• Как наговорить плохих слов в момент
  • Как публично сквернословить
  • Профессионализм
  • Девочки, знайте свое место
  • Неохомейнизм в американских университетах
  • Писать политически корректно
  • Футбольное извращение
  • Деррик, или Страсти посредственности
  • Краткие заметки о психологии городов
  • Нужно ли фотографировать знаменитостей?
  • Как с успехом потерпеть крушение
  • Воспитать вкус к «прайваси»
  • Демократия — угроза демократии
  • Кто похож на Жерара Филипа?
  • РЕЧЕНИЙ ИСТИННЫХ ВЫСОКОЕ ЗЕРЦАЛО[82]

    Языки и модели поведения

    Как наговорить плохих слов в момент

    Книжное приложение «Туттолибри» к газете «Стампа» решило провести среди читателей опрос, чтобы установить, какое слово является самым ненавистным и какое — самым любимым, и «для затравки» выяснило мнение на этот счет некоторых писателей. Должен сказать, что я согласен с ранее полученными ответами, по крайней мере в том, что касается ненавистных слов (мне кажутся таковыми слова «момент», «оптимизировать» и «потребитель»).

    Что же касается самого любимого слова, тут я пребываю в некоторой растерянности. Конечно, в английском мне нравятся flabbergasted, discombabulated, preposterous и jeopardize[83], в немецком — gemutlich[84], в испанском — desarollo[85] и во-французском — a savoir[86], но это просто шутливые реакции ксеноглота[87] (тоже ничего). А в итальянском — не могу сказать: потому что ведь то слово хорошо, которое в данный момент, в данном контексте выразительно разрешает ситуацию и ложится на свое место. «Тонуть» — прекрасно у Леопарди[88], но может оказаться банальным, когда речь идет о неуспехе предприятия, и ненавистно тому, кто размышляет о любовной лодке, разбившейся о быт. На страницах «Стампы» Фердинандо Камон находит прекрасным слово «любовница» и неприятным — «жена», но я не могу избавиться от мелкобуржуазных воспоминаний моего детства, в которых выражение «его любовница» относилось к густо накрашенной особе в мехах, встречавшейся с жирным чиновником в убогом окраинном баре перед блюдом, на котором лежали конфетки с ликером.

    Но если вне контекста одни слова не милее других, не следует ли сказать то же самое в отношении слов ненавистных? «Момент» может звучать изящно в устах матери, которая хочет успокоить ребенка. И слово, которое я ненавижу больше всего — «спрягать»? Может быть, при первом употреблении оно звучало как смелая метафора. А «точно!» в значении «да»? В первых выпусках телевикторины оно звучало уместно, как победный клич, славящий выдающуюся память игрока.

    В какой момент слово становится ненавистным? Камон не выносит слова «потребитель» (оно вызывает у него ассоциации с грязным дикарем, который теребит раскиданные перед ним потроха). Ноя помню, когда это слово в конце пятидесятых впервые появилось — кажется, в художественной критике Джилло Дорфлеса, — многие восприняли его с большим удовлетворением, потому что оно избавляло от тяжелой необходимости неоправданного выбора между «читателем», «зрителем» и «слушателем», когда речь шла обо всех видах искусства сразу (и приходилось использовать такие смешные выражения, как «ценитель» и «знаток»). «Потребитель» — более нейтрально; ведь красота — это благо, которое можно ценить разными способами. Лонги[89] провел перед картиной Пьеро делла Франческа всю жизнь; некоторые глядят на нее время от времени (хотя бы в репродукциях) и посвящают ей четверть часа вдумчивого созерцания; а другие бросают взгляд, пробегая по музейной зале, и все понимают, что она прекрасна. «Потребитель» — хороший нейтральный термин, которым можно определить эти разные способы приобретения художественного опыта.

    Что делает это слово ненавистным? Тот факт, что (в первую очередь из снобизма и во вторую — из стадного чувства) его стали употреблять даже тогда, когда в этом нет особой необходимости, например говоря, что выставку посетило множество потребителей, — хотя в данном случае достаточно было сказать о множестве зрителей. Ненавистным слово становится, когда расходится в массы и его начинают употреблять где ни попадя. Бетховена тоже можно возненавидеть, когда он становится позывными радиотакси.

    Представьте, что вы однажды знакомитесь на лестничной клетке со своим соседом по дому; он приглашает вас на чашечку кофе в бар и рассказывает анекдот — ничего особенного, но вполне сносный. Вы сочтете его приятным человеком и разойдетесь, довольные друг другом. Представьте теперь, что вы сталкиваетесь на лестнице каждый день, три раза в день, и всякий раз он угощает вас кофе и анекдотом. Очень быстро вам захочется схватить его за горло и держать, пока он не отдаст концы. То же самое происходит и со словами.

    Прежде всего, слова делаются ненавистными потому, что нас бесит лень тех, кто использует их, оставляя киснуть в словаре множество других прекрасных слов. Подумайте, сколько у нас есть разных способов сказать (вместо «момента»), что мы постараемся сделать что-то очень быстро: мигом, немедленно, сию секунду, в мгновение ока, быстрее молнии, как на крыльях, «мама» не успеешь сказать, «пять сек», через гран времени, в крупицу вечности…

    Нет, плохих слов не существует; даже какофоническое «встрять» (не говоря уж о «встрявшем», «встрянувшем» и «встревавшем») может звучать уместно и грациозно, почему бы и нет, в соответствующем контексте. Слова невинны; это мы, используя их без фантазии, делаем их ненавистными.

    1992

    Как публично сквернословить

    В новом романе Курта Воннегута «Фокус-покус» главный герой решает не сквернословить и ограничивается выражениями вроде «вот кусок экскрементов!», «что за головка пениса!», «какой дом терпимости!». Очень уместная инициатива — когда цитируемые газетами политические мужи звучат как дворники, а на телеэкранах появляются почтенные синьоры, обсуждающие насущные проблемы при помощи выражений, эксплицитно относящихся к частям тела, обычно укрытым так называемым нижним бельем.

    Я помню, как в этой самой рубрике некоторое время назад сам отстаивал право употреблять словечко «засранец» в тех случаях, когда приходится выражать самую сильную степень негодования. Но польза сквернословия — как раз в его исключительности. Использовать матерщину слишком часто — все равно что переписать целиком оперу Россини «Синьор Брускино», оставив только удары смычками по пюпитрам и заставив молчать другие инструменты. Муссолини, в трагический момент истории Италии, заявил в парламенте, что сделает из этой серой и невнятной залы бивак для своих легионов, и эта фраза звучала пугающе, в то время как если бы он сказал (а именно таков был смысл его заявления): «Говнюки, да я вас мог бы в задницу засунуть как два пальца обоссать!» — к нему бы отнеслись как к обыкновенному хулигану или заметили бы иронично, что условное наклонение здесь неуместно, потому что событие уже произошло.

    Искусство оскорбления, воспетое Борхесом («Ваша супруга, сэр, прикрываясь тем, что служит в борделе, продает контрабандные товары»[90]), утрачено, ничего не попишешь. Но по крайней мере следует совершенствоваться в искусстве парафразы. Вот почему, к вящей пользе политических и общественных деятелей, ниже следуют некоторые выражения, без всякого сомнения изящные и отточенные, под чьим причудливым покровом знатоки могут распознать оригинальные выражения, куда более вульгарные и обыкновенные. И при этом предлагаемые варианты ничуть не уступают им в крепости.

    «Вы обладаете черепной коробкой, более приспособленной для размножения, чем для рассуждения». «Не проследовать ли вам туда, где вы сможете найти себя в качестве пассивного партнера в осуществляемых по взаимному согласию отношениях совершеннолетних мужчин?» «Перестаньте, о содержимое дистального отдела толстой кишки, выделяемое при дефекации!»[91] «Вы, тот, кто в день своего рождения был связан пуповиной с гражданкой, доведшей свою полиандрию до форменного неистовства!»

    «Ого, какой лакомый кусок бартолиниевых желез и фаллопиевых труб!» «Этот-то? Да он от страха готов непроизвольно выделять непереваренные остатки пищи, продукты превращения и гниения пищевых веществ, остатки желчи и кишечной слизи с огромным количеством бактерий!»[92] «Густаво лишь на пятьдесят процентов добился обморока самостоятельно». «Пожалуйста, не крутите мне то, что древние римляне называли „свидетелями зрелости“». Как сказал Данте, «воспользовался конечным отделом толстого кишечника в качестве инструмента для подачи военных сигналов».

    «Не льстите… ваши вкусовые сосочки потеряли всякую чувствительность благодаря обычно предпочитаемой вами еде, уже прошедшей все необходимые трансформации в нашем организме, увеличивая общий рост энтропии!» «Если вы не прекратите, я намерен ввести подошвенную часть моих ботинок „Тимберланд“ в соприкосновение с вашей паховой областью и снабдить вас импульсом, который позволит преодолеть значительное расстояние, не прибегая к обычным способам перемещения!» «Вы достойны всяческого осуждения, о персона, чья задняя нижняя часть тела нуждается в немедленном вмешательстве пластического хирурга!» «О женщина, занимающаяся оказанием сексуальных услуг за деньги всем желающим! Я, кажется, потерял кошелек!»

    1992

    Профессионализм

    Начало: «В ходе своей поездки по США Папа сумел сказать американским католикам то, что смогло их воодушевить, отделавшись общими словами о том, что могло их рассердить, и не ставя Клинтона в неловкое положение». Вероятное продолжение: «Верховный понтифик продемонстрировал замечательный профессионализм при исполнении своих обязанностей». Начало: «Сантехник Фемистокл подсоединил трубу забора питьевой воды к канализационной трубе. Госпожа Розина отказалась платить за проделанную работу». Вероятное продолжение: «Госпожа Розина обвинила Фемистокла в недостаточном профессионализме; Фемистокл ответил, что не собирается обсуждать с ней свой профессионализм и намерен обратиться в профсоюз сантехников, чтобы отстоять свою репутацию среди профессионалов».

    Начало: «Юноша Филиберто до смерти забил своих родителей. Это выяснилось потому, что он пришел на дискотеку, еще заляпанный мозговой тканью». Вероятное продолжение: «С редкостным профессионализмом Филиберто сумел прекратить существование тех, кому он обязан жизнью, но продемонстрировал также недостаток профессионализма в сокрытии следов преступления».

    Некогда просто сказали бы, что Войтыла знает свое дело, Фемистокл — кретин, а Филиберто — несчастный сумасшедший. Но в наши дни сделалось весьма затруднительно проводить политические дебаты, обсуждать какое-либо противоречие, говорить о каком-либо деле, не выводя на сцену профессионализм. Об этой дурной привычке или причуде уже говорилось неоднократно, но поскольку избавиться от нее никак не удается, к ней поневоле приходится возвращаться.

    Известно, что если кто-то повторяет на каждом шагу: «Знаешь, мне можно верить, потому что я всегда говорю то, что думаю, и для меня честность превыше всего» — значит, мы имеем дело с законченным лжецом. Равным образом, эта мания подчеркивать свой или чей-то профессионализм подсказывает: в наши дни считается само собой разумеющимся, что никто больше не знает толком, как выполнять свою работу. Мало того, кажется удивительным, что кто-то делает ее хорошо, потому-то так радует профессионализм детектива, когда он хватает вора, и медика, который, увидев пациента, страдающего от приступа желчной колики, вставляет свечу Бускопана в задний проход, а не начинает удалять гланды.

    Сегодня в мире полно людей, которые не умеют делать то, что они наняты делать, — и происходит это в первую очередь из-за знаменитого «принципа Петера»[93]: если Фемистокла, прекрасного монтажника смесителей, начнут продвигать по службе, может статься, что этот прекрасный монтажник окажется никудышным управленцем. Потому-то, говорит принцип Петера, в любой коммерческой фирме каждый, как правило, делает то, в чем он не разбирается. И также верно, что частенько американские президенты назначают послами тех, кто проявил себя толковым, благородным и преданным во время избирательной кампании, — вот почему очень многие американские послы так жадно набрасываются на дипломатию и производят много лишних движений.

    Но в Италии такая мода на ложное понимание профессионализма возникла как один из побочных эффектов коррупции: для того чтобы вознаградить кого-то или вывести из-под удара, его передвигают на новую должность (лучше оплачиваемую), в которой он ничего не смыслит. То, что Кьеза, как говорят, неплохо организовал работу дома престарелых «Тривульцио»[94] — случайность; в действительности он, прежде чем занять свой пост, ничего не смыслил в старушках. Другой руководитель RAI[95] после своей отставки получил административный пост в государственной нефтеугольной компании, а если кто-то провалит издание партийного ежемесячника, его отстранят, доверив руководство партийной ежедневной газетой.

    В то время как принцип Петера (в своем международном варианте) позволяет проявлять свою некомпетентность на более высоком уровне тому, кто демонстрировал компетентность на низшем уровне, в итальянском варианте этот принцип разрешал проявлять свою некомпетентность на высоком уровне тому, кто уже проявил ее на более низком.

    Заметьте, я везде использовал прошедшее время. Чтоб не сглазить. Словно я рассказываю истории из других времен. Но словом «профессионализм» продолжают злоупотреблять. Так что успокаиваться рано.

    1993

    Девочки, знайте свое место

    Папу тоже нужно понять. Ясно, что аргументы, которые он использует для того, чтобы объяснить отказ рукополагать женщин, кажутся очень шаткими, но не забывайте, что Папа должен учитывать традицию.

    Начнем с Книги Бытия. Я не хочу сейчас увязать в сложных вопросах о том, наделена ли в библейском тексте признаком рода та сущность, которая в переводах обычно обозначается просто как Бог. Но первое человеческое создание, несомненно, было мужчиной, и этот мужчина (Адам) получил первую заповедь, касающуюся Древа добра и зла. На каком языке Бог говорил с Адамом — трудно сказать, и со времен Отцов церкви бытует предположение, что речь идет об отношениях исключительно ментальных, из сердца в сердце, или же об общении, осуществляющемся посредством атмосферных явлений — громы, молнии, порывы ветра. Но на самом деле Адам, несомненно, является создателем первого естественного языка, потому что, «поговорив» с ним, Бог привел к нему всех птиц небесных и всех животных полевых, чтобы Адам дал каждому из них подходящее имя[96]. Что за язык изобрел Адам по этому случаю — оставалось предметом споров на протяжении столетий, и не все согласны, что это был еврейский. С другой стороны, столетиями же выражалось недоумение, почему в этом эпизоде не были также упомянуты рыбы (возможно, они получили имена позже, постепенно, по мере того как Адам их ловил и бросал на сковородку, — такое предположение, без упоминания сковородки, высказал св. Августин в „De Genesi ad litteram“[97]).

    Только в этот момент оказывается сотворена Ева, которая, будучи извлечена из мужчины, получает от Адама имя «иша» — женская форма слова «иш» (мужчина или муж), — как сообщает мне примечание к Ветхому Завету в издании Гальбяти. Не случайно в Вульгате это будет переведено как virago — что хотя и не значит, как в современном итальянском, мужеподобную бабищу, все равно является производным от слова vir, муж. Ничего не попишешь: женщина появилась позже, и, вот ведь незадача, ее первый разговор состоялся со змеем. Она, эта бабища, пала, как спелое яблоко, и скажите мне, как можно доверить совершение обрядов легкомысленной особе, которая, едва получила возможность, отправилась гулять под ручку с Князем Тьмы.

    Чтобы понять, насколько этот библейский эпизод отягчил христианское воображение, достаточно посмотреть, как воспринял этот текст человек, которому обычно не отказывают в хороших мыслительных способностях — я говорю о Данте Алигьери, который, между прочим, вошел в историю благодаря тому, что идеализировал и прямо-таки обожествил одну женщину. В первом томе трактата «О народном красноречии» Данте рассуждает о рождении языка, но, прежде чем перейти к этому вопросу, делает поразительное признание, которое стоит процитировать: «И вот, согласно тому, что сказано в начале Бытия, где Священное Писание повествует о начале мироздания, оказывается, что раньше всех заговорила женщина, а именно предерзостная Ева, отвечая любопытствующему дьяволу: [здесь Данте приводит ответ Евы змию]. Но хотя, согласно Писанию, оказывается, что прежде заговорила женщина, нам, однако, разумнее веровать, что прежде заговорил мужчина; и несообразно полагать, что столь замечательное действие рода человеческого проистекло раньше не от мужа, но от жены»[98].

    После чего Данте принимается рассуждать о первом крике радости и узнавания, с которым Адам обратился к своему Творцу. Самое невероятное здесь то, что у Данте был перед глазами библейский текст, из которого он мог заключить, что в любом случае Адам говорил раньше Евы — когда он давал имена животным. Комментаторы объясняют, что Данте имел в виду первый диалог в полном смысле слова, каковым, несомненно, является диалог Евы со змием. Но больше всего поражает, что он дает библейскому тексту прочтение, которое я бы назвал истерически предвзятым. Он даже готов подправить Библию, настолько сильно его нежелание, чтобы женщина говорила первой.

    Повторяю: говорящий это не апологет мизогинии, обуянный сексофобией: это Данте, почти образцовый муж и отец, идеальный воздыхатель. Вообразите же остальных.

    Сила традиции велика: подумайте — веками всех удавалось заставить забыть, что ведь Иисус и апостолы сами принадлежали к той же проклятой нации евреев-богоубийц. Как же можно доверить священство женщине, если ее изначально страшились как ужасного несчастья? И речи быть не может, чтобы женщина провозглашала: «Отпускаю грехи», или «Сие есть тело мое», ведь первое, что она произнесла, было: «Привет, змий, как жизнь?»

    1993

    Неохомейнизм в американских университетах

    На прошлой неделе на заседании кафедры в Колумбийском университете преподавателям было предложено обратить внимание на три новых термина, которые вошли в словарь «политической корректности» (или, как все в США сокращают, ПК) и которые обозначают три вида возможного нарушения прав личности, в данном случае — студента. Вот эти термины: mentalism, adultism и lookism. Под «ментализмом» понимается то, что нельзя дать собеседнику понять, будто ты считаешь его умственные способности недостаточными, ибо тут будет иметь место очевидная дискриминация по уровню интеллекта. «Адальтизм» — это когда ты не должен давить своим возрастом на того, кто моложе тебя, ибо это очевидная дискриминация по дате рождения. Что же до «лукизма», который можно перевести как «внешнизм», то тут ты не должен дать собеседнику почувствовать, что ты его считаешь некрасивым, ибо это будет дискриминация по физическим данным.

    Так вот, для всех типов поведения, которые вытаскивает на свет Божий новая морализирующая волна ПК, существует как сильный, так и слабый вариант. Если расовая дискриминация — это когда (сильный вариант) мы берем темнокожего и вешаем его на дереве, распевая «Дикси», то и без всякой ПК каждый знает, что так поступать не следует. Но если актеру-афроамериканцу, который претендует на роль Эрика Рыжего, нельзя намекнуть, что он не очень похож на викинга, тогда эта ПК рискует сделаться несколько навязчивой, тем более что по такой логике будет сексистской дискриминацией не утвердить Клаудию Шиффер на роль Кинг-Конга.

    Возвращаясь к трем новым запретам, попробуем вообразить себе сильный вариант и согласимся, что таковой неуместен. Будет, разумеется, «ментализмом» сказать кому-нибудь: «Я никогда не встречал такого болвана, как вы; ваш умственный коэффициент ниже, чем у верблюда» (тем более что последнее выражение грешит «видизмом», ибо подвергает дискриминации верблюдов как недостаточно одаренный биологический вид). Будет, конечно, «адальтизмом» сказать: «Послушай-ка, я, чтобы попасть на это место, горбатил спину сорок лет, а ты в твои двадцать являешься как ни в чем не бывало, да еще и разглагольствуешь: лучше молчи и слушай, что умные люди говорят; место твое у сортира».

    Будет, несомненно, «внешнизмом» сказать: «Синьор, прошу вас, не садитесь за мой столик, ибо лицо ваше столь отвратительно, что мне кусок в горло не полезет; убирайтесь, мерзкая рептилия, гнусный таракан, и, прежде чем вообще являться в общество цивилизованных людей, даже если и не перед мои очи, вымойтесь хотя бы да купите чистящее средство посильнее, чтобы оттереть слои дурно пахнущих отложений, которые наросли на вашей коже за долгие годы неизлечимой водобоязни».

    Но чтобы понимать, что таких вещей говорит не следует, достаточно хорошего воспитания. Страшно, что попадут под запрет и слабые варианты. Если преподаватель скажет студенту, что тот ошибается, утверждая, будто прямоугольный треугольник кипит при 90 градусах или будто Джузеппе Мадзини был градостроителем, построившим множество улиц своего имени, не переступит ли он тем самым черту, не впадет ли в «ментализм»? Может, преподаватель должен сказать так: «Прошу прошения, я, кажется, плохо изложил материал; в самом деле, я недостаточно прояснил разницу между градусом по Цельсию, градусом в геометрии и градусом в алкоголе; так простите же меня, и начнем все заново; извините мне мое скудоумие…»

    Если мы поделимся с молодым человеком нашим опытом, разве это будет неуважением? Не станут ли студенты жаловаться на дискриминацию (в самом деле, уже жаловались, это документально подтверждено), если преподаватель слишком пристально посмотрел на прыщ, который вскочил у кого-то на носу, или невольно отпрянул, если кто-то при разговоре брызгает слюной? В университетских кругах то и дело слышишь, как студент, получивший плохую оценку, идет к декану и жалуется на дискриминацию со стороны преподавателя (почти всегда молодого, необстрелянного). Преподавателю делают внушение, ибо университетскому начальству не нужны неприятности, к тому же студенты за обучение платят, и преподаватель, напуганный, в следующий раз завышает оценки.

    Это — новый вариант политического голосования, и я очень боюсь, что ярые поборники ПК очень похожи на хунвейбинов. Парадоксальным образом, ратуя за уважение ко всем, они расчищают путь неохомейнизму с его опасной нетерпимостью.

    1993

    Писать политически корректно

    Пишущим по-английски известно, что еще до распространения политической корректности проблема выбора пола (в смысле — женского/мужского) становилась порой трудной грамматической задачей. Например, я только что написал «женского/мужского», в то время как десять лет назад естественнее было бы написать «мужского/женского». Но если бы только это. В самом деле, для того чтобы избежать ужасного слова chairman (что более-менее соответствует «председателю»), с ужасным мужским окончанием man, было изобретено chairperson. Но когда нужно написать по-английски что-то наподобие «если кто-либо найдет эту статью скучной, пусть бросит читать ее», прежде чем написать «бросит», автору теперь надлежит определиться — кому надлежит бросить? Ему или ей? И чтобы выйти из затруднения, писать отныне he/she или лучше даже she/he (что очень утомительно — и получается что-то вроде «он и/или она»).

    С другой стороны, в итальянском языке существует «читатель» — который имеет род и, фатальным образом, пол. В английском можно избежать этого, переводя фразу во множественное число, то есть говоря о читателях и используя бесполое местоимение thay[99]. Но по-итальянски, если я буду обращаться, скажем, к «любезным читателям», я автоматически исключаю «любезных читательниц».

    И в том и в другом языке можно прибегнуть к безличным конструкциям («если наскучило, можно прекратить», а в английском существует к тому же совершенно бесполое one[100]), но долго так продолжаться не может, и рано или поздно на сцене появится he/she.

    В итальянском языке это не так драматично. У нас нет среднего рода и все относится к мужскому или женскому, но определяется он весьма произвольно (дверь — женского рода, но не женщина, выход — мужского, но не мужчина). Мы не ассоциируем автоматически пол с родом, и когда я пишу «мои читатели распределены равномерно», то что теряет один пол, приобретает другой.

    Но благодаря этим проклятым личным местоимениям, которые всегда должны быть выражены в явном виде, многие американские эссеисты приняли героическое решение. Там, где мы написали бы: «Предположим, что некий студент посчитал свою оценку несправедливо заниженной; он решает пожаловаться декану», он (и/или она) пишет: «…она решает пожаловаться декану». Иными словами, когда нужно ввести пример, его объект будет попеременно то мужчиной, то женщиной. Сразу видно, как рискованна эта процедура в тексте, в котором говорится, предположим, о добродетелях и недостатках, об удачах и неудачах. Кто должен падать с лестницы: он или она? Или, точнее, она или он?

    Между прочим, это создает также серьезные проблемы нашим переводчикам. «Предположим, я обращаюсь к водителю-дальнобойщику и говорю ей…» — это еще ничего. Но стоит ли переводить: «Если у кого-то кариес, ей надо удалить зуб»?

    Конечно, в каждом языке свои сложности. Когда я пишу свою или редактирую чужую рукопись, мне всегда приходится решать вопрос о поле цитируемых авторов или исторических персонажей. Когда-то проблемы не существовало, потому что принято было говорить таким образом: «Кто лучше — г-н Блок или г-жа Гиппиус?» — и даже невежда мог догадаться, кто из них мужчина, а кто женщина. Но манера писать «г-н Кальвино, г-н Моравиа, г-н Пазолини», а также «по мнению г-на Кракси» и «как сказал г-н Скальфаро» несколько старомодна и встречается теперь только в публичных выступлениях адвокатов и министров. Но при этом мы постоянно говорим и пишем: «г-жа Моранте, г-жа Корти, г-жа Йотти, г-жа Гаравалья», а англичане, по крайне мере в оперном мире, пишут просто la Callas.

    Можно, конечно, сказать: «Кто лучше — Блок или Зинаида Гиппиус?», но и таким образом не удается избежать неравенства между обращениями, применяемыми к мужчине и к женщине. Хотя ведь мужчин тоже приходится порой звать по имени и фамилии, вспомните о многочисленных Чарли Браунах. Другое решение — писать просто: «Кто лучше — Блок или Гиппиус?» — только не говорите мне, что это не напоминает старой шутки о гомосексуалистах в театре, которые с пеной у рта спорят о достоинствах двух звезд, пока не оказывается, что один из предметов их восторга — женщина.

    В общем, быть лингвистически нейтральным — нелегкая задача; интересно будет посмотреть, как, со временем, язык выберет — что использовать, а что отвергнуть.

    1993

    Футбольное извращение

    Оказаться в Аргентине в разгар Мундиаля, чемпионата мира по футболу, — нелегкое испытание. Особенно когда Аргентина выигрывает. У меня был запланирован ряд конференций и встреч, но в один прекрасный момент я обнаружил, что все мои дела отменены и у меня полдня свободны. На тот вечер была назначена встреча Италия — Норвегия[101], и казалось невероятным, что мои хозяева придадут такое значение этому событию. Но эти часы я провел в полном одиночестве. Все остальное население Буэнос-Айреса было приковано к телевизору.

    Так что я не мог уклониться от настойчивых вопросов журналистов по этому поводу. И вот что я сказал. Порою я тоже смотрю матчи, потому что это прекрасное зрелище и, когда ты погружен в него, оно доводит сердечного трепета, но спрашивать меня о футболе — это все равно что спрашивать меня о Дании. Дания, где я бывал много раз, — чудесная страна, от андерсеновской Русалочки до Эльсинора или до Ютландии, и я буду рад там снова оказаться. Но я не могу сказать, что не сплю ночами, думая о Дании, а с утра пораньше заказываю какому-нибудь щелкоперу переводить мне датские газеты. Хорошо, что Дания существует, и этого довольно.

    Когда ты пытаешься объяснить кому-нибудь отношение к футболу обычного человека, тебя не понимают. А одна аргентинская газета даже не удержалась от искушения озаглавить свою статью вложенным в мои уста заявлением: «Футбол — это сексуальное извращение». Я говорил это в более мягкой форме, и говорил уже не раз, но попробую снова объяснить мою точку зрения.

    Я полагаю, что всякий нормальный человек должен, в соответствии со своим возрастом, заниматься любовью, и полагаю, что это хорошо и полезно для здоровья. Бывают также ситуации, когда мы смотрим на другую пару, занимающуюся сексом. Речь не обязательно идет о порнографии — это может быть нормальный фильм, в котором нам показывают двух людей приятной наружности, которые красиво любят друг друга. В определенных случаях такой опыт, как замена, тоже может принести удовлетворение. Наконец, существуют сексуально подавленные люди, которые возбуждаются, слушая рассказы какого-нибудь приятеля о том, как в Амстердаме он видел пару, занимавшуюся любовью. Здесь, мне кажется, мы вплотную подходим к извращению (если не брать в расчет явных инвалидов, которым приходится довольствоваться чем придется).

    С футболом, по-моему, происходит то же самое. Играть в футбол — это замечательно, и мне жаль только, что в детстве и в отрочестве я настолько прославился как мастер гола в свои ворота, что никто меня не брал в хорошую команду. Но можно просто попинать мячик в своем саду, для здоровья. Бывает также, что найдутся одиннадцать мужчин, которые играют лучше тебя, и поэтому следить за их игрой — захватывающее зрелище. Порою мне случается это делать, и я получаю удовольствие, как от оперы. Но бывают чудаки, которые проводят целые дни, доводя себя до инфаркта спорами о том, что газеты написали про те футбольные матчи, которых они сами даже не видели. Здесь, мне кажется, мы вплотную подходим к извращению (если не брать в расчет явных инвалидов, которым приходится довольствоваться чем придется).

    Кто-нибудь может мне возразить, что то же самое можно сказать про спектакли, оперы, концерты. Не считаю ли я ущербными тех, кто ходит слушать Лучано Паваротти или смотреть на Витторио Гассмана? В каком-то смысле да, если они сами никогда не пробовали петь, не упражнялись — пускай без особого успеха — с каким-нибудь музыкальным инструментом или не участвовали в театральной самодеятельности. Я не помышляю о марксистской утопии — свободное общество, в котором каждый будет охотником, рыбаком и т. д. Но я убежден: тот, кто пробовал сам играть хотя бы на окарине[102], лучше способен понять то, что делает великий музыкант; лишь тот, кто время от времени пытается петь, пусть даже бреясь или поливая цветы, «Смейся, Паяц» (или на худой конец «Элеонор Ригби»), оценит по достоинству дарование выдающегося певца. Того, кто сам никогда не пытался изобразить простенькую мелодию на пианино, не так тронет исполнение знаменитого пианиста. Каждому нужно попробовать петь, играть, декламировать — чтобы быть в состоянии оценить по достоинству тех, кто делает это гораздо лучше нас.

    И если человек, который никогда не ходит в оперу, неделю будет обсуждать критические статьи о Паваротти, — я бы говорил об извращении, хотя такой случай довольно редок.

    Все это очевидные вещи. Но почему-то очень трудно объяснить их тому, кто проводит часы за спорами о футболе и не находит времени, хотя бы но воскресеньям, поиграть вместе со своими детьми — например, против чьих-нибудь еще детей. Но может быть, это я — извращенец. Ни слова больше. Отправлюсь в Данию при первой же возможности.

    1994

    Деррик, или Страсти посредственности

    Телесериал об инспекторе Деррике смотрят очень многие. В свете критического здравого смысла нет никаких причин тому, чтобы этот Деррик кому-то нравился. У главного героя водянистый взгляд, грустная улыбка вечного неудачника; одет он в скверный костюм с ужасными галстуками, как, впрочем, и все остальные актеры; интерьеры повергли бы погибшего Айядзони[103] в неизлечимую меланхолию, а экстерьеры — худшее, что может предложить Бавария (даже начинаешь сомневаться, есть ли там что-то лучшее).

    Остается предположить, что сама полицейская интрига блещет оригинальностью и Деррик завоевывает публику, обнаруживая необычайную остроту ума. Так нет же: если интрига и отличается новизной по отношению к прежним детективным историям, то эта новизна не первого порядка, прием уже вычерпан до дна в сериале о лейтенанте Коломбо: зритель с самого начала знает, кто преступник и как он совершил преступление. Весь интерес состоит в том, чтобы проследить, как полицейский, который не знает, угадает правду и, располагая крайне скудными доказательствами, заставит виновного выдать себя.

    Но Коломбо, с его пролетарскими манерами, одетый еще хуже Деррика, вращается в мире калифорнийских магнатов, которые обращаются с ним как с половой тряпкой (а он их еще и подзуживает), будучи уверены, что этот неудачливый потомок давних эмигрантов не сможет пробить круговую оборону, преодолеть барьер высокомерия. Коломбо припирает их к стене коварно утонченными психологическими трюками, неожиданно вытаскивает из рукава козырной туз, обращает против них их же собственную губительную спесь. Зритель наслаждается этой борьбой пигмея с колоссом на глиняных ногах и уходит спать с ощущением, что вот, нашелся герой, простой и честный, как и он сам, и отыгрался за все его беды, наказав этих ненавистных богачей, красивых, храбрых, могущественных.

    Деррик совсем не таков. Почти всегда он имеет дело с людьми более скромными и еще хуже одетыми, чем он сам, психически нестабильными, робеющими в присутствии представителя закона, как и подобает любому доброму немцу. Его виновные предстают столь бесстыдно виновными, что это обычно понимает даже Харри (удивительно, что в баварской полиции не проверяют уровень умственных способностей поступающего на службу); они ломаются практически сразу, от первого толчка. И все же Деррик срабатывает; не будем разыгрывать из себя снобов — мы не пропускаем ни одной серии.

    Недавно вышла книга «Страсти в телесериалах» (издательство «Нуова Эри»), где Пьер Луиджи Бассо, Омар Калабрезе, Франческо Маршани и Орсола Маттиоли разбирают стратегии страсти, которые применяются в «Дерзких и красивых», «Твин Пикс» и как раз в «Деррике». О последнем пишет Маршани. Я не могу подробно изложить его анализ, занимающий добрых тридцать страниц, но там есть ответы на все вопросы, которые я поставил выше.

    Для этих историй никогда не выбираются исключительные случаи, но происшествия, которые вполне могут попасть в газетную хронику. Подобное может случиться с нами или с нашими соседями, — главное, чтобы нам не показывали ни слишком героических персонажей, ни слишком отвратительных, закоренелых злодеев. И преступник, и страж порядка равным образом обуреваемы противоречивыми страстями — жаждой справедливости и личной мести, обоим присуще чувство вины и вполне понятная слабость. Места не должны быть слишком узнаваемы, чтобы не сужать поле идентификации, но атмосфера должна быть памятна и знакома всем. Сам я этого не заметил, но, кажется, по мере того как снимаются все новые и новые серии, персонажи все время меняют автомобили, устаревшие на более современные, чтобы зритель все время находился в атмосфере привычной повседневности. (Деррик не может позволить себе ездить на таком драндулете, как Коломбо.)

    Деррик узнает правду не потому, что он так чертовски умен, а потому, что он чувствует собеседника, всегда до какой-то степени доверяет ему, серьезно относится к его неприятностям, — подумайте, как отличается от него Коломбо, который никогда никому не доверяет. Правда, и Коломбо, как и Деррик, в конце переживает, что погубил виновного; но Коломбо переживает потому, что за время долгой борьбы, длинного ряда хитроумных уловок с обеих сторон противник — так непохожий на него — стал ему чем-то симпатичен; Деррик страдает потому, что с самого начала любит виновного, числит его среди своих.

    Подводя итоги, Калабрезе заключает, что Деррик — посредник между реальным и воображаемым, ибо приводит в норму ощущения, возникающие внутри повествования, и параллельно пробуждает тягу к норме в зрителях: «это — триумф посредственности, под которой понимается именно некто, находящийся посреди, среди других; она выходит из анонимности и приобретает ценность».

    Теперь понятно, почему сериал пользуется успехом: он является квинтэссенцией любого телевизионного зрелища, включая и те, где выступают реальные персонажи, которых любят лишь тогда, когда их триумф — триумф еще большей посредственности, чем самый посредственный из зрителей.

    1995

    Краткие заметки о психологии городов

    Я только что вернулся из Дрездена. Вот город, у которого есть все причины оплакивать свою судьбу. Великолепную столицу Саксонии, которую Гердер называл «северной Флоренцией», раскинувшуюся среди романтичнейших пейзажей, за три месяца до капитуляции Германии союзники подвергли самой варварской бомбардировке за всю войну. Город сровняли с землей, притом без всякой причины: было ясно, что очень скоро туда придут русские, да и вся страна была уже поставлена на колени. Об этом твердят и англо-американцы, не уставая выражать сожаление и сочувствие.

    Но город, хоть и не забыл ничего, несет свой траур не хныча, не упиваясь ролью жертвы и даже не затаив обиды. Его жители считают само собой разумеющимся, что вся история вам известна, и с гордостью показывают восстановленные дворцы, башни, соборы, изумительную пинакотеку, и сообщают, что в 2006 году, к 800-летию города, все придет в надлежащий порядок: исчезнут ужасные здания, наспех воздвигнутые сразу после войны, и получат вторую жизнь фасады XVIII века, которые Беллотто[104] так точно запечатлел на своих картинах (Беллотто не был столь чувствителен к неуловимым эффектам атмосферы, как его дядя Каналетто[105], но его полотна точны и достоверны — исторический центр Варшавы тоже был восстановлен благодаря ему).

    В Дрездене никто вас не спрашивает, находите ли вы город красивым. Вам это говорят. Это наводит меня на мысль, что города, как правило, делятся на две категории: те, что уверены в себе, и те, что не уверены. Я назову лишь некоторые из уверенных в себе городов, заметив только, что среди городов неуверенных имеются и столицы.

    Жителям городов, уверенных в себе, даже в голову не приходит спросить гостя, что он думает об их городе. Некоторые без стыда и совести торгуют своими мифами („Paris, la ville lumiere“, „Cuanto sei bella, Roma“, „New York, New York“[106]), но вовсе не просят вас усиленно кивать головой и соглашаться. Само собой разумеется, что вы потрясены, а если нет, тем хуже для вас. Есть и другие, например Лондон, Милан или Амстердам, где вам кладут в гостиничный номер проспект или брошюру со списком достопримечательностей, но не говорят много о себе и во всяком случае никак не интересуются вашим мнением. К особой категории относятся обитатели Буэнос-Айреса: до поздней ночи рассуждают они о своей аргентинской самобытности, но это такая национальная игра — у них и сомнения не возникает, что в „Buenos Aires querido“[107] вы влюбитесь с первого взгляда.

    Если в Италии какой-то город не уверен в себе, он во всеуслышание называет себя «благороднейшим» и «старейшим». Очевидно, что, при нашей многовековой истории, все города у нас имеют древние корни, кроме тех, что были построены несколько десятилетий тому назад, но не уверенным в себе городам необходимо это подчеркнуть. Но вообще (это верно для всего мира) признак неуверенности — вопрос, который сразу же задает вам встречающий: «Что вы думаете о нашем городе?»

    Мне доводилось прибывать в аэропорты самых закомплексованных городов; случалось и так, что там на меня набрасывались журналисты, и первый вопрос был: «Вы у нас впервые? Что вы думаете о нашем городе?» А когда я замечал, что не могу ничего думать, поскольку еще не видел города, они настаивали: «Да, но чего вы ожидаете от него, какое представление о нем себе составили?» Они прекрасно знают, что если вы не провокатор, то ответите вежливо, скажете, что много слышали об этом городе, чарующем и (если вы сохранили какие-то крупицы честности) полном контрастов. Тут они на какое-то время уймутся, но потом снова примутся вас допрашивать, и так до самого отъезда.

    В некоторых городах ваш данный из вежливости ответ начинают оспаривать. Вам наперебой сообщают, что контрасты непомерны, проблемы драматичны и все еще ждут своего решения. Не поддавайтесь на провокацию, не отвечайте, что, да, все так и есть. Они обидятся. Порой даже в городе на первый взгляд благополучном и прославленном своей красотой вам задают этот фатальный вопрос. И тогда вы понимаете, что, несмотря на пышность фасада, этот город не знает, что о себе думать.

    Есть и такие города, которые обретают уверенность. Неаполь был знаменит уязвленной гордостью вкупе с торжествующим самобичеванием. Недавно один мой друг сказал таксисту, который вез его из аэропорта, что придется, видимо, задержаться в пути из-за пробок. И таксист ответил с гордостью (отнюдь не уязвленной), что пробок никаких нет. Мой друг заметил, что впервые в жизни он встретил таксиста (во всем мире), который хвалил городскую администрацию.

    А иногда город, когда-то крайне уверенный в себе, вдруг начинает испытывать какую-то неловкость. Будьте внимательны. Если у вас спросят, что вы думаете об этом городе, отвечайте с восторгом, но оглядитесь кругом, чтобы обнаружить причину беспокойства.

    1996

    Нужно ли фотографировать знаменитостей?

    Фотограф, специализирующийся на портретах писателей, философов, журналистов, — самая массовая категория фотографов. Любой сочинитель, даже если он пишет кулинарные книги, еженедельно получает письма от людей, извещающих, что им пришла в голову оригинальная мысль: выпустить фотоальбом «Писатели современности». Некогда, чтобы получить портрет работы Леонардо или Веласкеса, приходилось потратить на это много денег. Теперь все бесплатно — если только вы сами готовы потратить на это много времени.

    Всем известны такие портреты, как «Мужчина с перчаткой» Тициана, но интересует ли нас, что это был за господин? И кто такая была Джоконда? Это просто человеческие типажи. Если бы Джоконда никогда не существовала, портрет Леонардо поражал бы точно так же.

    История фотографии дает нам высокие образцы портрета. Но если бы фотограф, вместо того чтобы запечатлевать малейшие движения души знаменитейшего синьора X, с таким же рвением изобразил своего соседа по дому — эффект был бы такой же. Можем ли мы с уверенностью сказать, что художник выразил внутренний мир данного конкретного человека? Порою — да, но чаще мы подмечаем лишь то, о чем знали заранее. Все портреты Эйнштейна, кроме того, на котором он показывает язык (но он интересен лишь тому, кто слышал об Эйнштейне), — это портреты провинциального профессора, любителя красненького, со слишком длинными для его возраста волосами. Уберите у Эйнштейна теорию относительности и оставьте ему одни портреты: будете ли вы скупать автомобили, на которых ездил такой человек?

    Речь идет о «реальных» портретах, но чтобы понять, как замечательно они обманывают, нужно встретиться с реальным человеком. Пока я знал Стравинского только по портрету Пикассо, я представлял его великаном. Однажды, на венецианском канале, мне его представили, и я, оказавшись перед этим коротышкой, которого я продолжаю считать гигантом современной музыки, понял, насколько велик Пикассо-портретист.

    Издательство «Эйнауди» снабжает книги художника и критика Джилло Дорфлеса выразительным портретом — с глубокими тенями, из которых выступает его гордый аристократический профиль. Добавляет ли что-нибудь этот портрет к его несомненным достоинствам? Едва ли. Это могло бы быть изображение Аристотеля, размышляющего о первоосновах, или Фуке, строящего планы заковать брата Людовика XIV в железную маску, или Ферма в тот момент, когда ему пришла в голову его последняя теорема, или полковника Радецкого в романе Йозефа Рота (последний ответ ближе всего к истине).

    Нужен ли нам на самом деле портрет личности, которой мы восхищаемся? Изображение древнеримского генерала Гая Мария в школьных учебниках сразу бросается в глаза благодаря разросшимся надбровным дугам, нависающим, почти как опухоли. И что, портрет помогает нам понять, почему этот армейский реформатор, зачинщик первой в Риме гражданской войны менее велик, чем невыразительный Божественный Август?

    Как-то мне в руки попался роскошный каталог старинных фотографических портретов великих людей. Я исключил актеров, потому что их помнят как раз по их знаменитым образам. Поразила только невротическая (ах, почти обольстительная) судорога на лице Сары Бернар. Действительно, из-за этой женщины можно сойти с ума. А если бы она была не Сарой, а женой коммерсанта?

    Создатель изысканных ориентальных романов Пьер Лоти, в мундире, мог сойти за мужа беллетристки Каролины Инверницио, директора армейской хлебопекарни. Томаса Манна я бы, пожалуй, счел директором банка или экспортером из Гамбурга. У Листа действительно был прекрасный точеный профиль, но от такого профиля следовало бы ожидать музыки вроде той, которую писал Бах (который, кстати, выглядит размазней). Альфонс Муха, знаменитый своими модернистскими силуэтами, мог бы преподавать греческий где-нибудь в Пьемонте. Пастер, сфотографированный с маленькой дочкой, похож на банковского клерка из Пьяченцы. Авангардист Пикабия кажется учеником твердокаменного реалиста Масканьи. Захер-Мазох, самый ужасный человек, какого только можно себе представить, напоминает философа Маурицио Феррариса в молодости, а уж того-то меньше всего можно заподозрить в склонности к мазохизму (разве только в том отношении, что он пишет книги, выставляя их на расправу недоброжелателям). Троцкий, запечатленный с женой и тремя детьми, кажется генеральным директором Санкт-Петербургского кадастра. Дрейфус — маршал в отставке. Золя — дедушка правого сенатора Фердинандо Адорнато. Гюго выпускает книжки за свой счет. Флобер возглавляет большой магазин дамских товаров. Франсуа Жамм — провинциальный священник из Наварры. Дебюсси — страховой агент. Фердинанд Лессепс — продавец матрасов. [Мальро кажется Куччьей в возрасте сорока лет][108].

    Единственный портрет, который что-то мне сказал, — это портрет Ширли Темпл в возрасте семи лет, — на нем она действительно похожа на Ширли Темпл в возрасте семи лет.

    1998

    Как с успехом потерпеть крушение

    На днях кто-то спросил у меня: как мне кажется, почему «Титаник» стал культовым фильмом, который девушки смотрят по тридцать раз подряд. Вот причины, которые сразу пришли мне на ум. Во-первых, архетип кораблекрушения. От Гомера и далее кораблекрушение — это трагическое событие, в котором сталкиваются жизнь и смерть, мы и величие природы, хрупкое изделие человеческих рук и ужасающая мощь морской стихии. Кроме того, в «Титанике» медленное кораблекрушение происходит в реальном времени, и это приводит еще в больший трепет.

    Второй элемент: мы видим воочию, насколько несовершенна техника, созданная руками человека. Крушение настоящего «Титаника» в начале XX века нанесло смертельный удар по утопиям предшествующего столетия. Идея создать фильм не зря появилась в конце тысячелетия, в атмосфере New Age[109], когда страх за судьбы природы неразрывно связан с недоверием к господствующей технологии.

    Третий элемент: модель Гранд-отеля, человеческий круговорот. От этой модели фильм слегка отклоняется. По видимости, трансатлантический пароход и есть Гранд-отель: тут и роскошь, и возможность бесконечных переходов. До того как посмотреть фильм, я думал, что он построен по обычной схеме: в Гранд-отель прибывают разные персонажи: муж и жена на грани развода; банкир, удирающий с кассой; юные новобрачные; благородный, разочарованный шулер; пожилые супруги, едущие к сыну, которого давно потеряли из виду, и так далее, и тому подобное; все эти истории переплетаются, а в финале шулер жертвует собой, спасая новобрачных, жулик-банкир наказан, муж и жена, собиравшиеся развестись, понимают, как они любят друг друга.

    Камерон же очень искусно играет на том, что публика ожидает именно этого, и фокусирует все внимание на одной истории, так что все прочие персонажи становятся фоном, — и возвеличивает эту индивидуальную историю парня и девушки, ставит ее вровень с космическими потрясениями. Мало того, у него хватило духу умертвить героя, спасти противного богача, пренебречь старичком и старушкой. Это вызывает у зрителя приятное удивление, он наслаждается заезженными стереотипами и в то же время находит что-то новое.

    Сходным приемом переворачивается с ног на голову сюжет Золушки. Девушка богата и избалованна, у нее уже есть Принц, нисколько не прекрасный, которого она терпеть не может; потеряв туфельку, она встречает Питера Пэна, и любовь дарует ей право стать бедной. Как все. Удачный ход.

    Я бы не стал сбрасывать со счетов и завязку, где архетип поисков сокровища соединяется с мотивом двадцати тысяч лье под водой. Не Бог весть что, но все-так добавочное значение.

    Перейдем, наконец, к двум главным героям. Поскольку очевидно, что в большинстве своем поклонницы фильма — молоденькие девушки, считается, что все его очарование — во внешней привлекательности Ди Каприо, который имеет все данные для того, чтобы стать секс-символом. Но недооценивается роль девушки в этой игре. Девушка — толстенькая, потливая, густо размалеванная и неприятно нервная. Нам (я говорю за себя, но думаю, что со мной согласятся многие представители моего пола) не только не хотелось бы заниматься с ней любовью на заднем сиденье автомобиля, но даже и сидеть с ней рядом в кино, особенно в душный день, особенно если бы она жевала попкорн.

    Все дело в том, что Кейт Уинслет как две капли воды похожа на тех американских девушек, которые бегают смотреть «Титаник»; ведь эти девушки похожи не на Шэрон Стоун, а именно на нее; девушки, вскормленные на гамбургерах, чей идеал (угадайте кто) — Моника Левински, — а мы-то удивляемся, как это Клинтон нажил себе неприятности из-за простушки, которой не мешало бы сбросить пару-другую килограммов. Эти типичные американские девушки, которые всю жизнь проводят перед зеркалом, раздумывая, как бы стать похожими на Шэрон Стоун, посмотрев «Титаник», убеждаются, что, оставаясь в точности такими, какие они есть, они могут заполучить Леонардо Ди Каприо (или Клинтона). Теперь понятно, что тридцать раз переживать такую мечту — это самый минимум и что успех фильма был предопределен уже тогда, когда Кейт, девочка, страдающая булимией, объедалась гамбургерами.

    Чуть не забыл: фильм также хорошо сделан в техническом плане. Не стоит недооценивать этот факт; это — необходимое условие, хотя и недостаточное.

    1998

    Воспитать вкус к «прайваси»

    Сейчас много говорят о «прайваси» — это слово вообще-то означает «конфиденциальность», «личная жизнь», но термин давно уже воспринимается как «право на конфиденциальность, частную жизнь», и, хоть это и варваризм, он активно используется именно в этом строго специальном смысле. Проблема стала злободневной, поскольку в эпоху информатики можно зафиксировать каждое движение каждого гражданина, покупает ли он салат или порнографический журнал по кредитной карточке либо, съезжая с платной автострады, расплачивается через банкомат. А если он хочет бесплатно скачать программу из Интернета, то должен взамен предоставить информацию на первый взгляд не такую уж и конфиденциальную, но впоследствии именно из-за этих сведений он может подвергнуться незаконному давлению в различных формах. Вот основная причина создания институтов, которые должны гарантировать «прайваси», а также защищать наше право на то, чтобы средства массовой информации не разгласили наши болезни, сексуальные привычки и шифр сейфа.

    Но любопытная вещь: защита «прайваси» начинает утверждаться в мире, где никто ее больше не желает. В прошлом обычный человек крайне ревностно относился к своим личным делам и боялся сплетен: обманутые супруги молча страдали, чтобы никто не узнал о постигшем их несчастье; если кто-то из родни заболевал скверной болезнью, делалось все, чтобы это скрыть; никто не болтал направо и налево о том, сколько денег он зарабатывает, — одним словом, все исходили из того принципа, что грязное белье (а может, даже и чистое) стирают дома.

    Только власть имущие выставляли напоказ то, что все прочие скрывали. Вспомните levee du Roi[110], когда бедный монарх вынужден был делать в присутствии придворных то, что каждый по утрам стремится совершать в одиночестве. Не говоря уже о тех случаях, когда придворные должны были засвидетельствовать осуществление брака; а если король заводил любовницу, это было государственным делом. В более близкие нам времена магнат выставлял напоказ символы своего статуса: пятидесятиметровую яхту, «роллс-ройс», цилиндр, меховой воротник.

    С появлением зрелищного общества роли поменялись. Миллиардер одевается нарочито небрежно, не летает в самолетах первым классом, а имеет свой вертолет; если у него слишком много денег, он стыдливо их прячет на одном из Карибских островов. Конечно, средства массовой информации висят у него на хвосте: то застукают в ресторане с милой подругой, то перехватят непристойный телефонный разговор, то попытаются доказать, что он занимается чем-то невыразимым со стажеркой, — но магната ничуть не радует такая известность, он охотно обошелся бы без нее. Ищет ее псевдо-магнат, недоучка, жаждущий стать знаменитым, актрисулька, предупреждающая фотографов, что пойдет в такой-то ресторан с такой-то персоной… Но вот мы и приближаемся к другой стороне медали, к разнесчастным нормальным людям, которые страдают от этой своей совсем не зрелищной нормальности.

    Сегодня обычный человек не желает «прайваси». Если жена наставила ему рога, он бежит на телевидение и скандалит с ней перед миллионами зрителей; заболев ужасной болезнью, выходит на улицу с плакатом, защищая права своих товарищей по несчастью; то и дело хватается за мобильный телефон, особенно если есть кому его услышать, и оповещает, что завел себе любовницу вот с такими «буферами» или что ему нужно погасить кредит до захода солнца; даже чистосердечные признания — очевидный пример того, что люди не желают больше хранить свои страшные секреты[111].

    Пока люди, уполномоченные защищать «прайваси», лезут из кожи вон, чтобы личные данные, где-то обозначенные, не стали достоянием гласности, обычный человек не упускает случая поведать о них каждой собаке: он заполняет десятки гарантийных талонов на какое-то барахло, которое никто никогда ему чинить не будет; пишет заявления, чтобы его оповещали о поступлении каких-то товаров, которые ему и даром не нужны; участвует в опросах общественного мнения, дабы огласить coram populo[112], что в такой-то вечер он предпочел кино про любовь политическим дебатам или наоборот; во время любого телеинтервью размахивает руками на заднем плане, чтобы ни у кого не возникло и тени сомнения, что он или она этим вечером были здесь, а не где-нибудь еще; мало того, если в прошлые века одежда была призвана скрывать формы тела (чьи прелести предназначались только самым близким), то теперь этот обычный человек выставляет напоказ пупок, изгиб ягодиц, цепочку с крестиком на волосатой груди, выпуклость мошонки, сосок, чуть ли не клитор.

    Отсюда следует, что истинная задача различных структур, которые в разных странах занимаются защитой «прайваси», состоит не столько в обеспечении ее тем, кто этого добивается (таких в процентном отношении ко всему населению очень немного), сколько в том, чтобы научить ценить это благо тех, кто с таким восторгом от него отказывается.

    1998

    Демократия — угроза демократии

    Несколько лет назад Ганс-Магнус Энценсбергер опубликовал очень убедительную статью о том, что политики (и вообще сильные мира сего) в наши дни обречены на непонимание тех, о ком они вроде бы должны заботиться. Чем выше уровень их ответственности, тем больше опасность покушения (а вторжения в их личную жизнь — это уж точно) и тем плотнее их окружают телохранители, заталкивающие их в бронированные лимузины, вертолеты, специальные лайнеры, тем прочнее они скрываются в укрепленных домах, а на отдыхе — на изолированных пляжах.

    Конечно, то же самое происходило с фараонами и с абсолютными монархами, но о демократическом политике у нас иное представление, и роль его тоже другая, так что мы хотим видеть, как он ходит по улицам и ласкает детей. Впрочем, даже лаская детей, политик все равно заключен во что-то вроде невидимого пузыря, границы которого обозначены группами вооруженных до зубов горилл. Мы уж не говорим о том, если ему вдруг захочется «приласкать» девочку лет эдак двадцати. Это приходится делать в считанные секунды, между кабинетом и туалетом, когда горилла отвернется на мгновение. У Тутанхамона или Короля-Солнце было больше возможностей расслабиться время от времени.

    Это актуальное в свете последних событий рассуждение напомнило мне интервью Марио Варгаса Льосы, в котором тот несколько недель назад славил Моника-гейт как несомненное проявление демократии. Перескажу своими словами: в демократической стране руководитель не должен обладать сильной харизмой или находиться вне критики. Более того, его можно и нужно высмеивать: чем больше его дискредитируют, тем явственнее контроль со стороны простых граждан.

    Этот принцип, если разобраться, возник не сегодня: он появился в Новое время вместе с практикой подвергать власть имущих политической сатире. Никакая сатира была невозможна не то что во времена фараонов, но и во времена римских императоров. Оскорбления, выкрикиваемые солдатами во время триумфов, были разовыми карнавальными вольностями и не имели ни малейшего отношения к той постоянной резкой критике, с которой выступает карикатура с ее повседневными выпадами, безжалостно подчеркивающими недостатки. Подобное оружие использовали против врагов (можно вспомнить яростные карикатуры во время конфликта Рима с Реформацией), а не как обычный способ контроля собственных хозяев и синьоров.

    Должно было наступить время Фронды и карикатур против Мазарини, потом — английских сатирических гравюр XVIII века, столкновений между революционными фракциями во Франции, чтобы наконец в следующем веке наступил подлинный расцвет политической карикатуры. Я говорю о карикатуре, потому что сатирическая виньетка является самой непочтительной формой непосредственного диалога с властью, но в этом виде повседневного давления, высмеивающем власть, объединены все виды мониторинга «через скандал». Все время вторгаясь в область личного, как в духовном, так и в телесном плане, карикатура обнажает загнанные внутрь болезни и слабости, скелеты в шкафах, грязные делишки, недостойное поведение и т. д.

    Нормальные люди обычно с этим не сталкиваются, но представьте, что вам говорят (и показывают) каждый день, что вы урод, что вы сделали что-то оскорбительно смешное, что вы импотент, вор (будь то правда или клевета), и вы к этому совершенно непривычны, несмотря на толстую шкуру. Что вы будете делать? Сбежите в круг своих сторонников, которые скажут, чтобы вы не обращали внимания на этих гнусных клеветников и завистников, уверят вас в своей преданности и восхищении. А как удержать вокруг себя этот «ближний круг» — психологическое условие вашей политической выживаемости? С помощью сети благодарностей, раздавая им ответственные посты, создавая крепчайшую круговую поруку.

    Круг замыкается. Чтобы держать под контролем демократическую власть, ее нужно дискредитировать, но чтобы такому дискредитированному демократу выжить, приходится создавать круговую оборону тайной власти, недосягаемой для любого контроля.

    1998

    Кто похож на Жерара Филипа?

    Джанфранко Марроне составил и опубликовал в «Эйнауди» серию «записей» Ролана Барта, которые еще не выходили в свет по-итальянски. Все они полезны, их стоит прочесть, хотя иногда и понимаешь, почему Барт не поместил их в свои основные сборники. Есть, например, прекрасный анализ Фоли-Бержер[113], помню, я читал его в «Эспри» в 1953 году. Возможно, Барт не поместил его в «Мифологии» из-за длиннот и повторений. Понятное дело, любой гордился бы, написав такой отрывок, но Барт, наверное, не счел его таким блестящим, как его же собственный анализ автомобиля «ситроен».

    Книга полна тонких наблюдений, откровений, какими славится Барт. В «Ликах и лицах» (1953) он замечает, что на улицах все чаще встречаются юноши с лицами Даниэля Желена[114] и Жерара Филипа. То есть мода настолько заразительна, что вторгается в глубокую морфологию и индивидуум, сраженный ленью, предоставляет выбор собственного облика на волю средств массовой информации. Джанфранко во введении подхватывает эту тему, припоминая, что и у нас по улицам ходит множество Амбр Анджолини[115]. А вот прекрасная догадка, продолжающая Барта: «Мы считаем, что Амбра — стереотип, вобравший в себя все особенности поведения и самовыражения современных девушек. Но на самом деле все наоборот: это они, девушки с улицы, являются, сами того не ведая, стереотипами для телевизионной реальности».

    Антология, вышедшая недавно, была отпечатана в июле 1998 года, это означает, что Марроне сдал рукопись в середине 97-го, а предисловие написал еще раньше. Достаточно времени для того, чтобы по улицам больше не ходили девушки, похожие на Амбру, которая в мире средств массовой информации уже стала ископаемым. Но проблема не в том, сколь долговечен образец. Вопрос в том, в самом ли деле люди перенимают черты лица своих идолов. И, чтобы не спорить о модели, которая продержалась одно утро, вспомним другую, прожившую почти десятилетие: Брижитт Бардо. Нет сомнения, что между 1950 и 1960 годами и улицы, и танцплощадки были полны девушек, похожих на Брижитт Бардо. Чем это было вызвано?

    Думаю, что в этом и в других подобных случаях в игру вступают четыре фактора. Самый очевидный — то, что девушки старались перенять макияж, прическу, одежду Брижитт. Второй заключается в том, что черты лица и жесты человека, живущего в определенном сообществе, мало-помалу приспосабливаются к модели, бытующей в той среде. Не зря же про семинаристов говорят, что у них лица семинаристов; а про коммунистов, которые учились в Франтоккье[116], — что у них лица коммунистов из Франтоккье. Телеэкран и гламурные журналы представляют собой замкнутую, словно в монастыре, среду. Если день за днем глядеть на одни и те же образцы, мускулы лица видоизменяются, приобретают чужую форму.

    И все-таки эти два фактора приспособления работают лишь в том случае, если имеется подходящее лицо. Ты никогда не превратишься в Брижитт, если у тебя лицо Фернанделя. Следовательно, можно стать похожим на X, если в твоих чертах есть какое-то сходство с X. А если нет? Тогда ты не в моде. Это означает, что в эпоху Брижитт женщины, похожие на Франческу Бертини[117] или на Клодетт Кольбер[118], не считались интересными с эстетической или сексуальной точки зрения (разумеется, то же самое относится и к мужчинам, не похожим на Жерара Филипа или Эмилио Гионе[119]).

    В этом смысле модель осуществляет чуть ли не расистскую селекцию. Продвигая один тип внешности, она выносит безжалостный приговор другому, который, заметьте, в иную эпоху мог бы возобладать. Можно говорить о дарвинистском отборе, который идет по синусоиде или по спирали — во всяком случае, не по прямой линии. Сегодняшние изгои завтра могут стать избранниками и наоборот. Девушки, похожие на Франческу Бертини, могут на что-то надеяться, но не в этот конкретный момент, а когда они уже станут зрелыми матронами.

    Последний фактор — избирательность взгляда. В 50-е годы многие девушки походили на Брижитт Бардо, а многие по-прежнему походили на Клодетт Кольбер. Мужской взгляд останавливался на тех, кто был похож на Брижитт, и прежде времени оставлял в старых девах тех, кто был похож на Клодетт (а двадцать лет назад наблюдалась совершенно обратная картина). И в этом смысле некоторым женщинам и мужчинам не везет: они рождаются не в свое десятилетие. Такова нелицеприятная правда. Но такое может случаться только в эпоху средств массовой информации. В прошлые века универсальных моделей не было, маркиза Помпадур или пастушка из Каринтии могли по каким-то причинам нравиться или не нравиться, но не потому, что их сравнивали с образами, мелькающими на телевидении и в журналах. Отбор был не таким строгим, и желание имело больше демократических прав.

    1999


    Примечания:



    1

    «Внесоюзные лица» — не принадлежащие к странам Европейского Союза — так в Италии называют иммигрантов. (Здесь и далее, кроме особо отмеченных случаев, примечания переводчиков.)



    8

    Джузеппе Мадзини (1805–1872) — политик, революционер, один из вдохновителей объединения Италии. Провел в эмиграции во Франции и в Великобритании свыше 20 лет.



    9

    Имеется в виду Боснийская война 1992–1995 гг., острый межэтнический конфликт между вооруженными формированиями сербов и мусульмано-хорватской федерации, разгоревшийся на территории Республики Босния и Герцеговина сразу после ее отделения от Югославии и сопровождавшийся массовыми жестокостями в отношении мирного населения с обеих сторон. Общее число убитых составило 200 000 человек.



    10

    Жак Ле Гофф (р. 1924) — выдающийся французский историк, принадлежащий к «Школе анналов», автор многочисленных трудов по истории средневековой Европы.



    11

    9 ноября 1989 г.



    82

    Первая строка сонета Витторио Альфьери «К себе самому» (1794).



    83

    Ошарашенный, смятенный, несусветный, подвергать риску (англ.).



    84

    Уютный (нем.).



    85

    Разъяснять (исп.).



    86

    А именно (фр.).



    87

    Чужеязыкого (греч.).



    88

    Речь идет о последней строке хрестоматийного стихотворения Джакомо Леопарди «Бесконечность»: «И сладостно тонуть мне в этом море», пер. Анны Ахматовой.



    89

    Роберто Лонги (1890–1970) — критик, писавший о художнике Пьеро делла Франческа (1415/1420-1492).



    90

    X. Л. Борхес. «Искусство оскорбления», пер. П. Скобцева.



    91

    Определение из «Малой медицинской энциклопедии».



    92

    Определение из «Словаря Брокгауза и Эфрона».



    93

    Лоуренс Петер (1919–1990) — канадско-американский психолог, методист. Сформулированный им в 1969 г. принцип гласит: «В любой иерархической структуре каждый работник рано или поздно занимает должность, соответствующую уровню его некомпетентности».



    94

    17 февраля 1992 г. в Милане был арестован президент фонда дома престарелых «Пио Альберго Тривульцио» Марио Кьеза; этот громкий скандал положил начало кампании по борьбе со сложившейся в Италии разветвленной системой коррупции и «откатов», получившей название Tangentopoli, то есть «Взяткополь».



    95

    RAI — крупнейшая итальянская телевизионная компания.



    96

    Бытие 2: 15–19.



    97

    Бытие в дословном значении (лат.).



    98

    «О народном красноречии», 1, IV, пер. А. Ф. Петровского.



    99

    Они (англ.).



    100

    Один, этот, тот самый (англ.).



    101

    Чемпионат мира 1994 г. проходил в США; указанный матч группы Е состоялся 23 июня и закончился победой итальянцев со счетом 1:0.



    102

    Глиняная флейта-свистулька. Сам Эко виртуозно играет на флейте.



    103

    Джорджо Айядзони (1947–1986) — итальянский «мебельный король», погибший в авиакатастрофе.



    104

    Бернардо Беллотто (1720–1780) — итальянский живописец, мастер «ведуты» — документально точного архитектурного пейзажа.



    105

    Джованни Антонио Каналетто (1697–1768) — итальянский пейзажист.



    106

    «Париж, город света», «Как ты прекрасен, Рим», «Нью-Йорк» (фр., ит., англ.).



    107

    «Буэнос-Айрес любимый» (исп.) — строка из знаменитого танго.



    108

    Речь идет о патриархе итальянской экономики банкире Энрико Куччье (1907–2000).



    109

    Новый век (англ.) — социальное и культурное движение конца XX в., предполагающее создание глобального мировоззрения, эклектически соединяющего науку, религию, разные оккультные течения и индивидуальный личностный опыт.



    110

    Умывание короля (франц.). Имеется в виду Людовик XIV.



    111

    Законы о существенном смягчении наказания для обвиняемых, сотрудничающих со следствием, были приняты в Италии в 1992 г. в рамках ужесточения борьбы с мафией (прим. автора.).



    112

    Публично (лат.).



    113

    Знаменитое кабаре в Париже.



    114

    Даниэль Желен (1921–2002) — французский актер и сценарист.



    115

    Амбра Анджолини (р. 1977) — итальянская «дива»: актриса, певица, ведущая радио- и телепередач.



    116

    Франтоккье — городок в области Лацио, где расположена школа Компартии Италии.



    117

    Франческа Бертини (Елена Сарачени Вителло, 1892–1985) — итальянская актриса немого кино.



    118

    Клодетт Кольбер (1903–1996) — звезда Голливуда 1930-1940-х гг.



    119

    Эмилио Гионе (1872–1930) — итальянский актер и режиссер немого кино.