|
||||
|
БРЕГА ЛЮБИМЫЕ[56] Итальянские хроники Стоит ли убиваться из-за телевидения? Дебаты на эту тему носят сезонный характер, но в последние несколько недель, похоже, они усилились. Тема — политическая роль телевидения: означает ли «занимать телевизионные экраны» то же самое, что «оказывать решающее влияние на общественное мнение»? Вполне очевидно, что дискуссия принимает ожесточенный характер в момент, когда возникает вопрос перераспределения делянок: кто-то рискует потерять с трудом приобретенные каналы, а другие начинают присматривать участки, чтобы застолбить. Учитывая, что речь при этом идет не о тактическом преимуществе, которое телевидение может обеспечить, а о стратегическом (т. е. о формировании долговременного и устойчивого консенсуса), предпримем мысленный эксперимент. Представим историка трехтысячных годов. Анализируя книги, видеозаписи, полицейские отчеты, судебные приговоры, подшивки газет, он может прийти к следующим выводам. В пятидесятые и большую часть шестидесятых годов телевидение находилось в монопольном владении христианских демократов. В плане нравственности оно следило за тем, чтобы не показывать смущающую наготу, культивировало «атлантический» и сдержанный подход к вопросам внутренней и внешней политики, втихомолку распространяло церковные службы и образовательные программы, предъявляло телегероев с короткими стрижками, галстуками и хорошими манерами. С другой стороны, оно внимательно следило за тем, чтобы не говорить слишком много о Сопротивлении, не создавать врагов справа. Молодежь 1945–1950 годов рождения выросла с этим телевидением. И как результат — поколение шестьдесят восьмого года: длинные волосы, сексуальная свобода, борьба за право на развод и аборт[57], ненависть к системе, антиклерикализм, Сопротивление в качестве идеала, воплощаемого на практике в Боливии или во Вьетнаме. Затем телевидение постепенно потеряло цельность: в смысле обычаев, мало-помалу стало допустимым показывать обнаженную грудь (а поздно вечером и более укромные части), демонстрировать свою свободу от предрассудков, сарказм, насмешливость, непочтительность к принятым установлениям. И на этом фоне оно произвело на свет поколение, возвращающееся к религиозным ценностям, практике стыдливого секса. В историческом плане мы видим, что начиная с середины шестидесятых годов телевидение сделало так, что о Сопротивлении — основополагающем мифе Республики — стало невозможно больше говорить; и появилось поколение, которое не желало больше о нем слышать и, более того, склонялось (по счастью, пока что в незначительной части) к сиренам ревизионизма, чтобы не сказать — расизма и антисемитизма. В плане политическом телевидение привило, даже разделившись на три канала с различающейся идеологией, уважение к правящему классу, демонстрируя его при любой возможности, и настаивало, все назойливее навязывая свою картинку, на собственной значимости и (как необходимое условие) собственной популярности. Результат? Часть граждан независимо друг от друга взбунтовалась против этого правящего класса и двинулась в сторону «Северной лиги»; все прочие, как только система дала слабину, мигом опознали в должностных лицах своих притеснителей и принялись швырять тухлые яйца (и отнюдь не метафорические) в увиденных по телевизору политиков, как только встречали их на улице. Наш историк трехтысячных годов в конце концов не может не прийти к обоснованному выводу, что демо-христианское телевидение породило такой массовый приток в коммунистическую партию, какого не знала Западная Европа, в то время как частичный доступ коммунистов к контролю над каналами спровоцировал откат. Если этот историк будет жить в эпоху твердокаменной языческой религиозности, он заключит, что телевидение было Империей Зла, свирепым Молохом, который пожирал тех, кто пытался овладеть им и использовать его, или проще, что этот медиум наводил ужасную порчу на всякого, кто оказывался на телеэкране. Если же, напротив, он окажется склонным к аналитическим рассуждениям и созданию научных гипотез, то скажет, что это настырное средство связи, пожалуй, могло иметь заметное влияние на массовое сознание в плане потребления, но явно не в плане политических пристрастий и решений. В этом случае он спросит себя в смущении: почему же вокруг эволюций этого средства кипела такая борьба? И заключит, что люди нашего века ничего не смыслили в массмедиа. 1993 Нюансы Сопротивления Когда я был ребенком, мой отец рассказывал о разных случаях, которые с ним происходили во время Первой мировой войны. Больше всего меня поразил эпизод отступления из-под Капоретто[58]. Они маршировали сутками, не останавливаясь на ночлег, и моему отцу удалось выжить только благодаря тому, что высокий и крепкий однополчанин позволил ему (тощему и изможденному) на несколько часов прислониться к своему плечу. Мой отец прикорнул на ходу, продолжая перебирать ногами. Это возможно, если хочешь жить. Потом они пришли на большую покинутую виллу — вне всякого сомнения, на итальянской территории. Первое, чего мы могли бы ожидать от этой группы измученных людей, — что все они рухнут куда придется: на кровати, на ковры, на столы, чтобы перевести дух. Напротив, некоторые из них, словно ворвавшись в дом неприятеля, принялись крушить мебель, бить зеркала, выворачивать ящики и опрокидывать комоды, выволакивать наружу женские туалеты и белье и с гоготом напяливать их поверх мундиров. Кто были эти солдаты? Некоторые из них, снова посланные на фронт, оказались в числе шестисот тысяч погибших на той войне. Я хочу сказать, что это были хорошие ребята, такие же, как мы с вами, которые до этого и после этого вели себя как полагается по уставу. Но война — это страшный зверь, который выбивает из человека всякое нравственное чувство, и мы знаем немало примеров в истории, когда воители, обычно благородные, опускались до мародерства и насилия. Мой отец рассказывал эту историю с ужасом, но я не чувствую себя вправе судить этих солдат — ведь я никогда не отступал из-под Капоретто. Я вспоминаю об этих вещах в те дни, когда кое-кто, приурочивая к определенным датам, снова вытаскивает на свет обвинения в адрес Сопротивления. Как обычно, показывая, какие тогда совершались гадости и жестокости. Но это естественно. Невозможно было требовать здравомыслия и самоконтроля от людей, которых могли расстрелять в любую минуту, собранных наспех в отряды, где в любом бойце (как всегда бывает в гражданской войне) подозревали предателя, соглашателя, а некоторые оказывались в отряде только потому, что они жили по эту сторону холма, — а живи они по другую, то охотно бы отдались на милость Социальной республики[59]. Где большинство (и бывший партизан Джорджо Бокка[60] подтвердил это) были идеалистами, следовавшими собственным понятиями о чести; а другие — разуверившимися авантюристами, норовящими урвать кусок. Я был тогда мальчишкой[61] и помню и тех и других — и с обеих сторон; уверяю вас, разуверившихся было очень легко вычислить, и часто они меняли лагерь с необыкновенной легкостью. Раз уж любая война, и в первую очередь войны гражданские, провоцирует подобные коллизии и перегибы, в чем состоит задача историка, которому подобные вещи хорошо известны? Разумеется, историк — это тот, кто собирает документы, даже самые незначительные, и его работа — обнаружить в архиве, что конкретно совершил конкретный Некто в тот или иной момент. Но если историк ограничится только этим — он просто собиратель оброненных кусочков прошлого, крохобор от истории. Историк — это тот, кто старается потом собрать эти данные в более общую мозаику и поместить событие в широкую перспективу, определяя его причины, воздействие на будущее, и вынести суждение «с исторический точки зрения». Одно дело — знать, что во время Французской революции кто-то донес на своего кредитора и добился его гильотинирования, а другое — исторически оценивать ее смысл. В общем, мне кажется, что в этих периодически возникающих спорах прошлое используется так же, как в журналистике используется настоящее. Оно не может быть показано иначе как фрагментами, частностями, — но порою частный случай неявно производится в пример, и суждение на основании такого примера — неправомочно, но неотвратимо — становится суждением по поводу исторического периода, группы людей или общества. Конечно, сейчас лето и нужно идти на ухищрения, чтобы привлечь внимание читателей. Но тот большой, мрачный, отталкивающий и постоянно напоминающий о себе период, в который Италия вступила в сентябре 1943 года, требует большей широты взгляда и большего сострадания. 1993 Мои сочинения о дуче Тема: «Почему в ваших ежедневных молитвах вы не забываете короля, дуче и отчизну?» Ее раскрытие: «В моих молитвах я поминаю дуче… потому что Он дает первый толчок любому делу… Он командовал походом на Рим[62], прогнал из Италии всех заговорщиков и сделал могучей, грозной, прекрасной и великой». Кто автор этих размышлений, получивших первую премию на Агоне Культуры XVIII года Фашистской эры? А кто написал вот эти, отмеченные на общегосударственных Молодежных играх XX года (1942)? «Вот по пыльной дороге марширует колонна детей. Это балиллы[63] идут гордой поступью под теплым солнцем нарождающейся весны, дисциплинированно маршируют, исполняя краткие команды своих начальников; это юноши, которые в двадцать лет оставят перо, дабы взять оружие и оборонять родину от неприятельских козней. Эти балиллы, шествующие по улицам в субботу, станут верными и неподкупными хранителями Италии и нового итальянского общества. Кто подумает, видя этих веселых и вечно шутливых юношей, что через несколько лет они, может быть, погибнут на поле боя с именем Италии на устах? Я твердо убежден: когда вырасту, стану солдатом, стану сражаться, и если Италии понадобится моя жизнь — отдам ее во имя нового, героического, священного общества. Воодушевляясь памятью нетленной славы, гордясь победами сегодняшнего дня и веря в будущие свершения, которые суждено совершить балиллам, наша современная молодежь — завтрашние солдаты — пойдет с Италией по ее славному пути к крылатым победам»[64]. Здесь вы вправе ожидать подтверждения своих худших предчувствий: автором этих текстов был Черный рыцарь (а мне, бесстыдному писаке, перепал солидный куш от Красного инженера[65]). Так вот — нет. Автор этих текстов — я в возрасте восьми и десяти лет соответственно. На самом деле я прекрасно помню, как, сочиняя эти тексты, спрашивал себя, действительно ли я в это верю. Помнится, я задавался вопросом: «Я правда люблю дуче? Тогда почему же я на самом деле не вспоминаю его в своих молитвах? Может, я просто лживый и бесчувственный мальчик?» Но раскрывал эти темы как полагается — и не из цинизма, но потому, что дети по природе своей податливы. Они шалят, но принимают — и подтверждают, что принимают, — лучшие принципы, которые внушают им окружающие. Тогда школьной формой гордились так же, как сейчас мечтают о модном ранце. Чтобы быть как другие, пользоваться почетом и уважением. Тогда я не был циничным, это сейчас я циник, и я полагаю, что многие дети, которые пишут прекрасные сочинения в защиту своих черных братьев, делают это потому, что понимают: этим можно добиться одобрения общества. Конечно, я не до такой степени циничен, чтобы верить, будто все они завтра начнут громить неграждан Евросоюза. Неправда ведь, что все бывшие шестидесятники готовы голосовать за Фини[66] (только некоторые). И я могу различить то социальное давление, которое побуждает ребенка уважать различия, и то, что побуждало его стрелять в абиссинцев[67]. Но именно понимая, что сейчас лучше, я не могу простить тех, кто отравил мое детство, пытаясь вбить мне в голову прославление смерти. К счастью, эта попытка сопровождалась такой гротескной риторикой, что я быстро избавился от этой безумной жажды Холокоста. Но только ли дети податливы по натуре? Не таков ли восемнадцатилетний выпускник, которому на экзамене предлагают раскрыть тему «Мировая скорбь и гражданская лирика у Леопарди». Чтобы добиться признания, он, даже если Леопарди кажется ему просто малахольным горбуном, брезгливо наморщит нос и, не мудрствуя лукаво, раскроет все, что надо. Взрослые тоже умеют брезгливо морщить нос. Разумеется, те, кто считает себя последователями «новых правых», хотят гарантий «умеренности» и не мечтают о возвращении «проклятого двадцатилетия» муссолиниевского правления. Я убежден, что Берлускони на самом деле вовсе не желает впрыгнуть однажды в черной рубашке в круг факелов (в этом случае он должен будет яростно выкликнуть: «В костер Рутелли!»[68]) Приходится отринуть Миф о Человеке, дававшем первый толчок, и довольствоваться его более спокойной внучкой (чья зачетка не позволяет ей давать первотолчок даже клистиру[69]) или тем, кто предложит новый способ давать первый толчок. Это признак возврата к младенческому состоянию, — такие поиски спасителя, который защитит от торжествующей смуты и который снова покажет большим и малым, что такое «здоровые» чувства. 1993 Несколько веских причин, чтобы бросить бомбу За последние десять дней чего мы только не наслушались: что бомбы бросает мафия, «вооруженная фаланга», коварные спецслужбы, те, кто желает дестабилизации обстановки, и, наоборот, те, кто желает ее стабилизации… Но при этом даже технические эксперты не могут сказать ничего внятного и определенного, у нас есть только какие-то предположения, которые претендуют на то, чтобы стать методом решения загадки в целом. Одним из первейших критериев в каждом расследовании является критерий экономии: рассматривая несколько различных феноменов, всегда надо пытаться — если между ними можно отыскать какое-то подобие — свести их к одной и той же причине. Если в течение достаточно короткого промежутка времени в Лондоне убивают дюжину проституток, причем одним и тем же способом, естественно, что начинают разыскивать одного виновника, которому присваивают имя «Джек-Потрошитель». Но критерий экономии не всегда оправдан: в конце концов, Джек так никогда и не был найден, и кто может исключать, что виновников на самом деле не было больше одного и что они не действовали, вдохновляясь один другим? Мольеровские медики были уверены, что в состоянии свести разные болезни к одной и той же причине — неуравновешенности жидкостей в организме, и лечили все кровопусканием, однако они ошибались, и больные умирали. Кажется убедительным, что бомбу во Флоренции[70] бросала та же самая рука, что и в Риме, но может оказаться скоропалительным вывод о том, что, «следовательно», это та же самая, что бросала бомбы в Болонье, Брешии, на пьяцца Фонтана[71] и так далее, отступая все дальше в прошлое. Почему? Потому что во всех случаях это происходило на пороге политических изменений, которым кто-то хотел помешать? Это тоже подозрительно, но попробуем на мгновение предположить, что мотивы были не одни и те же, — хотя бы потому, что не существует какой-то мифической «мировой закулисы» и силы, которые нынче могут иметь причины сопротивляться изменениям, возможно, отличны от тех, что противодействовали изменениям в 1969 году (да и изменения происходят не под тем же знаком). Попробуем предположить: да, первые бомбы были взорваны с целью дестабилизации, потом кто-то другой смекнул, что, подкладывая бомбы, можно добиваться других интересных последствий, и начал использовать тот же метод, преследуя иные цели. Остается ответить на два вопроса. Первый: возможно ли, что различные лица или группы лиц в состоянии независимо друг друга организовать нечто, требующее оборудования, опыта, профессионализма? Ответ — да. Находятся четырнадцатилетние, которые могут взломать компьютер в Пентагоне, и восемнадцатилетние, которые могут так переделать малолитражку «фиат-типо», что она будет мчать не хуже «мазерати», так неужели заинтересованный заказчик не найдет на рынке любых технических исполнителей? Второй вопрос состоит в том, каковы могут быть эти другие «веские» причины бросать бомбы. Вот вам одна, не такая уж невероятная (если вообразить, что вокруг нас хватает циничных и безжалостных людей — что не так уж трудно): предсказуемый эффект от взрыва бомбы — неделю, если не больше, печать и телевидение (не говоря уж о парламентских дебатах, встречах на высшем уровне и тому подобном) будут заняты только этим. Бомба займет не просто самую первую, но множество начальных станиц, и все остальные новости, от расследования убийства журналиста до антикоррупционной кампании, от Сербии до финансов и промышленности, отойдут на второй план — в большинстве случаев о них скажут, но их не прокомментируют. Теперь представьте себя на месте человека или группы людей, которым стало известно, что завтра или послезавтра широкой публике будет представлен некий факт, на который пресса накинется с радостью: будут задавать вопросы, устанавливать связи с другими подобными фактами, выдвигая предположения, и так далее. Как можно избежать этого громкого «взрыва» в массмедиа, чтобы выиграть время для необходимых предупредительных действий? Одна-единственная бомба даст вам столько времени, сколько нужно. Однако недостаточно просто взять газету за день взрыва, посмотреть, что было интересного на внутренних страницах, и указать пальцем на виновника. Если заказчик предусмотрителен, ему не приходится действовать столь поспешно, он может сыграть на опережение. Кроме того, не обязательно это должна быть новость типа «такой-то подозревается в…»; речь может идти о заметке на первый взгляд незначительной, но отталкиваясь от которой можно вывести далеко идущее умозаключение, так что было бы желательно, чтобы на нее обратило внимание как можно меньше народу. Более того, может статься, что новость, способная вызвать интерес, если ее раздуть до скандала, сама по себе настолько невнятна, что газеты просто не поставят ее из-за недостатка места. Наконец, речь может идти о новости предстоящей: кто-то собирается сделать нечто, о чем он не желает слышать много пересудов, и заранее, за несколько дней, отвлекает общественное мнение на что-то другое. Так что придется обрабатывать за компьютером все, даже самые незначительные, данные новостных агентств в течение месяца и набрасывать многочисленные альтернативные сценарии — только тогда удастся чего-нибудь добиться. 1993 О шпионах Вчера я читал очередную статью о наших спецслужбах и, разумеется, выяснил, что они занимаются не своим делом (что меня огорчило) и что в их работе необходима бoльшая прозрачность (здесь я, как обычно, хихикнул). Мыслимое ли дело, спрашивал я себя, чтобы наши уважаемые политики и журналисты продолжали рассуждать о спецслужбах, не прочитав ни единого шпионского романа? Хорошие шпионские романы обычно пишутся людьми, которые сами упражнялись в этом искусстве, и поэтому, даже если они и выдумывают фабулу, они доходчиво объясняют, как эти службы работают. Я, как человек, шпионские романы читающий (помнится, однажды Коссига[72] говорил мне о том, что читает их запоем, — и я его хорошо понимаю), кое-что из них выяснил. Прежде всего, каждая страна должна содержать спецслужбы. Она должна их содержать, как считается, для того, чтобы следить — путем внедрения или доносительства — за деятельностью террористических групп или контрабандой оружия, но в первую очередь — для того, чтобы заниматься (в интересах национальной безопасности) контршпионажем. А зачем заниматься контршпионажем? Затем, что каждая страна занимается шпионажем. И я очень надеюсь (я сказал: очень надеюсь), что наша страна занимается им тоже. Потому что, к примеру, если в Ливии имеется господин, который не прочь запустить ракеты на Лампедузу, то совершенно законно и оправданно желание, чтобы в Триполи был также господин, способный уведомить итальянские спецслужбы о появлении новых установок, нацеленных на Сапожок, да еще и способных, паче чаяния, достигать не только Лампедузы, но и Бергамо[73]. Шпионаж — это отвратительно, но Макиавелли учит, что настоящий Государь должен, во имя блага государства, делать и отвратительные вещи. Коли секретные службы занимаются внедрением агентов, доносительством или шпионажем, они не могут и не должны быть прозрачными. Они, как и следует из названия, секретны. Если глава спецслужбы даст через правительственную газету объявление о вакансии шпиона в Стамбуле или доносчика в «Вооруженной Фаланге»[74], а потом объявит имя победителя конкурса и сообщит публике бюджет операции, его надо немедленно расстрелять. Но о спецслужбах можно сказать и другое. Поскольку им приходится находить не только смельчаков для внедрения, но и негодяев, готовых предавать своих подельников (и таким образом — негодяев вдвойне), они обычно имеют дело со всяким сбродом. Никого не должно это шокировать: каждая квестура использует информаторов, которых покупает за гроши, и никто не рассчитывает, что тот, кого покупают за гроши, окажется порядочным человеком. Тот, кто имеет дело со сбродом, должен обладать несокрушимой моралью и крепчайшими нервами (как, например, экзорцист, каждый день разговаривающий с дьяволом), или же он оказывается подвержен множеству соблазнов сойти с пути истинного. Что нужно цивилизованной стране от собственных спецслужб? Чтобы они не действовали против своей страны. И что надо делать, если кто-то действует? Поскольку службы секретны и не могут себе позволить быть прозрачными, самый главный начальник, назовем его мистер М, должен решить, пусть даже скрепя сердце, что этот господин будет найден в переулке с пулей в затылке или же никогда не вернется домой, сказав жене, что пошел купить сигарет, и самое большее, что произойдет — о нем объявят в телепередаче «Разыскивается…». Это очень печально, и я никогда не хотел бы оказаться на месте мистера М, но это делается так или никак. Но потом, если власти, призванные контролировать спецслужбы, замечают, что слишком много агентов находят в переулках, собираются секретные совещания, на которых обсуждается, как намекнуть мистеру М, что пора бы уйти в отставку по состоянию здоровья, потому что ситуация явно выходит из-под контроля. Но мистер M должен иметь постоянного куратора (и контролера) в государственном аппарате (в ранге министра, который по соображениям скрытности может быть хоть министром финансов, как в случае с ФБР), и этот министр должен в течение долгого времени следить за деятельностью спецслужб. Сейчас в Италии спецслужбы остаются на месте, а министры меняются каждые шесть месяцев, и так на протяжении пятидесяти лет. Так что проблема не в том, что спецслужбы не прозрачны, а в том, что у них никогда не было серьезного куратора и они всегда оказываются лицом к лицу со свежеиспеченными контролерами, которые берутся следить за тем, в чем ничего не смыслят. И разумеется, кот из дому — мыши в пляс. Будь я мистером М, я бы тоже, разумеется, не захотел бы ничего объяснять новичку, потому что мистер M не святой, и искушение никому не давать отчет очень сильно во всех нас, чем бы мы ни занимались. Итак, проблема не в прозрачности, а в компетентности тех, кто должен контролировать дело, непрозрачное по определению. Спецслужбы нестабильны потому, что правительство нестабильно. 1994 «Коррида» Коррадо и настоящая страна Газеты объявили, что «Коррида» Коррадо[75] со своими почти что семью миллионами зрителей обогнала прочие, более новые телепередачи, в изобилии появляющиеся каждый день. И кто-то пытается объяснить этот успех ведущим, которому пора на пенсию, и идеей, которая уже износилась до дыр. «Коррида» — это передача «рисковых дилетантов», в которой публика по-садистки развлекается, глядя на старичков, отплясывающих чечетку, домохозяек, пытающихся изображать Мадонну, и тому подобное. Античные circenses (цирковые представления) являли собой жестокие зрелища, интерес к которым основывался на трепетном предвкушении объявленной смерти гладиатора (или мученика). Новые же circenses зиждятся на трех противоречивых чувствах: немножко живого сочувствия к бедняге, выставляющему себя на всеобщее посмешище; садистское удовлетворение от созерцания участи, которую, в отличие от колизейских мучеников, не принимают, а выбирают добровольно; что-то вроде скрытой зависти к тем, кто, отбросив стыд и разрешая над собой издеваться, получают взамен всеобщую известность — на следующий день киоскер и булочник будут их поздравлять, позабыв о том, какой жалкий вид они имели, и помня лишь о том, что их показали по телевизору, — о чем мечтает каждый. Секрет «Корриды» (которая, возможно, начиналась много лет назад просто как плохой балаган) в том, что она представляет собой квинтэссенцию итальянской общественной жизни. «Коррида» была жестокой, пока демонстрировала старый примитивный трюк: выводила на сцену смешного уродца, «человека, который смеется», горбуна из собора Парижской Богоматери, кувыркающегося карлика, заику и прочее в духе грубоватых комедий вроде «Давай-давай, кретин!» — в стране, где образцом для подражания были господа в темных двубортных пиджаках, которые торжественно перерезали ленточки и выражались фразами изощренными и непонятными. Тогда «Коррида» имела ограниченную аудиторию, состоявшую из опоздавших родиться средневековых школяров и садистов, которым не довелось стать палачами. Но сейчас «Коррида» полностью отражает итальянскую ситуацию — а именно новый этикет, созданный во Второй республике как раз такими рисковыми дилетантами, которые, демонстрируя свое политическое бескультурье, громоздят анаколуфы[76], неточные метафоры, варваризмы, перевранные цитаты, стилистические погрешности. Прежде всего заменили велеречивый «язык курии» — только не разговорным, а вульгарным языком, полемику — бранью, термины — матерщиной, и, думая, что «говорят как дышат», на самом деле говорят как рыгают. Со своей стороны, рядовая публика (так и говорят — «публика», хотя когда-то это словечко звучало как насмешка: «ну, публика!») старается соответствовать этому новому публичному стилю поведения и стимулирует появление телепередач, в которых выражается их отовсюду понадерганная культура, благосклонно принимаются манеры, которые некогда стали бы предметом изучения на семинарах по психиатрии, выносятся на всеобщее обозрение семейные дрязги и встречаются аплодисментами те, кто ведет себя подобно киноперсонажу Каприоли[77], который, хныча и мямля, жаловался, что ему не дали работу диктора на радио, потому что он носил резиновый напальчник на прищемленном дверью пальце: «из-за резиночки… из-за резиночки…». Некогда в Барселоне существовал (говорят, что существует до сих пор, но исполнители уже не те) «Приют богемы» — заведение, в котором выступали (позволив себя убедить, что публика все еще без ума от них) старые театральные развалины, задыхающиеся восьмидесятилетние певцы, скрученные артритом почти столетние балерины, древние субретки, хрипатые и целлюлитные… Зрители, состоявшие на треть из ностальгирующих, на треть — из любителей ужасов и на треть — из снобов-интеллектуалов, наслаждавшихся таким образом «театром жестокости», отбивали ладони, аплодируя, и в наиболее захватывающие моменты готовы были стрелять в пианиста от избытка эмоций, а исполнители были счастливы — потому что чувствовали, что зал был некоторым образом — с ними, для них, как они. Итальянская общественная жизнь порою очень напоминает этот «Приют богемы», в ней царят крики и ажиотаж, невоздержанность, оскорбления, пена у рта, и мало-помалу «публика» (отнюдь не отбросы общества) начинает относиться к ее событиям как к жестокому спектаклю, задуманному Ариасом[78] (помните его великолепный мюзикл «Мортадела»?), с участием карликов и престарелых балерин. Так что же удивляться успеху «Корриды»? Она кажется квинтэссенцией прочего, — напоминает нам, кто мы есть и чего хотим, восхваляет не исключения, а правила. Коррадо — это просто Гоффредо Мамели[79] наших дней. С другой стороны, «Коррида» — это также триумф политкорректности и может служить образцом для других, более «серьезных» передач. Традиционный комический театр всегда эксплуатировал уродцев, слепых, заик, карлика и толстяка, убогого и странного, тех, кто выполнял работу, считавшуюся бесчестной, или принадлежал к этнической группе, считавшейся второсортной. Все это стало табу: теперь невозможно не только оскорбительное передразнивание беззащитных парий, но даже Мольеру не было бы позволено сейчас иронизировать над медиками: лига по охране их прав тут же встанет на защиту от предполагаемой диффамации. Необходимо было найти решение, и решение было найдено. Нельзя больше выставлять на посмешище деревенского дурачка — это недемократично; но в высшей степени демократично предоставить ему слово, предложить ему представить себя самостоятельно, в виде прямой речи (или «от первого лица», как называют это сами деревенские дурачки). Как это и происходит в настоящих деревнях, минуя какую бы то ни было художественную обработку. Теперь не смеются над актером, изображающим пьяного, а просто покупают выпивку алкоголику и смеются над его свинством. Достаточно вспомнить, что эксгибиционизм не просто входит в число выдающихся качеств деревенского дурачка, но также найдется легион таких, кто ради удовлетворения собственной страсти к эксгибиционизму готов исполнять роль деревенского дурачка. Некогда двое супругов, чей брак дал трещину, подали бы в суд за клевету, если бы кто-то позволил себе обыгрывать их жалкие перепалки, — как учит поговорка, грязное белье следует стирать дома. Но если те же самые супруги не просто позволяют, но жаждут возможности выставить на всеобщее обозрение свое убожество — кто теперь сможет их осуждать? Мы оказываемся свидетелями того, как парадигма чудесным образом выворачивается наизнанку. Исчезает фигура комика, который оскорбляет беззащитного неполноценного инвалида, и, напротив, неполноценный появляется собственной персоной, бесстрашно предъявляющий собственную неполноценность. Счастлив он, выставляя себя напоказ, счастлив телеканал, который может сделать зрелище, не платя актерам, и счастливы мы, — мы можем наконец снова смеяться над чужой глупостью, удовлетворяя собственные садистские наклонности. Телеэкраны теперь ломятся от безграмотных, смело путающих глаголы, гомосексуалистов, называющих «старыми педрилами» тех, кто разделяет их же собственные вкусы, истеричек прорицательниц, устраивающих балаган из собственной запущенной болезни, не попадающих в ноты певцов, «синих чулков», вещающих о «палингенетивном подавлении человеческого подсознания», счастливых рогоносцев, безумных ученых, непризнанных гениев, авторов за свой счет, тех, кто раздает оскорбления, и тех, кто их принимает, тех, кто безмерно рад, что наутро о них будут говорить в лавочке на углу. Раз уж деревенский дурачок радуется, выставляясь на показ, мы тоже можем смеяться над ним без зазрения совести. 1995 Стыдно не иметь врагов! В одной из «картонок» я уже рассказывал о моих приключениях с таксистами. Такие приключения в Нью-Йорке интереснее, чем где бы то ни было еще, по трем причинам. Прежде всего, таксисты там самого разного происхождения и цвета кожи и говорят на самых разных языках; на карточке значится имя, и очень забавно бывает гадать, кто шофер по национальности — турок, малиец, грек, еврей, русский и так далее. Многие из них постоянно слушают «свое» радио, станцию, которая вещает на их языке, передает их песни; иногда доехать от Виллиджа до Центрального парка — все равно что совершить путешествие в Катманду. Во-вторых, в Нью-Йорке никто не водит такси всю жизнь, это — временное занятие; поэтому за рулем можно встретить студента, безработного банковского служащего, недавнего иммигранта. В-третьих, разные группы таксистов сменяют друг друга: то большинство из них греки, то вдруг все, как один, пакистанцы, то пуэрториканцы и так далее. Это позволяет следить за волнами миграций и за успехом, какого добилась та или иная этническая группа: когда ее представители покидают такси, это значит, что им улыбнулась удача, они заявили о себе, и теперь все устроились на работу в табачные киоски или в зеленные лавки, перебрались в другой район и поднялись на одну ступеньку по общественной лестнице. Таким образом, если отвлечься от всяких индивидуальных вывертов (кто-то зол, а кто-то прекраснодушен; кто-то горячо поддерживает некую партию, а кто-то яростно выступает против чего-нибудь и так далее), такси — наилучшее место для социологических исследований. На прошлой неделе мне попался темнокожий таксист с неудобопроизносимым именем и поведал, что он — пакистанец. И спросил в свою очередь, откуда приехал я (в Нью-Йорке все откуда-нибудь да приехали); я ответил, что из Италии, и он буквально засыпал меня вопросами. На первый взгляд казалось, будто Италия его очень интересует, но вскоре я понял, что он попросту ничего не знает о моей стране — ни где она расположена, ни на каком языке там говорят (обычно, если таксисту сказать, что в Италии говорят по-итальянски, он слегка обалдевает, ибо твердо убежден, что весь мир говорит по-английски). Я по-быстрому описал ему полуостров: посередке горы, по краям берега и много красивых городов. Он спросил, сколько нас, и поразился, что так мало. Потом он спросил, белые мы или смешанной расы, и я постарался обрисовать страну, где первоначально жили одни белые, но теперь есть и черные, хотя меньше, чем в Америке. Естественно, он хотел знать, сколько у нас пакистанцев, и очень опечалился, услышав, что, может быть, их и есть какое-то количество, но уж всяко меньше, чем филиппинцев или африканцев; он, наверное, призадумался, отчего это его народ обходит наши края стороной. Я по оплошности сказал ему, что индийцев у нас тоже очень мало, и он метнул в меня злобный взгляд: разве можно ставить на одну доску такие разные народы да еще поминать при нем этих грязных недочеловеков. Наконец он спросил, кто наши враги. «Что, что?» — переспросил я, и он терпеливо пояснил, что хочет узнать, с какими народами мы в настоящее время воюем из-за территориальных претензий, расовой ненависти, постоянных нарушений границы и тому подобного. Я сказал, что мы ни с кем не воюем. Он с неизбывным терпением растолковал, что хочет узнать, кто наши исторические противники, те, что испокон веку убивают нас, а мы — их. Я повторил, что таковых у нас нет, что последнюю войну мы вели пятьдесят с лишним лет назад, да и тогда не знали в точности, кто наши враги, а кто — союзники. Но он этим не удовлетворился, он был уверен, что я лгу, и заявил об этом в открытую. Может ли такое быть, чтобы народ не имел врагов? На этом все и кончилось, я вылез из машины, оставив ему два доллара на чай, в виде компенсации за наш непробиваемый пацифизм, а потом со мной случилось то, что французы называют esprit d'escalier: это когда стоит тебе спуститься по лестнице после какого-то разговора, как в голову приходит достойный ответ, который ты мог бы дать, или удачная шутка, которая пришлась бы к месту. Я должен был сказать ему: нет, это неправда, что итальянцы не имеют врагов. Внешних врагов у них и в самом деле нет; а если бы и были, то итальянцы никогда бы не сподобились договориться между собою и решить, наконец, кто они, эти враги, ибо мои соотечественники постоянно ведут войну, только внутреннюю. Итальянцы воюют друг с другом: когда-то один город воевал против другого, еретики — против ортодоксов, потом — класс против класса, партия против партии, течение в партии против другого течения в той же самой партии; после — регион против региона и, наконец, правительство против судебных органов, судебные органы против экономической власти, государственное телевидение против телевидения частного, сторонники коалиции против сторонников той же самой коалиции, департамент против департамента, газета против газеты. Не знаю, понял бы он меня или нет, но зато я бы избавил себя от позора принадлежать к стране без врагов. 1996 Заметочки о каникулах off-shore Этим летом, по стечению досадных обстоятельств, я остался без отпуска. Прошу прощения за автобиографическую подробность, которая никому не интересна, однако должен же я разъяснить, каким образом, не принадлежа к высшей финансовой элите, я оказался на Большом Каймане. В те недели я мотался между двумя Америками и, обнаружив с радостным изумлением, что у меня освободилось пять дней, удрал на ближайший из островов Карибского моря, куда можно было долететь без сложных пересадок. То был один из Каймановых островов, расположенный чуть к югу от Кубы, недалеко от Ямайки; крохотное государство, принадлежащее к Британскому Содружеству, где в ходу каймановы доллары, — когда платишь каймановыми долларами, такое впечатление, будто ты в Диснейленде. Каймановы острова имеют три особенности: первая, к которой я еще вернусь, то, что это — известный всему миру налоговый рай; вторая — тихое, прозрачное, теплое море, плавая в котором натыкаешься то на невероятно проворных морских черепах, то на скатов, невообразимо огромных, но вполне дружелюбных, так что я подумываю о том, чтобы составить новый Манифест в Защиту Ската; и, наконец, та, что местный туризм большей частью основывается на мифе о пиратах. И не потому, что Колумб, причалив к этим островам, назвал их Тортугас, ибо знаменитая Тортуга, памятная по книжкам Сальгари[80], лежит немного к северо-западу, а потому, что в силу их расположения и того, что первоначально они были пустынны, эти острова служили убежищем для многих пиратских кораблей — отсюда они совершали свои набеги. Умело используя этот миф, местные туристические фирмы набивают целые супермаркеты разным пиратским снаряжением (к восторгу самых юных туристов) и организуют пиратские празднества. Галеон, вполне правдоподобный, хотя и скромных размеров, становится на рейд, оттуда высаживаются пираты с повязками на глазу, крючьями, абордажными саблями; они похищают визжащих девиц в костюмах под старину, устраивают поединки и, наконец, фейерверк, пиратские танцы на берегу и обильный ужин: тушеная черепаха и моллюски с напоминающей жевательную резинку мякотью, богатой протеинами, которую местные жители готовят разными способами. Шоу рекомендуется для всей семьи, поскольку пираты (подумайте, сколько рабочих мест предоставляет этот пиратский промысел для мирных кайманцев) во время своих набегов не имеют права выпить даже кружки пива. В общем-то, все мы знаем, что пираты (те, настоящие) были негодяи без стыда и совести, не признающие законов: им ничего не стоило отрезать руку ради кольца; они упивались насилиями и грабежами; любимой забавой для них было проводить какого-нибудь несчастного по доске в море; одним словом, преступники, сыновья, мужья и отцы женщин сомнительного поведения; ужасные на вид, немытые, воняющие чесноком и ромом. Но время лечит любые раны, с Божьей и Голливуда помощью, и теперь эти жалкие людишки превратились в героев легенды: пап, мам и детишек, приезжающих сюда, неодолимо влечет их полная приключений жизнь. А теперь вернемся к тому, что Каймановы острова — рай оффшора, то есть место, где не существует налоговых пут и куда, как мы ежедневно читаем в судебных хрониках, переводят капиталы мастера липовых смет, корсары вымогательств, лазутчики Взяткополя, торговцы оружием — словом, те, кого наша нынешняя мораль признает человеческим отребьем. Но что будет через двести или триста лет? Время залечит раны. Бродя по острову, я воображал, как эти крестные отцы со всего мира сидят в укромных виллочках, разбросанных по всему побережью, и плетут козни, как то и полагается представителям теневого бизнеса, закоренелым взяточникам, отмывателям денег сомнительного происхождения. А еще я воображал, как через двести лет местная туристическая фирма устроит представление: длинные яхты с вертолетами на борту подплывут к берегу, и с них высадятся негодяи нашего времени, лишающие куска хлеба вдов и обижающие сирот, раса хозяев, новые флибустьеры, виртуозы уклонения от налогов, серферы оффшора, а с ними — гибкие, тоненькие актрисульки и фотомодельки; все, разумеется, будет понарошку, ибо подлинные персонажи давно уже сойдут в могилу; но актеры оденутся так, как сегодня одевается богатый адвокат с уголовной клиентурой, эксперт по ложным банкротствам, взяточник — чисто выбритый, благоухающий дорогим лосьоном, с золотой цепочкой на загорелой груди… И туристы будут платить, чтобы увидеть висельников нашего века. Однако, если мы можем вспомнить имена былых пиратов — Морган, Дрейк, Пьер Л'Олонне, капитан Флинт и Долговязый Джон Сильвер, то к тем, будущим, придется относиться с большей осторожностью. Хотя всех их и выпустили под залог, никто так и не был признан виновным. 1996 Памяти Джинджер Роджерс Умерла Джинджер Роджерс. Думаю, эта новость тронет сердца людей моего поколения и любителей кино всех возрастов, которые смотрят снова и снова, как она, легкая и грациозная, танцует со своим незабвенным Фредом Астером. Вдумавшись (и вглядевшись), можно обнаружить, что у Астера, скорее всего, были более одаренные партнерши, а у самой Джинджер, когда она не танцует, походка тяжелая, чуть подагрическая, как у Де Сики[81] в роли фельдфебеля из фильма «Хлеб, любовь и фантазия». Но какая разница? Это они — классическая пара, это их воздушные вальсы и залихватская чечетка сотворили миф, который десятилетия спустя вдохновил Феллини на создание фильма «Джинджер и Фред». Но я не собираюсь вдаваться в ностальгические воспоминания. Дело в том, что Джинджер и Фред, те, настоящие, задали модель жизни как спектакля и спектакля как жизни — модель, которая ныне восторжествовала в нашем обществе. Сами они, впрочем, этого не знали, а полагали, что всего-навсего делают мюзикл. Все знают, что мюзикл — это такой спектакль, сначала поставленный в театре, а затем снятый в кино, где герои то говорят, то поют. Вот вам достаточная причина, чтобы заявить: нет, в мюзикле все не так, как в жизни; но то же самое можно сказать и об опере или оперетте. Однако же у американского мюзикла есть другая особенность: если насчет оперы никто не задается вопросом, почему герои поют, а не говорят и как это может быть, чтобы девушка в последней стадии чахотки испускала трели, каких не выдержат и здоровые легкие, то в мюзикле такую странность пытаются чем-то оправдать. История, которая там рассказывается, — это история о том, как некие персонажи готовят постановку мюзикла. Следовательно, мюзикл всегда говорит в основном о самом себе; это — модель метаромана, который литературные критики считают порождением постмодернизма: романа, где повествователь выводит персонажа, который пишет роман, как правило, тот самый, который излагается. Будучи так построен, мюзикл уже предполагает, что жизнь — это некий спектакль, поскольку превратности, которые преодолевают персонажи, стоят на пути к великой, героической цели: поставить спектакль на сцене. Дойти до премьеры, добиться триумфа для Джинджер и Фреда то же самое, что для Ахилла — победить Гектора, а для Улисса — захватить Трою. То и дело незаметно переходя от спектакля к жизни, персонажи мюзикла никогда не знают, где жизнь, а где игра. Этим объясняется, почему Фред Астер приходит на все любовные свидания во фраке и почему в сцене, где по законам реалистического кино он должен был бы привязать Джинджер к спинке кровати (или она его — и оба должны были предаться безудержной страсти, как того требует основной инстинкт), он вместо того кружит партнершу в танце. При этом поет. Сублимирует эротику. Вот в чем величие и прелесть Джинджер и Фреда: говоря нам с улыбкой, что жизнь — спектакль, они в спектакле и оставались, не изливаясь со сцены в реальную жизнь. Я хочу сказать, что Фреду Астеру никогда не приходило в голову баллотироваться в президенты Соединенных Штатов только на том основании, что он неподражаемо отбивает чечетку. Однако же, помимо воли божественных Джинджер и Фреда, их урок был воспринят совсем по-другому. То, что мы теперь называем «политикой-спектаклем», зрелищной политикой, — не что иное, как медленное развертывание основного принципа мюзикла. Подумайте только: ведь самые ожесточенные политические дебаты по телевизору уже проводятся не о том, «как управлять страной», а о том, «как представить на сцене хорошие политические дебаты»: во время дебатов дебатируются правила дебатов, обеспечивается равновесие сил, создаются равные условия. Если раньше люди жили, занимались политикой, а потом шли в театр или в кино посмотреть, как комики лупят друг друга по морде, то теперь занимаются политикой, лупя друг друга по морде и ожидая одобрения тех, кто, дабы приобщиться к политической жизни, глядит, прильнув к экрану телевизора, как политики лупят друг друга по морде. Этим объясняется и тот факт, что за душой у политиков осталось несколько плоских шуточек и пара расхожих мыслей: ведь в политике, как в мюзикле, все теперь построено на экивоках, на игре недоразумений. Джинджер принимала Фреда за другого, а Фред всегда считал, что Джинджер любит другого; оба прилагали все усилия, чтобы породить недоразумение, а потом сам ход действия приводил к узнаванию и счастливой развязке. Немногим отличаются от этого современные политические игры. С одним непредвиденным последствием: зрители тоже решили принять участие в спектакле. И сказали неправду в предвыборных опросах. И тот, кто уже мнил себя победителем, бросился, отбивая чечетку, в объятия Джинджер, которая на самом деле любила другого. 1997 Примечания:5 Три войны (264–146 до н. э.) между Римом и Карфагеном. 6 Итало Мереу (р. 1921) — современный итальянский философ, автор книги «История нетерпимости в Европе» ("Storia dell'intolleranza in Europa", 1979). 7 Данте Алигьери, «Божественная комедия», «Рай», XVII, 58–59, перевод М. Лозинского. 8 Джузеппе Мадзини (1805–1872) — политик, революционер, один из вдохновителей объединения Италии. Провел в эмиграции во Франции и в Великобритании свыше 20 лет. 56 Строка из канцоны Ф. Петрарки «Италия» 57 Из-за сильнейшего влияния Католической церкви развод в Италии юридически стал возможен только в 1970 г. В 1974 г. противники разводов добились проведения референдума за его отмену, но потерпели поражение — против отмены закона высказались 59 %. Аборты были разрешены в 1978 г. 58 23-24 октября 1917 г. итальянские войска потерпели сокрушительное поражение в сражении с немецкими и австро-венгерскими войсками под словенским городом Капоретто. Это название стало в итальянском языке нарицательным обозначением разгрома. 59 Социальная республика Италия, более известная как «Республика Салo (сентябрь 1943 — апрель 1945), — марионеточное государство, созданное Муссолини на севере Италии после того, как Рим был занят союзными войсками. 60 Джорджо Бокка (р. 1920) — виднейший итальянский журналист, автор нескольких книг по истории Италии времен фашизма и партизанского движения, «коллега» Эко по авторским колонкам в «Эспрессо». 61 Умберто Эко родился 5 января 1932 г. 62 Поход на Рим — марш 25 000 чернорубашечников из Неаполя в столицу Италии. Дойдя до Рима, они продефилировали перед королевским дворцом. «Поход на Рим» 28 октября 1922 г. был событием, символически утвердившим приход к власти Национальной фашистской партии. Уже 4 ноября того же года король Италии Виктор-Эммануил III назначил Бенито Муссолини главой правительства. 63 Балиллы — военизированная организация в фашистской Италии, объединявшая мальчиков от 8 до 14 лет, по сути и структуре очень близкая советской пионерской организации. 64 Сочинение дано в переводе Е. Костюкович. Эко включил его полный вариант в роман «Таинственное пламя царицы Лоаны». 65 Черный рыцарь (Il Cavaliere Nero) — прозвище Берлускони; Красный инженер (L'ingegnere Rosso) — прозвище известного своими левоцентристскими взглядами Карло Де Бенедетти, владельца концерна «Оливетти» и издательства «Мондадори», делового конкурента Берлускони. 66 Джанфранко Фини (р. 1952) — итальянский политик-неофашист. 67 Намек на завоевание муссолиниевской Италией Эфиопии (1936). 68 Франческо Рутелли — левоцентрист, многолетний политический соперник Берлускони. В декабре 1993 г. стал мэром Рима, победив на выборах Джанфранко Фини, верного соратника Берлускони. 69 В 1992 г., закончив артистическую карьеру (которой она была обязана в основном своей тетке Софи Лорен) и прежде чем начать политическую, Алессандра Муссолини (р. 1962) получила диплом хирурга. 70 В галерее Уффици 27 мая 1993 г. Четверо погибших. Считается, что это дело рук мафии. 71 Перед зданием сельскохозяйственного банка на пьяцца Фонтана в центре Милана 12 декабря 1969 г. погибли 16 человек и были ранены 88. 72 Франческо Коссига (р. 1928) — премьер-министр Италии в 1979–1980 гг., президент Республики в 1985–1992 гг. 73 Лампедуза — итальянский курортный островок, лежащий посередине между Сицилией и Ливией; Бергамо расположен на севере страны, в предгорьях Альп. 74 Имеется в виду националистическая организация, выступающая против иммиграции из Африки и арабских стран. 75 Телешоу, в которых непрофессиональные артисты соревнуются друг с другом на глазах у публики, — причем у каждого из них две минуты, чтобы завоевать симпатии зрителей. Придумано популярнейшим телеведущим Коррадо Мантони (1924–1999), известным в Италии просто как Коррадо, в 1986 г. и с тех пор не сходит с телеэкранов. 76 Анаколуфа — стилистическая фигура, состоящая в неправильном грамматическом согласовании слов в предложении. 77 Витторио Каприоли (1921–1989) — телеактер и сценарист. 78 Альфредо Ариас (р. 1944) — французский драматург и режиссер аргентинского происхождения. 79 Гоффредо Мамели (1827–1849) — автор текста национального гимна Италии, принятого в 1946 г. 80 Эмилио Сальгари (1862–1911) — итальянский писатель XIX в., автор 1 приключенческих романов для подростков. 81 Витторио Де Сика (1901–1974) — известный итальянский актер и кинорежиссер. |
|
||