|
||||
|
В Красной Армии В мае всех юношей, учеников 9-го и 10-го классов нашей школы, допризывников 1925 года рождения, вызвали в военкомат и сообщили, что после окончания занятий всех призовут в армию и направят в училище связи готовить офицеров-связистов. Сначала нас направили на медицинскую комиссию, и тут неожиданно (шла война, и призывали всех здоровых, не имевших брони) я был признан негодным к воинской службе по зрению. Мне был выдан «белый» билет! Все! С армией покончено. Возникло ощущение ущербности по сравнению с другими. Возник вопрос: что делать дальше? Было решено, что я экстерном сдам за 10-й класс и поступлю в ближайший институт. Стал усиленно заниматься и к середине июня, при поддержке преподавателей, которые отнеслись ко мне с пониманием, сдал все предметы за 9-й класс и частично за 10-й. В Уфе был авиационный техникум и, кажется, институт или филиал МАИ. Однако там, несмотря на острую нехватку абитуриентов, сразу сказали, что общежития нет. Возникла идея поступить хотя бы в МИМЭСХ (Московский институт механизации и электрификации сельского хозяйства), находившийся в эвакуации в Кзыл-Орде (Казахстан), где преподавал мой дядя и где я мог у него жить. Связались с Кзыл-Ордой, куда я отослал заявление о приеме, справки об окончании 9-го класса и несколько позже о сдаче 3 или 4 предметов за 10-й класс (русский, алгебру и геометрию). Однако вскоре обстановка резко изменилась. Началась тотальная мобилизация, по которой сокращалось много статей медицинских показаний, признававших негодными службу в армии по разным болезням. Негодные признавались ограниченно годными или даже вообще годными. Вскоре действительно получаю повестку из военкомата. Меня направляют в Уфу на перекомиссию и после второго в этом году медицинского обследования признают уже абсолютно годным к несению воинской службы по 1-й (высшей!) категории, правда с припиской, «в очках». Однако в дальнейшем эта приписка не играла никакой роли. Очков у меня не было и достать их было практически невозможно, так что служил и воевал я без очков, что часто очень мешало. Итак, сначала признали вообще негодным к службе в армии, а теперь годным по 1-й категории! Теперь жди повестку о призыве в армию, только уже не в училище, как мои одноклассники, а скорее всего простым солдатом. В эти же дни пришло письмо с документами о зачислении меня на 1-й курс факультета электрификации МИМЭСХ и вызов, по которому я мог приобрести билет и ехать в институт. Но все теперь рухнуло: прощай, учеба! Вскоре получил повестку о призыве: явиться утром к таким-то часам, иметь при себе документы, смену белья, ложку, кружку… Начались сборы. Я сделал обычную для того времени нехитрую, но просторную котомку, типа вещмешка. К нижним углам мешка из плотной материи привязал прочную, толстую, мягкую веревку, которую петлей завязывал на «горле» мешка. Мама испекла в русской печке несколько круглых караваев черного хлеба. Сложил в мешок эти караваи и другие продукты (сухари, баночку с маслом, баночку с медом, кусочек сырокопченой колбасы из московских остатков), белье, полотенце, портянки, бритву, мыло, зубной порошок с щеткой, тетрадку с парой химических карандашей и ручку с перьями для писем, книгу Фейербаха по диалектическая философии, которую привез из Москвы и не успел прочитать, самодельную записную книжку, или тетрадь, с адресами, иголку с белыми и черными нитками, намотанными на бумажку. Ух как пригодились эти нитки, которые в войну были страшным дефицитом. Получился увесистый мешок. Подготовил на шею мешочек для документов (комсомольский билет, повестка, пока еще «белый» воинский билет) и немного денег. Вот, кажется, и все. В последний вечер устроили прощальный чай (помнится, бутерброды с кусочками мяса и еще чем-то). Поговорили немного и легли спать. Спал тревожно. Еще бы! Покидаю дом и ухожу на фронт, в неизвестность. Встал рано, помылся, оделся по-летнему, поел, и настал момент прощания. Ох уж этот момент! Я твердо сказал, чтобы меня не провожали до военкомата, так будет легче. Сразу, как определится место пребывания, напишу обо всем подробно. Последние напутствия. Слез не было, только тревожные глаза. Я надел вещмешок на плечи, обнял всех и быстро вышел. Оглянулся только при выходе за ворота ветлечебницы. Все стояли у крыльца и смотрели в мою сторону. Махнул прощально рукой и быстро, уже не оглядываясь, пошел к военкомату. Весь призывной путь от военкомата до запасного полка, куда я прибыл в составе маршевой команды, оставил у меня удручающее впечатление. Последние остатки идиллического представления об армии, которые мы впитали в школе, улетучились. В военкомат я пришел загодя, до назначенного времени, сдал документы. Военком сказал: подожди, сейчас соберем команду, старшим будет сержант, он довезет вас до призывного пункта в Уфе и там сдаст, надо успеть к поезду. Команда подобралась небольшая, несколько человек. Я, мой одногодок крепкий, коренастый, но пугливый крестьянский парень Степа (может, другое имя, не помню), три или четыре пожилых (по моим понятиям) татарина, лет 40–45. Сопровождающий нас сержант был в новенькой форме, начищенных до блеска сапогах, не злой, но малоразговорчивый. Степа был одет в какую-то непонятную, видавшую виды одежду. Он крепко держал похожую на мою котомку и всю дорогу пугливо, точнее затравленно, озирался, говорил мало и как-то несвязанно. Я пытался заговорить с ним, но только уяснил, что он из глухой деревни с 3-классным образованием, уже женат (в 18 лет!), почти никуда не выезжал и обстановка, в которую он сейчас попал, была для него дика и страшна. Пожилые татары, с огромными мешками (мы их называли сидоры) за спинами, общались только между собой и на своем языке и никакого интереса у меня не вызывали. Вскоре мы отправились на станцию, сели в поезд и поехали в Уфу. Я с тоской перемалывал в себе новую ситуацию и не видел впереди ничего хорошего. Завидовал в душе моим одноклассникам, которых уже отправили в военное училище связи. Вот и Уфа. Сели в трамвай и по так знакомому мне маршруту доехали до центра города. Слезли, и сержант повел нас в городскую баню, где мы быстро помылись в полупустом зале. Затем сержант долго вел нас по малолюдным улицам на окраину города, застроенную в основном одноэтажными деревянными частными домиками. На одной из улочек наконец остановились перед двухэтажной школой, огороженной забором, с часовым у ворот. Теперь здесь был призывной пункт. Сержант с заметным облегчением сдал нас в караульном помещении (караулке) и исчез, бросив на прощание что-то вроде «счастливо устроиться». Этот призывной пункт я никогда не забуду! В караулке нас зарегистрировали и сказали: идите устраивайтесь где-нибудь на 1-м этаже, на довольствие будете поставлены завтра, слушайте объявления по радио, за ворота не выходить, запрещено! Мы взвалили свои мешки за спины, вышли и тут же разбрелись кто куда. Я остался один в этой незнакомой обстановке и ощутил какую-то враждебность вокруг, причину которой никак не мог понять. Стал осматриваться вокруг, не найду ли сверстников и где пристроиться. Вечерело. Все классы и коридор были заполнены сидящими на полу группками призывников по 5–10 человек. Но что это были за призывники! Большинство групп составляли в основном сельские жители, «пожилые» мужчины 40–50 лет, татары, которых все называли бабаями. Они сидели у стены плотным полукругом, хмурые и молчаливые, подпирая спинами кучку из своих вещмешков, изредка бросали одну-две фразы и зорко и недружелюбно оглядывались вокруг. Что они все озираются, не понимал я, но вскоре узнал, в чем было дело. Совсем стемнело, но света в школе не было. Бабаи вытащили свечки (надо же, как они сообразили захватить?), зажгли их и приладили на мешки, по 2–4 штуки на кучку. Я выбрал в коридоре группу бабаев, показавшуюся мне более добродушной, и уселся напротив, у окна, подложив мешок за спину. Стало совсем темно. Только там и сям мерцали свечи, оставляя колеблющиеся тени на стене. Временами в разных концах коридора и из классов раздавался чей-то возмущенный голос, иногда переходящий в крик, слышался шум, потом все смолкало. Вот из темноты коридора показались двое парней по 20–25 лет, без вещей (странно, подумал я). Они остановились и сели на пол вплотную к «моей группе», сказав как-то бесцеремонно: «Вот здесь светло, поиграем», и один из них привычным движением вынул из кармана колоду карт и стал ловко тасовать. Из темноты с другого конца коридора к ним присоединился еще один парень. Образовавшаяся компания стала азартно играть, выкрикивая всякие непристойности. «Урки!» — промелькнуло у меня в голове. Неужто и они призваны в армию? Бабаи насторожились и как-то напряглись, собираясь дать отпор, если что. А эта компания, не обращая на них внимания, продолжала яростно резаться в карты и даже вроде ссориться. Вдруг из темноты быстрым шагом вынырнули двое и быстрым, молниеносным движением выхватили по мешку из-за спины опешивших бабаев и бегом, мимо меня, скрылись в темноте противоположного конца коридора. Бабаи вскочили, и двое из них бросились вслед, но не тут-то было! Игравшие как бы невзначай подставили ножки, и оба с диким криком рухнули на пол. Образовалась куча. Бабаи и игроки вскочили и стали орать друг на друга, грозя кулаками, а похитителей и след исчез. Бабаи попытались схватить хотя бы одного из игроков и уволочь его в охрану, но тот при поддержке дружков вывернулся и был таков. Оставалось пожаловаться охране караула. Пришел комендант караула или его помощник, молча выслушал всех, пожал плечами и как-то безнадежно сказал, что они поговорят с возможными участниками грабежа, но, скорее всего, ничего сделать не смогут. Не смогут, так как контингент молодых призывников состоит в основном из осужденных, которым тюрьму заменили отправкой на фронт, скорее всего в штрафбаты, и им море по колено. Тем более что уголовники сбились в шайки. Стали понятны эпизодические крики из темноты, там происходило аналогичное «представление» по добыче провизии голодными шайками. На другой день из расспросов и наблюдений я понял, что весь контингент находящихся сейчас на призывном пункте состоял из двух основных социально-возрастных групп. Колхозники в возрасте, в основном татары и башкиры, ранее не призванные как раз по причине возраста и болезней, с одной стороны, и молодежь. Молодежь состояла в основном из осужденных, которым заменили «срок» на армию (большинство), и ребят, освобожденных ранее от службы по разным болячкам (меньшинство). Вот в какую компанию я попал из-за моего «белого» билета! «Какой-то сброд», — сказал в сердцах один из караульных. «Нормальные» призывники были еще зимой и в начале весны, их уже давно отправили в части. Шла тотальная мобилизация. Постепенно все успокоилось, шум стих, все стали приспосабливаться ко сну, бодрствовали только по очереди дежурные у каждой кучки. Мне безумно хотелось спать, надо было устраиваться, но как после всего увиденного? Было, наверно, около 12 вечера. Необычный, нервный день, уже далеко от дома, первый день после призыва заканчивался. Я навалился на свой мешок, буквально обнял его, опустил голову, прижавшись к стенке у подоконника, и в этой неудобной позе мгновенно уснул тревожным сном. Не прошло и часа или двух, как я почувствовал, что куда-то проваливаюсь. С усилием открыл глаза и обнаружил, что мешок «похудел», уменьшился, а с другой стороны к нему притулился кто-то щуплый, мгновенно замерший, как только я поднял голову. «Мерзавец!» — не то крикнул, не то подумал я и со всей силой треснул кулаком по башке лежащего. Раз, два, три… «Мерзавец» по-заячьи пискнул, отполз, вскочил и исчез в темноте. Никто из окружающих не отреагировал. Подумаешь! Не такое видывали, да и своя рубашка ближе к телу. Ощупав мешок, я обнаружил, что он распорот и вытащена буханка хлеба. Сон прошел, болела голова. Забрезжил ранний июльский рассвет, я достал иголку, заштопал прореху и проверил свои припасы. Слава богу, успели вытащить немного, всего одну буханку. Побрел с мешком за спиной в туалет, помылся. Голова посвежела, и я вышел во двор школы. Наступало свежее июльское утро. Ну и ночь! Как же быть дальше? Ведь так я долго не выдержу, ограбят или отнимут обязательно, я ведь одиночка, и что тогда делать? Динамик проорал «Подъем!», и вскоре приехала полевая кухня. Каждый получил по списку половник перловой каши, кусок черного хлеба (черняшки) и столовую ложку сахарного песку. Добавили домашних припасов и кипяточку (этого бери вдоволь), и получился завтрак хоть куда. После завтрака только устроился отдохнуть, как вдруг динамик несколько раз повторил: «Орлов, быстро в караулку». Оказалось, что приехала мама, ждет за воротами, а меня никак не найдут! Вот это сюрприз, совсем не ожидал. Куда девать мешок? Справился в караулке, можно ли его оставить, не пропадет ли? Старший сержант любезно сказал, чтобы не беспокоился, клади в угол, все будет в сохранности. Получил увольнительную записку до вечера и выскочил за ворота. Вот и мама! Где устроиться? Напротив ворот, на другой стороне улицы, был одноэтажный домик с большим крыльцом с крышей. День выдался теплый и солнечный, и мы удобно расположились на ступеньках крыльца. Мама стала расспрашивать, пичкать меня привезенными гостинцами и все сокрушалась, что ничего не вышло с отсрочкой призыва. Было хорошо, спокойно, спало напряжение прошедших суток, и тут же сказалась бессонная ночь, я неудержимо захотел спать. Сказал, что хочу подремать немного. Устроился на ступеньках, положил голову на мамины колени и мгновенно заснул. Мама не будила меня, и я проснулся, когда солнце стало клониться к вечеру. Боже, сколько я проспал, и ведь скоро свидание кончится! Еще немного поговорили, и мама заторопилась на поезд, пообещав еще приехать. Мы попрощались, и я вернулся в караулку за мешком. Мне его как-то суетливо вернули. Караульный, пряча глаза, сказал, что все в целости. Я почувствовал, что что-то не так. Выйдя из караулки, проверил мешок и обнаружил, что умыкнули пол банки меда и кусок хлеба. Вот так караульные! Никому нельзя доверять. В плохом расположений духа вышел во двор. Во дворе высилась пирамида дров, возле которой в обнимку с вещмешками притулились два парня моего возраста. Я подошел, и мы, слово за слово, быстро раззнакомились. Они тоже испытывали одиночество и растерянность. Первый, назовем его Виктор, полурусский-полубашкир, был местный, уфимский, окончил 7 классов, после начала войны работал в типографии. Отец в армии, давно нет вестей. Мать часто болеет, сестра маленькая, стадо голодно. Он подделал в типографии продуктовые карточки и попался. Его поймали по доносу… дали срок… теперь заменили на армию. Мы с ним как-то быстро сдружились. Второго, назовем его Павел, кажется десятиклассник, помню хуже. Его тоже сначала комиссовали, а теперь вновь призвали. Решили держаться тройкой вместе, сразу повеселели, и появилась уверенность. Втроем не пропадем. До ужина мы побродили по двору, выбирая место ночлега. Забрались на поленницу и решили там обосноваться, как раз место на троих, а если кто полезет, то сразу услышим. Новые приятели сообщили, что завтра нас срочно отправят на комиссию для распределения по частям. Срочно отправят, так как коменданту надоели постоянные грабежи молодых уголовников, он боится возможности крупных инцидентов, поножовщины, дезертирства, а ему отвечать. Заодно отправят и остальную молодежь, т. е. нас, «гражданских», а «старички» подождут, никуда не денутся. Надвигался вечер, было еще совсем тепло, но мы взобрались на нашу лежанку, обустроились, пресекли попытку подозрительной личности присоединиться к нам и забаррикадировали лаз, чтобы успеть проснуться, если кто полезет. Перекусили своими припасами, поговорили и спокойно уснули. Проснулись мы рано, так как к утру небо заволокло, стало весьма прохладно, даже было брызнул дождь, но быстро прекратился. Мы слезли, умылись, дождались приезда полевой кухни и только позавтракали, как из динамика раздалась команда всем нижеперечисленным, куда попали я, Павел и Виктор, собраться с вещами у входа в школу. Нас построили в колонну, набралось 30–40 человек, и повели к центру города на призывную комиссию. В команде одна молодежь, в основном 17–20 лет. Только трое «гражданских», т. е. несудимых. Это я, Павел и Степа, с которым я приехал. Где-то в строю идет и ночная шайка. Никогда не думал, что попаду в такую компанию. Привели нас в пункт распределения мобилизованных. Это было довольно замусоренное помещение, где нас поместили в зал, уставленный рядами стульев, в конце которого была небольшая сцена. В противоположной сцене стене было несколько дверей, за которыми заседали комиссии по призыву. В зале уже расположились другие команды, и время от времени подходили новые. Вскоре стали вызывать каждого из команды. Дошла очередь и до меня. Зашел в комнату с несколькими столами, за которыми сидели члены комиссии. Подошел к указанному мне столу. За столом сидел довольно приятный и располагающий к себе дядька (комиссованный по ранению фронтовик). Спросил фамилию, достал мои документы и стал просматривать. И тут случились два момента, каждый из которых определил всю мою дальнейшую судьбу. Пробежав выданный мне «белый» билет с последней резолюцией о пригодности к военной службе, он поднял на меня глаза и, улыбаясь, как-то по-хорошему спросил: — Хочешь домой? — Как? — опешил я, и сердце у меня екнуло. — Да вот так! Негоден пока. Вот мамка обрадуется, — ответил он и стал размашисто писать красным карандашом на билете: «Отпущен до особого распоряжения». — Но почему? Как так получилось? — продолжал я в недоумении, глядя на резолюцию. Если бы промолчал, то вся дальнейшая моя судьба повернулась бы иначе! — Вот непонятливый! — ответил он. — Здесь же написано, что по зрению ты негоден, смотри… Подожди, я, кажется, спутал, да, ты прав, годен в очках, — произнес он как-то огорченно и зачеркнул резолюцию. — Образование какое? — Девять классов и часть десятого, — пролепетал я упавшим голосом. — Ну, тогда направляю в Тоцкие лагеря. — А нельзя в Алкинские лагеря? Там мама моя работает. — Чудак человек, я тебе лучшее предлагаю, — ответил он. — В Алкино — пехота, а в Тоцких лагерях будут из тебя готовить артиллериста, возможно, для дивизии резерва Главного командования (РГК). Ты сейчас не понимаешь, но потом поймешь, что это хороший вариант, и жалеть не будешь. Я ведь лучшее предлагаю. Потом не раз вспомнишь меня с благодарностью. Ну, решай! — Ладно, вы лучше знаете, согласен, — решил я, подумав, что очень убедительно и сочувственно он говорит, не стоит испытывать судьбу. Вот примерно такой состоялся диалог. Как сложилась бы судьба, если бы я промолчал? Скорее всего, ошибка вскоре бы обнаружилась и меня вновь призвали, причем велика вероятность, что попал бы я в пехоту. А с моим зрением, несколько замедленной реакцией и неловкостью я, скорее всего, погиб бы в первом же бою. То же самое бы произошло, если бы я определился в Алкино. А я очень туда хотел, ведь под боком мама работает! Впрочем, что гадать, но повезло мне точно, и я не раз вспоминал того фронтовика добрым словом, особенно когда видел, как гибли в первые же дни, часто бестолково, прибывшие с пополнением и не обстрелянные еще ребята-пехотинцы. Фронтовик еще раз сказал, что я не пожалею о выборе, дал подписать какую-то бумагу, очевидно мое согласие, назвал номер моей команды, предупредив, чтобы я не отлучался и не пропустил, когда по динамику вызовут строиться. Он тепло попрощался, и я вышел в зал. Стало как-то спокойней на душе, все определилось. В эту же команду попали мои новые приятели. Между тем в зале, на сцене, появились артисты или самодеятельность и начали петь, танцевать, декламировать. Все места были заняты, и мы встали за последним рядом. Концерт то и дело прерывался динамиком, вызывавшим призывников на комиссию. Вдруг сзади, совсем рядом, раздался возмущенный возглас «Украли!..», перешедший в вопль. «Неужто из нашей команды поработали?» — мелькнула мысль, я оглянулся и увидел, как молодой парень рухнул на пол и забился в падучей, изо рта пузырилась пена. Раздались крики: «Врача, санитара! Держите голову, а то разобьет…» Мы придержали голову и пытались успокоить парня. Довольно быстро пришел медработник, сделал укол, парень стих, и его увели. «И таких эпилептиков в армию берут! Что же это такое? Неужели уже некем пополнять армию?..» — такие мысли бродили у меня в голове, и не только у меня. Концерт возобновился, но мы не слушали, а обсуждали происшедшее. Вскоре динамик объявил номер нашей команды и приказал выйти во двор строиться. Нас набралось человек 40–50. Всех построили в колонну, проверили по списку, и старший сержант, объявив, что он старший нашей маршевой команды («Старшой» обозвали мы его), повел нас на станцию. Замыкал колонну еще один сержант — второй сопровождающий. Вот и знакомый вокзал. Не останавливаясь, мы вышли на подъездные пути и подошли к каким-то пакгаузам. Там каждому выдали «сухой паек» на 4 или 5 дней дороги. Паек показался нам внушительным: несколько буханок черного хлеба, исходя из нормы 900 (!) грамм в сутки, кулек сахарного песку, с десяток воблин на каждого. Я, как и все, пополнил свой похудевший мешок. Затем старший сержант («Старшой») отвел нас к двум сцепленным вагонам-теплушкам, приказал самим определиться, кто с кем едет, занять теплушки и не отлучаться, так как нас скоро прицепят к составу и повезут в Тоцкие лагеря. И тут однородная наша команда распалась на 2 группы по 20–25 человек в каждый вагон, выделились свои вожаки, авторитеты и парии. В одной группе сосредоточились настоящие уголовники (матерые воры, жулики, мошенники, входившие в ту или иную шайку) и тяготевшие к ним одиночки, осужденные за мелкое воровство. Там сразу определился авторитет, Пахан, — высокий крепкого сложения парень, лет 25, с нагловатыми повадками и таким же наглым взглядом, с насмешливой улыбкой и чувством превосходства над всей этой мелюзгой. Вторая группа состояла из сторонившихся этих уголовников осужденных, имевших статьи за различные правонарушения того времени (мелкое воровство на предприятиях, хулиганство, самовольный уход с рабочих мест и т. п.), и гражданских лиц, признанных годными к службе в армии по новому положению о призыве. «Гражданских» оказалось только 4 человека(!) — я, мой приятель Павлик, вечно затравленный Степан, с которым я призывался в Чишмах, и еще кто-то. Вот так! Я еду в армию с уголовниками! Раньше я и в страшном сне не мог себе это представить. Наш старший сержант, поглядев в список, вдруг назначил меня ответственным за 2-й вагон, возможно как «гражданского» и наиболее грамотного. Не осужденных же назначать или полуграмотного Степана! Сам «Старшой» расположился в 1-м вагоне с уголовниками, очевидно, думал я, для пригляду за этой непростой командой. В дальнейшем оказалось, что это не совсем так. Начали занимать места. Я, как ответственный за вагон, распределил места, чтобы не было толкучки, учитывая пожелания, кто с кем хочет находиться. Сам я занял «элитное» место на полатях (нарах) у окошка. Рядом расположился Павлик, напросившийся ко мне Степан и еще кто-то, всего 4 человека. В общем, организовалась отдельная гражданская полка. Всю дорогу Степан чурался всех, кроме меня, возможно, боялся остальных, не доверял никому. Его травмировали постоянные насмешки в свой адрес, иногда безобразно унижающие, иногда довольно добродушные. Эта затравленность и неумение приспособиться к новой среде привели впоследствии его к дезертирству из запасного полка в Тоцких лагерях. Второй приятель, Виктор, устроился на противоположной полке. Обустроившись на своих местах, все выпрыгнули из вагона и расположились рядом, кто где. Был теплый вечер, солнце клонилось к закату, и пока светло, мы (я, Виктор и Павел), как и остальные, решили перекусить, усевшись на штабеля шпал. Сбегали за кипятком, разделали по 1–2 воблы, нарезали только что полученного свежего хлеба, посыпали сахарным песочком — вот и весь ужин. Поговорили о том о сем, и тут я заметил, что один, сидящий одиноко, призывник из моего вагона все ест и ест, хотя все уже давно закончили, причем ест с жадностью, уплетая одну рыбину за другой, один ломоть хлеба за другим, насыпая на ломти горку песку. — Ребята, смотрите, он не может остановиться! — сказал я и, вспомнив прочитанное на эту тему в книжках, добавил: — Наверно, с голодухи. Ведь он объестся, ему станет плохо, и он может вообще загнуться. Надо его остановить, а то беда будет. Мы встали, подошли к нему. Это был худой, костлявый белобрысый парень, по-тюремному наголо остриженный, в черной навыпуск ситцевой рубашке и черных полотняных брюках. Все до ужаса грязное и мятое. На ногах дырявое подобие ботинок на портянки или босу ногу. Так похож на беспризорников, которых мы видели по довоенным картинам, просто копия! Он уже уплел почти всю буханку. Стали уговаривать его передохнуть, но он, не переставая есть, ответил: — Нет, ребята. Меня мобилизовали на шахты. Я не выдержал, там ужасно, и я убежал. Меня поймали, как дезертира. Несколько дней гнали из тюрьмы в тюрьму. Потом дали срок за бегство с шахты, но заменили срок на армию. Семь дней я почти ничего не ел. — Подожди, все понятно, но тебе будет плохо, — сказал я. — Разве ты не знаешь, что с голода нельзя наедаться. Станет плохо, и можешь умереть. Поел, теперь передохни час-другой. Потом опять немного поешь. Постепенно надо. — Не могу, — ответил он. — Надо наесться, ведь семь дней не ел, думал, сдохну, да еще били. — Нельзя, брось, подожди, успеешь еще поесть, нельзя же все сразу сожрать! — наперебой увещевали мы. Примерно так протекала беседа. Однако все было напрасно, он ел и ел, отказываясь нас слушать. Тогда я сказал ребятам, что он себя погубит и мы будем виноваты, ничего не предприняли. Предлагаю отобрать у него весь паек и один день выдавать понемногу, а потом оставшееся вернуть, и пусть делает что хочет. Ребята тут же согласились и забрали, точнее выхватили, у него все, оставив только недоеденный кусок хлеба в руках. Он не сопротивлялся, но вдруг горько заплакал, навзрыд, плечи так и тряслись. Сквозь рыдания бормотал: — Зачем вы так, зачем забрали, что я вам сделал? — Чудак, мы все вернем завтра, мы же объяснили… — говорил я. — Знаю я эти обещания, заберете, и все, — продолжал он, рыдая. — Надо же, — удивился и разозлился я, — ему лучше делают, а он… Отдайте ему все, и пусть погибает. Мы предупредили. Получив обратно свой мешок, наш подопечный успокоился и даже воздержался от еды. Как он вел себя и как себя чувствовал дальше, я не помню. Возможно, он внял совету, увидев, что его не собираются грабить. Короче, все обошлось. Я приготовил открытку с чишминским адресом, чтобы на ближайшей остановке дать о себе весточку, ведь дома беспокоятся. Написал, что еду в запасной лагерь (название из предосторожности не написал), что все в порядке, напишу уже с места. Между тем темнело, и «Старшой» устроил вечернюю поверку. Нас выстроили в два ряда перед вагонами и провели перекличку. «Старшой» и второй сопровождающий нас сержант, стоя перед строем, являли собой резкий контраст. Оба в новенькой, даже щегольской форме, в начищенных сапогах выглядели образцовыми военными. Напротив этих щеголей стоял полуоборванный строй новобранцев, имевших одновременно жалкий и пугающий вид. «Отбой! Всем по местам!» — сказал наш главный сопровождающий, и мы разошлись по своим местам, задвинув дверь нашего временного жилища — товарного вагона. Я вскочил на свою полку, посмотрел в окошко, подложил мешок под голову поудобней и быстро заснул. Пока что тревожиться было не за что. Проснулся от толчка. Была уже глубокая ночь. Догадался, что нас прицепили к составу. Вскоре, после нескольких толчков, состав двинулся, и я, глядя в окошко, пытался определить, куда мы едем. Вот замелькали пролеты моста над рекой Белой. Все ясно, идем на Куйбышев, мимо моих Чишмов. Если там остановимся (все же узловая станция!), надо бросить открытку. Только бы не проспать! С этими мыслями я уснул, изредка просыпаясь от толчков. В Чишмах остановились рано утром, часов в 5–6, очень удачно, прямо у первой платформы, напротив вокзала. Снаружи было светло, я уже не спал и, как только состав встал, соскочил с вагона на пустой перрон, бросил открытку в знакомый мне почтовый ящик на фасаде вокзала. Жаль, что рано, а то успел бы перекинуться словами с матерью Милявского, которая выходила на работу в станционный ресторан в 7–8 часов. Только вернулся в вагон, как наш товарняк тронулся. Мелькнула вдалеке моя ветлечебница, где все еще, наверное, спят, и наш состав пошел по Куйбышевской ветке. Довольно долго шли без остановки. В раздвинутых настежь дверях теплушек мелькали деревушки, небольшие перелески, слегка холмистые или совсем плоские поля, степь, местами прорезанная извилистыми речушками и грунтовыми дорогами. Непрерывно меняющаяся панорама, как всегда, притягивала и под стук колес успокаивала, убаюкивала. Мелькали столбы железнодорожной связи и километровые столбы, время от времени с грохотом проносились встречные составы. Около полудня остановились на большой станции, кажется, Белебей. Тут же к нашим вагонам вплотную сбежались местные торговки и торговцы со своими нехитрыми домашними припасами, приготовленными для проезжающего люда: буханки хлеба, фунтовые куски масла, сало, молоко, сметана, огурцы, традиционные отварные и жареные куры и т. п. Шум, гам. Не знают они, кто едет в этих вагонах, а то бы разбежались; думают небось, что мобилизованные всегда готовы что-то купить. Что-то сейчас будет, думал я с грустью и сожалением, глядя из теплушки на бойкую толпу продавщиц и редких продавцов-старичков. Думал и не ошибся. Вот из соседней теплушки спрыгнули несколько «братков» — урок во главе со своим Паханом. Они стали уверенно расхаживать среди торгующего люда, заинтересованно рассматривая товар и даже торгуясь. Сейчас начнется представление, подумал я, и оно началось. Один из братков взял на ладонь завернутый фунт масла, стал подбрасывать его и что-то говорить бабке-торговке, похоже, что не хватает веса или цена высока. Бабка, живо жестикулируя, доказывала обратное. Вдруг браток резким движением ловко швырнул этот фунт через плечо прямо в свой вагон, где оно и исчезло. Бабка завизжала, а парень быстро отскочил и был таков. Другой браток подошел к деду, торговавшему огурцами из мешка, взял пару или тройку и стал спокойно удаляться. Дед метнулся за ним, оставив без присмотра мешок, который тут же подхватил третий браток и так же швырнул в свой вагон. С разных сторон полетели в вагон свертки с кусками провизии. Я вспомнил первую ночь на призывном пункте — тот же почерк! Поднялся страшный шум, крики «Караул!», «Милиция!», «Грабят!»… Часть торговцев с проклятиями убежали, часть, яростно махая кулаками и жутко ругаясь, столпилась у дверей вагона. Но что они могли сделать? А где же сержанты, почему не прекратят безобразие? — не понимал я, хотя закралось подозрение, что они «умыли руки», но почему? Появился наряд железнодорожной милиции с человеком в форме с красной фуражкой (дежурный, помощник или начальник станции). Наряд оцепил наши вагоны. Поодаль сгрудились ограбленные торговки, громко переговариваясь и ожидая разрешения конфликта. Старший наряда подошел к дверям вагона и стал требовать нашего сопровождающего. И только тут появился «Старшой», спрыгнул и стал объясняться, разводя руками, что я, мол, не в силах ничего сделать, замучился, этих урок везу в армию, они голодные, нет с ними сладу, отправляйте скорей, как бы большей беды не было. Что было делать? Старший наряда чем-то грозился, но потом плюнул и с человеком в форме пошел к толпе объяснять безнадежность ситуации. Толпа что-то возражала, неслись проклятия в нашу сторону, но вскоре она рассеялась. Только дед, у которого украли мешок с огурцами, подошел к соседнему с нашим вагону и стал просить, чтобы отдали хотя бы мешок. В дверях появилась наглая рожа Пахана и состоялся примерно такой диалог: Пахан. Что тебе, дедушка, надо? Дед. Мешок с огурцами ваши забрали. Пахан. Безобразники. (Обращаясь в глубь вагона.) Кто взял мешок с огурцами у деда, суки? Молчат! Дед, не помнишь, кто взял? Дед. Где там упомнить. Кинули в ваш вагон. Отдайте хоть мешок, он у меня один. Пахан. Хорошо, я сейчас всех перещупаю. (Он отошел вглубь, послышалась возня, и он вернулся к дверям.) Огурцов не нашел, а вот мешок какой-то валялся. Твой? Дед (обрадованно). Мой, мой. Пахан (кидает мешок). Тогда забирай. Больше ничего не могу. Дед (поднимая мешок). Спасибо хоть на этом. Дед понуро уходит. Оцепление осталось до отхода состава. Нам запрещено выходить, а если по нужде, то только в сопровождении караульного. Сержанты довольны, инцидент исчерпан, и не нужно следить, не убежал ли кто. Я забрался на полку. На душе было скверно, гадко. Вскоре состав тронулся и до вечера нигде не останавливался. Только, когда совсем стемнело, прибыли на крупную станцию, сплошь заставленную составами (помнится, Бугуруслан), и наш товарняк стал. Стоим минут 5–10. В теплушке кто уже спал, кто готовился ко сну. Собирались закрыть дверь, как вдруг появился запыхавшийся сержант и закричал: «Подъем! Быстро строиться и бегом на отличный обед! Через 20 минут состав поедет, надо успеть». Спешно выгрузились и почти в полной темноте, цепочкой, во главе с сержантом, побежали мимо каких-то составов, складов, заборов. Вот столовая в плохо освещенном бараке. Столы, на 10 человек каждый, уже накрыты: миски, ложки и, главное, огромная кастрюля густого борща с хорошими кусками мяса на каждого, кастрюлька гречки. Самый шустрый быстро разливает горячий, вкусный, по-домашнему сваренный борщ. Так давно не было ничего горячего, кроме кипятка! Только успеваем съесть полтарелки, как вбегает сержант с командой: «Встать! Бегом к поезду, сейчас отправляется». Хватаем куски мяса, гущу, несколько ложек каши и, дожевывая на ходу, мчимся обратно. Эх, в спешке не захватили котелки, можно было слить оставшееся. Никак нельзя отстать, хлопот не оберешься, еще угодишь в штрафную роту. Только влезли в теплушку, лязгнули буфера, и состав медленно тронулся в путь. Последние ребята из нашей команды залезали на ходу. Думаю, что с предыдущей остановки сюда сообщили, что едет голодная, неуправляемая команда и нас решили накормить во избежание возможных эксцессов. Поскольку связи с поездом не было, нас не смогли предупредить заранее и все прошло в страшной спешке. Больше нас нигде не кормили. Отпечатался этот борщ, больше нигде, ни в лагере, ни в части, никогда не пробовал подобного борща. На другой день прибыли на крупнейшую узловую станцию Кинель, рядом с Куйбышевом (Самарой), и здесь застряли надолго. Наши вагоны отцепили и перевели на запасной путь. Вначале сказали, что до вечера никуда не поедем. Все вылезли из теплушек, оставив только дежурного в каждом вагоне. Побродили по станции, кое-кто сбегал на довольно большой базар, оказавшийся неподалеку. Естественно, что шпана из соседнего вагона пошарила по базару и кое-что умыкнула. Однако ни вечером, ни на следующий день нас никуда не везли. То же повторилось и в последующие дни. Продовольственный паек заканчивался. Продукты оставались еще у тех, кто имел что-то из дома или имел деньги и мог прикупить необходимое. Я сходил на базар и истратил всю оставшуюся у меня небольшую сумму на пополнение похудевших запасов. Нас не кормили и новый паек не давали (что-то нарушилось, может, просто головотяпство). Назревали голодные времена. Сержанты сбились с ног, уговаривая станционное начальство поскорей отправить нас в Тоцк, пристегнув к попутному составу, грозили неприятностями от нашего «контингента». Ничего не помогало. Железнодорожный узел огромный, основные заботы — это пропустить составы с воинскими эшелонами и боевой техникой. А тут мелочевка, подождут. Плохо с прокормом? Это не наши заботы, говорило станционное начальство. Возможно, прослышав про художества «контингента», начальники попутных составов отказывались цеплять наши вагоны. Шпана уже навела шороху на базаре, и там усилили патрули. Одного уже поймали, и ему грозит штрафбат. А остальным что делать? Мимо нас непрерывно, с короткими и длинными остановками, проходили составы. И вот однажды прибежал один член нашей команды и сказал, что на одной из платформ состава, стоящего напротив наших вагонов, везут подсолнечный жмых. Обычно он используется как концентрат для питания коров и прочей скотины, но тут, с голодухи, и для нас подойдет. Можно сделать запас на случай, если ничего давать не будут. И потянулась наша команда поодиночке, чтобы не застукали, таскать этот жмых. Мой сосед приволок целую запазуху и предложил часть мне. Я согласился, взял эти пластины, похожие на куски кунжута, попробовал, не понравилось. Конечно, с голодухи можно грызть и жмых, но у меня еще была пара буханок черняшки, порядочно сухарей, остатки масла в банке и баночка с медом, которую я берег, как НЗ (неприкосновенный запас) на крайний случай. Один ловкач из «братвы» обнаружил вагон с продуктами, проник туда, сорвав пломбу и умыкнул что-то для себя и своей «братвы». Эти похождения обнаружили, и железнодорожные власти усилили охрану состава с продовольствием и жмыхом, привлекли даже собак. Кстати, состав с продовольствием стоял на соседнем с нашими вагонами пути. Невзирая на усиление режима, все тот же ловкач повторил набег (возможно, мало взял для «братвы»), его засекли, и началась погоня, но он умудрился улизнуть. Сцену погони со стрельбой, которую открыл один охранник, мы наблюдали из дверей вагона. Это было уже слишком, и то же самое начальство решило организовать обыск наших двух вагонов. Нас предупредили о надвигающемся в ближайший час «шмоне», и встал вопрос, куда девать запасенный жмых. Выносить и выбрасывать было поздно, да и жаль, и тут я предложил всем выход. Надо полностью до упора открыть дверь нашего товарного вагона и через окошко, которое перекрывала открытая дверь, покидать все кулечки со жмыхом в пространство между дверью и стенкой вагона. Так и сделали. Вскоре появился наряд охранников, пожилых дядек, и под наблюдением наших сержантов стал все осматривать и перетряхивать наши вещи. Видно было, что делать это им было неприятно (обыскивать голодных ребят), они провели операцию кое-как и быстро убрались. Ничего, естественно, не обнаружили. Немного погодя мы отодвинули дверь, и хозяева пакетов и свертков разобрали их по своим углам. Последствием этой истории было то, что уже поздно вечером нас, наконец, прицепили к одному из составов и отправили к станции назначения, выдав предварительно небольшой, скудный паек на сутки (кажется, по горсти сухарей). Перегон до Тоцка действительно укладывался в сутки, но это в нормальных условиях. Наш же поезд плелся двое или трое суток с бесконечными остановками на каждом разъезде, не говоря уже о станциях, пропуская более «срочные» поезда. Отмечу, что почти всю дорогу до Тоцка, вечерами, перед отбоем, когда все уже лежали, я по просьбе моих сверстников рассказывал по памяти что-то прочитанное мной еще в Москве: «Сердца трех» Джека Лондона, еще какие-то рассказы. Рассказывал «с продолжением», все слушали меня с интересом и каждый вечер просили «продолжить» или начать новое. Потом такие устные «чтения» повторилось уже в действующей части, совершенно в других условиях. Признаюсь, делал я это с удовольствием, так как отвлекался от ужасов настоящего, и мне было приятно, что слушают с удовольствием. За все время пути я бросил на станциях пару открыток, где коротко сообщил, что жив, здоров, нахожусь в пути в запасной полк, адреса пока нет. В дальнейшем старался посылать весточку каждую неделю. На следующий день после отъезда из Кинеля на одном из перегонов, тихом и малолюдном, сержанты вдруг решили провести очередную поверку, хотя последнее время они делали ее крайне редко и нерегулярно (полагалось проверять каждый день). Здесь это выглядело совсем бессмысленно. Я заподозрил неладное и опять не ошибся. Перед поверкой ко мне, один за другим, подошли двое: мой приятель Виктор из нашего вагона и другой из соседнего, где жили «братки» и сержанты. Они предупредили, что поверка липовая, делается по сговору между Паханом и сержантами с целью пошарить в нашем вагоне у гражданских лиц, короче ограбить, в том числе и меня. Во время поверки специально оставленный браток откроет заднюю дверь, влезет и быстренько «подчистит» наш вагон. Я опешил. Как? Не может быть! Своих! Сержанты спелись или подчинились уголовникам? Они же назначили меня старшим по вагону! Мои осведомители с грустью пожали плечами, мол, такова реальность, и сказали: мы предупредили, не выдавай нас, а дальше думай сам. Далее разыгрался отвратительный спектакль. Объявили поверку. Все соскочили на землю и построились перед вагонами в две линейки. А я остался лежать на своих полатях, предварительно развязав мешок со своим барахлом. Лихорадочно билась мысль, что делать? Ведь сейчас обязательно вызовут, а я не имею права перечить представителям власти, тем более военной, приказ есть приказ, а за невыполнение… Тогда у меня еще работало довоенные воспитание и опыт: нельзя перечить власти, будет хуже! Был очень тихий, теплый, солнечный вечер. Каждый звук, даже шорох долетал до ушей. «Почему не все вышли, сколько раз приказывать!» — услышал я голос старшего сержанта, и он поручил одному из команды обойти вагоны. В дверях показалась голова посыльного. «Что лежишь? Слезай, „Старшой“ приказал немедленно в строй!». «Сейчас», — ответил я, и голова исчезла. Тут я принял решение разбросать все по настилу, не будут же все собирать — это требует время, а я потом соберу. Вывалил почти все из мешка, оставив в мешке для «приманки» половинку уже зачерствевшего домашнего каравая и еще какую-то мелочевку. Раскидал все по настилу, прикрывая в беспорядке скудными, своими и соседскими, шмотками. Набил карманы брюк частью съестного, выпрыгнул из вагона, предварительно плотно закрыв заднюю дверь, и вяло пошел к строю. Сержант что-то рявкнул, но я, встав в строй, уже не обращал внимания и стал наблюдать за вагонами. Было горько и обидно. Сержант начал перекличку нарочито медленно. Каждый отвечал «я», прекрасно понимая, что к чему. Дальнейшее прошло, как и ожидалось. Из задней двери соседнего вагона прокралась фигура одного из «братков», он с усилием и, наверно, внутренне чертыхаясь, открыл заднюю дверь нашего вагона, влез, пошуровал немного (поверка заканчивалась!) и спрыгнул обратно, унося мой мешок. «По вагонам!» — скомандовал сержант, поняв, что «дело сделано». Я тут же залез к себе и стал определять потери. Мой расчет оказался правильным. Исчез только мешок и немного рядом разбросанных вещей, в том числе опасная бритва, взятая мной в ветлечебнице. Торопился «браток». У Степана и моего соседа тоже исчезли мешки. Правда, там почти ничего не оставалось. Собрав в кучу все разбросанное и понимая, что без мешка мне не обойтись, я пошел в соседний вагон и вызвал Пахана. «Отдайте мешок, мне не на чем спать, и бритву, остальное жрите», — сказал я. Пахан, как и в случае с дедом, состроил удивленное лицо, потом пошарил и выкинул мой мешок, сказав, что бритву не нашел. Схватив мешок, я вернулся к себе в вагон, запихнул обратно все, что осталось, и лег в плохом настроении. Мои приятели и кое-кто из обитателей вагона пытались утешать, говоря, что выхода не было, такова жизнь, завтра-послезавтра уже приедем и вся эта гадость кончится. Но на душе было скверно. Сержанты вызывали брезгливое, но и настороженное отношение к себе. Формировалось отрицательное отношение к командирам вообще, и укрепилась мысль, что надо рассчитывать только на себя. На следующий день мы застряли на очередной станции, и там запомнились два события: приобретение продуктов и дезертирство Пахана с единомышленником. Мои продукты заканчивались, остались одни сухари и немного сахарного песку, и я решил загнать, точнее, обменять мои еще крепкие ботинки на съестное. На улице тепло, завтра-послезавтра должны приехать, можно походить и босиком. В лагере все равно всю одежду выбросим и получим полное обмундирование. Мои приятели и другие призывники уже спустили все, что было можно, в обмен на продукты и щеголяли босиком и в старой легкой одежде, только чтобы прикрыть тело. Пока поезд стоял, я пошел на станционный базарчик. После нескольких попыток обменял ботинки на стакан ряженки, которую тут же выпил, и вареную курицу с куском хлеба. Вернулся и почти два дня «пировал», так надоела сухомятка! Незадолго до отхода поезда, когда все уже собрались у вагонов в ожидании отправления, сержанты вдруг забеспокоились (что-то почувствовали!) и устроили поверку личного состава. Сразу обнаружилось отсутствие Пахана и его «помощника». Сержанты загнали нас в вагоны, запретили выходить, разве что рядом, по нужде. Младший сержант остался с нами, а «Старшой» помчался на станцию. Когда стал подходить встречный состав и наш паровоз дал сигнал к отправлению, он вернулся удрученный, сказал, что никого не нашел, и дал поручение местному коменданту разыскать беглецов. Позднее прошел слух, что «помощника» изловили и отправили к штрафникам, а Пахан исчез. Остальные «братки» притихли, а нам стало легче на душе, одним гадом, причем главным, стало меньше. Вечером следующего дня или через день мы, наконец, прибыли на станцию Тоцк (Тоцкое?). Высыпали на пути и нестройной босоногой толпой вышли на пристанционную площадь. Солнце клонилось к закату. Нас вновь пересчитали и завели в пристанционный садик, приказав никуда не отлучаться без разрешения и устраиваться на ночь, так как в лагерь отправимся утром. Назначили часовых, а точнее дежурных, которые должны были следить за порядком. Некоторые ворчали, так как надеялись уже сегодня поужинать в казармах, а теперь приходилось поджать животы. Мы с приятелями разжились кипяточком на станции и доели остатки сухарей. Погрызли немного жмыха и стали устраиваться на ночь. Солнце заходило, стало свежо, и стыли ноги. Мы раздобыли немного соломы, и каждый устроил постель на траве садика. Я вытряхнул крошки из мешка, натолкал туда соломы, залез в мешок, положил кулек с оставшимися пожитками под голову и вскоре уснул. Рано утром, только взошло солнце, нас подняли, построили, и мы пошли по пыльной дороге к видневшимся вдали постройкам и рощице. Там располагались Тоцкие лагеря. Шли долго, мимо построек казарменного типа, землянок, складов, заборов, шлагбаумов с часовыми и уже совсем уставшие подошли к очередному шлагбауму. Сержанты что-то предъявили, шлагбаум открылся, и мы строем, точнее подобием строя, вошли в расположение нашего запасного полка. Нас подвели к штабу, и мы сгрудились у входа какой-то дикой, оборванной, запыленной толпой. Вскоре на крыльце появился полковник или подполковник, кажется замполит командира полка, в сопровождении нескольких офицеров и стал толкать речь о службе в армии, о престижности артиллеристов, о порядках в части. Его слушали невнимательно и вскоре стали прерывать возгласами: «В баню ведите!», «Кушать хотим!» и т. п. Замполит быстро закруглился и дал слово другому офицеру. Тот объявил распорядок, нас вновь построили, проверили по списку, разбили на группы по образованию и определили каждую группу в свою учебную батарею. Все, имевшие (точнее заявившие) за плечами 7 и более классов, в том числе и я, попали в 10-ю батарею, где готовили вычислителей и разведчиков-артиллеристов. Возглавивший нашу группу офицер повел нас в баню, где передал старшине батареи. В предбаннике, где мы разделись догола, нас осмотрел врач, постригли под «нулевку», вручили кусок хозяйственного мыла (до конца войны я другого не видел) и запустили в баню. Всю одежду свалили в кучу и потом увезли. После того как мы хорошенько помылись, многократно мылясь и обливаясь водой из шаек, старшина выдал нам под расписку довольно чистую, но застиранную б/у (бывшую в употреблении) одежду: нижнее белье, х/б гимнастерку и брюки, латаные солдатские ботинки с обмотками и двумя парами портянок, пилотку, белый полотняный, но достаточно прочный ремень. Пришлось учиться, как хорошо намотать обмотки, что у меня получилось не сразу. Они то и дело разматывались и сползали. Затем старшина приказал забрать отложенные заранее личные вещи и отвел в столовую, где нас накормили армейским завтраком: пшенной кашей с куском хлеба и чаем. После завтрака строем старшина повел нас в казарму 10-й батареи, где в своей каптерке переписал и выдал каждому довольно кургузое полотенце и шинель, тоже б/у. Далее он приказал устраиваться, отдохнуть, объяснил распорядок дня, ответил на вопросы и сказал, что нормальный режим начнется завтра. Казарма представляла собой длинный, врытый в землю барак с маленькими, как в коровнике, окнами. Внутри он делился вдоль всей своей длины перегородкой на две половины, одну из которых занимала наша 10-я батарея, а вторую 9-я, связистов. Помещение походило на длинный сарай. Из-за отсутствия потолка сверху сразу шла двускатная крыша, а в противоположных торцах барака просматривались большие двери, больше похожие на ворота. Вдоль длинного прохода тянулись сплошные 2-ярусные нары на 60–70 человек, прерывавшиеся в середине подобием холла, в котором был стол в окружении скамеек и довольно большое окно. В холле писали письма, читали, проводили беседы. На нарах были набитые соломой жидкие матрацы и подушки, по одной на каждого. Мы, я и Виктор, заняли указанное нам место, бросив на постель шинель и мешок с привезенной личной мелочью. В этот же день мы отправили письма домой с нашим адресом. Далее пошли будни, резко отличавшиеся двумя режимами дня: нормальный режим с занятиями и наряды с несением караульной службы. Нормальный режим состоял из подъема в 7 часов, физзарядки, утреннего туалета, завтрака, строевой подготовки, занятий по специальности, обеда, короткого отдыха, опять занятий с обязательным политчасом, ужина, вечерней поверки на плацу, в которой участвовали все батареи полка, личного времени перед сном и отбоя в 11 часов. Наряд начинался вечером и длился сутки. Обычно он состоял из собственно караула, куда направлялась большая часть батареи, и наряда на кухню для меньшей части. У меня осталось ощущение, что мы в основном ходили в караул, а занятия занимали значительно меньше времени. Через несколько дней после нашего прибытия всю ранее осужденную молодежь как-то поспешно собрали и отправили с маршевой ротой на фронт. Так что вся наша только что прибывшая команда с «братками» и другими, в том числе и мой приятель Виктор, исчезла окончательно. После их отъезда поговаривали, что их направили в основном в штрафные батальоны. В казарме стало пусто, всего несколько человек, и я занял верхние нары поближе к холлу, чтобы читать, так как там было светлее. Весь распорядок нарушился, но всего на один день. На место отбывших осужденных прибыл новый контингент, и какой! Прибыли молодые кубанские казаки, все с образованием не ниже 7 классов, особым менталитетом, интеллектуально развитые, с запасом знаний и практического опыта. Мне особенно запомнилось и изумило, что общий культурный уровень прибывших был значительно выше их одногодков — сельчан Башкирии и Центральной России, с которыми я общался до и после армии. Возможно, это впечатление было получено по контрасту с командой, с которой я прибыл в запасной полк. Многие из прибывших, несмотря на свои 17 лет, были уже обстреляны и даже имели ранения, то есть имели небольшой фронтовой опыт. Дело в том, что в тяжелом, предыдущем 1942 году, когда немцы занимали донские и кубанские земли и почти весь Северный Кавказ, всех допризывников срочно призвали, «загребли», как они выражались, чтобы не оставить у немцев это «ближайшее пополнение», и начали отправлять в тыл. Однако из-за беспорядочного отступления наших частей и больших потерь многих из «ближайшего пополнения» направляли в отступавшие части, и они, совершенно не обученные и не подготовленные, сполна хлебнули фронтовой жизни, да еще в самом неприглядном виде, при отступлении. Я быстро нашел общий язык со всеми и наконец-то почувствовал себя в своей, понятной мне, среде. В казарме стало многолюдно, все знакомились, притирались друг к другу, рассказывали о себе, слушали новых знакомцев. Уже через день распорядок дня восстановился. Я особенно сблизился с Коровиным, кажется из Краснодара или Пятигорска. Он окончил 10 классов и был очень близорук (6–7 диоптрий!), без очков плохо видел, его даже хотели комиссовать, но он, по молодости, отказался. Как же! Надо идти защищать Родину! А тут началась заваруха с немецким наступлением, и он, вместе со всеми допризывниками, был вывезен в тыл и вот попал в нашу часть. Мы быстро нашли общий язык и взаимопонимание. Он хорошо играл в шахматы, я неважно, хотя и любил эту игру. Вечером в свободное время мы часто просиживали за доской, и я неизменно проигрывал, впрочем, как и все остальные. Кубанцы просветили меня особенностям службы и поведения во фронтовых условиях. Один эпизод определил, по существу, мою дальнейшую судьбу. Вскоре по прибытии кубанцев, был уже вечер, старшина объявил нам, что завтра будет набор в школу младших командиров и мы, образованные и с опытом, — первые кандидаты. Мы молча выслушали, а когда нас распустили на отдых, стали обсуждать эту новость. Все мои новые друзья в один голос заявили, что ни за что не пойдут в школу. Надо быть дураком, гробиться в этой школе на строевой подготовке, не знать ни минуты покоя, постоянные придирки, говорили они и продолжали: а на фронте условия, как и у всех солдат, да еще и отвечай за подчиненных, тыкают в любую дыру. Потери среди сержантов самые большие, в основном из-за глупости и неумения старших командиров. Ни за что не пойдем. На другой день, после завтрака, нас построили за казармой, пришли офицер, помнится капитан, и сержант — писарь с бумагами. Офицер начал бодро, даже с пафосом, говорить, что в школу отбирают только добровольно и не всех, отбирают только (назвал цифру 20…30?) человек, и только лучших, с хорошим образованием не ниже 7 классов, показавших себя настоящими солдатами и т. д. Все молча слушали, правда, сосед мой тихо ухмыльнулся: «Ну и соловей, гладко стелет…» Окончив пламенную речь и сказав, что будет отбирать лично, офицер подошел к первому в строю и спросил фамилию и образование. Тот ответил, не моргнув сказал: 4 класса! Второй назвал фамилию и 3 класса. Офицер двигался вдоль строя и получал один и тот же ответ: 3, 4, даже 2 (это уж перебор!) класса. Он даже поперхнулся, побледнел и, уже ожидая подобные ответы, двигался дальше. Очередь дошла до меня. У него был какой-то обреченный взгляд. 3 класса бодро ответил я, а сосед (десятиклассник!) с ухмылкой — 4 класса. Из всего строя только 3 или 4 не лучших парня назвали 7 классов. Офицер забрал их из строя и, обратившись к нам, нервно прошипел-прокричал: «Это саботаж, я доложу… Так просто это вам не пройдет!» Строй молчал, и офицеру с писарем и новобранцами ничего не оставалось, как удалиться. Старшина, довольно посмеиваясь, отвел нас в казарму, приговаривая: «Ну и прокатили вы его!» Дело в том, что образование записывалось только со слов новобранца, никаких документов не было. Так я не стал даже младшим командиром, а ведь до призыва думал об офицерском училище связи! Питание было не очень обильное, обычное для тыловой части. Поэтому мы ходили не то чтобы голодные, но все время хотелось есть. Из-за нехватки еды выработался определенный «справедливый» ритуал приема пищи. Завтракали, обедали и ужинали мы не в столовой, а в батарее, где позади нашей казармы был сооружен длинный дощатый стол на врытых в землю столбах с лавками по обеим сторонам, также на столбиках. Назначались двое дежурных, которые под наблюдением старшины приносили с кухни в обед хлеб и бачки с супом, кашей и компотом, а на завтрак и ужин только кашу и чай. Под наблюдением сгрудившихся вокруг стола батарейцев нарезались пайки хлеба, разливался в миски суп или раскладывалась каша. По команде старшины каждый батареец брал облюбованную им пайку и миску и садился есть. Все видели, что лишних паек и мисок нет, все поделено поровну. Иногда создавалась толчея, когда пайку или миску хватали сразу двое. Тогда с прибаутками кто-то уступал. Дележка на равные порции требовала сноровки, и после первых раздач выделялись наиболее удачливые в этом деле, которым все доверяли. Удачей считался наряд на кухню, а в конце августа еще и поездки в подсобное хозяйство и колхоз на уборку. Тут отъедались и даже тайком прихватывали кое-что в казарму для себя и друзей, которые в это время были в караульном наряде. Занятий из-за частого несения караульной службы было мало. Вел их наш комбат, капитан, фронтовик, только-только выписанный из госпиталя после тяжелого ранения. Он держал руку на перевязи. Забинтована у него была и грудь. Во время занятий он часто морщился от боли, повязка иногда промокала, приходилось прекращать занятия и идти на перевязку. Было видно, что ему нелегко, но он старался не показывать вида. Занятия он проводил обычно в лесочке на лужайке. О фронте говорил мало, повторяя «сами узнаете». К нам относился по-доброму, как-то по-отечески, никогда не показывал свое превосходство. Ни разу не слышали мы командирского окрика, скорее стыдил, если что не так. Обнаружив, что мы не высыпаемся из-за блох, разрешал прикорнуть всем на 40–50 минут. В общем, вел себя по-человечески, не то что тыловики. Освоили мы при нем основы работы артиллериста-наблюдателя и кое-что по топографии, ознакомились с основными приборами разведчиков и вычислителей: стереотруба, теодолит, секстант, планшет с картой, еще что-то. Но вскоре он серьезно занемог, и его отправили в госпиталь. Мы очень огорчились. Занятия по специальности практически прекратились. Остались только строевая подготовка, изучение уставов и политзанятия. Строевую подготовку никто не любил. На нее отводились 2 занятия утром и вечером. Сразу после завтрака раздавалась команда: «10-я батарея, строиться!», старшина проверял строй, кто и как заправился (гимнастерка, брюки, пилотка), у всех ли чистые подворотнички и правильно ли они подшиты, ровно и плотно ли замотаны обмотки, почищены ли ботинки. Нерадивый получал замечание, но мог и схлопотать наряд вне очереди (мыть полы в казарме, чистить нужник и прочее). Затем перестраивались в колонну и «шагом марш!». Выходили на огромный плац, и начиналась отработка строевых команд. Повороты, развороты, строевой необычный шаг, приветствия и прочая строевая премудрость. Кому она нужна на фронте? — считал каждый и был, в общем, прав. «Запевай!» — командовал старшина или старшие сержанты нашей батареи, чаще всего наш старший сержант Гусев, как только мы отходили от нашего жилища. Начинал запевала (у нас было даже два), остальные подхватывали. Мимо проходили строем другие батареи со своим репертуаром. Вечером все повторялось. Помимо занятий, после ужина было построение на плацу всего полка, ритуал поверки подразделений и с песнями несколько кругов по плацу. Пели, разумеется, только строевые песни. Запомнились, даже иногда сейчас звучат в ушах, мощные стройные голоса колонны школы младших командиров, которых, как и говорили мои кубанцы, гоняли нещадно: Школа младших командиров комсостав стране своей кует, Или такая бодрая, зовущая мелодия, возможно непонятная сейчас: Белоруссия родная, Украина золотая, Апофеозом была всегда пробиравшая до дрожи «Священная война» Александрова: Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой После вечернего построения возвращались в казарму. Наступал час «личного (свободного) времени». Каждый занимался своим делом: чинил одежду, подшивал чистый белый подворотничок к гимнастерке, писал письма, читал, играл в шахматы, шашки или беседовал с друзьями… Принятие присяги следа не оставило. Смутно помню, что это произошло, кажется, в первые, не то последние дни прибытия в запасной полк на плацу. Было принятие присяги с «первичным», в основном уголовным составом нашей батареи или после прибытия кубанских казаков, не помню. Скорее всего, до отбытия «уголовников», не могли же их отправить на фронт без присяги. Политзанятия были своеобразным отдыхом и пополнением ежедневной информации о положении на фронтах, наших и союзников. По всем данным, дела на фронте шли успешно. После колоссальной битвы под Орлом и Курском, где немцы потерпели стратегическое поражение, каждому здравомыслящему человеку стало ясно, что наступил окончательный перелом в войне, хотя предстояло освобождение колоссальных территорий, потерянных в ходе кампаний 1941–1942 годов. Были, конечно, скептики и напуганные предыдущими успехами немецких войск, но число их было ничтожно. Большинство вздохнуло с облегчением, впереди забрезжила Победа. Все это поднимало настроение и вселяло уверенность в грядущую победу. Конечно, очень хотелось выжить в этом кошмаре, но, помнится, все и, конечно, я старались не задумываться о будущем, слишком все неопределенно и велики потери. Общий настрой был таков, что уничтожение не только фашизма, но германского государства считалось необходимым и неизбежным. Нарастала и ширилась ненависть к немцам как нации. Ненависть питалась не только и не столько официальными публикациями в печати, а рассказами беженцев о том, как расстреливали мирных жителей, как бомбили колонны беженцев, как самолеты вермахта гонялись даже за одиночками женщинами и детьми и поливали их из пулеметов, так, ради забавы; как грабили селян, отнимая последнее, и многое другое. Особенно усилились эти чувства позднее. Когда же стали известны массовые расстрелы на Украине и в Белоруссии, ужасы концлагерей, ненависть и ожесточение к немцам возросли до предела. Каждый немец стал рассматриваться как фашист или их пособник, как личный враг. Когда мы оказались на фронте и шли через сожженные, разрушенные деревни и поселки, еще недавно оккупированные, когда освобождали Польшу и воочию увидели концлагеря, где уничтожались люди, отношение к немцам стало нетерпимым. Среди всех вояк, в той или иной степени, крепло убеждение о необходимости ликвидации, уничтожения Германии как государства и расселении всех немцев по всему миру с целью растворения их среди других народов. Поэтому выступление Сталина со словами «гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остается…» вызывало недоумение и не воспринималось как справедливое большинством россиян. Тогда как статьи типа «Убей немца» Эренбурга вызывали понимание, сочувствие и даже одобрение многих. Я думал в те времена, до какого состояния довели немцев Гитлер и остальные вожди рейха, что признаться в том, что «я немец», было не только неприятно, но и опасно. Могли побить, а то и прикончить, не говоря уже о полном отчуждении окружающих и различных оскорблениях. Казалось, что очень и очень не скоро придет доверие к немцам, во всяком случае, не при моей жизни. Однажды днем, прервав занятия, нас построили и сообщили, что поймали дезертиров, будет открытый суд, и мы отправились к большой летней эстраде. Пришел весь полк. Расселись на деревянных скамейках. На сцене появился прокурор, затем под конвоем ввели трех дезертиров, среди которых был и бедный Степан, с которым я призывался. Не выдержал он армейской службы, постоянных насмешек, везде ему мерещились подвохи в его адрес и нетерпимая, враждебная атмосфера. Не выдержал он и сбежал домой, не подумав из-за ограниченности ума о последствиях. Дезертиров по очереди допрашивали, они что-то лепетали в свое оправдание, но финал был ясен. Всех приговорили по законам военного времени к расстрелу, но(!) заменили расстрел на штрафной батальон с немедленной отправкой. Все разошлись по батареям в удрученном состоянии, было что-то театральное в этом суде, заранее предрешенное. Львиную долю (50–70 % в неделю) занимала в лагере суточная караульная служба. Вечером строем вся батарея шла в караульное помещение (караулку), сменять другую батарею. Там отделяли наряд на кухню, остальных распределяли по постам в три смены. Оружие, винтовки со штыками, выдавали только в караулке, когда идешь на пост. При возвращении с поста его ставили обратно в стойку, а по окончании караула, прежде чем сдать, обязательно чистили. По уставу полагалось 2 часа быть на посту, 2 часа бодрствовать в караулке и 2 часа отдыхать. Но для лучшего отдыха мы, как правило, отводили периоды не 2, а 4 часа. Стоять 4 часа было утомительно, особенно ночью, но зато потом 8 часов отдыха позволяли хорошо отоспаться и чувствовать себя бодро. Четыре ночных часа были настолько утомительны, что почти в каждое дежурство кто-то ночью засыпал на посту. Это строго наказывалось нарядом вне очереди. На втором или третьем дежурстве случилась эта беда и со мной. Помню, разводящий поставил меня в 2 или 3 часа ночи у склада ПФС (продовольственно-фуражный склад) и пошел дальше менять посты. Еще в караулке не удалось вздремнуть и уже там тянуло ко сну. Я стал прохаживаться взад-вперед перед плотно запертыми дверями склада. Была тихая звездная ночь, прослушивался каждый шорох, стук собственных шагов. Первые 2 часа все шло нормально, но потом внимание притупилось и я буквально на ходу стал засыпать, ноги сами собой подкашивались. «Нельзя, нельзя, еще немного…» — твердил я про себя. На беду, у стенки стоял чурбак или ящик, и я решил на минутку присесть, что категорически запрещалось. Присел, оперевшись на винтовку, и мгновенно провалился. Правда, я очнулся, когда сменный наряд только подходил и даже успел крикнуть обычное «Кто идет?», но было уже поздно. Меня засекли сидящим, было видно, что я только что проснулся. В караулке начальник караула сделал мне серьезное внушение, отстранил от нарядов, доложили комбату. По возвращении из караула мне объявили выговор перед строем, назначили наряд вне очереди, осудили на комсомольском собрании, старшина и наши сержанты пристыдили. Мне было очень не по себе, не покидало ощущение стыда перед товарищами и перед самим собой. Наказание как-то не очень беспокоило, просто неприятно. Наряд вне очереди состоял в мытье полов штаба до начала рабочего дня. Меня подняли в 5 утра, и я вместе с другим «соней» продраил тряпкой на палке довольно большую и затоптанную площадь пола в штабе. Больше такого не повторялось, я старался перед ночным постом сколько-то поспать, да и научился бодро держаться все 4 часа. В карауле были моменты, которые меня смущали, хотя я видел, что для всех это в порядке вещей. Так, в один из дней августа привезли из подсобного хозяйства несколько машин арбузов и сгрузили их в овощехранилище. Около хранилища был один из постов караула. В день привоза арбузов или день-два спустя наша батарея заступила в очередной караул. Мой пост был у водокачки недалеко от овощехранилища, последний по обходу (по расстановке постов). Ночь. Прохаживаюсь вдоль водокачки с карабином за спиной. Скоро смена. Вот послышался шум шагов, окрики постовых, сначала отдаленные, потом ближе — идет смена. Приготовился встречать, но что-то они замешкались у склада, слышен говор и какая-то возня. Потом все смолкло, и вот появилась смена с разводящим сержантом во главе. Далее обычная процедура. «Стой, кто идет?» — окликаю я и беру карабин на изготовку. В ответ: «Разводящий со сменой». — «Пароль?» Разводящий называет пароль, я опускаю карабин и подпускаю смену к себе. Но что это? Все сменяемые несут в полах шинели по 2–3 арбуза, кто сколько может. Я сдаю пост сменщику, и тут же рядом все вываливают арбузы и усаживаются на траву. Достают ножи, с хрустом разрезают огромные спелые арбузы на 3–4 части и начинают с присказками есть. «Каждому по арбузу, остальные отнесем в караулку», — говорит разводящий. Разве можно съесть целый арбуз, да такой большой? — думаю я и беру пахнувшую свежестью четверть. Вкусно! Уплетаю и вторую четверть. Но как так можно? Они, охрана, в склад залезли? Там же замок! Оказывается, никто не залезал в доверху набитый арбузами склад. Просто в выходящие наружу отдушины тыкали винтовкой со штыком, нанизывали попавшийся сверху арбуз и вытягивали наружу. Все так просто! Воровством это не считалось. Сами заготавливали, можем и попользоваться, все равно скоро в действующие части отправят. Большинство офицеров, не говоря уже о сержантах, смотрели на эти художества сквозь пальцы, даже сочувственно, а многие пользовались плодами таких «заготовок». Вот такая мораль господствовала. В действующей армии были случаи и похуже. Наевшись вволю, мы отнесли оставшиеся арбузы в караулку, где остальной караул с удовольствием прикончил принесенное угощение. Было еще несколько подобных «заготовок» в карауле, но потом поставили решетки и все прекратилось. Сущим бедствием, которое отравляло существование всех батарейцев, были блохи. Тучи блох в казарме не давали спокойно спать. Только ляжешь, как начинают кусать то на спине, то на груди, на ногах. Обычно плотно заворачиваешься, накрываешь лицо платком, лишь бы быстрее заснуть, но проспать ночь спокойно удавалось редко. По 2–3 раза встаешь ночью, «очищаешься» и вновь заворачиваешься, пытаешься быстрей уснуть. Утром «Подъем!», и встаешь разбитый. Клали на нары всякие травы, но помогало слабо. Когда стало невмоготу, нас, в один из теплых дней, вывели из казармы и зажгли там серу с какой-то примесью на целые сутки, чтобы вытравить эту пакость. Ночевали на улице в старых, заброшенных землянках, где блохи не так мучили. Когда вернулись, то дезинфекция действительно помогла, но первые дни мучил отвратительный запах. Вскоре блохи появились опять, очевидно вновь размножились, но нам оставалось здесь жить немного, сообщили, что на днях формируется эшелон на фронт и нас отправят в действующие части. Новость об отправке на фронт, которую мы ожидали всегда, а последнее время чувствовали ее приближение, я, как и большинство в батарее, принял положительно. Наконец избавимся от замучивших нас блох, в действующей части получим фронтовой паек по 1-й категории, и ощущение голода пройдет, опротивевшие строевые занятия и тупое заучивание уставов прекратятся, кончится неопределенность положения, когда неизвестно, что тебя ждет завтра. Конечно, это фронт, опасно, могут ранить, а то и хуже. Но перелом в войне уже наступил, наши непрерывно наступают, и теперь должно быть легче, и должны мы, наконец, выполнить свой долг! Опасно? Страшно? Да, но тут уже как сложится. За пару-тройку дней до отъезда батарею выстроили, объявили, что наша подготовка закончена, и зачитали приказ о присвоении звания ефрейтора мне и еще одному солдату «за хорошую подготовку» и назначили меня старшим по маршевой команде нашей батареи! Вот не ожидал, вроде я ничем не отличился. После построения наш старший сержант Гусев как-то по-теплому, неказенно поздравил меня и на мои недоумения сказал, что из всего состава он считает меня наиболее ответственным и подходящим. Далее он объяснил мои обязанности (связь с начальством эшелона, пополнение сухого пайка, поверка состава команды на остановках, утром и вечером) и дал несколько советов, как вести себя в эшелоне. Похвала, конечно, меня порадовала, а звание ефрейтора и назначение старшим команды не очень. Звание мне просто по-детски, по-глупому не нравилось, т. к., видите ли, Гитлер был ефрейтором. А командовать людьми я не любил, да и считал, что в нашей команде есть более опытные вояки, уже побывавшие на передовой. За день до отправки была баня и полная смена обмундирования на новенькое, прямо со склада. Мы раздевались догола в тамбуре и сдавали все сержанту: от пилотки до ботинок и портянок. Затем по очереди входили в каптерку старшины, получали под расписку новую, хрустящую амуницию от нижнего белья до ботинок, шинели, погон и вещмешка. Таков был порядок. Всех отправляющихся в действующую армию одевали во все новое. Утром следующего дня, после завтрака, выдали сухой паек на сутки или на несколько дней, точно не помню, всех построили побатарейно в длинную колонну с оркестром впереди, и мы двинулись на станцию. Прощайте, Тоцкие лагеря, больше мы вас не увидим. Впервые мне пришлось отдавать так нелюбимые, но вот сейчас необходимые строевые команды своей батарее. Шли походным нестроевым шагом, но, проходя мимо поселков с высыпавшими на улицу ребятишками, женщинами и редкими мужчинами — стариками, все охотно равнялись по команде и даже иногда давали почти строевой шаг. Часто запевали бодрые военные песни того времени. Провожающие махали нам, что-то кричали. Настроение было приподнятое, а вид длинной колонны очередного пополнения как бы показывал, что впереди еще новые успехи на фронте и есть еще запас сил у Красной Армии. В общем, нормальные проводы. Вот и станция. Уже подан эшелон теплушек, и мы быстро расположились в отведенных нам вагонах, не забыв запастись кипяточком на дорогу. Короткая поверка всего состава, раздался гудок, лязгнули буфера, и мы двинулись к новой, неизвестной нам жизни. Вначале эшелон двинулся на восток, к Оренбургу, затем свернул на юг, перешел на ветку Уральск — Саратов и уже теперь двигался только на запад. Бежали мимо плоские, уже пожелтевшие дикие степи Северного Казахстана с редкими поселениями. Ближе к Волге появились возделанные поля, участились поселки. Остановки на полустанках были короткие. Там попадались в основном попутные эшелоны с пехотинцами, танкистами, все в новенькой, иногда щегольской форме, стояли и составы с техникой. Ощущение, что на запад движется колоссальная армада. Сколько этих молодых ребят вернется домой, особенно пехотинцев и танкистов? Утром пересекли Волгу у Саратова и появились первые следы былых бомбежек, несколько искореженных огромных баков для горючего рядом с уцелевшими или вновь поставленными. Пошли приволжские степи, появились перелески, станции, сначала целые, потом все чаще со следами бомбежки. Запомнился крупный железнодорожный узел Кочетовка. Наш эшелон остановился между двух искореженных составов, точнее остатков составов. В беспорядке валялись измятые сожженные остовы товарных вагонов и платформ. Кругом разбитые постройки или их остатки, заросшие и свежие воронки от бомб. Появилось ощущение, что вот-вот приближаемся к грозному и неизбежному. Гнетущий пейзаж. Хотелось побыстрее уехать. Вскоре, к нашему облегчению, состав двинулся дальше. Кончились степи, пошла среднерусская природа. Вот станция Лев Толстой. Остановились. Соскочили на платформу размяться. В углу гора картошки, рядом стоят девчата и с любопытством смотрят на нас. Попросили картошки. «Берите сколько надо!» Захватив по горсти картошки, все бросились бегом к вагонам, так как гудок паровоза дал сигнал отправления. На установленной в вагоне буржуйке кто сварил, кто спек картошку. Запах и вкус этого блюда был так приятен! Ведь питались только сухим пайком да кипятком. Под стук колес у меня мелькнула мысль: может, поедем через Москву? Очень хотелось увидеть родные места. Однако мы свернули на запад, к Орлу. Вскоре пошли освобожденные от оккупантов земли. Все разрушено, ни одного целого строения, сожженные деревни и поселки, и так до Орла. В один из вечеров начала сентября наш эшелон подошел к Орлу и остановился на подходе к станции, которая была полностью разрушена. Весь эшелон высыпал на поле перед полотном железной дороги и по команде построился: несколько батарей огневиков (орудийные расчеты), батарея связистов и наша батарея, разделенная на 2 шеренги — вычислителей и разведчиков. Подошла делегация представителей 1-го Белорусского и 1-го Украинского фронтов делить пополнение. Взмахом руки генерал, очевидно руководитель делегации, делил шеренгу каждой батареи на 2 части. Правая часть шеренги — на 1-й Украинский, левая — на 1-й Белорусский. Вот и наша батарея. Половина вычислителей пришлась как раз между мной и Коровиным. Он — на 1-й Украинский, я — на 1-й Белорусский. Просто, никаких формальностей. Можно было самому выбрать, куда идти, перебежав в соответствующую половину. Я решил остаться там, куда попал, а Коровин у себя, надеясь быть поближе к родному Киеву, вдруг попадет туда. Так мы расстались навсегда. Каждую половину построили в колонны и направили в разные стороны. Вновь, опять случайно, я попал на 1-й Белорусский фронт. Уже стемнело, когда наша колонна вошла в Орел. Кругом силуэты разрушенных зданий и ни одного огонька — светомаскировка! Затем нас делили по бригадам и полкам. Колонна сокращалась, как шагреневая кожа. Вот последнее деление, и остатки колонны пошли к месту назначения. Мы долго шли через разрушенный город, вышли за город и, совсем уставшие, дошли до деревни Знаменка, на окраине которой остановились у штаба полка. Было совсем темно, только звездное небо. В стороне обозначились свежие скирды соломы. Стало совсем свежо. «Отдыхайте в скирдах, завтра окончательно определитесь», — скомандовал кто-то из штаба, и мы рассыпались по скирдам. Я залез в небольшую скирду, приятно пахнущую свежей соломой, уютно устроился и быстро уснул. Утром, когда раздалась команда «подъем», я вылез из своего гнезда и увидел перед собой широкую пойму с разбросанными на ней домиками из снопов соломы и небольшую речку Цон. Вдоль берега там и сям у редких кустиков были разбросаны землянки, из которых высыпали солдаты теперь моей части. Я быстро помылся в речке холоднющей и хорошо освежающей водой и вскоре, после завтрака на расположенной рядом полевой кухне, нас, новобранцев, собрали у штаба. Пришел командир, кажется начальник штаба, с писарем и несколько командиров из разных подразделений, явившихся за пополнением. Нам объяснили, что мы попали в 1314 ЛАП (легкоартиллерийский полк), входящий в 21 ЛАБр (легкоартиллерийскую бригаду) 6-й артиллерийской дивизии прорыва РГК (резерва Главного командования), которая была образована недавно, в конце весны. Ранее 1314 ЛАП, оснащенный 76-миллиметровыми пушками, короткое время был отдельным противотанковым полком, но вскоре его влили во вновь образованную дивизию. Полк, как и вся дивизия, участвовал в Орловско-Курской битве, понес большие потери, сейчас на отдыхе и пополнении людьми и техникой. Фронт отодвинулся на запад, в Белоруссию, далеко от этих мест, но, как только наметится очередное крупное наступление, нас перебросят на передовые рубежи. Вообще, полк (и вся дивизия) участвует, как правило, только в крупных наступлениях или отражении крупных атак противника. Затем всех переписали, заполнили наши красноармейские книжки и стали распределять по подразделениям. Узнав, что я десятиклассник, командир обрадовался и предложил мне стать писарем полка. В полку было мало достаточно грамотных, каковыми считались окончившие 7 и более классов, так как они, почти поголовно, попадали в военные училища. Писарь считался «элитной» должностью, все время при штабе, а значит, не очень опасно, нет строевых и прочих занятий, более «вольная» жизнь, все время при начальстве и в курсе всех событий. Но должность писаря мне претила, чем-то она казалась унизительной, совсем не престижной и даже презираемой солдатами, что впоследствии подтвердилось. Писарь в действующей армии? Чтобы на тебя с усмешкой косились солдаты здесь, а после войны, если жив останусь, и гражданские! Нет, ни за что! Как отказаться и не навредить себе? Такие мысли проносились в голове, а командир, расписав выгоды этой должности, спросил: — Ну как, согласен? — У меня плохой почерк, — нашелся я. — Давай посмотрим. — Он достал и положил передо мной кусок бумаги, ручку с пером № 86 и подвинул чернильницу. — Вот что получается, лучше не могу, — сказал я, накарябав, с виду старательно, несколько фраз этим пером, которое я не любил в школе из-за того, что с ним у меня получался совсем плохой почерк. — Да, совсем неважно, жаль, — сказал начальник как-то расстроенно. — Иди вычислителем во взвод управления к Носову, — и он подозвал белобрысого невысокого сержанта. Носов отвел меня в землянку на троих, где отдыхал третий вычислитель, Нефедов. Землянка представляла собой ямку, примерно 3?2 м, вырытую в крутом откосе берега речки Цон. Сверху она была наспех, кое-как накрыта одним рядом довольно мелких стволов, на которых был настелен слой соломы и насыпана земля. Вход, как и у всех, прикрыт плащ-палаткой. (Спустя 30 лет, во время орловской встречи однополчан, я нашел и даже сфотографировался в этой ямке.) Рядом весь откос был усеян подобными землянками полка. Наша троица составляла отделение вычислителей, наряду с более многочисленными отделениями разведчиков, связистов и радистов взвода управления полка. Носов и Нефедов расспросили меня о моей жизни, рассказали о себе и порядках в полку, о непосредственных начальниках, кому и как подчиняться. Сразу установились нормальные дружеские отношения без дистанцирования командира от подчиненных, хотя в дальнейшем близких отношений не получилось. Это вещь тонкая, требует совпадения взглядов на жизнь и еще чего-то неуловимого, что сближает людей. Носов еще на гражданке был топографом и много ездил по стране, занимаясь топографической съемкой. Слушать его было интересно. Нефедов казался мне неинтересным, окончил 7 классов, работал, помнится, не то в колхозе, не то на мелкой фабрике. Работал, пока не взяли в армию. Взгляды его крутились вокруг жратвы и баб. Дальше пошли обычные армейские будни воинской части, расположившейся на отдых, чем дальше, тем больше похожие на жизнь в запасном полку. Занятия по специальности, чередующиеся с караульной службой и нарядами на кухню, каждодневная проверка на «вшивость» после утренней физзарядки, регулярные политзанятия и немного (совсем немного!) строевой подготовки, чтобы не забывали. В свободное время, обычно после обеда или вечером, отлучаться далее 100–150 метров категорически запрещалось. Изредка, вечером, показывали кино на улице. На большой полянке, близ лагерных землянок, натягивали на шесты огромное полотнище. Приезжала кинопередвижка, расставляла свою аппаратуру, нас собирали на этой полянке, и начинался киносеанс. Сначала, как всегда, показывали кинохронику, а затем саму картину, обычно бодрую, патриотическую. Как-то шла картина «Два солдата», и вдруг мы услышали гул приближающихся немецких ночных бомбардировщиков. Следует отметить, что мы, новички, быстро научились определять по гулу, чей самолет. В разных концах поляны закричали «Воздух!». Дело в том, что сверху виден свет, а это сигнал для бомбометания. Однако показ фильма продолжался. Гул нарастал, вот он над головой, я весь сжался, хотя стоящие рядом бывалые солдаты обронили: «Ничего, пронесет, не трусьте, по заданию летят…» Действительно, пронесло. Гул удалился в сторону Орла, и вскоре послышалась лихорадочная стрельба зениток и бомбовые разрывы. Обычно при пролете самолетов фильм приостанавливали, так как немцы бомбили и обстреливали каждую светящуюся точку, но последнее время они почти перестали гоняться за одиночными огоньками, уже здорово ослабели. Как-то после умывания у нашей речки я выронил комсомольский билет, который всегда носил в левом нагрудном кармане гимнастерки. Вскоре обнаружил пропажу, и у меня, как говорят, похолодело сердце. Тогда это было серьезное ЧП (чрезвычайное происшествие), могли исключить из комсомола и вообще оценить это как враждебную попытку избавиться от документа. Глупость жуткая, но и последствия могли быть жуткими, мол, собирается дезертировать или даже перебежать к немцам (и не такое бывало в то время). Я заметался, стал всех опрашивать. Оказалось, что кто-то нашел билет и его передали уполномоченному контрразведки СМЕРШ (хуже некому!), нет чтобы мне вернуть. Я скорей к уполномоченному. Он долго и подозрительно меня расспрашивал, но билет вернул, как бы нехотя, приговаривая: ладно бери, но береги, а то загремишь в штрафную. Его, как и всех из СМЕРШа (расшифровка: смерть шпионам!), побаивались и очень не любили, считали бездельником и трусом. На передовой он не появлялся, а как затишье — тут как тут и все что-то ищет, подозревает. Многих склонял в осведомители, особенно среди офицеров. «Слабаки» из-за страха соглашались, а кто посмелей отказывались и даже посылали его к черту, как впоследствии наш комвзвода Павел Соболев. От таких «принципиальных» он быстро отставал. После войны, при наших встречах однополчан, наш «смершист» все время оправдывался: такая у меня была работа — вербовать, но я ведь никого не сдал, хотя на меня давили: плохо ищешь «неблагонадежных» (паникеров, распространителей ложных слухов, потенциальных дезертиров и перебежчиков и даже «лиц, читающих немецкие листовки»). Что правда, то правда, он никого не «засадил», ограничился вербовкой осведомителей. Правда, и это дело выглядело для «галочки». Осведомители числились в отчетах, но, за редким исключением, никогда ничего не находили. На занятиях я быстро усвоил основы топографии и работу с приборами. Мне нравилось определять по приборам цели, определять их координаты и наносить на карту. Однако львиную долю времени занимали караул, наряды на кухню и по хозяйству, заготовка дров, сооружение землянок. Вскоре после прибытия в полк появились некоторые поразившие и удручившие меня моменты нашего бытия. Однажды, уже под вечер, старшина собрал команду из 3–5 человек, куда включили бывалого сержанта и новобранцев, включая меня. «Следовать за мной», — скомандовал старшина, предварительно раздав каждому по мешку, и мы пошли в сторону деревни. На вопрос, куда и зачем идем, получили ответ, что на месте узнаете. Вот и деревня, стало совсем темно. Остановились у одной из хат. Старшина постучал, ему открыли, и по возгласам было понятно, что там он свой. Как только дверь закрылась, сержант полушепотом скомандовал нам быстро и тихо идти за ним и чтобы ни звука! Бесшумно зашли на участок и остановились у темнеющей кучи. Сержант быстро разгреб, пошарил, шепотом чертыхнулся и подвел нас к другой соломенной куче. Опять разгреб, удовлетворенно хмыкнул и заставил нас быстро наполнить мешки лежащей там картошкой. «Операция» заняла несколько минут, и затем полубегом мы направились в часть. Сержант бежал позади, предварительно слегка свистнув (сигнал старшине!). Отбежав метров 100–200, мы, запыхавшись, перешли на шаг. «Что же это такое? Как можно? Воровать, точнее грабить, у своих граждан! Позор-то какой! — стучало у меня в голове. — И ведь нельзя не подчиняться! Вот тебе и армия — освободители, образец для подражания!» Поняв, скорее предвидя, настроение новичков, сержант сказал, что продуктов не хватает, уговоры отдать излишки не дали результатов и мы по устному(!) указанию начальства (кто дал указание, сказано не было, догадывайтесь сами) участвовали в акции «реквизиция». «Берем понемногу у всех, ничего, они не обеднеют, а то начнутся грабежи и будет хуже, а то, что тайно, чтобы шуму поменьше и никто не придерется…» — примерно так закончил он свое объяснение. Выслушали мы эти откровения молча, пыхтя под тяжестью мешков, было противно и хотелось скорей сбросить эту ношу. Вот и кухня. Свалили все в кучу и скорей в землянку, забыться. Такие «операции» проводили все части, редко проводили, когда приспичит, но частей-то много! Жители относились к этому по-разному, кто с пониманием, кто как к неизбежному злу, кто жаловался начальству, но, разумеется, безуспешно. Еще раз меня взяли на подобную операцию по заготовке дров. Дело в том, что все пригодное для топки (редкие деревья, даже кустики, заброшенные остатки сгоревших построек) уже подчистили, наступили холодные ночи конца октября — начала ноября. Надо было найти топливо для кухонь и самодельных «буржуек». Верхнее начальство никак не шевелилось. Поэтому опять организовали поход в темноте в деревню к «намеченному» днем дому, опять старшина зашел к хозяевам, а мы по указанию сержанта схватили по бревну и полубегом прочь в наш лагерь. «Эти куркули не хотели добром отдавать, так ведь все равно взяли…» — ворчал сержант, не испытывая никаких угрызений совести. А я, да и другие, правда не все, испытывали эти угрызения, и была горечь от содеянного по приказу. Вскоре, наверное, из-за жалоб жителей походы в деревню прекратились, но заготовка дров приняла иной вид. В один из холодных дней, помнится, выпал первый снежок, выделили команду человек 10–15 с топорами, пилами, лопатами и ломами во главе с тем же старшиной и сержантом. Команда, в которой был и я, направилась куда-то в сторону от лагеря. Шли долго по присыпанным снегом полям и наконец вышли к железной дороге. Она представляла собой одну восстановленную колею, по которой уже ходили поезда, и другую разбитую, разорванную на куски — это немецкие саперы взрывали пути при отступлении. Требовалось выкорчевывать шпалы из разбитой колеи, распиливать и уносить, как дрова, стараясь брать поврежденные, а целые оставлять. Закавыка была в том, как объяснил старшина, что делать это категорически запрещалось, вплоть до трибунала, штрафной роты и даже расстрела! Поэтому, сказал он, делайте все быстро, а я и сержант понаблюдаем, не идет ли патруль. Тогда бросайте все и бегом отсюда. Кто попадется, я не отвечаю. Очевидно, годная часть шпал предназначалась для восстановления 2-й ветки, но кто будет разбираться, взяли годное или негодное. Опять тащим, теперь государственное добро, подумал я с горечью. Но делать нечего. Закипела работа, хватали, что легче было выковырять и освободить от кусков рельс. Набрав посильную ношу, мы поспешно удалились. Патрули, к счастью, не появились. Вскоре нам зачитали приказ, запрещающий подобные заготовки с упоминанием пойманных «заготовителей» и их наказанием. Но на следующий же день отправили очередную команду с максимальными предосторожностями. Приказ приказом, а как готовить пищу? С подобными казусами я еще не раз сталкивался по разным поводам. Между тем наступил ноябрь, и становилось холодно, особенно по ночам, как мы ни застилали толстым слоем соломы пол землянки и ни затыкали вход. Наступление на 1-м Белорусском фронте, в отличие от 1-го Украинского, приостановилось, бои стихли, и стало очевидно, что отправка на фронт откладывалась. Поступила команда разбить стационарный лагерь. Занятия прекратились. Мы рыли большую, глубокую, в рост человека, землянку — блиндаж на весь взвод управления (20–30 солдат с сержантами). Офицеры жили в отдельных землянках для 2–3 человек). Собственно, яма под землянку была двухступенчатая, широкая до 2 метров ступень глубиной 1–1,5 м для лежанки и проход вдоль лежанки шириной до 1 метра и глубиной до 2 метров. Это был первый мой опыт, пригодившийся в дальнейшем, когда пришлось много раз копать эти двухступенчатые ямы под блиндажи, большие и малые, тесные и просторные, с отделкой и без, в зависимости от обстоятельств. Одновременно заготавливали бревна наката. По окончании рытья ямы укладывали накат сверху, укрепляли песчаные стенки сучьями с лапником, засыпали накат вырытой землей, предварительно уложив толстый слой лапника, чтобы песок сверху не просыпался. Застелили общую лежанку соломой. В проходе у входа поставили печку — огромную бочку с отверстиями для дров и трубы, в другом конце — сбитый из жердей стол с лампой-коптилкой, смятой сверху гильзой от снаряда, в которую наливался бензин и вставлялся фитиль. Жилище, теплое и по-своему комфортное, готово! Все землянки — блиндажи полка расположили в 2 ряда (для каждого дивизиона) в линейку вдоль берега речки. За несколько дней лагерь был готов. Решилась, наконец, и проблема с дровами. Вместе с бревнами для наката заготовили уйму дров в отведенной нам дубовой роще, и набеги за шпалами прекратились. В том же ноябре, когда стало совсем холодно, нам, после очередной бани, выдали зимнее обмундирование. Обмундирование включало теплое белье, теплые портянки, телогрейку, ватные брюки, зимние рукавицы, ушанку, валенки. Возобновились занятия, в том числе нелюбимые всеми строевые. Однако не надолго. Где-то после середины ноября, когда был освобожден Киев и 1-й Украинский продолжал наступать, прошел слух, что скоро и мы поедем на фронт. Очевидно, намечается операция и на нашем 1-м Белорусском фронте. Слух вскоре оправдался. В начале декабря рано утром мы проснулись от отдаленного шума моторов. Выбежали, к берегу и увидели вдали, за речкой, длинную колонну машин и тягачей с пушками, двигавшихся по дороге. «Наша гаубичная бригада пошла, — сказал один из старослужащих, — теперь очередь за нами, вся дивизия двинулась…» После завтрака, не прошло и часа, у нас объявили тревогу и начались быстрые сборы. Подъехал наш управленческий «Студебекер», и мы стали грузить вещи, катушки связи, ящики с приборами, печку с трубами, шанцевый инструмент (лопаты, ломы, грабли и прочее), шмотки старшины, личные вещи, в общем, все военное барахло. Огневики также погрузились, прицепили к своим «Студебекерам» пушки и все выстроились в длинную колонну машин с пушками и без таковых, летучками (штабными машинами с фанерными «салонами»). Прошла обычная проверка личного состава, и колонна двинулась в Орел на станцию. Погрузились в знакомые нам теплушки еще до полудня и к вечеру двинулись в путь. Лучшие места в теплушке заняли старослужащие, а мы, молодняк, что достанется. При погрузке мы, как и все, установили в теплушке печку трубой наружу, запасли дров на дорогу, поставили нашу коптилку, которую зажгли, когда стемнело, так что стало тепло и светло. Лежанки на полу и на полатях были застланы соломой. В общем, устроились нормально. Когда поезд тронулся, согрели на печке воду, кто в котелке, кто в кружке, и запивали ею сухарики из сухого пайка. Перекусив, легли отдохнуть, задремали под стук колес, все, кроме дневального. Но вот кто-то из «стариков» затянул казацкую песню, остальные, кто знал, подхватили. Потом еще и еще. Песни в основном старинные, дореволюционные, никогда я не слышал, так как обычно пели полюбившиеся песни уже советских времен или народные. Даже сейчас, как вспомнишь, звучат в ушах эти полузабытые песни: Ехали казаки со службы домой. Наступил серенький осенний день. Мы беседовали, гадали, куда везут. По обеим сторонам железнодорожного полотна тянулись бесконечные леса с широкой полосой вырубленных деревьев, наваленных в беспорядке по обеим сторонам дороги. Это немцы устроили, чтобы партизанам было трудно подобраться к рельсам и подорвать железнодорожное полотно. По моим прикидкам, мы ехали в направлении Бобруйска и к середине ночи должны были прибыть на место, если не будет остановок. Действительно, наступила следующая ночь, и еще не рассвело, как мы прибыли на полустанок где-то недалеко от Мозыря и Калинковичей, дальше дороги не было. Стали спешно разгружаться при свете фар нескольких автомобилей. Погода была плохая, шел мелкий снег с дождем, но все радовались, так как погода нелетная, бомбежек не должно быть и можно спокойно разгрузиться. Оставив у груды вещей команду для погрузки на машины, которые еще только снимали с платформ, нас построили и направили к месту дислокации. Ночь, глухое ворчание фронта впереди. Временами там пробивается слабое мерцание зарева далекого пожара или сполохи разрывов. Стараемся идти по обочине, но то и дело попадаем в грязные лужи. Вот проходим деревню. Смутно обозначаются печи от сгоревших домов, развалины, изредка уцелевший дом или полдома. Ни одного огонька, все как вымерло. Идем долго, стало светать. Ворчание фронта усилилось. Приближаемся! Устали, вещмешок с нехитрым скарбом и карабин за спиной стали как будто тяжелее. Скорее бы дойти или хотя бы привал. «Подтянись, — кричит старшина, — не отставать, скоро дойдем». Появился сплошной лес, пошли лесной дорогой, и вскоре мы остановились. Через некоторое время прибыли машины, наш «Студебекер», кухня. Приказали разбить временный лагерь, и мы, немного передохнув, стали сооружать подобие шалашей и навесов. Пребывание здесь помню смутно. Запомнились приход почтальона и караульная служба. Был серый день, падал редкий снежок, слышалось явственное ворчание фронта с редкими разрывами снарядов и едва различимыми пулеметными и автоматными очередями. Раздался громкий возглас «почта!». Весь взвод управления сгрудился в мелком ельничке, где почтальон высыпал из мешка на плащ-палатку груду писем и произнес, что еле нас нашел, совсем сбился с ног. Он брал один за другим знакомые треугольники, серые конвертики и выкрикивал фамилии. Вот и моя фамилия! Схватил и с жадностью прочел. Кажется, в этот раз мама сообщила, что они возвращаются в Москву и надо писать уже на наш арбатский адрес. Конечно, приветы от всей родни и пожелания беречь себя. Тут же пишу ответ, чтобы не беспокоились, пока здесь тихо и спокойно… Помню, что всю войну старался отправлять письма каждую неделю, редко 1 раз в 2 недели, чтобы не волновались! Писал, как правило, между боями или в периоды затишья, когда опасности уже позади, добавляя, что впереди отдых, даже если это было не так. В караул меня, как и всех новичков, назначали часто. Запомнилась новогодняя ночь. Меня определили в смену с 10 вечера до 1 часа нового, 1944 года. Было, как всегда в последнее время, пасмурно, но без осадков. Я стоял на одном из постов, окружавших штаб полка и наш взвод управления. Невдалеке располагались дивизионы и другие подразделения полка, так что было не очень напряженно стоять, вряд ли кто-то незаметно подкрадется. Тем не менее я, как обычно, примостился между двух елок так, чтобы меня было не видно, а окружение хорошо просматривалось. Правда, в темноте это окружение составляло 5–10 метров, и я надеялся только на слух, прислушиваясь к каждому шороху. С разных сторон раздавался приглушенный шум вечернего лагеря, который постепенно утихал. Но вот раздался хор голосов, затем громкие возгласы «С Новым годом!», кто-то запускал осветительные ракеты, и я, с какой-то грустью, вспомнил такой далекий, последний Новый год до войны. В расположении наших воинских частей еще некоторое время продолжался шум и раздавались голоса. Ведь всем, кроме караула, выдали по стопке спирта. Потом все стихло, только на короткое время усилилась далекая стрельба на передовой, там тоже отметили Новый год. На душе было тревожно, ведь завтра-послезавтра на передовую, как там все сложится. Вскоре пришла смена, и я отправился спать на свою лежанку из хорошей кучи лапника. В один из первых дней нового года на рассвете объявили тревогу. Погрузка на машину, недолгий путь по лесной дороге, мимо выдвигающейся к передовой пехоты. Остановка на одной из лесных развилок. Наша задача — оборудовать штаб полка. Роем довольно большую землянку, точнее, яму под блиндаж. Копать здесь легко, песок и земля не промерзли. А мимо все идет и идет пехота. Повозка за повозкой, реже машины: штабные, с пушками, с каким-то скарбом. Но главное, бесконечная лента пехоты, то реже, то гуще. Идут молча усталые, видно долго шли, тащат ПТРы, пулеметы, ноги заплетаются, большинство совсем мальчишки. Лица усталые и какие-то безразличные. Изредка команда или окрик. Кажется, что некоторые вот-вот упадут под тяжестью в неглубокий снег. Значит, вот-вот начнется наступление. Погода полуслякотная, пасмурно, небольшой снег, иногда мокрый, иногда капает, где-то около нуля. Ноги в моих подшитых валенках промокают, хотя стараюсь не наступать в лужи и ходить по листве и траве, раз или два в день сушить у костра. Только вырыли приличную яму под землянку штаба — команда «отбой». Уходим ближе к передовой, в чащу леса (грузимся на штабной грузовик — трехосный «Студебекер» — и уезжаем на новое место). Близится полдень. Штаб располагается в осиновом мелколесье. Разгружаемся. Вновь копаем на маленьких лесных полянках, стараясь не трогать деревьев, образующих крону, чтобы сверху ничего не просматривалось с самолетов. (Сколько еще буду копать и копать! Бросать недокопанное и опять копать.) Копнули всего на 2–3 штыка, и проступает вода. Землянки штаба полка не получаются. Делаем просто обвалованную яму-площадку. Одна, вторая, третья… Щель (неглубокий ровик) для себя на случай обстрела. Устал. Ощущение своей ничтожности, ненужности, какого-то одиночества. Тоскливо, не с кем слово молвить. Где-то близко (так мне кажется) грохает снаряд (первый в моей жизни!), отчетливо слышны дальние, пока редкие, минометные разрывы, автоматы и пулеметы, наши и немецкие (подсказали и быстро научился различать). Ямы кое-как оборудуются, застилаются лапником, тянется связь в штаб бригады и в другую сторону, на НП (наблюдательный пункт) полка, а из дивизионов тянут связь к нам, в штаб полка. Строгий и очень важный порядок. Только заняли позицию, еще не разгрузились, а тут же связист или двое берут 1, чаще 2 катушки каждый, тянут линию («нитку») в вышестоящий штаб и от своего штаба к наблюдательному пункту. Погода по-прежнему хмурая, под стать настроению, изредка чуть сыплет снежок. Связисты пристраиваются на пеньках, колодах. Слышны первые звонки и проверки линии: «Пятый, пятый! Как слышишь? Прием…» Недалеко от штаба по лесной дороге перемещаются, рычат машины, в основном американские «Студебекеры» («студера»), повозки, еще что-то. «Обед!» — крикнул старшина. Набросил свой вещмешок на одно плечо, карабин на другое (все ношу с собой, пока нет землянки или какого-то обжитого места) и побрел со всеми по лесу к кухне. Недалеко. Вот и походная кухня — котел на колесах. Вытаскиваю свой круглый котелок, обтираю тряпкой, в которой завернута ложка. Полтора-два половника пшенного супа с редкими, кусочками тушенки. В этот раз хорошо, достался густой суп. Сел на пенек, вытащил пайку черного хлеба, отломил примерно половину, остальное завернул обратно в тряпицу, спрятал на ужин. На второе «вечная» ячневая каша («шрапнель») с тушенкой или салом и затем «чай», какая-то подкрашенная жидкость. Налил чай в слегка ободранную домашнюю кружку (хорошо, что не алюминиевая, не горячо!). Отсыпал из узелка на остатки хлеба сахарного песку (рафинад давали редко), выпил чай и закончил обед. Промыл в ручейке котелок, ложку и кружку и убрал все обратно в вещмешок. Вернулся к штабу. Назначили в караул. Отдежурил положенные 2 или 3 часа на посту. Отдохнул и на ужин. Опять каша с тушенкой и кипяток с сахаром. Наступает ночь перед наступлением. Снег вроде прекратился, так, изредка идет. Наломал побольше лапника, постелил в ровик, завернулся в шинель, рюкзак под голову, карабин «в обнимку», тревожно заснул. Не прошло и 1–2 часов, как разбудили на пост. Через 2 часа смена. Опять поспал, опять пост. Стою. Ощущение одиночества, заброшенности, ненужности не отпускает. Нет друга или хотя бы близкого товарища. Не с кем поделиться, поговорить, когда сменишься. Кругом много народу, но все какие-то чужие, смотрят сквозь тебя, заняты своими заботами, имею своих друзей или это только кажется? До тебя нет дела. Только приказы старшины. На пост, с поста, наряд на кухню, чистить картошку. Вот принесли хлеб, старшина с помощником разрезал на пайки (помнится, на 1–2 дня) и стал раздавать, отмечая в своей тетрадке. Впрочем, скоро будет светать и придет смена поста. Только стало светать (в 7 или 8 утра), как началось! Артподготовка минут 30–40 (сначала «катюши», а потом минометы, пушки, «андрюши» — это тяжелые ракетные установки, запускаемые прямо с земли). Затем стихло и стали слышны пулеметы, автоматные очереди. Немцы отвечают небольшими налетами. Вот раздался скрип — скрежет и прогрохотало множество тяжелых разрывов. Это 6-ствольный немецкий миномет. До нас не долетает ничего. Только пару-тройку раз просвистело и где-то в стороне послышались разрывы. По телефонным донесениям, отрывочным словам видно, что идет наступление, но не очень бойко. Команда на завтрак. Взял из вещмешка котелок, кружку, ложку и пошел, как вчера, за всеми на кухню. Затем опять на пост, отдых, чистка карабина, снова пост, обед, отдых. Написал первое короткое письмо с передовой, чтобы не волновались, отнес почтальону. К ночи стрельба стихла, но мы никуда не двигаемся, хотя, говорят, пехота заняла немецкие траншеи и пошла дальше. Но недалеко. Что-то мешает. Ночью 2 раза стоял на посту. Прохаживаюсь недалеко от дежурного телефониста. Чуть-чуть похолодало, хотя по-прежнему пасмурно. Хочется спать. Сменившись под утро, наломал еще лапника и подбросил в ровик на лежанку, вещмешок под голову, карабин под бок и заснул как убитый. Кто-то трясет, будит. «Вставай и с вещами к старшине, быстро!» Уже утро. Тихо. В чем дело? Умылся, точнее, обтерся снежком, вещмешок и карабин на плечи и к старшине. Он говорит: «Собрался? Направляешься в 6-ю батарею на пополнение, там погиб разведчик (Анацкий), я тебя сам сдам, завтракать будешь там». Вот и новый поворот в моей судьбе. Ближе к передовой, опаснее, но говорят, в батарее лучше, человечнее, ведь там рискуют жизнью каждый день, это не штаб. Немножко тревожно, но здесь такое одиночество! Вскоре в сопровождении старшины пошел в расположение батареи. Слегка подморозило, небо временами прояснялось и появлялось солнышко. Вышли из леса мимо замаскированных «катюш» (впервые увидел так близко), свернули налево и пошли по тропе вдоль опушки. Идем спокойно, никакой стрельбы не слышно (потесненные немцы сами отступили, оставив Мозырь и Калинковичи). Старшина делится слухом, вскоре подтвердившимся, о применении немцами газов при отступлении от Калинковичей, что позволило им оторваться от наших войск. Кажется, это был единственный случай использования газов немцами, что они усиленно отрицали. Отрицали, т. к. были предупреждены, что в ответ получат по полной программе, Германия — страна небольшая по сравнению с СССР, и придется им очень плохо. Прошли мелколесьем и вышли на большую поляну. И тут открылась страшная картина, особенно для меня, впервые это увидевшего. Слева вдоль опушки в разных позах лежало больше сотни замерзших трупов наших солдатиков, уже раздетых. Среди этого ужаса хлопотала похоронная команда. Все погибшие, как один, в новеньком голубом белье. Это было пополнение в пехоту, только вчера прибывшее из тыла. Молоденькие, последнего призыва, еще не обстрелянные, погибшие, как сказал нам один пожилой солдат-похоронщик, по недосмотру командиров, выведших команду пополнения сюда, на поляну, недалеко от передовой, вместо того чтобы быстро завести всех в окопы или хотя бы временно окопаться недалеко отсюда в лесочке. Головотяпство, преступное головотяпство! А сколько подобных случаев было до этого и потом! Вот их и накрыло минометным налетом, когда немцы стали отвечать во время нашей артподготовки. Кстати, похоронные команды комплектовались обычно из «нестроевиков», «ограниченно годных к воинской службе в военное время», т. е. стариков, больных и раненых, но ходячих. Они раздевали убитых, сдавали вещи «для повторного использования» вместе с документами убитых. Видавший виды старшина сплюнул, покрыл матюком «начальство», и мы пошли дальше. Картина опушки с разбросанными в голубом белье трупами, частично уже замороженными, на пожухлой, рыжевато-зеленой прошлогодней траве поляны, местами припорошенной снегом, до сих пор стоит перед глазами. Так бы и запечатлел на холсте, но не дано. Шел и думал, как прав был тот «дядька» из призывной комиссии, который говорил мне: «Еще не раз меня вспомнишь, что уговорил тебя в артиллерию». Будь я в пехоте, вряд ли бы выжил. Юношей, еще совсем мальчишек призвали, как-то обучили, одели во все новенькое, привезли на фронт. А в результате такой бесславный, бессмысленный, глупый конец по недосмотру или некомпетенции начальства. А сколько погибло и покалечено в составах при бомбежках, не доезжая до фронта! Какая ужасная беспощадная мясорубка. Эти мысли не раз приходили мне в голову. Наконец, мы пришли к небольшой группе блиндажей, расположенных среди редких кустов и представлявших здесь выкопанные в песчаном грунте ямы разного размера не глубже 1–1,5 м (дальше вода), покрытые легким накатом, сверху лапником, песком и опять лапником для маскировки. Недалеко, среди тех же редких кустов (для скрытности?), были огневые позиции батареи, четыре 76-миллиметровые пушки, которые долгое время являлись основным противотанковым оружием нашей армии. Я, правда, занятый своими мыслями, не заметил их тогда. Из одного блиндажа вылез старший сержант — старшина 6-й батареи. Мой старшина представил меня старшине батареи: «Вот тебе пополнение», передал документы, обменялся несколькими фразами и ушел. Старшина широко улыбнулся, представился: «Пустовойт я, а тебя как величать, по имени или фамилией?» Расспросил о семье, откуда я, и сказал: «Будешь во взводе управления вычислителем у разведчиков, командир взвода младший лейтенант Комаров, командир твоего отделения Шалевич, они скоро вместе с комбатом Ершовым придут с НП на передовой». Сказав, что я уже поставлен на довольствие в батарее, он тут же предложил позавтракать на кухне и отдохнуть в землянке разведчиков до их прихода с НП. Сразу же я почувствовал какую-то доброжелательную, почти домашнюю обстановку, и хотя я только прибыл, уже свой, а не чужой, как в полку, и на душе стало легче, исчезла казенщина, что-то отлегло от сердца. Это настроение еще усилилось, когда вскоре появились шедшие с НП комбат Ершов, Комаров, мл. сержант Шалевич и другие разведчики и связисты. Меня представили, и все с интересом и как-то по-дружески стали знакомиться и расспрашивать, откуда я, как попал в армию, что умею, сколько классов окончил, о семье и тут же кратко рассказывали о себе. Особо дружески и подробно я побеседовал с моим командиром Абрамом Шалевичем из Одессы и разведчиком Сашей Хвощинским из г. Данилов Ярославской обл., которые стали до конца войны наиболее близкими друзьями, и еще одним разведчиком, другом Шалевича, отчаянным Сашей (по-настоящему его звали Рашидом) Гиянитуловым из Казани. Отмечу, что общались мы с начала и до конца войны по имени или фамилии, а не по уставу: товарищ сержант (или командир, ст. сержант и т. п.). К командирам-офицерам, старшине, незнакомым и малознакомым (вообще не близким) обращались уже по званию: товарищ лейтенант, товарищ сержант… Вскоре наступил обед. Сходили на кухню за супом и традиционной кашей с кусочками тушенки, быстро поели, запили кипятком с какой-то заваркой и куском хлеба, и Шалевич скомандовал: «Пошли все спать, пока не тронулись с позиции». По дороге к землянке Шалевич разъяснил мои обязанности: дежурство на НП и на линии связи в качестве телефониста; работа разведчика-наблюдателя: наблюдение за противником в стереотрубу, обнаружение и «засечение» целей (правда, из-за близорукости мне могут не доверить). Возможна подготовка планшета для комбата. Это основная работа вычислителя: подготовка и нанесение на карту огневых позиций батареи, НП, реперов, засеченных целей противника, других объектов. Далее обязательный караул, наряды на кухню по указанию помощника командира взвода ст. сержанта Фисунова, доставка обеда на НП по указанию старшины, исполнение приказов командиров (куда пошлют) и, конечно, постоянное содержание карабина в чистоте. Тут же он рассказал про нелепую гибель Анацкого, которому я пришел на смену. «Смелый, ловкий был, даже не верится, что „был“. Хороший товарищ, настоящий. Оборудовали НП. Вся группа (комбат Ершов, комвзвода Комаров, Шалевич с разведчиками Анацким, Хвощинским и связистами) расположилась на опушке, недалеко от первой траншеи. Светало все больше и больше, туман рассеивался. „Шалевич, назначь наблюдателя, пойдем поближе к окопам, вон к тем деревьям, пока совсем не рассвело“, — приказал комбат. Шалевич повернулся к разведчиками, рядом был Анацкий, и Шалевич его назначил. Комбат, Комаров и Анацкий осторожно, пригибаясь, подобрались к группе деревьев. Анацкий с биноклем осторожно, даже вкрадчиво, полез на дерево для наблюдения. Но, видать, его заметил снайпер, раздался выстрел, и Анацкий рухнул, ломая ветки, вниз. Тут же началась стрельба по этому месту, минометный налет. Комбат и Комаров сломя голову бросились бежать оттуда, то и дело припадая к земле, и вышли к остальной группе, тоже залегшей за кустами и деревьями. Анацкий лежал неподвижно. „Убит“, — сказал комбат (или Комаров). Тут начался хороший обстрел, все попрятались. Опять и опять минометный налет. „В общем, бросили мы нашего Анацкого“, — со вздохом сказал Шалевич. Потом, когда стихло, стали искать на том месте, но никого не нашли. Пропал, и все. Возможно, его, раненого или убитого, подобрали пехотинцы (санитары?). (Замечу, что позднее домой отправили стандартную похоронку.) Такие дела. Еще одного связиста, Воронкова, ранило в руку пулей, но как-то странно, похоже, самострел, и его отправили в медсанроту. Пока замяли это дело. Он вообще трусоват, норовил всегда увильнуть с опасного места. А ведь бежал из дому добровольцем! В 16 лет! Отец у него вроде генерал. Понюхал слегка пороху, почувствовал тяжесть и опасность армейской жизни и захотел обратно, но не тут-то было, хотя и отцу писал…» Поговорив, мы залезли в довольно просторную землянку, сплошь устланную толстым слоем свежей соломы. Перемещаться внутри можно было только «на карачках» или ползком на коленках, высота всего около одного или полутора метров. Растопили слегка печку (бочка с отверстием и кустарной трубой, свернутой из куска другой бочки), поставили сушить валенки и портянки, чуть поговорили о ситуации на нашем участке, о немецких газах, укутали ноги запасными портянками и соломой, стало тепло. Вещмешок под голову, карабин под бок и мгновенно уснули. Так началась и до конца войны продолжалась моя жизнь в 6-й батарее. Спали недолго, около часа. Помкомвзвода Фисунов крикнул: «Подъем! (Ох уж эта команда!)! Быстро! Собираться! Поехали!» Вскочили, намотали подсохшие, еще теплые портянки, запасные бросили в мешок, натянули валенки, вытащили наружу печку и все остальное имущество. На дворе морозно, яркое солнце. Подъехал наш, взвода управления, все тот же американский «Студебекер». Погрузили вещи, потоптались у машин и по команде «По машинам!» забрались на борт. Выстроились в колонну. Наш «Студебекер» с комбатом впереди батареи, сзади четыре «Студебеккера» с пушками батареи. Стоим минут 10–20. По ярко-голубому небу бегут облачка. Морозит. Но вот двинулись и вскоре въехали в полностью разрушенную и сожженную деревню. Остановились. Здесь проходила передовая. То там, то здесь множество воронок на белом снегу и трупы наших солдатиков. Похоронные команды не спеша подбирают их и увозят на телегах. Немецких трупов не видно, наверно, забрали своих. Совсем рядом разбитая, вся в ранах кирпичная церквушка со сломанным, накренившимся крестом и немыслимо развороченной загородкой. Рядом уже замерзший труп офицера, вроде, по остаткам экипировки, старшего офицера не ниже майора. Точнее, полтрупа. Вся нижняя часть оторвана и бесследно исчезла, верхняя половина замерзла и как живая. Смотреть на все это тоскливо. Продолжаем стоять, что-то ждем. Спрыгнули размяться. Шалевич, глядя на мои видавшие виды валенки (БУ ведь) с подшитыми и вечно промокающими подошвами, предложил пойти и стянуть с одного из убитых добротные валенки, пока похоронщики «не чешутся». Я стал возражать: неудобно, с мертвого как-то боязно и как-то нехорошо. «Так это обычное дело», — возразил Шалевич. Его поддержали, хотя нашлись и сомневающиеся (плохая примета, не по-божески). Пока обсуждали, раздалась команда «По машинам!». Быстро вскарабкались на борт, заревели моторы, и мы тронулись. Я примостился на одном из ящиков с каким-то оборудованием или со снарядами, покрытым мешком или плащ-палаткой, и задремал, просыпаясь от толчков на ухабистой дороге. Ехали несколько часов с длинными и короткими остановками, где еле успевали справить нужду. Одно время ехали очень долго, и приходилось, если приспичило, спускаться на ходу на лафет прицепленной пушки и, держась за борт, делать это дело. Слегка подмерзали пальцы ног. Запомнилась одна стоянка. Остановились в лесу у небольшой поляны, где-то в первой половине дня. Спрыгнули с машин размяться, справить нужду, потоптаться. Поляну обрамляли высокие пирамидальные ели. Под ногами мягко проминался почти не запорошенный снегом толстый слой мха. Все выглядело первозданным и каким-то умиротворенным, и наше присутствие казалось грубым вмешательством в природную тишину. Было ясное голубое небо с небольшими облачками и довольно морозно. У меня опять слегка промокли валенки и подмерзали пальцы. Как я поеду дальше? Опять менять портянки, но валенки-то влажные! Опытные солдаты разузнали, что простоим не меньше получаса, а то и больше. Развели огромный костер, у которого начали сушить портянки и валенки. Я тоже подобрал сучки и наломал веток, набросал кучку у костра, сел, стянул валенки и размотал портянки, вытянул голые ноги к костру, нацепил валенки и портянки на палки и протянул ближе к огню, но чтобы не подпалились! Все время боялся, что скомандуют на машины, а я не успею высушить. Солдаты и сержанты забавлялись всякими побасенками, почти сплошь по амурным похождениям, громко ржали, а мне все казалось плоско, грубо и неинтересно. Стоянка затянулась. Успел все высушить и натянуть теплые портянки и валенки, которые хорошо подсохли. Стало так приятно, даже настроение поднялось. Мелькнули воспоминания о доме в Чишмах и, конечно, о Москве, Арбате, школе. Так все далеко, что вроде не совсем реально. Но вот команда «По машинам!», и опять поехали. Наконец приехали на отведенное нам место у очередной опушки. До передовой пара-другая километров, где-то там за лесом. Слышны отдаленные редкие минометные налеты, автоматные и пулеметные очереди. Это обычный фон передовой, тогда для меня еще новый. Стало опять облачно и хмуро, правда, потеплело. Все спрыгнули с машин, и сразу, без передышки, по уже отработанной схеме (для меня впервые) закипела работа. Орудийные расчеты (огневики) стали оборудовать огневые позиции под орудия, а в нашем взводе управления тут же, немедленно стали готовить, вместе с другими, блиндажи на 5–6 человек: для нашего отделения разведчиков и вычислителей, для связистов, для комвзвода Комарова и комбата. Сбросили с машины катушки с проводами связи, стереотрубу, лопаты, двуручные пилы, топоры и другой инвентарь. Такой порядок повторялся в дальнейшем еще и еще много, много раз. Приезжали на новую позицию и немедленно копать, сначала индивидуальную щель от налетов, а если опасно или, оказалось, надолго, то строили блиндаж (обычно перед крупным наступлением, когда надо прорывать оборону). Неважно, 1–2 дня на позиции или дольше. Переехали и первым делом копать! Если хочешь не рисковать жизнью! Сколько перекопано, не сосчитать! Выбрали место для блиндажей, и я вместе с Шалевичем и Хвощинским и еще кем-то из разведчиков стал копать «яму-ступеньку» под блиндаж, готовить накат из бревен, благо лес — рукой подать, заготавливать лапник. Кто-то принес преловатой соломы для лежанки. Копали быстро, на пределе сил, чтобы до темноты подготовить себе надежную лежанку-укрытие. Копалось легко, так как грунт был песчаный и промерз сверху всего на 2–5 см. Когда кто-то уставал, то бросал лопату, шел готовить накат из спиленных стволов и набирать лапник. Передохнув таким образом, начинал опять копать. Никто никого не подгонял. Обменивались короткими фразами. Хотелось есть, но кухня еще не раскочегарилась, хотя там споро готовили то ли обед, то ли ужин. Бревна для наката пилили из стволов с «запасом», на метр-два больше ширины землянки, чтобы она не осыпалась. Как только кончили яму, быстро накрыли ее накатом (заготовленными бревнами), забросали толстым слоем лапника и листвы и засыпали вырытым песком. Вот и готово помещение! Надолго ли? Установили внутри блиндажа, у выхода, бочку-печку, вывели наружу короткую трубу, стали протапливать помещение и застилать соломой лежанку. Распределили места на лежанке и побросали на нее свои нехитрые пожитки. Блиндаж готов. Пока никакой команды не поступало, и мы с наслаждением растянулись на своих местах. Шалевич и Хвощинский во главе с комбатом Ершовым и командиром взвода Комаровым прервали работу задолго до ее завершения и ушли выбирать и оборудовать НП, устанавливать связь с пехотой (ротой, батальоном), которую будем поддерживать при наступлении. Следом связисты потянули нитку — проводную связь. Меня, как новичка, сначала не трогали, точнее, тотчас по разгрузке поручили готовить упомянутый блиндаж для разведчиков и вычислителей, где можно было бы отдохнуть и обогреться. Успел немного подремать, как крикнули на обед. Только поел, как помкомвзвода ст. сержант Фисунов подозвал меня и еще одного связиста, помнится, Иванова и сообщил, что маршрут до НП определился, туда уже протянули первую «нитку» связи, и меня с Ивановым отряжают дежурить на промежуточных телефонных пунктах, проложив попутно, где надо (обычно близ передовой), дублирующую нитку связи. Уже темнело. Я и Иванов взвалили каждый на одно плечо по две связанные катушки, на другое плечо нацепили карабин и вещмешок и двинулись к передовой на НП по первой нитке провода, время от времени держа ее в руках, как своего рода поводок для слепого. Ну и тяжелы катушки с толстым проводом — «гупером», под 16 кг каждая! Не то что немецкие, легкие хлорвиниловые, за которыми гонялись все связисты, обшаривая окопы, брошенные немцами при отступлении. Это сейчас в быту, в магазинах сплошь хлорвиниловые провода и «гупер» днем с огнем не сыщешь. А тогда, да и долго после войны самым распространенным и надежным был «гупер» — многожильный медный провод в резиновой оболочке, покрытой матерчатой рубашкой, пропитанной смолой, в 2–3 раза тяжелей (и толще) немецкого провода. Мы с Ивановым миновали поляну и углубились по просеке в лес. Немного пройдя, вышли, точнее, наткнулись на первый промежуток — неглубокую ямку около ели в гуще окружавших ее кустов, прилично замаскированную. Там, притаившись, сидел Головин, другой связист нашей батареи. Оба связиста, Иванов и Головин, подходили друг к другу, как два сапога — пара. Возраст одинаков, на год старше меня. Оба из деревни. Образование — 5–6 классов. Интересы почти одинаковые. Правда, Головин был похитрее. Он часто использовал свою глухоту, притворяясь, что не слышит, когда его назначали на неприятную работу. Авось не пошлют! Иногда это удавалось. Иванов был простоват, доверчив, безотказен. У него был тяжелый недуг — недержание мочи, — которого он очень стеснялся. На стоянках никто не хотел ложиться с ним рядом. Однако с Головиным они ладили, и их, как правило, отправляли на дежурство вместе. Оставив Иванова сменщиком у Головина и с облегчением сбросив одну из катушек в качестве запасной, я, коротко попрощавшись, облегченный на одну катушку, пошел один по нитке провода дальше к «своему» второму промежутку. Стало совсем темно, просека еле просматривалась. Кругом ни души. Только все явственней и ближе слышна ночная жизнь передовой: редкие разрывы мин и автоматно-пулеметные очереди, да светлей и сильней непрерывные сполохи от немецких ракет на передовой. Сполохи помогали различать подобие тропы вдоль заросшей просеки. Небо темно, затянуто облаками, температура около 0 градусов, но осадков нет, так, иногда отдельные капли и снежинки. Я шел, стараясь обходить возникающие то там, то сям лужи, чтобы не промочить валенки, но все равно они постепенно пропитывались влагой и начала чувствоваться сырость в портянках. Удастся ли просушить на промежутке, думал я. Вскоре мысли переключились на другое. Вот я иду в глухом лесу, похрустывая под ногами сучками, и, задевая ветки кустов и деревьев, создаю пусть небольшой, но ясно различимый шум. Кругом ни души, ночь, я один, недалеко передовая. Отличная добыча для немецких разведчиков, ищущих языка. Схватить меня ничего не стоит, даже не успею пикнуть. Да и закричал бы, кто услышит! Дома я побаивался темноты и одиночной дороги ночью в городе! А тут, понимая всю беспомощность своего положения перед любой опасностью, мне не страшно. Одно желание — скорей дойти до места, сбросить эту проклятую катушку, посидеть, отдохнуть сколько-то. Все же я старался произвести меньше шума и больше прислушиваться, не из-за страха, а понимая, что так надо. Провод, который я время от времени держал в руках, наконец потерялся, но я уже не обращал внимания, а продолжал двигаться по просеке, считая, что он, этот провод, где-то рядом. Вскоре слегка поредело и впереди мелькнуло подобие отблеска костра. Еще немного, и я услышал легкий говор и, наконец, вышел на крохотную, чем-то уютную полянку, затененную кронами деревьев. Там, под развесистой сосной, около неглубокого окопчика, точнее почти круглой ямы, сидели два наших пожилых связиста, Кирдаков и Шумов, которых я мельком видел по приезде на позицию. В окопчике горел небольшой костер, такой, чтобы не было видно сверху и, по возможности, даже с близкого расстояния. «Кто идет?» — окликнули меня, когда я подходил к поляне. Я назвался, а они, получив сообщение с огневых позиций, уже ждали меня. Сбросив катушку, карабин и вещмешок, я присел к костерку, разулся, стал сушить валенки и портянки и протянул, как всегда, ноги к огню, чтобы не замерзли. Пригляделся к моим новым участникам команды. Оба были «в возрасте», по моим понятиям, что меня сильно удручало. Начнут командовать, да и поговорить с ними не о чем, разные у нас интересы и взгляды на жизнь, думалось мне. Так оно и оказалось. Старший по возрасту и по нашей команде, Кирдаков, был довольно грузный, какой-то бесформенный мужчина лет около 40 или более (почти старик, по моим понятиям). До войны был служащим, кажется, мелким начальником. Он часто ворчал и на все сетовал: на еду в первую очередь (дали плохие сухари вместо хлеба, сахарный песок какой-то желтый и несладкий, вместо тушенки сало не первой свежести и т. д.), на погоду, на спешку, с которой его отправили на промежуток, не дав отдохнуть на огневой позиции (как будто мы отдыхали там!), и еще на что-то. Второй, Шумов, высокий, сухопарый, очень молчаливый, очень хозяйственный и ловкий в работе. На гражданке был бригадиром в колхозе. Сейчас он сидел на телефоне. Кирдаков объяснил мне, что 3-й (последний) промежуток находится недалеко от нас, метров 500–700 близ передовой, где-то во 2-й или даже 1-й линии траншей. Там оборудуется НП нашей батареи, там сейчас комбат, Комаров и разведчики (Шалевич и Хвощинский) с одним или двумя связистами. Затем он распределил дежурство у телефона, назначив меня в самое неудобное время с 12 ночи до 4 утра, когда ох как хочется спать. Объяснил, что я каждые 15–20 минут должен проверять связь с 1-м и 3-м промежутками и, естественно, отвечать на позывные по линии. Наш участок ответственности до 3-го промежутка у передовой. Если связь с ним оборвется, немедленно будить его или Шумова для восстановления линии. «А пока можешь поспать, чтобы не кемарить потом». Выслушав все, я пошел к недалеко журчащему ручью, набрал в котелок воды, вскипятил на костре, отрезал кусок от пайки хлеба, посыпал этот кусок сахарным песком, быстро поел. Затем наломал лапника, застелил близ костерка свободную ямку, слегка подкопав ее своей саперной лопаткой (какое-никакое укрытие). Прежде чем улечься, стянул валенки и вместе с портянками приладил подсушить к костру. Затем обмотал ноги запасными портянками, сунул их в вещмешок, который предварительно аккуратно опростал, улегся на свежую хвою и под редкие звуки передовой (протрещит вдали короткая очередь автомата или пулемет, где-то разорвется мина) почти сразу уснул. Холодно не было. Температура около нуля, теплое белье, ватные брюки, ватная телогрейка, ушанка, сверху шинель, что еще надо! Вот кто-то трясет меня. «Вставай, уже около 12, садись на линию». Это Кирдаков меня будит. Вскочил, надел высохшие валенки, ополоснулся в ручье, но голова еще сонная. Шумова нет. «Тут недалеко лошадь убило, он пошел кусок отрезать, сменит тебя в 4 часа, время узнаешь по линии, разбуди его тогда. Да костер поддерживай, я наломал сухостоя». Кирдаков назвал наши позывные и соседних промежутков и лег спать. У костра лежала приличная куча сосновых и еловых сучков и ободранные стволы валежника. Я уселся поудобнее, нацепил специально приспособленной веревочкой трубку телефона на ухо и нажал зуммер. Назвал позывные одного промежутка: «Сова, Сова, я Беркут, ты меня слышишь?», мне ответили что-то вроде «Слышу, слышу, смотри не дрыхни». Потом проверил другой промежуток. Налил кипяченой водички из котелка в кружку, выпил пару глотков, задумался опять о доме, пора писать письмо, чтобы не волновались. Зазуммерил телефон. Теперь меня проверяли. Так, отвечая на позывные промежутков или связываясь с ними, шло время. Проверяли друг друга каждые 15–20 минут, а то и чаще, чтобы не заснуть и знать, что связь не нарушена. Было тихо, безветренно, иногда слегка накрапывало. Невдалеке мерцал еще один костерик, наверно, промежуток какой-то другой части. Иногда кто-то проходил, слегка потрескивая сучьями под ногами. Изредка впереди раздавалась одиночная, вялая стрельба, мелькали сполохи ракет. Одиночества и тревоги не чувствовалось. Какая-то спокойная обстановка, ничто не указывало, что рядом передовая, что завтра возможен бой. Вскоре появился Шумов с куском конины на кости, молча, ловко и быстро разделал кусок на мелкие части, промыл, бросил в свой нестандартный, довольно объемистый котелок, подвесил над костром, подбросил сучьев и, наказав мне, чтобы следил полчасика-часик, лег спать. Я с трудом дотянул до 4 часов. Глаза прямо слипались, не помогали даже периодические проверки по телефону. Вставал, приплясывал, подбрасывал сучья в костер, вновь садился, и тут же набегала дремота. Вновь вскакивал и вновь садился. Наконец настало 4 часа, я разбудил Шумова, перекусил куском его конины и тут же завалился на свою лежанку. Около 7 меня разбудил, кажется, Кирдаков. «Быстрей вставай, сворачиваемся», — бросил он. Вот так фунт! Значит, никакого наступления здесь не будет! Или немцы опять отошли, стрельбы-то не слышно? В наступающем рассвете смотали связь, возвращаясь по моей ночной просеке. Вскоре вышли обратно на огневую позицию — грузиться на уже подъехавшие машины. Зря только корпели над блиндажами! Такое потом повторялось не раз — военные будни. Приезжали на место, разгружаемся (быстрее, быстрее!). Выкопали ровик, а то и блиндаж сделали, протянули связь; иногда еще не успевали закончить, как вдруг команда «Отбой! Сворачиваемся!» и вновь переезд, т. к. обстановка изменилась. Поэтому вначале часто делали все наспех. Иногда тяп-ляп, а уж потом «совершенствовали», смотря по обстановке. Вот и сейчас после завтрака погрузились, правда, без спешки, и стоим в ожидании команды. Топаем вокруг машин, обмениваемся мнениями. У всех хорошее настроение, успокоенность, опасность пока миновала. Изредка, уже отдаленно, слышны обычные шумы передовой в периоды затишья: редкая перестрелка, короткие очереди автоматов и пулеметов, одиночные винтовочные выстрелы или короткие минометные налеты. Нас это уже не касается. Что-то задерживается отъезд. Наконец, команда «По машинам!», и опять поехали с частыми, короткими остановками (не отстал ли кто?). Едем в основном по бесконечному лесу с редкими перелесками, жилья не видно. Небо облачное, день серый какой-то. Вот и стало темнеть. Опять наступила ночь. Когда и куда приедем? Подремываем, сидя на снарядных ящиках. Наконец, остановились. Моторы заглушили, и стало тихо. Стоим довольно долго. Кажется, приехали. Спрыгнули размяться, многие крутят цигарки, из обрывков каких-то газет и листовок набивают закрутки табаком, закуривают. Прислушиваюсь к разговорам, все обмениваются разными догадками, где мы и надолго ли остановка. Старослужащие по каким-то признакам говорят, что простоим здесь, скорее всего, долго (от нескольких дней до пары-тройки недель). Передовой почти не слышно, редкие, глухие звуки минометных или артиллерийских налетов. По моим прикидкам, до передовой 5–10 км, что в дальнейшем подтвердилось. Приятный морозный, лесной воздух, полное ощущение безопасности, покоя. Сколько раз еще будет возникать это чувство после выхода с передовой или при удачном прорыве, когда противник ушел или бежал. А мы двигаемся вслед передовым частям по мирным дорогам до следующего рубежа, где организована очередная оборона этого ненавистного противника и где снова надо копать, тянуть связь и стараться не попасть под обстрел на открытом месте. Действительно, командиров вызывают в штаб, и вскоре по их возвращении закипает работа по устройству лагеря, что означает длительную остановку. Приказано сооружать шалаши, поскольку вода проступает уже после 1–2 штыков лопаты, да и вероятности обстрела никакой, а от бомбежки спасает маскирующий нас лес. Кроме того, стоянка, скорее всего, будет недолгая, и надо тратить минимум сил. Мне достается ломать и таскать лапник, пилить шесты под каркасы шалашей для нашего взвода управления. Сравнительно быстро расчистили площадку меж деревьев и соорудили наипростейший шалаш широкой буквой «А» из жердей, покрыв его толстым слоем лапника для тепла и от осадков, поставили печку-бочку, завесили вход плащ-палаткой, протопили, и вот жилище готово, достаточно тепло. Я постарался расположиться подальше от входа, чтобы не дуло. Наломал и набросал для лежанки все тот же лапник, бросил под изголовье вещмешок, вот и мое место готово! Первый день ушел на оборудование лагеря, на второй начались обычные занятия по работе на местности со стереотрубой, караул, наряды на кухню, политзанятия и ненавистная всем строевая подготовка. Узнал у взводного Комарова, что мы недалеко от поселка, местечка по-старому, Копаткевичи, где родилась и жила до революции моя мама. Так захотелось взглянуть! Но там проходит линия фронта, как раз по реке Птичь, на берегу которой и расположено это местечко. Туда на рекогносцировку ездили разведчики из полка. Рассказывали, что от поселка ничего не осталось, все разрушено и сожжено. Так и не удалось взглянуть на мамину родину! Но к вечеру, пока не совсем стемнело, написал маме письмо, указав, что я рядом с ее родными местами. Такое цензура пропустит. Мама, как я и предполагал, сразу догадалась, где я теперь нахожусь. Коротко о письмах. Бумагу добывали в занятых немецких блиндажах или у заместителя командира дивизиона по политчасти. У нас был очень добрый зам — Тихомиров. Всегда готов выслушать, поддержать. Погиб глупо, уже в конце войны под Штеттином, но об этом потом. Я писал письма обычно химическим карандашом, тогда шариковых ручек и в помине не было, чернила на фронте не таскают, только разве что в штабах. Писал коротко, не упоминая свое место (цензура не пропустит!), и, главное, по возможности регулярно, чтобы не волновались. Писал обычно днем в обед или после, иногда вечером в землянке, как и другие, при свете мощной коптилки (это сплющенная на конце гильза снаряда, залитая бензином с вставленным кустарным фитилем), другого освещения у нас не бывало. В письмах никогда не жаловался, но и не врал. Итак, мы отдыхаем. Утром второго дня нас выстроил старшина и вместо зарядки приказал снять рубахи для проверки «на вшивость». Осматривал сам, тщательно. Если находил, то менял на другое. Если было у многих, то приезжала летучка с вошебойкой — огромной печкой-бочкой, в которой в отдельной камере прожаривалось белье, гимнастерки и прочее. Борьбу со вшами вели беспощадную, ведь это угроза сыпного тифа (сыпняка). В этот раз обошлось. Но процедура с вошебойкой повторялась регулярно. Через несколько дней устроили баню. В той же летучке, обитой внутри оцинкованными листами железа. Пока мылись, одежда прожаривалась в вошебойке. А дальше пошли будни. 7 утра. «Подъем!» — кричит дневальный, иногда старшина. Короткая физзарядка с обязательной пробежкой на несколько сотен метров по лесной дорожке или тропе, вдыхая приятный лесной воздух. Умывание в ручье, чистой луже со снеговой водой или просто растирка снегом до пояса, после которой разотрешься полотенцем, и в теле так тепло, хорошо становится. Обязательная проверка на вшивость. Натянешь теплое байковое белье, гимнастерку, ватник, а если холодно, то еще и шинель, подпояшешься ремнем и готов, ждешь команды на завтрак и, если есть еще время, допишешь письмо и отнесешь его в штаб или к старшине. Или сидишь, задумавшись о доме, о жизни вообще, о неопределенности будущего, да что там будущего, непредсказуем и завтрашний день. Потом с котелком идешь за неизменной кашей с редкими кусочками американской тушенки. Пристроишься неподалеку от котла на пенек, поваленный ствол, кучу валежника или на хорошую кочку, поешь, запьешь подобием чая или кипятком с куском хлеба, посыпанным сахаром, и обратно к своему шалашу. Затем занятия по специальности (работа с картой, планшетом, стереотрубой), ежедневная чистка карабина (старшина тщательно проверяет, а у меня плохо получается из-за мелких раковинок в стволе). Изредка (слава богу!) строевая подготовка, небольшой отдых перед обедом. Обед из крупяного супа (пшено, концентрат, овсянка) на сале или с тушенкой, иногда с картошкой, затем неизменная каша, ломоть хлеба и чаек, иногда компот… Потом послеобеденный отдых, когда пишешь письмо или читаешь популярную, тонюсенькую брошюрку из солдатской серии, полученную у замполита и содержащую 1–2 рассказика из Чехова, Алексея Толстого, еще кого-то. Или занимаешься починкой прохудившейся одежды, постирушкой в хорошей луже, заменой грязного подворотничка к гимнастерке, или просто дремлешь. Затем подъем, опять занятия, политчас, когда кто-то из офицеров, обычно взводный, приносит и читает газету, правда, иногда дает читать самым «грамотным» и с приемлемой дикцией. В нашей батарее это я или один из радистов, единственный в батарее очкарик, сильно близорукий (без очков никогда не ходил). У меня очков нет (и взять их негде), просто плохо вижу вдаль, все расплывчато, но обхожусь. Поэтому люблю наблюдать в стереотрубу: так четко все видно! Прямо другой мир. После ужина свободное время для писем, починок, чистки карабина, заготовке валежника для печки, бесед с новыми приятелями и просто симпатичными тебе людьми. У меня это Шалевич, Хвощинский. Беседуем о доме, семье, гадаем, что нас ждет впереди. Раз в неделю или на 2–4 дня всем раздавали паек: хлеб, сахар и табак. Здесь была особая процедура, за которой все внимательно следили. Хлеб или сухари дневальный или кто-то с кухни в сопровождении старшины (он строго следил за процедурой) приносили во взвод управления с пункта «продснабжения» и высыпали на чистую плащ-палатку. Кругом собирался весь взвод. Назначались солдаты, которым обычно доверяли дележку хлеба и табака. Один из них резал хлеб (только черные, иногда плохо пропеченные буханки) на пайки или раскладывал по возможности одинаковые кучки сухарей, тоже черных (полагалось 900 г хлеба или 450 г сухарей в день на фронте и 600 или 700 г хлеба на отдыхе, в тылу), конечно, без весов, «на глазок». Другой солдат раскладывал по возможности одинаковые кучки махорки, часто это были стебли табака с листьями. Сахар раздавал старшина сам или повар под его наблюдением, черпая ложкой из мешка (35 г — полная столовая ложка в день), очень редко бывал кусковой сахар. Затем кто-то отворачивался и наугад называл очередную фамилию по списку. Называл только после того, как тот, кто резал, указывал на пайку (кучку) и произносил «кому?». Крошки раздавались желающим. Так соблюдалась справедливость. Я не курил и отдавал свой паек своим друзьям-«курякам». Однако это «нормальные» будни. А так, через 1–2 дня караул или наряд на кухню. В карауле с поста на отдых, с отдыха на пост. На кухне чистили картошку, мыли посуду (котел полевой кухни наш повар Коваленко никому не доверял, сам чистил), готовили дрова, приносили продукты и, главное, всегда получали добавку супа и каши. Голодные были? Нет, это не точно. Просто не хватало молодому организму и все время хотелось есть. Сколько себя помню за войну и первые годы после, это чувство никогда не покидало меня, впрочем, как и всех солдат. Поиски пищи были своего рода атрибутом нашей жизни. Погода стояла хмурая, близ нуля градусов, но, к счастью, почти без осадков. Хорошо! Не мокро и не холодно, хотя и уныло. Незадолго до конца нашей лагерной жизни из медсанроты нашей дивизии прибыл подлечившийся Воронков, которого подозревали в самостреле. Он мне сразу не понравился, даже вызывал антипатию. Небольшого роста, с бегающими глазами, неискренним, каким-то нарочитым разговором, он постоянно увиливал от работы, нарядов, ссылаясь на еще не зажившую рану. Однако признаков, что она мешает, не замечалось. Ходил, даже бегал нормально, пока не требовалось в наряд или караул. Часто хвалился своей жизнью дома в генеральской семье, говорил, что отец — генерал, наверно, заберет его к себе. Тогда мы не обратили на это внимания; думали, что блефует. Так прошло 2–3 недели. Затем, как-то рано утром, еще только проблески рассвета, часов, наверное, около 7, объявили тревогу: «Подъем, быстро собираться, уезжаем на позицию». Я, как и все, вскочил, ополоснулся в луже, собрал вещи. Мы быстро позавтракали на кухне и бегом к своему уже подъехавшему «Студебекеру». Погрузили свой скарб и двинулись куда-то далеко на север Белоруссии, оказалось, к городку Быхову близ Могилева, занятого еще немцами. Все деревни по дороге представляли сплошное пепелище. Почти ни одного хотя бы полуразрушенного дома. Едем через этот партизанский край, как всегда, с короткими остановками. Жителей не видно, редко мелькнет старик. У одного спросили: «В чем дело, где люди?» Ответил, что партизанили тут много и люто свирепствовали немцы — эсэсовцы, власовцы и наши полицаи. Поэтому все, кто уцелел, заранее попрятались далеко в лесу, они еще не вернулись, а кто и выжидает, боится, что немцы опять придут, всякого навидались… В одной из деревень задержались подольше. Соскочили с машин. Обнаружили рядом выкопанный картофельный участок, почти освободившийся от снега из-за оттепели. Поковырялись в поисках остатков картошки. Оказалось, можно собрать кое-какую мелочь. На поле валялись немецкие листовки, которые строжайше, под страхом военно-полевого суда, запрещалось брать и читать, в крайнем случае передать замполиту. Но это для новичков, а бывалым солдатам — море по колено, брали, читали. Если застукал кто, даже, не дай бог, особист (сотрудник особого отдела СМЕРШ), один ответ: «взял на закрутку» или «несу замполиту». Ответ правдоподобный, так как действительно бумага листовок очень подходила для закрутки табака. Я подобрал несколько разных листовок, сунул в карман шинели и продолжал поиски картошки. Попадалась мелочь, сосем горох, но иногда экземпляр покрупнее — с грецкий орех и больше. До команды «По машинам!» успел набрать почти котелок. Поехали дальше. Сидя в кузове, я развернул листовки и стал читать. Все они были обращены к партизанам. Там писалось, что они окружены и обречены, так как «ваших командиров тайно вывезли ночью на самолетах, а вас бросили», указывались даже отдельные фамилии, в конце предлагалось: сдавайтесь и останетесь живы, иначе будете уничтожены, пропуск эта листовка. Приводились даже «обращения» и цитаты из писем сдавшихся партизан, скорее всего фиктивных. Старослужащие говорили мне, чтобы немедленно выбросил листовки, а то увидит особист или «мало ли еще кто», донесет, и штрафная обеспечена. Поэтому, прочитав листовки, я скомкал и швырнул их за борт. Впоследствии я не раз проделывал эту операцию. Текст листовок всегда казался мне примитивным, рассчитанным на недалеких людей и на страх смерти. Не помню ни одного случая, когда у нас кто-либо воспользовался этим «пропуском». К вечеру, но еще засветло, приехали в глухой лес, слева от дороги густой еловый, справа лиственный — береза с осиной, сплошь заросший подлеском. Моторы заглушили, и стало слышно глухое ворчание передовой. Приказали устраиваться на ночлег, а утром, возможно, выдвинемся на позицию. Копать никто не хотел: вроде безопасное место, да скоро все равно уедем. У меня, как и у многих, особенно мало побывавших на фронте, было тревожное чувство, что-то нас ждет впереди и как все обойдется. Некоторые, в основном огневики (орудийные расчеты), стали сооружать примитивные шалаши из нарубленных тут же жердей и лапник. Мы, взвод управления, соорудили простенькие навесы для защиты от осадков (наклонные жерди с подпорками, сверху плащ-палатка) на несколько человек, наложили под навес неизменного лапника, на него другую плащ-палатку, вот лежанка и готова. Кое-как поели, сварив каждый в своем котелке набранную картошку и добавив кусок сала из сухого пайка, выданного на дорогу. Стало темно, затушили все костры и устроились спать, тесно прижавшись, спина к спине, друг к другу для тепла. Спалось как-то тревожно. Один раз пришлось отдежурить на посту. Утром, позавтракав уже на кухне, выехали на боевые позиции, петляя по лесной дороге с редкими полянами и просветами. Остановились у опушки и сразу услышали уже знакомые ясные звуки передовой. По опыту, до нее 2–3 км. Огневики стали устанавливать «в линейку» четыре орудия нашей батареи на поле, недалеко от опушки, оборудовать огневые позиции, рыть траншеи и ровики, позднее блиндажи. «Студебекеры» и кухню отогнали подальше, в глубь леса, в более безопасное место. Комбат с одним из разведчиков, захватившим стереотрубу, пошел устанавливать связь с пехотой, которую мы должны будем поддерживать при наступлении. Там же оборудовалось НП для выявления целей и реперов для пристрелки батареи. Туда же потянули связь. Я и часть разведчиков остались пока на огневой позиции. Наш взвод выбрал место поодаль от огневой позиции, почти на опушке, чтобы при возможном ответном налете немецкой артиллерии не попасть под обстрел. Сразу же все начали спешно, почти лихорадочно, готовить очередной блиндаж для себя, где можно было бы схорониться от непогоды и, главное, от обстрела. Почва была песчаная, замерзшей корки почти не было, вода не проступала, и через 1–2 часа мы вырыли очередную ступенчатую яму с проходом почти в рост. Напилили и накрыли яму довольно толстым накатом в два слоя из еловых стволов (мины и легкие снаряды не прошибут!), покрыли, как всегда, лапником, засыпали песком, накидали сверху веток для маскировки, и блиндаж на 5–6 лежачих мест готов! Кто-то нашел и принес соломы, застелили лежанку, поставили печку, затопили, и все «строители» брякнулись отдохнуть. Где-то в середине нашей «стройки» на огневой позиции нашей батареи началась стрельба из одной пушки — это пристрелка по реперным целям по командам с НП батареи. Мы боялись, что немцы засекут нашу батарею и начнется ответный налет, а у нас нет даже ровиков. Поэтому и торопились, сколько хватало сил, соорудить блиндаж. Но ответа до конца стройки и даже позже не было. Кругом шла пристрелка других батарей, готовилось наступление, и немцы пока отвечали по другим целям. Может, нас пропустили? Оказалось, что не пропустили. Чуть отдохнув, пообедали и только успели помыть котелки, как недалеко с треском в воздухе разорвался бризантный (пристрелочный) снаряд. Один, другой. Значит, засекли нас, и после пристрелочных снарядов будет налет. Быстро скатились в свою землянку, и почти тут же раздался свист, грохот разрывов, то ближе, то дальше, но в стороне. Подтвердилось, что мы удачно выбрали место под блиндаж! Налет длился 5–10 минут, потом перерыв (у скрупулезных немцев обычно 3–5 минут) и повторный налет. Затем стало тихо, точнее, налеты шли по другим, сравнительно далеким местам. Мы вылезли из блиндажа проверить, все ли в порядке. Налет оказался далеко не точным, ничего не повредило, никто не пострадал. Порядочный-массив воронок от снарядов оказался на 50–100 м за батареей. Повезло — перелет! Поздно вечером меня и еще нескольких солдат погрузили на несколько «Студебекеров» и отправили за снарядами. Ехали довольно долго, прибыли на полевой склад в какой-то чащобе среди высоченных густых лохматых елей. При свете фар начали грузиться. Я еле поднимал с напарником ящики со снарядами, казалось, сейчас надорву живот. Наконец, мы погрузились, вернулись, сбросили часть ящиков на огневой, а остальные оставили в машине. Я побрел в свою землянку и тут же заснул. Караул не выставляли, зачем? Рядом огневая позиция с часовыми. Это было нарушение устава, но опыт показал, что вероятность беды в таком случае (вдруг немцы подкрадутся за «языком») ничтожна. Вообще, в боевой обстановке мы часто делали подобные нарушения, иногда это было рискованно, но по большей части оправданно. На другой день Шалевич и Хвощинский были вызваны на НП, а у меня выдалось свободное время, и я решил побродить по лесу, хотелось осмотреть новое место. Пробираясь через чащу в стороне от огневых позиций, увидел впереди контуры огромного шалаша. Кто там? Подошел и обнаружил временное жилище жителей, человек 10–15, женщины с детьми, старики и старушки. Белорусы. Здесь они прятались от немцев. Все измученные, хмурые, усталые, неразговорчивые, какие-то настороженные. Только спрашивали меня: «Надолго ли пришли?» Я заметил голодные взгляды ребятишек и вернулся к своей землянке. Как раз вернулись Шалевич с Хвощинским. Посовещавшись, мы собрали узелок сухарей из своих пайков и несколько ломтей хлеба. С этим «подарком» я и Шалевич отправились в лес к обнаруженному мной шалашу. Встретили нас опять настороженно, поблагодарили за гостинец, но как будто чего-то опасались. Мы немного поговорили, сказали, что немца скоро прогоним и им можно будет вернуться к себе, правда, придется строиться заново. Нас молча слушали, кивали, вздыхали, но контакта не получалось. Ушли мы в недоумении. Только много позже, далеко после войны, я, прочитав много о том времени и поговорив с очевидцами, понял, что они, особенно женщины, боялись насилия, которое было, увы, не только от немцев, полицаев, но и от некоторых партизан. К вечеру Шалевич с Хвощинским вновь ушли на НП, а меня, Воронкова и еще кого-то из связистов оставили в резерве. Недалеко, в темноте, тихо переговариваясь, шла к передовой пехота. Мелькали огоньки цигарок, слышался топот множества ног. Потом стихло, только время от времени слышались минометные разрывы на передовой. Это немцы почувствовали, а возможно, уже ждали, что завтра наступление, и пытались заранее как-то ответить. Только обозначился рассвет, как загрохотало, завыло все кругом, затряслась земля. Началась артподготовка, которая длилась минут 20–30. Немцы отвечали слабо, в основном по передовой, до нас не долетел ни один снаряд. Только кончилась артподготовка, как низко над лесом с ревом пролетело несколько звеньев наших штурмовиков «Ил-2». Вскоре послышались разрывы сбрасываемых ими бомб и реактивных снарядов и редкая стрельба немецких зениток. Затем, временами, работала наша артиллерия и слышались автоматно-пулеметные очереди. Последнее означало, что наши штурмуют окопы противника. Вскоре пришло сообщение, что удалось захватить первую линию обороны, но дальше продвижение застопорилось. Там оказались власовцы, которые упорно сопротивлялись, так как понимали, что им все равно не жить. Отношение к власовцам было хуже, чем к эсэсовцам. Предатели, негодяи! Их редко брали в плен. Запомнился один эпизод. На одном из перегонов с позиции на позицию наша колонна остановилась, и мы попрыгали с машин, чтобы размяться. Вдруг услышали приближающиеся от головы колонны возмущенные крики, брань, среди которых я различил «власовцев, ети их… ведут», и я увидел следующую картину. Поодаль от обочины вдоль нашей колонны вели трех власовцев. Впереди и сзади конвойные с винтовками. Два власовца были небольшого роста, одеты в немецкую форму, а один, огромный, с растрепанной копной рыжих волос и растерзанной одеждой, шел босиком прямо по снегу. Из колонны то и дело выбегали солдаты, подлетали к рыжему, били по голове, по лицу, по спине. Били чем попало: кулаком, прикладом, саперной лопаткой. Эта троица шла как сквозь строй, хотя конвойные старались идти как можно дальше от колонны, по краю болота или близ опушки леса. На окрики конвойных никто не обращал внимания, даже когда они уговаривали (с матюком) дать им довести пленных до штаба на допрос или грозились стрелять. Ну, стрелять, конечно, не посмеют, их бы самих тут же прибили заодно с пленными. Доставалось в основном рыжему, все лицо которого было расквашено и в крови. Такой неистовой ненависти я никогда не видел. Только приличное расстояние спасало их от расправы. Не знаю, довели ли их до места. Сцена эта вызвала у меня отвращение своей слепой, безумной и бессмысленной ненавистью. Хотя я понимал и разделял чувства к власовцам, но бить сдавшегося, поверженного, беспомощного врага — в этом было что-то животное, шакалье, бесчеловечное. Даже мелькнула мысль, что, может, они специально сдались. Но тогда надо было им предвидеть подобную ситуацию. К полудню бой стих и нас перебросили на новую позицию, правда, недалеко, всего на 3–4 километра вперед. Опытные вояки и вернувшиеся с НП разведчики говорили, что наступление оказалось неудачным. Обычно так мало продвигаются, когда не удается прорвать всю глубину обороны. На новом месте мы начали срочно оборудовать позиции. Опять рыть и оборудовать блиндажи. Все работали сколько хватало сил. Однако соорудить мало-мальски пригодный блиндаж не удавалось. Через несколько штыков копки проступала вода. Мы выбрали место повыше, на пригорке, что плохо с точки зрения обстрела, но другого выхода не было. Удалось выкопать чуть больше полметра, а дальше опять проступала вода. Тогда положили на дно несколько толстых бревен, а сверху настил из жердей, покрытых неизменным лапником. Сверху сделали однослойный накат из бревен. Накидали, как всегда, лапник и песок с землей. Блиндаж готов! Плохенький, но от мин защитит. Залезали и перемещались внутри ползком, то и дело задевая бревна потолка и получая порцию песка из щелей между бревнами наката. Снизу тянуло холодом от воды. Противно, мерзко, холодно, но пока другого выхода нет. Кто-то принес издалека немного соломы, стало чуть лучше. Подстелили плащ-палатку и отдыхали по очереди, прижимаясь друг к другу спиной для тепла. Хорошо, что не морозно, только минус 2–3 градуса. Одежда вроде теплая, байковое нижнее белье, гимнастерка. Сверху ватная телогрейка, ватные брюки, валенки, шинель, на голове ушанка. Но пропотели, работая, и валенки отсырели. Поспишь немного и просыпаешься в ознобе. Вылезешь, побегаешь, чтобы согреться, и опять обратно. А костер? Нельзя! Здесь передовая, сразу засекут, налет, и мало не покажется. Сколько таких блиндажиков и просто ям, слегка прикрытых «шалашиками» из стволов, пришлось использовать! Белоруссия, кругом болота! К концу работы прибежал встревоженный старшина и сказал, что исчез Воронков, тот самый, что только что прибыл из медсанроты. Меня с Шалевичем утром следующего дня послали на старые позиции, может, он там застрял. Наказали разыскать, ведь это ЧП, да еще какое — дезертир! Надежды мало, но все же… Захватив карабин (Шалевич — автомат) и на всякий случай вещмешок, мы отправились на старое место. По дороге Шалевич ругал Воронкова, говорил, что следовало этого ожидать от такого скользкого типа. Теперь пятно на нашей батарее. Пришли на старое место, обшарили все вокруг, расспросили уже разместившихся там тыловиков. Безрезультатно. Беглеца и след простыл. Пора собираться обратно. Ба! Потянуло хлебным духом — это недалеко заработала передвижная хлебопекарня. Шалевич оставил меня у нашей старой землянки и вскоре вернулся с двумя или тремя буханками только что испеченного хлеба. На мой вопрос, как это удалось, ответил, что уметь надо, там девчата работали, он еле уговорил, уж как старался, а тут как раз выпечку вывезли! Он отрезал по хорошему ломтю еще горячего хлеба, и мы быстро уплели его, запив водой из фляжки. Хлеб был черный, плохо пропеченный, сырой (сейчас я бы его и с голодухи не взял), но тогда сошел и такой. Правда, потом меня мучила изжога. Остальной хлеб запихнули в вещмешок для наших ребят и командира взвода. Тогда у нас было принято всегда делиться случайной добычей. Вернулись на позицию и доложили о безрезультатности поиска. Доложили «наверх». Были неприятности у наших командиров. Больше о Воронкове не сообщали. Значит, не поймали, может, добрался до своего отца-генерала и там устроился. Обычно при поимке дезертира сообщали в часть для всеобщего сведения, чтобы остальным неповадно было бегать. Шла вторая половина дня, и старшина отправил меня с обедом на промежутки и наблюдательный пункт. Я надел 10-литровый термос с супом, котелок с кашей в руки и в путь по линии связи. Даже в спокойной обстановке этот, казалось, немудреный наряд с обедом считался опасным на участке подхода к передовой. Там все простреливалось, и обычно приходилось идти по траншейному проходу или поверху, если стемнело, короткими перебежками. А здесь только-только заняли новые позиции, траншею еще не выкопали, и немцы делали один за другим хорошие минометные налеты по всем подходам. Надо проскочить в промежуток между налетами. Большую часть пути шел спокойно. Еще утром выпал снежок, и на земле хорошо были видны места разрывов мин и снарядов — районы налетов артиллерии. Можно было предположить, где опасно, а где нет. До первого промежутка поле оказалось чистым, ни одного налета. Нитка связи (вот уж действительно проводник!) скользила в варежке моей правой руки, выпрастываясь впереди из неглубокого снега и оставляя сзади четкий черный след — нитку на белом фоне. Легко будет идти обратно. В левой руке большой котелок с кашей, за спиной термос. Карабин оставил в блиндаже. Зачем таскать, лишняя тяжесть, а толку никакого. На первом промежутке дежурил один связист (Головин), забравшись в подкоп под развалины какого-то небольшого строения. Отлил ему супа, отсыпал каши, спросил, как там впереди. «Бьют гады из минометов без конца. Иванову (связист следующего промежутка) приходится все время латать связь, хотя он несколько параллельных ниток на НП проложил. У меня до Иванова нитку пока не перебило, правда, я привалил ее кое-где бревнами. Ты поосторожней там… Еще метров 700–800 осталось… Я сообщу, что ты вышел…» Впрочем, я сам хорошо слышал почти непрерывное кваканье минометных разрывов и видел впереди облачка от разрывавшихся мин. Делать нечего, надо идти дальше, и я двинулся в путь. Стало слегка темнеть. Пока дорога шла чистая, хотя впереди вой и разрывы все громче. Приближаюсь. Вот слева и справа стали попадаться пятна разрывов, слегка припорошенных непрерывно падающим редким снежком. Значит, сюда прекратили кидать или редко бросают. Это хорошо! Нитка то и дело оказывалась под небольшими бревнышками, и ее приходилось выпрастывать с другого конца. Правда, бревнышки метили путь, и я пошел вдоль них быстрее, чутко прислушиваясь. Впереди показались развалины деревни, на окраине которой был последний промежуток, а с другой стороны — передний край. Деревня и подходы к ней были основной целью налетов, на что указывали сплошные черные пятна разрывов. Послышался характерный свист, я бросился на землю за корягу. Впереди последовала череда близких разрывов. Просвистели и упали, уже сзади меня, несколько осколков. Я определил по направлению нитки место промежутка, переждал второй налет и, вскочив, бросился со всех ног к намеченной развалине. Промежуток оказался в довольно просторном подвале, заваленном сверху обломками. Возможно, раньше там был погреб. Я юркнул, точнее влетел, туда и грохнулся на земляной пол, чуть не опрокинув котелок с кашей, правда, плотно закрытый. В погребе помимо связиста уже сидели разведчики и, кажется, комбат с НП. Сам НП находился примерно в 50–100 метрах отсюда в отрытой траншее. Там остался дежурный наблюдатель, к которому тянулся самый опасный участок связи. «Думали, что останемся без обеда, такой обстрел! Разливай и скорей сматывайся, а то скоро будет темно…» — сказал кто-то. Быстро разобрали горячий суп из термоса и уже остывшую кашу под аккомпанемент следовавших друг за другом налетов, то дальше, то ближе. Я бросил пустой котелок из-под каши в термос, накинул термос на плечи и, выждав конец очередного налета, опрометью помчался вон из деревни, заметив по дороге пару уже припорошенных трупов наших солдатиков. Вот и поле, сердце страшно колотится, но я уже вне зоны обстрела. Пот капает со лба, мокрая рубашка липнет к телу, но опасность миновала (случайность не в счет), надо выбраться на свой путь. Плохо, что стемнело, сплошное чистое поле, и я не вижу ориентиров и нашей нитки проводов. Пошел спокойней, стало морозно и совсем темно, только звезды высыпали. Казалось, иду правильно, но моих следов и нитки связи не видно. Немцы изредка пускают ракеты, и тогда видно лучше, но следов не нахожу и знакомых ориентиров не вижу. Вроде надо брать левее, но там ничего не просматривается, а справа что-то темнеет. Направился туда, подошел ближе. Боже, это тянется проволочное заграждение! Значит, я вышел прямо на передовую, и так можно забрести к немцам! О минах я тогда по неопытности не подумал, ведь они ставятся перед заграждением! К счастью, здесь их еще не поставили. Круто повернув, я опрометью побежал прочь. Вообще, я ориентируюсь на местности хорошо, но тут ночь, сплошное поле, а я еще вдаль плохо вижу. Заблудился! Этого еще не хватало. Остановился, прислушался, присмотрелся, как мог, и, сориентировавшись по разрывам, ставшим совсем редкими, и всполохам ракет, выбрал направление и пошел более уверенно. Шел, спотыкаясь, довольно долго, проваливаясь по колено в снег, никого и ничего не встречая. Наконец, вышел на дорогу и увидел вдали что-то похожее на машину. Подошел ближе, оказалась летучка нашего дивизиона. Значит, в темноте я взял здорово вправо. Слава богу, теперь ясно, как идти. Вскоре подошел к нашим блиндажам, отнес на кухню термос, где старшина уже беспокоился, куда я делся. Совершенно уставший, я залез в свой блиндаж. Там уже все, кроме часового снаружи, спали. Пристроился к чьей-то спине, нахлобучил ушанку, голову на вещмешок и провалился в сон. Проснулся от холода, прилипшего к телу нижнего белья. Снизу тянуло сыростью от воды под настилом. Начал бить озноб. С трудом вылез наружу, поплясал, побегал. Немного согрелся, но чувствую, что заболеваю. Залез обратно, спал урывками, просыпаясь от озноба. Скорее бы утро, развести костер, погреться, высушить валенки, белье. Голова стала мутная. Заболел! Что делать? Наконец рассвело. На передовой тишина, как будто все насытились вчерашними событиями и теперь отдыхают. Я вылез из землянки размяться, но меня колотил озноб и было отвратительное состояние. Старшина сказал, чтобы немедленно отправился к врачам. Только собрался в полковую медсанчасть, как объявили, что сворачиваемся и уезжаем. Медсанчасть тоже сворачивается, идти некуда. Малоудачная операция под Быховом закончилась, и войска переходят к обороне. Теперь мы едем на новое место. В стационарной обороне наша 6-я артиллерийская дивизия прорыва, как правило, не участвует, если нет угрозы контратаки противника, а ее не было. Собрались быстро, а ехали долго, помнится, больше суток, с редкими остановками. Смутно помню одну из них, кажется, на ночевку. Очередная, оставленная кем-то, неглубокая из-за воды, яма-землянка на 2–3 человек. Ребята моего взвода устроили мне постель из лапника и соломы, сами спали по очереди. Остальное время ехал я в полубреду на нашем «Студебекере», полулежа на снарядных ящиках. Все время бил озноб, хотя мои товарищи набросали на меня все что можно. Ничего не ел, только пил из фляжки воду, подогретую на остановках у костра. Одна мысль: скорей бы доехать и лечь в тепло, в тепло! Наконец к вечеру, уже стемнело, подъехали к большому елово-сосновому бору и стали разгружаться. Ребята помогли мне слезть, а один из шоферов (Ушаков) поместил меня в еще не остывшую кабинку, набросив на сиденье и на меня гору шинелей, поскольку все работали в телогрейках. Шалевич узнал, что медсанчасть разобьют только к утру, «приказал» мне потерпеть и ушел со всеми строить землянки. Оказалось, что нас отвели пока в тыл на отдых, близ городка Речицы, недалеко от Гомеля. Был легкий морозец, и вскоре в кабинке стало совсем холодно. Эту ночь я провел в каком-то холодном полубеспамятстве. Утром Шалевич отвел меня в медсанчасть, где меня тут же уложили в отапливаемую больничную палатку на походную постель с простынями (впервые с момента ухода в армию!), укрыли одеялами, сверху телогрейкой и шинелью. Поставили градусник. Температура была 41 градус! Врач что-то вполголоса обсуждал с сестрами. Потом узнал, что они не могли определить диагноз и опасались за мою жизнь. Дали какие-то порошки, один очень горький, кажется, аспирин и хинин (думали, малярия?), и я забылся. Два или три дня провел в полубеспамятстве. Очнулся весь мокрый, с жуткой слабостью, бил кашель. Сестры сменили мне постель, и я вновь забылся. Выздоравливал медленно, мучил кашель и сильная слабость. Подозреваю, что это было воспаление легких, а пенициллина тогда не было. Кстати, это был единственный случай на фронте, когда я заболел. Провалялся 1 или 2 недели. Когда немного окреп, то помогал помаленьку по хозяйству медсанроты. Наконец, меня выписали «на амбулаторное лечение», т. е. пока без нарядов и полевых занятий. Вернулся в свою батарею, где мне было уже отведено место в отстроенной землянке нашего взвода. А на дворе уже был конец марта или начало апреля, разворачивалась весна. Свежий сосновый воздух и молодость ускорили выздоровление. Первое время утром, когда все после завтрака шли на занятия, я устраивался на плащ-палатке в мелколесье под сосенкой, на солнышке, вспоминал мирное время, гадал, когда закончится эта война. Мысли о послевоенном времени отгонял, впереди еще бои и бои, как все сложится — не ясно. Боялся «сглазить». Вечерами при свете коптилки играл в шахматы с нашим радистом, читал солдатские брошюрки (рассказы Чехова, А. Толстого, других), которые приносил замполит. А газеты? Конечно, читал, скорее, просматривал, пытаясь отыскать за словесной шелухой и бравурными заметками, которых было предостаточно, истинное состояние дел на фронтах и в тылу. Постепенно я стал приходить в норму и вошел в общую колею, хотя кашель не проходил. Начались занятия, наряды, караул, изредка проклятая строевая (зачем? — недоумевали все). На занятиях по топографии ближе познакомился со старшим сержантом Женей Кириченко, который курировал всех вычислителей нашего дивизиона. Он был кадровым артиллеристом, призванным еще до войны и прошедшим ее с самого начала. Будучи старшим сержантом, часто подсмеивался над молодыми, только что испеченными лейтенантиками за их плохие знания организации артиллерийской стрельбы, тактики и фронтовых особенностей вообще, называл их молокососами. После отбоя, обычно 30–40 минут, кто-нибудь что-то рассказывал. Вскоре, как-то незаметно, основным рассказчиком, к моему удивлению, стал я. Рассказывал по памяти Дюма, Джека Лондона, «Графа Монтекристо», «Сердца трех». Еще что-то, с обязательным продолжением на следующий вечер. Слушать приходили из соседних землянок. Как-то утром мы услышали отдаленную канонаду и поняли, что фронт не так уж далеко и, наверно, где-то наши наступают или отбиваются. Поскольку нас не трогают и все спокойно, то, скорее, это местное наступление. Догадка подтвердилась. На другой или третий день, утром, всех направили на рытье мелкой, но огромной землянки — фронтовой зал для артистов! Значит, отдых продолжается. Работали с охоткой, и через день «зал» на сотню или больше стоячих мест был готов. «Зал» представлял собой вырытую в откосе протекавшей рядом речушки выемку примерно 6 на 10 м по площади и глубиной 1–2 метра. По краям выемки и в середине были врыты неотесанные столбы из сосновых стволов, на которых закрепили балки из таких же стволов. Поверху балок был сооружен «потолок» из тесно уложенных сосновых жердей, на которых навален лапник и сверху солома. Поверх соломы присыпан слой песка и замаскирован тем же лапником. Три стены были забраны от песка мелкими ветками. В торце «зала» соорудили примитивную сцену с занавесом из плащ-палаток. Вход (вместо 4-й стены) также завесили плащ-палатками. Получилось вполне прилично. Не страшен ни дождь, ни ветер, ни даже небольшой морозец, и сверху не видно. Можно чувствовать себя почти комфортно. Приехали артисты — порядочная артбригада. Дали большой концерт. Певица (ну и голос! Возможно, это была Русланова), сатира и юмор. Запомнилась почему-то часть песенки на злобу дня о гитлеровской Германии:
Затем были пляски, кажется скрипка, опять пляски, фокусы. Все мы были очень довольны, поднялось настроение, коснулись былой, мирной жизни. Еще раньше, кажется под Быховом, меня после беседы с парторгом полка избрали комсоргом батареи, чему я тогда был немало удивлен. Ведь я считал себя еще новичком среди большинства батарейцев, которые пережили тяжелую Орловско-Курскую битву. Возможно, сыграло роль мое образование и активный интерес к событиям, поступающим к нам по немногочисленной информации из редких газет. Мои обязанности сводились к нерегулярному сбору так называемых ежемесячных взносов (10 копеек!) и читке газет, что я и так делал. И вот в один весенний день меня вызвал парторг и предложил вступить в партию. Поскольку я был тогда убежден в абсолютной правильности марксистской идеологии и считал, как, впрочем, многие, честью быть членом партии, это предложение мне польстило, и я с готовностью написал заявление. Несколько беспокоила меня только мысль, как отнесутся в партийной ячейке к аресту моего отца в 1937 году. Ведь мне так и не удалось до войны узнать ни о причинах ареста, ни о его дальнейшей судьбе, хотя я подозревал, что арест отца был связан с массовыми репрессиями того злосчастного года. Была смутная надежда, что сейчас он, так же как и все, где-то воюет. Состоялось партсобрание, я подробно изложил биографию, рассказав и об аресте отца. К моему удивлению и облегчению, никто даже намеком не задал мне вопроса по поводу этого ареста. Единогласно я был принят кандидатом в члены партии. Это событие никак не отразилось на моей жизни до конца войны, а впоследствии, уже в мирное время, играло как положительную, так и отрицательную роль. Прошло еще какое-то время лагерной жизни, но по разным признакам чувствовалось, что скоро опять на передовую. Стало совсем тепло, и нам, после очередной бани, заменили зимнее обмундирование на летнее. Как-то стоял на посту у добротного блиндажа штаба полка и, бросая время от времени взгляд в окошко, наблюдал обычную суету штабистов. За одним из столов сидела изумительной красоты телефонистка, лет 20. Она была стройная жгучая брюнетка с тонкой талией, роскошными прядями волос и резко выделялась на фоне остальных телефонисток. Ладная форма и какие-то изящные движения подчеркивали ее женственность. Это по ней вздыхали многие офицеры. Но только вздыхали, ведь она была уже женой заместителя командира бригады полковника Куликова! Ну, а солдаты и сержанты только любовались и при посещении штаба старались появляться там в наилучшем виде и перекинуться парой-другой слов. Конечно, ходили всякие сплетни о попытках некоторых старших офицеров поухаживать, но они жестко пресекались бдительным замполитом. Больше я ее не видел. Много лет спустя, уже в 60-х годах и позже, когда начались ежегодные встречи однополчан нашей 21-й бригады, она, Александра Михайловна, вновь появилась с мужем Куликовым, все такая же стройная и выделяющаяся. У нас установились дружеские отношения. Саша оказалась приветливой, доброжелательной и скромной женщиной, уже вырастившей двух дочерей и сына. Отмечу, что, конечно, были у нас в части и любовь, и романы, красивые и некрасивые истории, которые касались, как правило, только офицерского состава. У солдат просто не было возможности. Любовь и просто случайные или временные связи на фронте — это отдельная большая тема, а я перейду к своему повествованию. Однажды, стоя в очередной раз на посту у штаба, я почувствовал необычную усиленную суету. Кажется, наступают перемены и нас направляют на фронт. Действительно, вскоре объявили тревогу и начались сборы в дорогу. Лагерь у Речицы закончился. |
|
||