|
||||
|
Лекция от 27 января 1982 г. Второй час
Я должен извиниться перед вами. Несколько самонадеянно и опрометчиво я полагал, что если мне дают два часа, чтобы сказать то, что я хочу сказать, то я уложусь, потому что времени достаточно. Но должно быть мне на роду написано не успевать: надо много сказать, и я все время выбиваюсь из графика. Что ж, тем хуже. Мне хотелось поговорить, опираясь на некоторое число текстов, [о том как] практика себя стала императивом, правилом, манерой поведения, самым тесным образом связанной с философией, с философами, с теми институциональными формами, в которых философия существует. Понятно, что это те философы, которые распространили это правило [практики себя], запустили в оборот ее понятия и методы, предложили образцы. Это к ним в большинстве случаев восходят тексты, которые были опубликованы, имели хождение и служили чем-то вроде учебников по практике себя. Никто этого не отрицает. Но нужно, мне кажется, подчеркнуть вот что: дело в том, что по мере распространения этой самой практики себя фигура профессионального философа, этого персонажа, к которому всегда, по меньшей мере отсчитывая от Сократа, как вы хорошо знаете, относились без особого доверия и который нередко возбуждал негативные эмоции, — фигура эта становится вес более и более неоднозначной. Разумеется, она является мишенью для риторов, но также (что становится особенно очевидным с расцветом того, что называют второй софистикой,[1] во втором веке нашей эры) вызывает недоверие по политическим мотивам. Поначалу это, конечно, связано с выбором, который делается в пользу тех или иных сил. К примеру, в начале имперского периода возникло целое течение неореспубликанизма, в котором стоики, а также, несомненно, киники, играли важную роль.[2] Это, понятно, вызывало противодействие. Но в более общем плане само существование профессиональных философов, поучающих, требующих, настаивающих на том, что надо заниматься собой, не могло не породить ряд политических проблем, живо обсуждавшихся. Видимо, в окружении Августа, в самом начале Империи, [обсуждался] вопрос, полезна или нет философия, которая преподносит себя как искусство заниматься самим собой и побуждает к такому занятию. Жан-Мари Андре, опубликовавший два интересных исследования, посвященных otium'y (досугу) и фигуре Мецената,[3] [выдвинул несколько] гипотез. Если следовать тому, что он говорит, складывается впечатление, что в окружении Августа мнения разделились, причем позиции сторон, а также и самого Августа претерпевали изменения. Афинодор, например, был, по-видимому, явным сторонником деполитизации: занимайтесь политикой только по обязанности, только если у вас есть к тому склонность, только если заставляют обстоятельства, но как можно скорее бросайте это дело. И похоже на то, что Август, по крайней мере какое-то время, благосклонно смотрел на такую деполитизацию. Напротив, Меценат и окружавшие его эпикурейцы представляли направление, задачей которого были поиски равновесия между политической деятельностью в окружении принцепса, преследующей его пользу, и необходимостью просвещенного досуга. Идея принципата,[4] при котором бразды правления находятся в руках принцепса, нет политической борьбы, как при республике, все приведено в порядок, но при котором, однако, надо заниматься делами империи, вылилась в глазах этих людей (Мецената и эпикурейцев, которые, все же, чурались политической деятельности) в отчетливую формулу: можно заниматься делами города, империи, политикой, устраивать собственные дела, не выходя за пределы тех ограничений, которых требует общественное спокойствие, обеспеченное политическим устройством, принципатом, и при этом располагать достаточным досугом для занятия собой. Таким образом, в связи с профессиональной деятельностью философов возникло множество интересных споров. Позже я вернусь к проблеме «забота о себе/политическая деятельность» и задержусь на ней дольше. s Что касается враждебности или недоверия к философам, то я хотел бы сослаться на один вполне определенный текст. Я собирался привести цитаты из многих произведений, я мог бы процитировать — о них я уже говорил в прошлый раз — сатирические тексты Лукиана, высмеивающие философа, изображающие его человеком жадным до денег, который вымогает крупные суммы обещаниями счастья, распродает разные способы жить, мнит себя совершенным, достигшим вершин философии и в то же время отдает деньги в рост, дерется с соперником, выходит из себя и т. д., и не украшен ни одной из присвоенных им себе добродетелей.[6] Итак, я пропускаю все эти тексты. Хочу обратить ваше внимание на другой текст, который кажется мне достаточно интересным, он известен, но на нем, я полагаю, стоит немного задержаться. Это знаменитый пассаж из десятого письма первой книги «Писем» Плиния,[7] посвященный Евфрату.[8] Евфрат был влиятельным философом-стоиком, упоминания о нем встречаются во многих текстах. В «Жизни Аполлония Тианского» Филострата вы найдете очень любопытное, очень интересное сопоставление Аполлония и Евфрата,[9] возвращающее нас к вопросу о государе и философе — государевом советчике. Так или иначе, из письма Плиния, в котором говорится о Евфрате, мы узнаем, что Евфрат жил в Сирии, и Плиний познакомился с ним, когда был «adulescentulus militarem», т. е. когда, будучи еще совсем молодым, должен был не то чтобы проходить воинскую службу, но значиться на какой-то воинской должности. Итак, он молод, но это не ребенок или подросток школьного возраста. Из того же текста видно, что Плиний часто к нему приходил, причем запросто, по-дружески. «Penitusetdomi inspexi» — я смог разглядеть его, изучить penitus (досконально) et domi (у него дома). Плиний, таким образом, если и не жил с ним под одной крышей, то они столько бывали вместе, что он должен был быть в курсе событий его жизни. В-третьих, это явно были эмоционально насыщенные отношения, потому что Плиний пишет: «Amari ab eo laboravi, etsi non crat laborandum».[10] To есть я старался понравиться ему, хотя что тут стараться. Интересно отметить, что при этом ни о какой любви речи нет. Думаю, это видно по тексту в целом и по тем щедрым похвалам, которые он ему воздает. Он говорит, что старался ему понравиться, и это довольно любопытно, потому что мне кажется, что здесь перед нами типично римское представление, которое будет понятнее, если обратиться к некоторым примерам. В частности, в «De Beneficiis» Сенеки говорится, что для дружбы взаимных услуг мало, надо еще по-настоящему работать, упорно трудиться, чтобы понравиться тому, с кем желаешь дружить. Эта работа осуществляется поэтапно и подчиняется ряду правил, которые зависят от того, какое место занимает тот или иной человек в круге знакомств того, с кем он хотел бы дружить, ч Иначе говоря, дружба — это не совсем то, как один человек относится к другому, и не непосредственное взаимопонимание двух, как гласит эпикурейская формула. Это некая социальная структура, центрированная на ком-то одном, но включающая многих [других], — окружение, в котором каждому назначено определенное место, зависящее от старания, от усилий, приложенных обеими сторонами. Так вот, по всей вероятности, работой здесь надо считать прилежание на уроках, усердие, с которым Плиний усваивал преподанное, следовал образцам, примерам, наставлениям Евфрата. Также, по всей вероятности, эта форма, которая довольно близка римской дружбе, подразумевает некоторое число взаимных услуг. Короче, Плиний достаточно продвинулся в этой дружбе, которая, как видите, уже совсем не похожа на «дружбу влюбленных», если прибегнуть к современным выражениям, совсем не передающим опыт той эпохи. Нет у этой дружбы ничего общего (во всяком случае, это что-то совсем другое) с тем, что могло быть влюбленостью, эросом, что могло быть в отношениях между Сократом и его учениками, или с тем, что могло быть эротического в эпикурейской дружбе. Что касается самого Евфрата, то его изображение тоже представляет интерес. Описание расхожее, вы даже скажете, что оно отдает пошлостью и безвкусицей, и все же, присмотревшись, в нем находишь кое-что интересное.[11]- Сказано, что у Евфрата величественная осанка, что он бородат — как же философу без бороды, — что он очень опрятен в одежде. Также говорится, что речь его красочна, приятна и убедительна, она настолько хороша и убедительна, что тот, кого он убедил в чем-то, жалеет об этом, потому что хотел бы послушать его еще раз и убедиться снова. Сказано также, что широта его кругозора напоминает о Платоне, что сам он — пример добродетелей, которым учит, и что он очень снисходителен к людям. К примеру, он никогда не пеняет тому, кто ошибся, кто еще не укрепился в морали. Он не выговаривает ему, не бранится. Наоборот, по отношению к таким людям он проявляет большую терпимость и liberalitas. Наконец, о характере обучения можно судить по тому, что он без конца повторяет ученикам, что отправлять правосудие, распоряжаться в городе, короче, исполнять обязанности то ли местного влиятельного лица, то ли представителя римской имперской власти, — значит заниматься философией. Итак, за пошловатым слогом портрета обнаруживается, мне кажется, вот что: дело в том, что, с одной стороны, это случай явного, подчеркнутого возвеличивания (не будем забывать, что Плиний, конечно, не философ, и его представления о философии, о стоической философии, очень приблизительны, впрочем, внушены они, несомненно, Евфратом). Плиний, не будучи философом, изо всех сил превозносит Евфрата, он его представляет средоточием совершенств, изображает исключительной личностью, вызывающей самые глубокие чувства; кстати, он ни разу не упоминает о деньгах, так что неизвестно, было ли обучение платным или нет. Так или иначе, но только при его помощи, при помощи этого человека, можно толком приобщиться к философии. Так вот, если [посмотреть], с помощью каких именно черт характера, каких внешних черт достигается это возвеличивание, можно заметить, что из описания систематически изымается все то, что обычно отличает профессионального философа. Носить красивую ухоженную бороду и опрятные одежды значит противостоять или быть противопоставленным всем этим профессионалам со спутанной бородой, в обносках, которые слоняются по улицам, — фигуре киника, такого философа, что, кажется, дальше некуда, и одновременно являющего собой в глазах людей пример того, каким не надо быть философу. Когда Плиний расписывает, как хорошо говорит Евфрат, как разукрашена его речь, как она убедительна — настолько, что убежденный однажды желал бы слушать еще и еще, чтобы убеждаться снова, — что это как не желание показать, что Евфрат — уже не из тех философов, чья речь резка, простовата и нацелена на одно: убедить слушателя и исправить его душу, но что он уже немного и ритор, и ему удалось ввести <…> удовольствия <…> в риторический дискурс в ходе занятий философией. Стирается, стало быть, привычное различие между ритором и философом, которое было одним из самых ярких признаков превращения философа в профессионала. И наконец, мягко обращаясь со всеми, кто приходит к нему, принимая их радушно и благожелательно, не делая попыток растормошить кого-либо, он больше не играет той несколько агрессивной роли, в которой выступал Эпиктет, a fortiori — киники, и смысл которой заключался в том, чтобы некоторым образом вывести человека из равновесия, посеять в нем сомнения относительно того, правильно ли он живет, и, подталкивая и направляя, заставить жить по-другому. И последнее, и самое главное: утверждать, что отправление правосудия и распоряжение делами города — это то же, что и занятия философией, это, как вы понимаете, означает лишать философскую жизнь того, что могло быть в ней неповторимого, предпочитать философии политику, умаляя тем самым и ту, и другую. Евфрат как раз из тех, кто не видит разницы между занятиями философией и политической жизнью. Таким образом, высокая оценка философии в известном тексте Плиния, посвященном Евфрату, не связана, на мой взгляд, с попыткой отдать дань уважения старому учителю, выказывая восхищение, которое Плиний, как и всякий молодой знатный римлянин, должен был испытывать по отношению к именитому философу с Востока. Это не так. Этот панегирик надо брать целиком, со всеми его деталями. Это такое признание ценности философии, которое некоторым образом укореняет се в способе существования, манерах поведения, системе ценностей, а также совокупности техник, ей, традиционной философии, не свойственных, но зато присущих культурному целому, где в ходу старые ценности римской толерантности, риторические практики, политические пристрастия и т. д. Плиний хвалит Евфрата, по сути дела, лишая его профессиональных черт, если сравнивать с традиционной фигурой философа, ничем, кроме философии, не занимающегося. Он представляет его этаким сановником от социализованной мудрости. И тут перед нами вырисовывается некая возможность — в подробности я сейчас предпочитаю не вдаваться, — но мне кажется, что [речь идет об] одной из самых важных отличительных черт эпохи, о которой у нас речь, о I–II веках: дело в том, что попечение о себе (pratique de soi) даже вне каких бы то ни было институциональных форм, объединений, независимо от того, что некоторые от лица философии призывали обратиться к нему, так вот, эта самая практика себя сделалась общественной практикой (pratique sociale). Она начала распространяться среди тех, кто, строго говоря, не был в ней сведущ. И вот получилось так, что практиковать, пропагандировать, внедрять попечение о себе стали сами по себе, вне философских школ, превращая его в особую форму общения между людьми, пользуясь им как возможностью контролировать чье-то поведение, вырабатывать, развивать, укреплять такое отношение к себе самому, которое сыщет себе опору в другом, в посреднике, не обязательно профессиональном философе, хотя, конечно, некоторое знакомство с философией и ее понятиями предполагалось. Иначе говоря, я думаю, что дело здесь идет именно о проблеме учителя, о том, что ему надлежит делать и каким быть. Во времена софистов, во времена Сократа и еще при Платоне это была неповторимая личность, либо опиравшаяся на свои познания и софистические приемы, либо, как Сократ, апеллировавшая к своему призванию theios аner (богодухновенного мужа), либо ссылавшаяся на то обстоятельство, что она уже достигла мудрости, как в случае Платона. Так вот, этот самый тип учителя не то чтобы совсем исчезает, но его обходят, теснят, с ним успешно соперничает практика себя, сделавшаяся социальной практикой. Попечение о себе оказывается увязанным с социальной практикой или, если угодно, выработка какого-то отношения к себе самому явным образом требует подключения к этому делу моих отношений с Другим. Примером тому — целый ряд тех, к кому обращается со своими наставлениями Сенека. Сенека — фигура очень интересная с этой точки зрения; можно считать, что философия — это его ремесло в очень широком смысле, каковой слово «профессия» могло иметь в то время. Его карьера пошла в гору, когда он был в изгнании, где писал трактаты, трактаты по философии. И именно в качестве философа он, отозванный из ссылки на Сардинии, был приставлен воспитателем или кем-то вроде советчика к Нерону. Но, в конце концов, его все же нельзя уподобить учителю философии в том смысле, в каком таковым был Эпиктет, или такому учителю, как Евфрат. Он занимался политикой, администрированием. И если присмотреться к кому он обращался, кому давал советы и перед кем выступал в роли духовного наставника и водителя (maitre de conscience, directeur de conscience), можно заметить, что [это были] всегда такие люди, с которыми его связывали также другие отношения. Это могли быть семейные связи: именно своей матери, Гельвии, пишет он утешительное письмо в то время, когда сам отправлен в ссылку. Полибий, адресат еще одного утешения, был для него кем-то вроде дальнего и ненадежного покровителя, он просит о протекции и содействии его возвращению из ссылки.[14] Серен,[15] которому он собирался в то время послать кое-какие трактаты — «De Tranquillitate», возможно, «De Otio» и есть еще один, третий,[16] — для него и написанных, это его дальний родственник, он прибыл из Испании, хочет сделать карьеру при дворе, завоевать доверие Нерона. Именно в рамках этих полуродственных, полуклиентских отношений обращается Сенека к Серену или выслушивает его и дает советы. Что же до Луцилия, который немного моложе его, но уже исполняет высокую должность, то это вариант дружбы, возможно, клиентских отношений с прежним протеже, во всяком случае, человек, ему довольно близкий, с которым его связывает многое, помимо того, что он как специалист в этом деле духовно руководит им (direction de conscience). To же можно было бы сказать и про Плутарха; всякий раз, когда он обращается с наставлением или советом к кому-либо, он, по сути дела, лишь немного меняет характер своих отношений с людьми, с которыми связан либо светским знакомством, либо как человек, занимающий определенное положение, либо как политик.[18] К этим-то связям и подключает он свое духовное руководство, на них выстраивает эту свою деятельность. Итак, вовсе не в качестве философа-профессионала обращаются Сенека и Плутарх к тем, кого собираются духовно наставлять. Это делается постольку, поскольку их отношения с тем или иным лицом (дружба, клиентела, покровительство и т. д.) подразумевают в качестве способа их упрочения — но вместе с тем также и долга, обязанности — обслуживание души и могут быть основанием для вмешательства в чужие дела, для советов, как кому жить. И вот тут я бы перешел к последнему тексту, который хорошо бы рассмотреть немного подробнее, потому что он мне кажется интересным и очень важным для этой истории попечения о себе (pratique dc soi). Ведь большинство текстов, касающихся попечения о себе, которыми мы располагаем, пришли к нам из одного лагеря — со стороны наставников, тех, кто дает советы. А раз это все советы, и речь идет о текстах назидательных, всегда можно предположить и вовсе не без оснований подумать, что назидания эти были пустыми и бесполезными, они не вписывались в реальный опыт и поведение, были чем-то вроде формы без содержания и приложения, по сути, некоторым способом перерабатывать философскую мысль в правило повседневной морали, самой повседневной жизни этим никак не затрагивая. В самом начале «De Tranquillitate» Сенеки приводится признание Серена, который как раз хочет посоветоваться с Сенекой и выкладывает ему, что у него на душе.[19] Можно считать, что тут сам человек свидетельствует о своем опыте и, стало быть, о том, каким он видит себя в глазах возможного наставника и в свете возможного наставничества. Но, как-никак, это все же трактат Сенеки. Будь этот кусок в самом деле написан Сереном (если он не был по большей части переписан, что похоже на правду, самим Сенекой), он составлял был часть самого трактата «De Tranquillitate». Так задумал Сенека, и лишь с трудом, с большой натяжкой он может сойти за свидетельство того, что чувствует наставляемый. Но все же есть документы, показывающие, как обстоят дела на другой стороне, такова переписка Фронтона и Марка Аврелия.[20]<…*>[33] Когда задаешься вопросом, почему эта переписка между Фронтоном и Марком Аврелием не была опубликована, — она практически недоступна во Франции, <…> — ответить на него довольно просто: она весьма странная. Так вот, если вас интересует этот текст, то, к счастью, имеется английское издание в серии Loeb, где вы найдете переписку Фронтона и Марка Аврелия, которую нужно прочитать.[21] И вы увидите, почему Фронтон (о чем, конечно, надо помнить) учитель Марка Аврелия.[22] Но он не учитель философии. Он учитель риторики. Фронтон был ритором, и в первой главе «К себе самому», как вы знаете, Марк Аврелий вспоминает разных людей, которым он обязан тем-то и тем-то, которые в каком-то смысле стали для него образцом для подражания, привнесли в его жизнь многое из того, на чем он строил свое поведение и вырабатывал свои принципы. И там есть пассаж, впрочем, совсем короткий, посвященный Фронтону. Есть целая галерея портретов, очень красивых и впечатляющих: знаменитый портрет Антонина, который превосходен сам по себе и в то же время представляет собой некую концепцию не столько имперской власти, сколько того, каким должен быть властитель.[23] Есть, стало быть, развернутые изображения, и рядом с ними — совсем маленький отрывок, просто упоминание о Фронтоне, где сказано: Фронтону я обязан тем, что понял, каким лицемером нужно быть, чтобы властвовать, и еще также понял, насколько наши аристократы «не способны любить».[24] Это говорит о том, что Фронтон был человеком искренним, никак не лицемером, льстецом и т. п., — это та самая parrhesia, о которой речь впереди. И потом, кроме того, любовь и привязанность — основа, на которой строили свои отношения Марк Аврелий и Фронтон. Я процитирую вам письмо, оно, на мой взгляд, лучше всего характеризует то, чем было, чем могло быть духовное руководство (direction de conscience), как оно представляется воспитаннику. Это книга IV писем Марка Аврелия, 6-е письмо Фронтону. Он пишет;[25] «Мы ведем себя хорошо. Я мало спал из-за легкого озноба, который, кажется, прошел. Я, таким образом, провел время от одиннадцатого часа ночи до третьего часа дня отчасти за чтением Катона („Agriculture"), отчасти за письмом, написав, к счастью, меньше, чем вчера. Потом я поздоровался с отцом, я набрал полный рот воды с медом и выплюнул ее, так что, скорее, подсластил горло, чем прополоскал его, коль скоро Новий и другие разрешают сказать „прополоскал". Управившись с горлом, я присоединился к отцу, присутствовал при жертвоприношении, и потом все пошли есть. Что же, ты думаешь, мне дали на обед? Немного хлеба, тогда как я видел, как другие поглощают устриц, лук и жирные сардины. После чего мы занялись сбором винограда, мы хорошо попотели, вдоволь накричались.[26] В шестом часу мы вернулись домой. Я немного позанимался, но без толку. Затем мы долго болтали с матерью, она сидела на постели […].[27] Пока мы так болтали и спорили о том, кто кого больше любит (то ли Марк Аврелий больше любит Фронтона, то ли его мать — Грацию, полагаю, дочь Фронтона. — МФ.), зазвучал гонг, и нам объявили, что отец в купальне. Выкупавшись, мы поужинали в давильне. Я не хочу сказать, что мы купались в давильне, но что мы выкупались в купальне и потом поужинали в давильне и с удовольствием послушали веселые разговоры селян. Вернувшись к себе, перед тем как повернуться на бок и уснуть, я разворачиваю свиток дня [je deroule ma tache — букв, „разворачиваю урок". —А.П.] (meum pensum explicmo)[34]и отчитываюсь за прошедший день перед моим добрейшим учителем (diei rationcm meo suavissimo magistro reddo). Перед учителем, которого я так люблю и по которому так скучаю, что хотел бы любить и скучать еще больше, пусть даже в ущерб моему здоровью и телесному благосостоянию. Веди себя хорошо, дорогой Фронтон, ты, meus amor mca voluptas (моя любовь, моя радость). Я люблю тебя».[28] Итак, с одной стороны, говоря об этом тексте, надо напомнить о том, о чем я уже говорил вам: Фронтон — не учитель философии. Это не профессиональный философ, это ритор, philologos, на что указывает филологическая ремарка в самом письме насчет допустимости выражения «прополоскать горло». Не следует, стало быть, помещать это письмо в рамки сугубо профессионального духовного руководства. На самом деле, вы сами видите, здесь все держится на дружбе, на привязанности, взаимном расположении, — это они играют главную роль. Роль эта представляется очень неоднозначной, и не очень проясняют ситуацию другие письма, в которых без конца говорится о любви к Фронтону, о том, что любовь их взаимна, что они скучают друг без друга, когда разлучены, целуют друг друга в шею и т. д.[29] Напомним, что Марку Аврелию к тому времени было лет девятнадцать — двадцать и что Фронтон был немного старше. Привязанность… повторю еще раз: на мой взгляд, было бы совершенно неуместно, я хочу сказать исторически некорректно пытаться выяснять, носили ли их отношения сексуальный характер. Это привязанность, любовь, и в ней скрыто много разных возможностей. Надо просто отметить, что о них умалчивают, они не разбираются и не обсуждаются в промежутках между этими бесконечными пылкими уверениями в любви: «любовь моя, моя радость». Так вот, если теперь обратиться к этой основе их взаимоотношений, которые, повторю, строятся не на профессиональном, философском фундаменте, но на эмоциональном отношении к учителю, если посмотреть, как написано это письмо, легко заметить, что перед нами очень подробный рассказ о том, как прошел день с мига пробуждения до отхода ко сну. По сути дела, это способ рассказать о себе, рассказывая о том, как прошел день. Так что же из прошедшего дня здесь описывается, что считает нужным включить в свой рассказ Марк Аврелий, отчитываясь перед Фронтоном? Я думаю, что все сказанное в письме можно очень приблизительно, но не слишком искажая положение дел, распределить по трем рубрикам. Во-первых, гигиенические подробности, подробности диеты. Вначале говорится о легком недомогании и способах лечения. В письмах Сенеки вы часто встретите подобные вставки, когда он сообщает: этой ночью мне плохо спалось, меня трясло. Или: сегодня я проснулся больным, меня тошнило, лихорадило и т. п. Итак, обычно говорится о том, что знобит, о принятых мерах (полоскание горла, подслащенная медом вода и т. д.). Это — в более общем плане — о том, как спалось. Заметьте кстати: «спать на боку» — важное для тех времен медико-этическое предписание. Спать на спине — значит провоцировать эротические сны; спящий на боку видит сны целомудренные. Насчет питания: не ел ничего, кроме хлеба, тогда как другие… и т. д. Сообщения насчет купания, упражнений. Сон, пробуждение, еда, купание, упражнения и потом, конечно, разные медицинские меры — это как раз то, что со времен Гиппократа считается самым важным в распорядке дня с точки зрения медицины, диететики.[30] Он, таким образом, отчитывается о соблюдении этого распорядка. Во-вторых, отчет о выполнении семейных и религиозных обязанностей. Пришел к отцу, присутствовал при совершении обряда, разговаривал с матерью и т. д. К семейным обязанностям добавляются или могут добавляться сельскохозяйственные работы. Марк Аврелий описывает не что иное, как фермерскую жизнь. И вполне понятно, что эта жизнь фермера впрямую подражает некоторым примерам. Один упомянут, другой подразумевается. Упомянутый — это «De Agricultura» Катона.[31] Кагон написал книгу об агрокультуре, и это была книга о домашнем хозяйстве, в которой он указывал, что в его время надо было делать, каким быть римскому землевладельцу, чтобы добиться успеха, стяжать добродетель и, вместе с тем, принести наибольшую пользу городу. Но, конечно, за этим образцовым сочинением встает тень другого труда, того, что был образцом для самого Катона, а именно «Домостроя» Ксенофонта,[32] в котором, в свою очередь, рассказывается, какой должна быть жизнь землевладельца в Аттике V–IV веков. Так вот, эти примеры здесь очень важны. Конечно же, Марку Аврелию, будущему императору, приемному сыну Антонина, незачем было вести такую жизнь: она не была его обычной жизнью. Однако — как это стало очевидно с падением республики и еще более ясно во времена империи — сельская жизнь, пребывание в деревне были не просто отдыхом на лоне природы, но чем-то таким, возможность чего надо было оставить за собой, дабы не утратить некой точки отсчета, некоего нравственно-политического ориентира в своем каждодневном существовании. Действительно, живя в деревне, оказываешься ближе к простым основам бытия, ближе к той прежней, ушедшей в прошлое жизни, которой надлежит подражать. Кроме того, сельская жизнь располагает к просвещенному otium'y (досугу). Это значит, что здесь [также] занимаются физическими упражнениями: Марк Аврелий собирает урожай винограда, эта работа, кстати, дает ему возможность хорошо попотеть и вдоволь накричаться, что считается полезным. Он, стало быть, практикует этот самый otium, который предполагает физические упражнения и оставляет достаточно времени для чтения и письма. Если угодно, пребывание в деревне — это некоторая реактивация старой модели Ксенофонта, модели Катона, образца социального, этического и политического; к нему возвращаются, но только на время, чтобы поупражняться. Это что-то вроде затворничества, правда совместного, но предпринятого ради себя, ради самосовершенствования, ради преуспеяния в работе над собой, достижения самого себя. Это тоже, если угодно, домострой, «хозяйствование» в том смысле, в котором употреблял это слово Ксенофонт, имея в виду семейные отношения, роль главы дома, который должен заботиться об окружающих, близких, об имуществе, слугах и т. д. Весь этот арсенал снова идет в дело, но, повторю, используется в целях личного совершенствования. Третье из того, о чем упоминается в письме, это, конечно, любовь. Беседуя о любви, обсуждают вопрос, который, как видите, необычен, потому что это не традиционный вопрос «какова истинная любовь?»,[33] — вопрос, который, как вам известно, сводился к тому, любовь ли это к мальчикам или женщинам и замешаны ли здесь сексуальные отношения или нет? Этого вопроса об истинной любви здесь не касаются. Речь идет о каком-то очень личном и довольно странном вопросе, когда спорят о том, какая любовь сильнее и крепче — повторяю, совершенно пустое дело пытаться рассуждать о природе этой любви — двух мужчин (Фронтон и Марк Аврелий) или двух женщин (мать Марка Аврелия и Грация). Заботы о теле, окружение и дом, любовь. Диететика, экономика, эротика. Вот те три обширные области, в которых в эту эпоху осуществляется попечение о себе, непрестанно отсылающие от одной сферы к другой. Заботы о соблюдении режима и диеты побуждают к сельскохозяйственным работам, сбору урожая и т. п., т. е. к тому, чтобы заниматься хозяйством. Внутрисемейные отношения, т. е. отношения, от которых зависит ведение хозяйства, сталкивают с проблемами любви. Итак, первое — это наличие этих трех областей, это их связь, очень интенсивные, очень заметные сдвиги и переходы от одной к другой: от диететики к экономике, от экономики к эротике. С другой стороны, не будем забывать, что мы ведь уже встречались с этими тремя составляющими в одном пассаже из «Алкивиада». Как вы помните, в какой-то момент Сократ вплотную подошел к определению того, о каком таком «себе» (le soi) надо заботиться. И он показал, что «самое само» в себе, о котором надо заботиться, это душа. Исходя из этого определения, он сказал: коль скоро надо заниматься именно душой, то вы сами видите, что забота о себе это не забота о теле, тем более не забота об имуществе и тем более не амурные дела, по крайней мере такие, какими их себе представляют те, кто преследует Алкивиада. Иначе говоря, забота о себе в этом платоновском тексте, в речах Сократа, решительно отделялась от заботы о теле (от диететики), забот об имуществе (от экономики) и от любовных дел, т. е. от эротики. И вот вы видите, что теперь эти три области (диететика, экономика, эротика), напротив, снова объединяются, но уже как что-то вторичное, как повод для «меня» (le moi) испытать себя, заняться собой, этой самой практикой себя, которая составляет смысл и цель моего существования. Диететика, экономика и эротика отныне предстают областями практики себя. Вот что, мне кажется, можно вывести из содержания этого письма, но очевидно, что комментарий к нему на этом закончить нельзя, не вернувшись к строчкам, которые я привел и в которых сказано: вернувшись к себе, я, перед тем как повернуться на бок и уснуть, разворачиваю свиток дня и отчитываюсь за прошедший день перед моим добрейшим учителем, без которого я так скучаю, и т. д. Что это такое? Он пришел в свою спальню, готовится ко сну и, перед тем как лечь на бок, т. е. принять рекомендуемое для сна положение, «разворачивает свиток дня». Ясно, что это досмотр души (examen de conscience), как он был описан Сенекой. И оба этих текста (трактат Сенеки «De Ira» и письмо Марка Аврелия) очень схожи. Сенека, как помните, говорил: каждый вечер я гашу светильник и, когда умолкнет жена, собираюсь с мыслями и придирчиво разбираю каждый день (он употребляет то же самое выражение «придирчиво разбираю»[35][34]). И еще в одном тексте — к сожалению, вчера вечером я не смог отыскать, где именно, но, в конце концов, это неважно — Сенека напоминает о том, что время от времени надо разворачивать перед собой свиток (volumcn) собственной жизни и минувших времен.[35] Так вот, как раз таким разворачиванием свитка, припоминанием того, что ему надлежало сделать, и того, как он это сделал, и занят, как видите, Марк Аврелий. Он разворачивает свой свиток, книгу дневных дел, где записано то, что он собирался делать, книгу, которая, скорее всего, записана только в его памяти, хотя, возможно, это и не так, что не имеет никакого значения. Самое главное, если хотите, будь это просто припоминание или книга, которую можно взять в руки и читать, заключено в этом прохождении перед внутренним взором событий минувшего дня, в этом смотре, который необходим в конце дня, перед самым сном, и который позволяет подвести черту, соотнеся сделанное с тем, что надо было сделать, и то, что было сделано и как оно было сделано, — с тем, как это следовало бы делать. Во всем этом отдают себе отчет. Но перед кем? Конечно, перед тем, кого называют «мой добрейший учитель». Как видите, это точное следование фундаментальному принципу досмотра души (examen de conscience). Что же, по сути дела, представляет собой это письмо? Само по себе письмо, написанное утром, не прибавляет ничего к тому, что Марк Аврелий проделал накануне вечером, когда ложился спать. Он развернул volumen своего дня. Воссоздал прошедший день и прокрутил его события в памяти. Вечером он это сделал для себя, наутро — в письме к Фронтону. Как видите, это все же довольно интересный пример того, каким образом духовное руководство становилось, вот-вот должно было стать, а с некоторых пор уже, несомненно, стало опытом, нормальным, совершенно обыденным опытом. Перед другом, другом дорогим, другом, которого так сильно любят, устраивают этот досмотр (examen de conscience). Это его берут в духовные водители (directeur de conscience), и что ж тут такого, если он — не философ, как в нашем случае, а просто друг. И на себя самого (на то, как провел день, какую работу сделал, как развлекся) смотрят как на человека, которому придется во всем этом перед кем-то отчитаться и который проживает свой день, зная, что день этот может быть (и так или иначе будет раскрыт) развернут, растолкован перед кем-то другим… Так, кем же будет в этом деле этот другой — судьей, проверяющим, учителем или еще кем? Поживем, увидим. Я собирался вам сказать еще кое-что, но, к сожалению, у нас уже нет времени. Дело в том, что такое развитие практики себя, то, что она становится особой формой социальных отношений, — если и не универсальной, то, по меньшей мере, всегда возможной, даже если это не взаимоотношения учителя философии и его ученика, — означает возникновение чего-то нового и очень важного: появление новой этики, касающейся не столько речи или дискурса вообще, сколько взаимоотношений с Другим. И именно эта новая этика словесного общения выражается основополагающим понятием parrhesia. Parrhesia, переводимая вообще-то как «откровенность», — это правило игры, это принцип вербального поведения, которого надо придерживаться в своих отношениях с другим в ситуации наставничества. Итак, с этого, с объяснения того, что это такое (parrhesia), мы и начнем в следующий раз и затем перейдем к рассмотрению того, как и в какой форме она технически осуществляется в наставничестве. Примечания:3 Мишель Фуко вел эти занятия вплоть до начала 1980-х годов. Это правило действует только внутри Коллеж де Франс. В 1976 г., тщетно надеясь сократить число слушателей, Мишель Фуко перенес начало лекций с 17:45 на 9 часов утра. Ср. начало первой лекции (от 7 января 1976 г.) курса «Надо защищать обществом (Foucault M. II faut defendre la societe. Cours au College de France, 1976 / ed. s. dir.F. Ewald & A. Fontana, par M. Bertani & A. Fontana. Paris, Gallimard/Seuil, 1997). 4 Petitjean G. Les Grands Pretres dc runivcrsite francaise // Le Nouvel Observateur, 7 avril 1975. 33 Слышно только: «и эти документы прекрасно показывают, каким образом французское издание с переводом переписки между Фронтоном и Марком Аврелием». 34 * Pensum задание, поначалу «урок» — количество пряжи, которое надлежало спрясть за лень, cxplicarc или evolvere X'olumen — «разворачивать свиток» для чтения или письма. — Прим. персе. 35 * Во французском тексте: je me rends compte — отдаю отчет. — Прим. перев. [1] Вторая софистика обязана своим существованием в пространстве культуры «Жизнеописаниям софистов» Филострата с Лемноса (начало III века). Софисты, начиная с образов, созданных Платоном, это всегда краснобаи и учителя, которые ходят из города в город и учат мудрости. Но на том сходство и кончается, потому что «вторые» софисты разбредаются по всему свету (вместо того чтобы держаться поближе к Афинам) и выступают в театрах и в других местах массовых скоплений народа (чаще, чем в богатых частных домах). Впрочем, «вторая софистика, больше любого другого течения, является воплощением исторического компромисса между греческой культурой и римской властью», и нередко можно видеть, как софист «пытается на месте погасить назревающий конфликт с местной властью, уча горожан, как достичь согласия, приемлемого для римлян» (Histoire de la litterature grecque, s. dir. S.Said. Paris, PUF, 1997). Наконец, надо заметить, что по сравнению с афинским периодом отношения ее с философией оказываются перевернутыми; в своих «Рассуждениях» Элий Аристид порицает Платона за то, что тот осуждает риторику («Горгий») и ставит выше всего специальную риторскую подготовку. Превосходство риторики провозглашено открыто, удостоверено, и теперь уже философия представляется ненадежной бесполезной игрой. Об этой второй софистике см.: Bowersock G. Greek Sophist in the Roman Empire. Oxford, Clarendon Press, 1969; Anderson G. The Second Sophistic: A Cultural Phenomenon in the Roman Empire. Londres, Routledge, 1993; Cassin B. L'EfTet sophistiquc. Paris, Gallimard, 1965 (в этой книге см. о связи между второй софистикой и рождением греческого романа). [2] «Так что не ораторам более всего не доверяли цезари; философы казались им более подозрительными, и их они считали настоящими врагами империи. Начиная с Тиберия, на них было организованочто-то вроде гонений, которые не ослабевали вплоть до Антонинов. Часто их преследовали по одному, иногда скопом: при Нероне, Веспа-сиане и Домициане их изгоняли из Рима и Италии. Чем они заслужилиэту кару? Считалось, что они недовольны новыми порядками и сожалеют о старых. Их обвиняли в том, что они берут за образец […] самыхярых республиканцев» (Boissier G. [/Opposition sous les Cesars. Paris,Hachette, 1885, p. 97). См. лекцию от 27 января, первый час, с. 170, прим. 44, о стойко-республиканской оппозиции при цезарях. [3] Andre J.-M. Rccherches sur FOtium romain. Paris, Les Belles Lettres,1962, а также Мёсёпе. Essai de biografie spirituelle, ed. citee. [4] О принципате как новой организации власти в Риме, начиная сАвгуста, см.: BerangerJ. Rechcrches sur les aspects idelogiques du Principal, Bale, F. Reinhardt, 1953. [6] См. диалог «Философии с молотка» (trad. Th. Beaupere, ed. citee)в лекции от 20 января, первый час. [7] Pline le Jeune. Lettres, t. 1 (Плиний Младший. Письма. Т. I) / trad.A.-M.Guillemin. Paris, Les Belles Lettres, 1927 (далее ссылки на это издание), livre I, lettre 10, p. 21–23. Ср. анализ текста в «Le Sousi de soi», op. cit., p. 63. [8] Евфрат Тирский, философ-стоик I века после Р. X., был ученикомМусония Руфа. Филострат изображает его малосимпатичным персонажем; его республиканские взгляды сомнительны, он льстив и низменно расчетлив. Известно, что он должен был покинуть Рим в началешестидесятых годов, когда Веспасиан устроил гонение на философов. Апулей рассказывает, что он покончил с собой в девяностолетнем возрасте, испросив на то разрешение у императора Адриана. [9] Philostrate. Vie d'Apollonius de Tyane (Филострат. «Жизнеописание Аполлония Тианского») // Romans grecs et latins, ed. P. Grimal. Paris, Gallimard / «Bibliotheque de la Pleiade», 1963 (о стычке двух персонажей см. кн. V, гл. 33–38, с. 1198–1208 (Флавий Фшострат. Жизнь Аполлония Тианскою / Псрев., статья, примечания, указатель имен и географических названий, хронологическая таблица Е.Г. Рабинович. М., Наука, 1985. С. 109–115): Евфрат, придерживающийся стоического учения, считает, что нужно всегда следовать только естественной склонности, и выступает в защиту демократии и политических свобод, тогда как Аполлоний Тианский — платоновская школа — апеллирует к сверхчувственному и заявляет о своей приверженности имперскому строю, в котором он видит гарантию собственности и безопасности). [10] Pline leJeune. Lettres, 1.1 (Плиний Младший. Письма. Т. I), lettre10,2 (р, 21). [11] См.: Seneque. Des bienfaits, II, XV, 1–2 et XVIII, 3–5 (см. также: Ciceron. Laelius de Amicitia, XVII,63). Об этой стороне римского менталитета см. введение П. Всйна к трактату «О добродетели» (Уеупе Р.Seneque, Entrctiens, Lettres a Lucilius, ed. citee, p. 391–403). [14] «Утешение Гельвию», «Утешение Полибию» // Senuque. Dialogues, t. Ill / trad. R. Waltz. Paris, Les Belles Lettres, 1923. [15] Ср. лекцию от 20 января, первый час, с. 119, прим. 24, о взаимоотношениях Сенеки и Серена. [16] Речь о: «De Constantia» // Seneque. Dialogues, t. IV, ed. citee,p. 36–60. [18] Родом из Херонеи, из богатого и образованного семейства, Плутарх начинает свое обучение с того, что совершает образовательное путешествие (Афины, Эфес, Смирна, Александрия), откуда возвращаетсянагруженный впечатляющими познаниями в области философии, риторики и науки. Дважды (при Весиасианс и при Домициане) он появляетсяв Риме, где его выступления пользуются большим успехом, благодарячему растет число желающих иметь его духовным наставником. В девяностых годах он поселяется в родном городе, где занимается преподаванием философии и пишет основные произведения. Из предисловий к еготрактатам хорошо видно, что его собеседники — это то ли близкие (домашние или соседи), то ли вые окоп оставленные греки и римляне. [19] Это изложение первой главы трактата (Senuque. De la Tranquillitede Fame / trad. R,Waltz, ed. citee, p. 71–75). Разбор ответа Сенеки см.:первый час данной лекции. [20] Cр.: «Le Sousi de soi», p. 73, [21] The Correspondence of Marcus Cornelius Pronto with Aurclius Antoninus/trad. C. R. Haines. Londres, Loeb Classical Librery, 1919–1920. [22] См. лекцию от 20 января, второй час, с, 141.прим. 3, о Фронтоне. [23] Marc Aurele. Pensecs, 1,16 (p. 5–6). Ср.: «Le Sousi de soi», p. 111. [24] «От Фронтона: надо видеть, до какой степени зависть, двуличие, лицемерие владеют тиранами, и что почти всегда те, кого мы называемпатрициями, не способны искренне чувствовать» (Marc Aurele. Pen-sees, 1, 11, p. 3). [25] Здесь Фуко в точности следует старому переводу Кассиана (Let-trcs incditcs de Marc Aurele et dc Fronton. Paris, A. Levavasscur, 1830,1.1,livre IV, lettre VI, p. 249–251). [26] фуКо опускает конец фразы: «и мы оставили висеть на решеткенесколько гроздей, как говорит один автор, переживших нашествие»(id., р. 251). [27] Фуко не приводит начало разговора, завязавшегося между Марком Аврелием и его матерью: «Вот что я сказал: Как ты думаешь, чемсейчас занят мой Фронтон? А она: Чем, думаешь, занята моя Грация? — Кто, — спросил я, — Наша милая жеманница, малышка Грация?» [28] На самом деле последняя фраза письма такая: «Что связывает меня и тебя? Я люблю того, кого здесь нет (Quid mini tecum est? amo ab-scntem)». [29] Надо заметить, что поцелуи между мужчинами были обычны вовремена империи, включая поцелуй в губы, но существовала некаяиерархия: плебей мог целовать только руку аристократа, и только последние могли обмениваться поцелуями в губы и в грудь. В данномслучае это прежде всего означает, что Марк Аврелий относился к своему наставнику как к равному. См.: FriedlanderL. Sittengeschichte Roms.Leipzig, 1919, t. I, p. 93–94, а также Alfoldi A. Die monarchischc Rcpra-sentation im romischen Kaiserreichc. Darmstadt, Wissenschaftliche Buch-gesellschaft, 1980, p. 27, 41^42, 64 (этими сведениями я обязанП. Всйну). [3] °Cм. разбор Фуко трактата Гиппократа «Du regime» в «L'Usagedes plaisirs», op. cit., p. 124–132. [31] Caton. De Г agriculture / trad. R.Goujard. Paris, Les Belles Lettres,1975. [32] Xenophon. Eiconomique / trad. P.Chantraine, ed. citee (Ксеиофонт. Домострой // Ксеиофонт. Воспоминания о Сократе. М., Наука, 1993. С. 197–262). [33] Отсылка к «Пиру» Платона как к основополагающему тексту; ср. главу «Lc veritable amour» («Истинная любовь») в: L'Usage des plaisirs (Фуко М. Использование удовольствий. СПб., 2004), р. 251–269. [34] De la colere, III, XXXVI // Seneque. Dialogues, I / trad. A.Bourgery.Paris, Les Belles Lettres, 1922, p. 102–103 (ЛуцийАнней Сенека. Философские трактаты. СПб., 2000, с. 174). Более развернутый анализ тогоже текста см.: лекция от 24 марта, второй час, а также семинар о «Техниках себя» в университете Вермонта в октябре 1982 года (Dits etEcrils, op. cit., IV, N 363, p. 797–799). [35] Ссылка ошибочна, ни в одном тексте Сенеки таких слов нет. |
|
||