покойной все подобающие почести. При входе взгляд сразу устремляется меж двух колонн с орнаментами только на внутренней поверхности и по бокам к нише, заботливо украшенной так, что она напоминает спальню уснувшей девушки. Ложе с двумя резными ножками, между которыми расположен барельеф с изображением чудовищ загробного мира, — лишь имитация, но две подушки справа, положенные одна на другую, ждут, когда на них опустят голову покойной. Перед ложем на низком табурете стоят ее сандалии, как в «Сне святой Урсулы» Карпаччо. Слева — сундук с тщательно прорисованным замком, у которого откидывалась передняя стенка; на нем лежит стопка тщательно сложенного белья. На колоннах, обрамляющих альков, развешаны сосуды, ожерелье, опахало из перьев, длинная трость. Выше, по обе стороны от ложа, находятся бюсты мужчины и женщины (к несчастью, плохо сохранившиеся), слегка повернутые к кровати. Быть может, это отец и мать, Vel Matunas и Canatnei, охраняющие покой дочери, которую отняла у них смерть? Это лишь одно из предположений. Обычно считается, что заботливо украшенная ниша была приготовлена для отца и матери семейства и бюсты на боковых опорах — их портреты. В пользу этой версии есть сильный аргумент: внутри был обнаружен скелет мужчины. Эпитафия женщине в сочетании с останками мужчины — вот одно из тех досадных противоречий, с которыми слишком часто приходится сталкиваться историку: надо полагать, Vel Matunas, сын Laris’а, построил эту усыпальницу для своей дочери (Ramta) и ее мужа. Нам все же кажется, что одна пара подушек, уложенных друг на друга, единственная пара сандалий у кровати и преимущественно женские атрибуты вокруг (ведь необязательно трость или скипетр принадлежали мужчине) говорят о том, что это погребальное ложе предназначалось одной только Рамте. Ее брат Авл покоился в соседней нише, прилегающей к ней слева (VIII). Родителей, должно быть, похоронили в более ранней могиле. В принципе, каждая ниша гробницы Рельефов предназначалась для останков только одного человека. Но уже со второго поколения в нише V положили рядом двух супругов, а позже в нише II — даже просто двух членов одной семьи (двоих мужчин), как и в нише XIII (там лежали мужчина и женщина — возможно, двоюродные брат и сестра, но не обязательно супружеская пара). Использование одной усыпальницы на протяжении нескольких веков, нехватка места и нарастающий беспорядок привели к тому, что ниши стали использовать неоднократно, а в самой красивой, из которой предварительно убрали останки ее законной владелицы, оказался скелет мужчины. Итак, склеп семьи Матуна был построен после кончины девушки, о мирном нраве которой говорят украшения и веер. Тем не менее это было семейство воинов, и общий декоративный орнамент, разворачивающийся в виде фриза над нишами и на брусе, несущем кровлю, показывает это яснее, чем в какой-либо другой гробнице в Цере. В орнаменте чередуются шлемы, наножники, круглые щиты, мечи в ножнах, зажимы для крепления оголовья узды и рожки, чтобы трубить атаку. Зато две соседние стороны колонн в центре склепа покрыты изображениями всякой всячины. На четырех прямоугольных панно высотой около двух метров и шириной от 50 до 70 сантиметров разложен, точно на витрине, целый набор предметов преимущественно бытового назначения: все, что нужно для счастья на том свете. Подобраны они произвольно, в основном из соображений гармонии рисунка и желания заполнить пустое пространство, а не представить методичную классификацию сведений для нашего исследования. Некоторые предметы даже не поддаются определению и уже давно заставляют ломать голову археологов, которым приходится, чтобы разгадать эту загадку, превращаться в столяров, мастеров скобяных изделий и шорников. Не будем останавливаться на животных, изображенных в нижней части трех из панно, которые, как и в сценах пиршества на фресках из Тарквиний, волнисто изгибают спину в соответствии с восточной традицией: вот куница, поймавшая крота, гусь, клюющий зерна, спящая утка, засунувшая голову под крыло, и дикая кошка, держащая в когтях ящерицу. Поверх них изображена хорошо известная кухонная утварь: бронзовый кувшин, или ойнохоя, глиняная чаша с ручками, украшенная лавровыми листьями, полный набор половников и поварешек, а над тазом с треножником и пестом — очень удобная подставка для ножей: в нее вставлены два ножа с серо-зеленым лезвием (то есть из железа) и светлой рукоятью (из дерева). Справа — связка из семи вертелов. То тут, то там вставлен топорик между кухонным ножом и мотком веревки, клещи и щипцы, чтобы вытаскивать гвозди и крюки, на которых развешаны эти вещи. Некоторые из них нуждаются в пояснениях. Верхнюю часть третьего панно занимает большой прямоугольный светло-желтый (вероятно, деревянный) поднос с лепными бортиками и двумя ручками: одна с длинной стороны, другая с короткой, за которую он и подвешен на гвоздь вместе с кожаным кошельком. По его поверхности прочерчено 11 горизонтальных линий (на рисунке их не видно). Одни говорили, что это расчерченная бронзовая табличка, подготовленная к нанесению надписи, другие — что это счеты с делениями. Недавно кто-то ухитрился доказать, что это доска для нарезки макарон{458}. Для этой цели использовали скалку, которая висит слева на веревочке на первом панно, и зубчатое колесико (?) с третьего панно, между уткой и клещами, которое должно было придавать тесту нужную форму — fettuccini или tagliatelle[34]. А кожаный кошелек — это мешок для муки. И подобное предназначение таинственного подноса казалось автору гипотезы тем более правдоподобным, что глава дома, одержимый оружием и кухонной утварью, мог быть только поставщиком провианта для армии! Не отрицая того, что древним уже были известны макароны (гуманисты Возрождения выводили происхождение этого слова от греческого makar — «счастливый», поскольку любители этого блюда испытывали блаженство), нам кажется, что разгадку следует искать в другой области{459}. Мы считаем, что перед нами — tabula lusoria, разновидность шахматной доски, по двенадцати отделениям которой игроки двигали фишки — они-то, должно быть, и лежали в кожаном мешочке. Нам известно, что древние с увлечением играли в кости и в нарды или, по крайней мере, в очень похожие на них игры: правила нам неизвестны, но аксессуары знакомы по рисункам. На греческих вазах и этрусских зеркалах изображены Ахилл с Аяксом, убивающие время за игрой, пока длится осада Трои. Они сидят друг напротив друга, положив на колени доску, разделенную на зоны семью или двенадцатью параллельными линиями, на которой можно различить две зары (игральные кости) или две шашки. Этруски играли в кости, о чем свидетельствует знаменитая пара зар, найденных в Тускании, которые теперь хранятся в Лувре, а поскольку цифры на их шести гранях были обозначены буквами, они стали для нас главным источником знаний о шести первых числительных этрусского языка. Но в мешочке, прилагавшемся к этой tabula lusoria, было больше двух костей, и можно предположить, что в семействе Матуна предпочитали игру со многими фишками, например «латрункули» — «игру в солдатики», которую описывает Варрон{460}, прародительницу шашек. В одной гробнице в Венафро, в Кампании, датируемой ранней эпохой Империи, нашли целый набор фигурок, вырезанных из кости — на зависть современному шахматисту, — которые должны были скрашивать досуг покойного. Второй вопрос, тоже вполне разрешимый, связан со странным предметом, изображенным на втором панно слева: на первый взгляд он напоминает килевой руль, если не знать, что античным мореплавателям, управлявшим своими кораблями с помощью кормового весла, он был неизвестен. Он имеет вид двух плотно пригнанных прямоугольников разной величины: один, подлиннее, светло-желтого цвета, на треть толщины покрыт красной лентой, прикрепленной кнопками или гвоздями с белыми шляпками; второй, покороче — фиолетовый, по краям окован белым металлом, от которого отходят вбок два круглых стержня с парой дисков на концах. По поводу этого предмета тоже высказывалось множество самых разных гипотез. Одни говорили, что это руль, другие — двухуровневый светильник, третьи — визир, достойный самых современных геометров (те же самые ученые, преисполненные уважения к научным познаниям этрусков, разглядели в игорном столике счеты). Но многие заметили, что предмет, подвешенный здесь словно для хранения, в нормальном положении должен стоять на земле: если два прямоугольника расположить горизонтально, диски окажутся колесиками. При плоском изображении два передних колесика заслоняют собой два задних, на втором плане. Не так давно появилось мнение, что перед нами… колыбель{461}. Красная ткань или кожа, прибитая к верхней части рамы, должна прогибаться под весом ребенка. Толстые колеса, ось которых касается земли, не крутились — они были сделаны для того, чтобы колыбель можно было покачивать, а не катать. Но даже при такой правдоподобной догадке остается вопрос: зачем нужна колыбель в гробнице? Конечно, детей хоронили с куклами, но в такой усыпальнице, где барельефы явно предназначены для удовлетворения нужд взрослых людей, трудно себе представить, чтобы вера в их загробную жизнь допускала и возможность плодиться и размножаться. Придется обратиться к менее яркой версии, но зато она опирается на сравнение нашего «столика на колесах» с предметами, широко распространенными в этрусском мире: на него очень похожи более древние бронзовые тележки с лошадиными головами по углам верхней доски, которые хранятся в музеях Орвьето и Кьюзи{462}. Тележки обычно считали передвижными жаровнями; здесь такое использование придется исключить из-за покрытия из ткани или кожи, зато на такой тележке можно было возить что-то другое, что не горит, например еду, — и эта версия вполне согласуется с общим направлением рисунков. Другие элементы украшения колонн также достойны нашего внимания. На передних гранях первой и четвертой колонн симметрично изображены две пары странных вертикальных валиков. Каждый состоит из цилиндрического ствола, который на уровне двух третей своей высоты разделяется на три ветви, образующие эллипс с осью: эта часть предмета сделана как будто из бечевки или скрученной камышины. Все это вместе, подвешенное на крюке, выглядит твердым, выходит за рамки панно, перекрывает капитель и касается потолка. Предполагали, что это веретено или что-то вроде кадуцея, который носят на плече ликторы в кортеже магистратов на некоторых фресках. Но самое простое толкование выглядит наиболее правдоподобным: это пращи, аналогичные тем, которые используют охотники с росписи в tomba della Caccia (гробнице Охоты). На внутренних сторонах изображены еще две длинные палки, загнутые наподобие клюшки. Имеет ли смысл идентифицировать их как litui, заимствованные римлянами у этрусков — непременный атрибут авгуров, с помощью которого они определяли, в какой части неба следует наблюдать за полетом птиц? Однако настоящий lituus обычно короче, а здесь, вероятнее всего, изображены просто пастушеские посохи, которыми покойный продолжит погонять свои стада в элизиуме. Кстати, он любил сыр: об этом говорит желтоватый диск на четвертом панно, подвешенный немного криво, потому что соседние пращи сдвигают его вправо. Концентрические борозды на его поверхности остались, вероятно, от плетеной корзины или сита, flscina, где его отжимали. Но по краям видны щербины, которые получились неслучайно: нам кажется, что это сыр, слегка погрызенный мышами. Наконец, между колесами тележки изображен вещевой мешок, к которому перекрещенными ремнями прикреплены патера (тарелка) и фляга для благовоний: эта manica должна была пригодиться во время большого пути, для кого-нибудь омовения по дороге, какого-нибудь жертвоприношения на таинственном перекрестке дорог. Таким был дом мертвых семьи Матуна. С подробностями, достойными живописца фламандской школы, он рассказывает нам об образе жизни этрусской семьи в III веке до н. э., в городе, уже включенном в состав Римского государства. Семьи военных, в этом сомневаться не приходится. Но оружие, развешанное на стенах по всей комнате и напоминающее о славных победах над галлами и самими римлянами, теперь уже дело прошлое, боевые трубы умолкли. Возможно, воины семейства Матуна не вложили мечи в ножны: они еще послужат в легионах или особых когортах, под небом Сицилии и Африки — повсюду, куда их заведут Пунические войны и римские завоевания. И все же их главное занятие отныне носило иной характер: несмотря на то, что территория Цере была порядком урезана, они сохранили за собой поместье, обеспечивающее им значительный доход, и наслаждаются материальными благами в ограниченном пространстве. Эти помещики отправляли свои стада пастись на близлежащих холмах, охотились с пращой на диких уток, обрезали деревья во фруктовых садах, держали птичий двор, делали жирный сыр из овечьего молока. Они были искусными мастерами и не выпускали из рук рабочий инструмент. Иногда они играли в нарды. Их дома наполняли запах жареного мяса и шипение дымящихся сковородок. Они обрастали жиром на глазах. Одежда этрусков Тем временем дочь хозяина дома, окруженная служанками, которые обмахивали ее опахалом или доставали одежду из сундука в ногах кровати, одевалась, чтобы выйти из дому. Об этрусском костюме можно рассказать много интересного. Наряд, который носила в III веке в Цере Рамта Матунаи, почти ничем не отличал ее от юных модниц, описанных Феокритом в «Сиракузянках»{463} и изображенных на керамических изделиях из Миррины: это длинное платье со складками, застегивающееся на плече, и легкие накидки, в которые драпировались в соответствии с принятыми правилами. Тирания греческой моды установилась во всех эллинизированных городах, и Цере подчинился ей одним из первых. Как и Тарквинии: на росписях в гробнице Щитов{464}, относящихся к III веку до н. э., Ravntbu Aprthnai и Velia Seitithi, сидящие в ногах ложа своих мужей, тоже одеты в льняные туники (хитоны) с короткими рукавами, а поверх — в белые накидки (гиматионы) с красной или черной каймой. Кстати, музыканты рядом с Велией уже одеты, точно римляне, в тогу, близкую к классической, как и знаменитый «Оратор» — бронзовая статуэтка какого-нибудь Цицерона из Клузия или Кортоны конца II — начала I века, найденная на берегах Тразименского озера{465}. Но прежде такой унификации мужской и женской одежды на древних памятниках встречались иные изображения. Известны прекрасные танцоры из усыпальниц Львиц, Леопардов, Триклиния и Франчески Джустиниани — в ярких накидках и платьях самого разного покроя, иногда весьма напоминающего современный. Разумеется, следует остерегаться иллюзий. Мы стали особенно восприимчивы к ярким цветам этрусского мира после того, как поблекли краски античных статуй и исчезла великая греческая живопись, оставив после себя почти монохромные рисунки на чернофигурных и краснофигурных вазах. С другой стороны, наряды, в которые облачались эти изящные и талантливые музыканты и танцоры для участия в пирах и играх, были сценическими, элементами декора, обратная сторона которого тоже должна быть нам известна. Позднее Посидоний будет поражен великолепием этих одежд — «более роскошных, нежели подобает рабам». В этом он окажется согласен с приземленным и скуповатым Катоном, который желал, чтобы рабам выдавали раз в два года рубашку длиной в метр и сагум (короткий плащ), а старую их одежду пускали на тряпки{466}. У изображенных на фресках артистов явно был обширный гардероб, но его вряд ли можно считать отражением повседневной этрусской одежды. В театральных костюмерных и сегодня бесконечно долго хранятся рыцарские доспехи и вышедшие из моды парадные костюмы. Создавая наряды для своих «гистрионов», этруски иногда обращались не к настоящему, а к обаянию давно ушедшего прошлого. Иначе трудно объяснить рисунок, например, в гробнице Франчески Джустиниани{467}, на котором изображено невероятное трио из юноши в голубом плаще и двух женщин, ослепительные наряды которых напоминают одежду придворных дам эпохи Возрождения или (что ближе к истине) принцесс крито-минойской культуры. Та, что слева, играет на двойной флейте, ее волосы коротко острижены — думается, перед нами служанка. Но та, что посередине — настоящая царица: левой рукой уперлась в бок, правая поднята вверх, голова увенчана диадемой, на шее висит ожерелье, запястья украшены браслетами; поверх длинного приталенного платья наброшен плотный казакин. В одежде этой дамы поражают не столько богатство и контраст между темно-красным, словно бархатным корсажем и розовато-оранжевым платьем из тонкой ткани в горошек и крестик, сколько полное несоответствие с греческой «линией» — с ниспадающими вертикально хитоном и гиматием. Здесь, наоборот, юбка-колокол расширяется и вздувается книзу, вероятно, поддерживаемая скрытым кринолином; широкие горизонтальные полосы ниже пояса и по подолу повторяют цвет корсажа; мотивы вышивки тоже делятся на горизонтальные полосы; добавьте к этому эффект рукавов-кимоно, благодаря которым плечи кажутся шире, а талия — уже. По справедливому замечанию Густава Глоца в «Эгейской цивилизации»{468}, «как бы ни менялась мода, минойские женщины так и не приобрели благородной осанки, какую придавали гречанкам складки просторных покрывал и естественное ниспадание легких тканей». Глоц обращал внимание на пышные формы, подчеркиваемые двумя основными элементами костюма — блузкой и юбкой, исследовал пестроту тканей, изобилие складок и сборок, пристрастие крахмалить или натягивать на каркас широкие юбки с воланами. Чтобы объяснить современность этих моделей, он даже писал, что у эгейцев «женский костюм за два тысячелетия претерпел такие изменения, на которые северным народам, отставшим из-за долгого засилья греческой и римской моды, понадобилось больше трех». Именно в этом смысле мы говорили выше о современном покрое некоторых этрусских платьев — парадоксально современном, обусловленном архаическим консерватизмом, который мы уже неоднократно отмечали, и неизменным пристрастием к средиземноморской цивилизации и идеалу женщины, господствовавшему до прихода индоевропейцев. Во время игр в Тарквиниях порой оживало смутное воспоминание о царицах древности — по крайней мере благодаря костюмам. Можно вообразить себе, что сцена в гробнице Франчески Джустиниани изображает встречу Ариадны с Тезеем или Федры с Ипполитом, пока Энона играет на флейте, но ничто не помешает юному герою подняться на роковую колесницу. Все вышесказанное относится только к женскому костюму. Ариадна одета по старинной моде, однако легкие плащи Тезея, Ипполита и прочих танцоров на фресках из гробниц Леопардов и Триклиния, едва прикрывающие загорелый торс, не столь древнего происхождения. Кстати, чаще всего это не столько плащ, сколько широкий шарф с круглым вырезом спереди и свободно ниспадающий сзади{469}. Он яркого цвета, оранжевого, бледно-зеленого или синего, а по внешнему и внутреннему краю окаймлен вышивкой другого оттенка — желтого или голубого, бледно-желтого с коричневыми зубцами, белого в красный горошек Ткань плотная, с тяжелыми складками. Можно смело назвать эту одежду латинским словом lacerna, происходящим из этрусского языка и обозначающим короткий узкий плащ, чаще всего из шерсти (breves laenae, angusta lacerna), о котором говорят поэты{470}. Он был известен уже воинам из поэм Гомера, называвшим его chlaina. Позднее это слово проникло в латынь, наверняка через посредство этрусского языка, в форме laena — «шерстяной плащ». Женщины носили более просторные накидки поверх туники, как «широко шагающая танцовщица» слева на дальней стене в гробнице Львиц{471}: поверх своего розовато-оранжевого хитона в цветочек она накинула длинный шерстяной плащ темно-красного цвета с широкими синими отворотами, перекинутыми спереди подобно завязкам пелерины. Такого рода детали имеются на накидках танцовщиц с росписей в Кьюзи{472}. Должно быть, этруски позаимствовали эти яркие, покрытые вышивкой chlanai или lacemae в Ионии. Мы уже говорили о том, каким успехом пользовались на Западе прекрасные окрашенные шерстяные ткани из Милета, которыми жители Сибариса восхищались так сильно, что именно в них историки усматривают основную причину дружбы между двумя этими полисами, и даже между Сибарисом и этрусками{473}. Гиматион сибарита Алкисфена, перешедший затем в собственность Дионисия Сиракузского перед его отъездом в Карфаген, славился на весь Древний мир: он с самого начала был музейным экспонатом и неисчерпаемой темой для морализаторства философов{474}. Этрусские плащи не так претенциозны, но не менее изысканны и говорят о том, что еще в середине V века до н. э. в Тарквиниях господствовал ионический стиль, переживший разрушение Сибариса (510) и Милета (494). В этрусском костюме на сохранившиеся традиции Средиземноморья наложилось влияние Востока и Ионии, которым этруски были еще более верны. От тебенны к тоге Другой тип этрусского плаща имеет гораздо более длинную и славную историю, чем быстро поблекшие накидки-однодневки: это тебенна{475}. Это слово встречается у греческих авторов, но лишь начиная с Полибия{476}, который был романизированным греком и мог подхватить его в Италии; оно сбивало с толку Дионисия Галикарнасского{477}. На греческое оно не похоже. Для авторов Нового времени его окончание не вызывает сомнений: если оно не восходит к праиндоевропейскому субстрату, то вполне может быть этрусским{478}. В лексиконе Поллукса дается как раз такое толкование: «Тебенна, плащ или хламида, которую носят этруски»{479}. Вот только Дионисий Галикарнасский в эпоху ранней Римской империи уже не знал точно, была ли тебенна коротким плащом всадника, называемым также трабеей, или тогой, в которую драпировались граждане Рима{480}. Дело в том, что и трабея, и тога происходят от этрусского плаща, но первая в целом сохранила свою первоначальную форму, а вторая со временем удлинилась и освободилась от суровой простоты своего прообраза. На «табличках Кампана» — раскрашенных глиняных таблицах середины VI века до н. э., найденных в Цере и хранящихся в Лувре, — нарисован этрусский царь со скипетром, сидящий на курульном кресле перед изображением богини{481}. Поверх короткой белой туники с красной расшитой каймой он накинул на левое плечо еще более короткий плащ пурпурного цвета, украшенный вышивкой, оставив открытым правое плечо. Эта тебенна осталась патрицианским знаком в своем изначальном виде с небольшими видоизменениями; неизменными были пурпурный или алый цвет — всей ткани или каймы — и небольшой размер (parva trabea). Этот плащ, одновременно жреческий и военный, в Риме превратится в трабею салиев и жрецов других божеств, в более длинный paludamentum главнокомандующего — парадный костюм римских всадников во время торжественного шествия. В повседневной жизни, когда тебенна уже не считалась военным плащом, она окрасилась в другие цвета, изменила форму, а главное — удлинилась и превратилась в римскую тогу. Самый ранний и вместе с тем самый классический пример такой тоги представлен на бронзовой статуе «Оратора», относящейся к последнему столетию существования Республики, на которой изображен магистрат из Кортоны или Клузия. Процесс превращения трабеи в тогу можно проследить по другим изобразительным источникам. В гробнице Авгуров{482}, которая всего на несколько лет старше «табличек Кампана», в плащи облачены четыре человека: два танасара, в отчаянии заламывающие руки по обе стороны от двери в мир иной, и два теварата, или организатора игр, которые на соседней стене судят бой двух борцов. Их плащи очень напоминают накидку царя, но только у трех из них они черного цвета, что можно объяснить трауром; они также свободнее и чуть длиннее, что позволяет забросить их за левое плечо, с которого спадает, подобно «отворотам» плаща танцовщицы из гробницы Львиц, широкая красная полоса. В начале V века до н. э. тебенна, темного цвета и украшенная каймой (toga praetexta), уже закрывает колени благородных зрителей, изображенных на фреске из гробницы Биг{483}. Легендарный царь Нестор из гробницы Франсуа изображен в тебенне почти до пят поверх туники с красной каймой, а усопший, стоящий перед ним, завернут в широкий синий плащ, покрытый вышивкой (toga picta){484}. Даже музыканты из гробницы Щитов одеты в настоящую белую тогу. Удлинение этрусской тебенны продолжается по мере прохождения различных шествий магистратов из Тарквиний и Волатерры{485}, что позволяет нам уточнить хронологию этого процесса; одновременно определяется расположение складок, и, начиная с «Оратора», перед нами уже римская тога. Вот почему Дионисий Галикарнасский, именующий тебенной «трабею» салиев, называет тем же словом «тогу» Тарквиния: описывая его плащ, он держал перед глазами одежду, принятую в Риме современной ему эпохи, — просторную пурпурную тогу, расшитую золотом, которую Август и Тиберий надевали во время триумфов, и широкие свободные одежды, которые носили в театре цари из трагедий{486}. Между ними двумя он видел лишь одно различие: плащ Дария был скроен из квадратного куска материи, а тога — из сегмента круга{487}. Но нам сложно судить по изображениям, соответствовали ли тебенны на табличках Кампана и в гробнице Авгуров этому требованию. Обувь Танцовщица из гробницы Львиц — настоящий кладезь информации. Ее башмаки с острыми загнутыми носами — еще одно заимствование из Ионии, успешно прижившееся в Этрурии. Похожие носят мужчины и женщины, изображенные в гробницах Авгуров и Барона{488}, — длинноносые суконные туфли красного, коричневого или зеленого цветов, сильно открытые впереди и с высокими задниками. Это calcei repandi («загнутые»), которые Цицерон заметил на старой статуе Юноны Соспиты в Ланувии{489}. Существовало несколько моделей остроносых башмаков; особенно примечательна обувь «царя» и божеств на табличках Кампана{490}. Она тоже с острыми загнутыми носами и с разрезом спереди, но с длинным «языком» и завязана на щиколотке несколькими горизонтальными ремешками; кроме того, верх этих башмаков, доходящий до середины икры, завязан еще одним ремешком, продетым в большое отверстие. Точно такая же обувь на даме из саркофага в Цере: хорошо видны шнурки, перекрещенные под ремешками, которые прикрывает край туники{491}. Другие танцоры не усложняли себе жизнь тяжелыми сапогами: они носили низкую обувь, чаще всего — легкие сандалии, представлявшие собой просто подошву с закрепленными на ней ремешками. Разные виды таких сандалий представлены на изображениях в гробнице Триклиния. Этрусские сандалии (Tyrrhenica sandalia){492} были известны в Афинах с середины V века до н. э.: предшественник Аристофана, пылкий Кратин, упоминает о них в одной из своих речей против пагубности чужеземной роскоши. Лексикографы уточняют, что у них были позолоченные ремешки и деревянные подошвы, иногда очень высокие, что делало их похожими на котурны трагических актеров. В Бизенцио и Цере находили металлические скобы от таких подошв{493}. Сандалии у ложа Рамты Матунаи, ожидающие пробуждения своей хозяйки, поскромнее: деревянная подошва, полукруглые перемычки и срединный ремешок, проходящий между большим пальцем и остальными. Хотя, как в Греции, сандалии становились повседневной обувью этрусков, они не забыли и про сапоги, которые под влиянием классического вкуса опустили свои вызывающе загнутые носы. В гробнице Щитов Velia Setithi и маленькая рабыня с остриженными волосами, обмахивающая ее опахалом, обуты в черные полусапожки с красной полосой посередине, по которой они, видимо, расстегивались{494}. Больше всего посчастливилось сапогам с ремешками с табличек Кампана{495}: они сохранились как часть парадной одежды магистратов, как признак благородства, и было точно установлено, что именно от них происходят calcei patricii или senatorii, присутствующие на множестве римских статуй. Язык (lingula), четыре ремешка (corrigae), черный цвет и мягкая кожа, обработанная квасцами, — вот основные черты этрусской обуви. Переходный образец предоставлен статуей Оратора, который расхаживал по своему городу на берегу Тразименского озера уже в настоящих calcei senatorii{496}. Процесс продолжался, и древние прекрасно это сознавали. Вергилий так описывает пробуждение царя Эвандра: «Старец с ложа восстал, облачился туникою белой, голени плотно обвил ремнями тирренских сандалий» («…tyrrhena pedum circumdat uincula plantis»){497}, а Сервий поясняет: «Речь идет о calcei senatorii, потому что эта обувь была заимствована у этрусков». Головные уборы Танцовщица из гробницы Львиц позволяет нам перейти от плащей и обуви к головным уборам. Ее колпак конической формы, явно сделанный из той же ткани, что и хитон, и как будто надетый на высокий шиньон, тоже следует ионийской моде. Он сродни всем тюрбанам, митрам, платкам, мадрасам, которыми женщины Малой Азии стягивали волосы, вплоть до фригийского колпака и древнего эгейского эннена[35]. Мы уже видели его на голове одной из покойниц в гробнице Цере{498}. Такие колпаки носят зрительницы в ложах на фреске из гробницы Биг{499}. Это головной убор богинь (доказательством тому служит бронзовая фигурка богини Туран (Венеры) из Перузии{500}) и других божеств, например Геркулеса из Эсте{501}. Его называют tutulus, потому что, по словам Варрона и Феста, таково было название шерстяного колпака пирамидальной формы, который носили понтифики и фламины, и высокой конической прически римских матрон, оплетавших косами алую ленту{502}. Это значит, что он стал частью ритуального облачения. Этрусским женщинам он надоел уже к V веку до н. э., и чаще всего они не покрывали своих белокурых или обесцвеченных волос ничем, кроме легких украшений. Украшения В ушах у нашей танцовщицы в тутулусе тяжелые серьги в форме дисков; их оригинал находится в Лувре в составе собрания Кампана. В книге Коша де ла Фертэ «Античные украшения»{503} можно найти фотографию дисков диаметром пять сантиметров с филигранными розетками и пальметтами или других серег с округлыми выступами диаметром два сантиметра. У всех этрусских женщин, портреты которых дошли до нас — у загадочной Джоконды из гробницы Чудовища, известной нам по имени — Велия{504}, — у прекрасной Персефоны из гробницы Голини{505} и так далее вплоть до юной распорядительницы пиршества{506}, — у всех женщин, изображенных на саркофагах за туалетом, подобно Ларсии Сейянти из Клузия{507}, волосы, шея, запястья украшены диадемами, ожерельями и браслетами. Но хотя эти изображения более или менее недавней эпохи указывают на неизменное пристрастие к ювелирным изделиям, они не имеют ничего общего с настоящими драгоценностями более раннего периода, которые нам посчастливилось найти, — фибулами, подвесками, нагрудными украшениями, наручами, серьгами, золотыми кольцами. Обнаруженные в гробницах VII и VI веков до н. э. в Цере, Палестрине, Популонии, Марсилиане, Ветулонии и Вольци, они свидетельствуют о внезапном и неслыханном обогащении этрусков в ту эпоху{508}. Разве можно забыть огромные фибулы и фермуары из гробниц Реголини-Галасси и Барберини, основа которых скрыта под накладкой, испещренной плотными рядами двойных головок — львов, лошадей и сирен?{509} Или восхитительную фибулу Корсини, по краю которой тянется вереница уток?{510} Или порывающий с этими барочными излишествами гладкий скифос Барберини, вся ценность которого заключается в качестве металла, изяществе линий, а единственным украшением служат две легкие фигурки сфинксов, сидящие на ручках?{511} Помимо владения элементарными навыками ювелирного дела — ковки, штамповки, чеканки, — авторы этих изделий показали себя искуснейшими мастерами скани. Греки и этруски умели насыпать на украшаемую поверхность тысячи крошечных золотых гранул и прикрепить их неизвестным припоем, не нарушая формы. Хочется верить, что исследователям вскоре удастся воссоздать этот секрет, ревниво охранявшийся горсткой посвященных и утраченный в эпоху поздней Империи. Вероятно, истоки этого секрета, как и всех тайных приемов этрусских златокузнецов, следует искать на Востоке, в Кавказском регионе, где жили легендарные халибы, знаменитые тем, что обрабатывали металлы с незапамятных времен, или в Месопотамии, Сирии, на Крите и в Египте{512}. Но этрусские ювелирные изделия, несомненно, удерживают первое место по точности и работы, и микроскопическим размерам: диаметр золотой зерни порой достигает немыслимого размера — всего две десятых миллиметра. Свои исключительные способности мастера поставили на службу неистощимой фантазии: если сначала они использовали зернь для нанесения узоров на ровное и плоское золотое основание, то затем они стали заполнять ею поле, на котором проступали различные фигуры{513}, — переворот в искусстве, напоминающий практически современную ему революцию в аттической керамике, когда на смену чернофигурным вазам пришли краснофигурные. Одно из самых замечательных изделий, выполненных в такой технике, — подвеска с изображением речного бога Ахелоя, хранящаяся в Лувре: борода и часть волос состоят из золотых гранул, а лицо сделано методом выпуклой контурной чеканки{514}. Разглядывая фотографии этого украшения, не забудьте, что голова имеет всего четыре сантиметра в высоту. Но это один из последних шедевров этрусских ювелиров, искусство которых вскоре пришло в упадок вместе с могуществом их страны. Здесь мы сталкиваемся с неразрешимой загадкой: до сих пор мы говорили об этрусских ювелирах, допуская, как это всё чаще делается, что эти украшения не были привезены с Востока. «Словно стихийное творение, возникшее из тьмы, покрывающей истоки этрусской цивилизации, — пишет Кош де ла Фертэ, — эти украшения появились на заре этой самой цивилизации во всем блеске своего технического совершенства и красоты. Конечно, мы уже сказали, каким могло быть их происхождение. И все же поразительно, что в гробницах Центральной и Северной Италии украшения из бронзы, в изобилии встречающиеся в усыпальницах вилла-новийской культуры, к 700 году до Рождества Христова постепенно уступили место украшениям, которые не имеют ничего общего со своими непосредственными предшественниками»{515}. Однако в тех же гробницах, где в начале VII века до н. э. внезапно — и сразу во всеоружии — проявилось этрусское ювелирное искусство, другие виды искусства, например скульптура, только начинают, словно развиваясь с нуля, изобретать свои формы и приемы. Трудно понять, как техническая виртуозность, породившая ожерелье из кургана Пьетрера в Ветулонии, «состоящее из двадцати подвесок, каждая из которых украшена одной-двумя человеческими масками с завитыми волосами»{516}, могла сочетаться с тяжеловесной неопытностью, проявившейся в каменных изваяниях на гробнице{517}. Кроме того, нам неизвестно, в каких местных рудниках добывали такое количество золота. Так что не стоит отмахиваться от одной гипотезы. Мы уже видели, что начало греческой колонизации Италии и основание халкидянами города Кумы в VIII веке до н. э. были обусловлены тем, что их привлекали этрусские железо и медь. Но возникает вопрос — что же греки привозили взамен?{518} Не золото ли? Не золотые ли украшения? Примечания:3 Великая Греция — название колонизированной греками Южной Италии. 30 На латыни porta — «ворота», portare — «переносить». 31 Каркопино Ж. Повседневная жизнь Древнего Рима. Апогей империи. М.: Молодая гвардия, 2008. 32 Мегарон — центральный зал древнегреческого дома, разделенный колоннами на несколько частей. К нему примыкал длинный двор (ауле). 33 Так называли очень тонкие и хрупкие керамические сосуды насыщенного черного цвета, секретом изготовления которых владели этруски в VII–V веках до н. э. Их украшали только насечками и рельефными изображениями. (Прим. авт.) 34 Ленточные макароны, различающиеся по ширине. 35 Эннен — женский головной убор Средневековья, напоминавший высокий колпак, с которого спускалась вуаль. Похожие изображены на фресках ахейской Греции. |
|
||