• Глава четвертая Бивак Июнь 1942 года
  • Глава пятая Как я искал правды, и что из этого вышло Июнь — июль 1942 года
  • Глава шестая В стрелковой роте Июль — август 1942 года
  • Глава седьмая Первый бой 24 августа 1942 года
  • Глава восьмая 359-й медсанбат Август — сентябрь 1942 года
  • Глава девятая Дождливая осень Октябрь — ноябрь 1942 года
  • Глава десятая Перебежчики Ноябрь — декабрь 1942 года
  • Глава одиннадцатая Новое назначение 30–31 декабря 1942 года
  • Глава двенадцатая Полковой вожак молодежи Январь 1943 года
  • Глава тринадцатая Операция «Охота» Февраль 1943 года
  • Глава четырнадцатая Город солдатской славы
  • Часть вторая

    За Ржев бились долго…

    Июнь 1942 — март 1943

    Глава четвертая

    Бивак

    Июнь 1942 года

    Первые опыты фронтовой жизни

    Мне нет и двадцати, море мне — по колено, могу пройти тридцать и больше километров марша — хоть днем, хоть ночью, и с полной выкладкой! Мы движемся в зоне фронтовой полосы; нам, курсантам, чуть легче, чем остальным. Бойцы шутя называют себя «обмоточным воинством», с завистью поглядывают на наши сапоги. Их солдатские ботинки — уже не первой молодости, не выдерживают даже легкой сырости, а погода не балует, многие красноармейцы постоянно с мокрыми ногами.

    Во время маршей, особенно ночных, я, как и другие молодые солдаты, помогаю не очень здоровым и старым бойцам. Слово «старый» не нужно понимать буквально. В «стариках» ходили и просто бывалые солдаты, и те, кому лишь немногим больше тридцати-сорока — для нас они были уже старики. Мы старались забрать у них винтовку или вещмешок, на привалах — подложить торбу под ноги, принести воды для питья или освежить лицо, подменяли в ночном карауле… На войне такая вроде бы небольшая помощь рождала фронтовое братство. Какой-то весельчак придумал лозунг: «Солдаты всех возрастов, объединяйтесь!» Мы и объединялись. Да еще как! И дорожили этим неписаным правилом. Это облегчало трудную армейскую жизнь, сближало людей и радовало, поднимало воинский дух, а главное, укрепляло веру в доброту, в которой всегда нуждается человек, а на войне — особенно.

    Неожиданно нам объявили:

    — Встать лагерем!

    Мы дошли. Но куда?

    Не успели сбросить с плеч вещмешки, новая команда: «Вырыть укрытия!» — то есть глубокие щели на случай воздушного налета: вроде бы вблизи замечена «рама» — немецкий самолет-разведчик.

    Это было первое напоминание о фронте.

    Лес, куда нас привели, встретил ласково. Прошел легкий дождик, воздух стал чище, свежее, пахло хвоей, распевали птицы. Солнце пробивалось сквозь пышные кроны деревьев, трава, еще невысокая, украсилась первыми весенними цветами — белыми, голубенькими, желтыми, и такими крохами, что еле разглядишь под ногами. Мы полной грудью вдыхали запахи мягкой весенней земли, восхищались царством берез, не могли наглядеться на многоцветные ковры лесных полян. На фронте я в полной мере оценил и полюбил природу. Особенно лес. Лес — великий друг фронтовика. Как без него соорудить блиндаж? погреться у костра в морозную стужу? Как высушить шинель, сапоги? Как настелить дорогу? Порой он и накормит получше повара! Все радовались лесу, но особенно — деревенские:

    — В лесу на душе все так правильно, вроде и не на фронте.

    — Добруха-то какая… Сейчас бы бабу да чарку! Помереть опосля не жалко.

    Дождик наполнил водой лесные канавки — курсанты бросились к воде, припали губами. Бывалые солдаты силой оттаскивали нас: кто знает, где подстерегает отрава? Не забыть один трагический эпизод (он случился немного позднее): новобранцы охотно поддались уверениям «опытного грибника», насобирали грибов, наварили — и отравились. Семеро ребят расстались с жизнью!

    Сейчас лес наполнился шумом, перекрикиваниями, командами. Солдаты, как умели, сооружали шалаши из деревьев, еловых веток — для ночевки и от дождя. Готовили площадки для полевых кухонь. Два взвода сразу откомандировали мостить дорогу от лагеря к большаку: саперными лопатками они рубили ветки, складывали их в четыре яруса слоями — попеременно вдоль и поперек, а сверху, чтобы все это придавить, укладывали толстые деревья, подбирая одного диаметра. Трудились все с азартом! И вот на большаке показались долгожданные полуторки и десятка три повозок — они везли харч!

    Но проехать несколько сот метров до леса колонне оказалось не под силу. Почва, обильно насыщенная влагой, сразу глубоко осела, поглотив сооруженную дорогу. Первыми на раскисшей как кисель дороге увязли полуторки, доверху нагруженные ящиками и мешками. За ними осели повозки и лошади. Все бросились на помощь. Одни тащили машины, впрягаясь в веревки, подпирая плечами, подталкивая, но моторы то и дело глохли; с того дня полуторки окрестили «первой пятилеткой». Другие вытаскивали из болотной жижи повозки и лошадей, утопавших по брюхо в липкой грязи. Облегчая обоз, взваливали на плечи тяжелые мешки, ящики, и вдвоем, а то и втроем, еле вытягивая ноги, выбирались с грузом на твердь. Если кто начинал ворчать, тут же выговаривали: «Не к теще на блины приехал!» Это уж точно!

    Первый наш фронтовой ассортимент состоял из банки американской тушенки — на восьмерых, крупной рыбины холодного копчения — на пятерых, и на каждого — два сухаря, три столовые ложки пшена, два кусочка сахара и горстка соли. Также выдали по пачке махорки на троих. Табаку бойцы особенно радовались: «Царский подарок!» Зашуршали газеты, задымили самокрутки, учили и меня сворачивать цигарку из кусочка газеты. Прессу нам доставили раньше, чем продукты.

    С охотой принялись за приготовление еды. Воду зачерпывали котелками из канав — она уже отстоялась, стала прозрачной, на дне просвечивали иссохшие корни, кусочки коры, ветки. Меню на обед у всех одно: похлебка. С азартом и шумом открывали тушенку, толкли сухари для заправки…

    — Тихо! Прекратите шум! — вдруг завопил кто-то из курсантов.

    Ему померещилось, что немец-пилот в небе может услышать хруст сухарей. Поднялся хохот.

    Тушенку, растертые сухари разложили по котелкам с водой, а я еще добавил голову рыбины, доставшуюся мне при дележке на пятерых. И приступили к самой трудной операции — сооружению очага. Многие понятия не имели, как это делать, с чего начать. Вот тут-то и пригодилось правило, которому нас учили: делай, как я! — все следовали примеру умельцев. Я тоже очистил от коры шесть толстых веток, обрезал их по концам; по две, скрестив, надежно воткнул в землю по обе стороны костра, уложил на них две оставшиеся палки. Удивляло, сколько нужно опыта и сноровки для такого, казалось, простого дела. А делать все нужно было с умом. Крестовины должны находиться на должном расстоянии от огня, чтобы не загорелись; палки для перекладины, по той же причине, — на определенной высоте и должны быть покрепче, так как обязаны выдержать вес полного котелка, а то и двух, как у меня: я повесил и свой, и Юркин. Сделаешь что-то не так, тут же последует расплата: котелок накренится и зальет огонь, а может и сорваться в очаг.

    Дядя Кузя

    Все этапы приготовления еды я взял на себя. Юрка не возражал. Особенно после того, как услышал, что я не впервые берусь за поварское дело, а лес знаю — не хуже лесника. На самом деле это было чистой воды бахвальство. Что сразу же стало очевидно, как только я принялся за костер: мне никак не удавалось его разжечь. Юрка потешался, но не вмешивался в мои хлопоты. Лежа на земле, я изо всех сил пытался раздуть огонь, жег спичку за спичкой. Безуспешно. И вдруг услышал за плечами незнакомый, чуть насмешливый голос:

    — Эх и неумехи вы, курсанты.

    Я выпрямился и обернулся. Возле меня стоял ротный старшина. Крепко сложенный, в волосах седина, лицо открытое, ноги по-кавалерийски кривые. На гимнастерке блестит медаль «За отвагу» — в то время немногие были награждены этой почетной солдатской наградой. Я уже видел этого человека, к нему почему-то никто не обращался как положено — «товарищ старшина», предпочитали по-семейному — «дядя Кузя».

    Старшина попросил меня отойти, проверил прочность сооружения и в одну минуту разжег огонь. Объяснив, как это делать, дядя Кузя удивился:

    — Как же вас в училище не научили разводить костер, а хоть бы и без спичек? Откуда вы?

    Показав на Юрку, я ответил:

    — Курсант Давыдов с Урала, а я — подмосковный. Может, слышали про такое место — Кусково?

    Дядя Кузя рассмеялся, улыбка была широкой и доброй:

    — Мы, брат, с тобой вроде бы земляки. Я жил на две станции ближе тебя — платформа «Серп и Молот», слыхал про такую? За ней Чухлинка, потом Карачарово и уж твое Кусково. Так, курсант?

    Уютно устроившись у огня, мы еще долго просидели вместе. Старшина коротко рассказал о своей жизни. Почти пятнадцать лет он проработал завхозом в детском садике при заводе «Серп и Молот».

    — Бездетные мы с женой, потому всех детишек признавал я своими, а они меня звали «дедулей». Как немец подошел к Москве, сформировали из заводских свой батальон. В бой пошли с учебными винтовками. Наши почти все полегли у Бородинского поля, а я вот живой…

    Приглядываясь к нашему собеседнику, слушая его неторопливую речь, я старался понять, кого же он напоминает мне? Долго мучиться не пришлось. Ну конечно же — вылитый лермонтовский Максим Максимыч. Тот же облик, такой же совестливый, доверчивый; не службист, но дело свое знает, может, получше иных высоких чинов. Всего-то знакомы какой-нибудь час, а уже ясно: будь все старшины такими, как он, насколько легче жилось бы солдатам. Я вытащил из вещмешка блокнот и стал записывать свои впечатления.

    Дядя Кузя вдруг забеспокоился, взгляд сделался настороженным:

    — Ты, брат, чего пишешь, или роман какой?

    — Нет, я веду дневник. Знаете, столько событий, интересных людей, хочу и про нашу встречу записать.

    Дядя Кузя заговорил тихо, но чуть ли не приказным тоном:

    — Ты, брат, это брось! На войне не положено никакой писанины — хоть ты рядовой, хоть генерал. До большой беды довести может. Такие люди есть, что зорко глядят. — И добавил уже громким голосом: — Ты вот что, выбрось из головы свою затею, поначалу воевать научись, уж потом и записывай. Сию минуту брось сюда все бумажки да угли повороши.

    Очень мне было жалко своих записей, но Юрка поддержал старого солдата:

    — Послушай доброго совета, старшина знает, что говорит.

    И полетели мои листочки в огонь. Зачем я согласился?! В одно мгновение погибла моя мечта вести фронтовой дневник.

    Известно, память человеческая — вещь хрупкая. Позже я пожалел о содеянном. Но, как гласит древняя поговорка: что ни делается, все к лучшему, — и вскоре мне явилась мысль записывать советы фронтовиков, сразу вспомнился эпиграф к «Капитанской дочке»: «Береги честь смолоду», — решил, он и мне подойдет, ведь советы эти прежде всего нужны нам, молодым, еще неопытным. И стал я внимательнее вслушиваться в разговоры солдат, не ленился сразу записывать их афоризмы, и к концу войны у меня составился своеобразный «Свод правил поведения солдата». Ему будет посвящен отдельный рассказ.

    Подоспел обед, и я пригласил дядю Кузю отведать моей первой фронтовой стряпни.

    — Попробовать — попробую, — охотно согласился он, — спасибо за внимание.

    Обед получился чудный! Вероятно потому, что в суп я положил рыбью голову — надо же, как удачно получилось, что она досталась именно на мою долю! Я черпал из котелка похлебку, вслушивался в безмятежный шум леса и испытал, как это ни смешно, какое-то необычайно нежное чувство к супу: вдруг вспомнилось, как кормили меня в детстве — «за маму, за папу, за бабушку, за дедушку» — и дитя покорно терпело «противный» суп. А нынешний суп — это не просто предмет моей поварской гордости, это нечто более значительное — серьезный шаг в самостоятельную жизнь. Напишу домой о своем первом фронтовом обеде!

    Дядя Кузя похвалил мой суп, что еще более повысило мою высокую оценку собственного творения. Мы еще немного поговорили и расстались.

    Я и представить не мог, как много значит встреча с этим удивительным человеком для всей моей дальнейшей фронтовой жизни. Чему только он не научил нас, молодых, — курсантов и новобранцев! И как лучше пользоваться штыком и саперной лопаткой, и как разжечь костер на сильном ветре или под дождем, как использовать рельеф местности, чтобы скорее и безопаснее добраться до противника. Его советы охватывали столь многое: от разумной упаковки вещмешка — до умного и умелого поведения в бою. Подробно и терпеливо он объяснял нам фронтовые премудрости — например, как можно спать на ходу, когда валишься с ног во время долгих ночных маршей: два солдата держат под руки и ведут третьего — спящего, чтобы он не наткнулся на препятствие или не свернул в канаву.

    — Разумеется, надо заранее освободить его от оружия, — втолковывал дядя Кузя. — Затем меняетесь. Ничего мудреного: ноги идут, а ты себе спишь, голова отдыхает.

    «Ничего мудреного»! Так почему же эти знания и опыт нам не преподали в училище?! Зато нас научили, как вести себя по уставу при встрече с начальством: сначала положено поприветствовать и только потом представиться. Смертельно важно! — на плацу да на кумачовой дорожке начальственного коридора.

    Фронтовая жизнь быстро развела нас, и до конца войны я ничего не знал о старшине, даже погиб он или остался в живых. В конце сорок шестого — я только распрощался с армией — однажды в телефонной трубке раздался спокойный глуховатый голос, я сразу узнал его: дядя Кузя! Он разыскал меня и пригласил на семейный юбилей — серебряную свадьбу. Я поехал и испытал радость от встречи с удивительно мудрым и добрым человеком.

    Где-то в конце 50-х годов позвонила его жена и сообщила печальную весть: муж внезапно скончался от инфаркта. Я поехал на похороны. Ехал я на электричке, до платформы «Серп и Молот», как и говорил дядя Кузя, и по пути только что не молился. Как я благодарен судьбе! Как же часто мне везло на добрых людей, и всегда они появлялись в самое нужное время, словно их посылала мне какая-то добрая волшебная сила. Вот и дядя Кузя… Сколько жизней спас этот человек своим душевным вниманием, добрыми советами!..

    Маврий

    Собрались спать; завтра особый день — встреча с командирами и определение всех в строй. Внезапно к нам подошел невысокий белобрысый совсем юный солдатик — гимнастерка и брюки висели на нем, как на вешалке. Попросив разрешения, он подсел к затухающему костру и сразу заговорил:

    — Вы вроде бы грамотные, в сапогах, а мы — обмоточники, как мой тятя на Первой мировой, потараторим маленько. Я сам мордвин, четыре класса кончил, телеги чинил в колхозе, уважали деревенские. Маврием зовут. Так вот, завтра, глядишь, разберут всех кого куда, расстанемся, и поведут убивать. Так вот: как мне поступать? Мы верующие, папаня и маманя за веру дважды на Севере побывали. Так вот, привезли нас на человекобойню — так тятя окрестил ЭТО, мол, как иначе ЭТО назвать? Так вот: как же так — стрелять в человека? Нам вера не позволяет.

    Тут Юрка резко сказал:

    — Немец — не человек, а фашист, убийца. Знаешь ты это, солдат? Чего его жалеть!

    — Так-то говорят… А разве фашист не живое существо?

    — Вот тебе на! Все мы станем стрелять в противника, а ты в воздух?

    — Выходит так-то.

    — Да тебя, живое существо, судить следует. Ты это понимаешь?

    — Так-то…

    — Что же ты думаешь?

    — Себя бы прихлопнул. Опять же… вера не позволяет. — Казалось, еще минута, и он захлюпает.

    Да держал ли этот солдат винтовку в руках? Может, и его перед фронтом на палках учили, мы уже слышали о таком от новобранцев. Зачем он обратился к нам? Захотел исповедаться? Посоветоваться, найти ответ на раздиравшие душу сомнения? Видно, страшно показалось говорить о таком с командиром, с товарищами. Впервые в жизни я встретил религиозного человека, мне даже жалко его стало, захотелось помочь — но как? Мы же, черт возьми, все в одной упряжке, для всех нас сегодня первый фронтовой день.

    Юный солдатик сильно нервничал, искал необходимые слова, стараясь получше объяснить свои переживания, моляще глядел на нас:

    — Так вот, как мне быть? Я на вас надежду положил. Тятя учил: «Приедешь на войну, Маврий, учуешь доброго человека — доверься ему: мол, так и так, — и проси совета».

    — Вот-вот! — сказал Юрка, похлопав его по плечу. — Держи язык за зубами, солдат, — вот мой главный совет. Поступай как знаешь, не маленький, но запомни: попадешь к фашистам — они с тобой церемониться не станут, быстро прихлопнут, не сомневайся.

    Неожиданно Маврий потянулся к Юркиной руке — ну и дела! Видно, хотел поцеловать, но Юрка вовремя отстранился и сделал вид, что ничего не заметил.

    Маврий стал рассказывать о своем роде:

    — Папаня семью в строгости держал, так-то говорил: «Трудись сызмальства, Маврий. Не ной, ты не баба. Не болтай зазря. Не вой на тяжбы голода и холода — терпи. Крестьянская жизнь — не мед, но не изменяй ей, в нашем роду она заведена была еще дедами. Но в обиду себя не давай. Живи по-людски. Главное, веру не забывай. Без нее пропадешь!» Так-то. А у нас во взводе русских мало, почти одни турки (видимо, узбеки): молчат или молятся своему богу да изюм едят. Набрали из дома полные мешки, сами едят, а нам — по пять изюминок в день, и те считают. Злыдни, в деревне таких— под лед головой.

    Я вмешался в его монолог:

    — Ну нет уж, Маврий, тут ты не прав, нехорошо «под лед головой». Ты же видел: они не варили выданные продукты, ели сырыми, потому, наверно, и дорожат остатками изюма. Может, им вообще наша еда не подходит. Люди разные, и вера у них разная, но не бывает человека без доброты.

    Юрка тут же отозвался:

    — Я не уверен. А немец-бандит?

    Маврий вопросил:

    — К чему призывает турков ихний бог, станут они воевать?

    Юрка усмехнулся:

    — Что ж, Маврий, сам с ними не потараторил — глядишь, и среди них унюхал бы доброго человека?

    — Я-то похлопотал, да без толку — не тараторят они по-нашенски и я ихней речи не разумею.

    — Как же командиры учить их будут?

    — Так на то толмачи пригодны.

    — Я так думаю, — сказал Юрка. — На фронте, как и в деревне, жизнь не мед. Вот и будем воевать по правилам твоего отца: «Не вой. Терпи. Не изменяй». Так-то и будем верны присяге.

    — Так-то правда. Ладные вы. Может, еще и встретимся. От души вам — за хлопоты да угощение.

    Маврий поднялся. Два шага, и растворился в ночи.

    Да, верующим всем нелегко, а узбекам во много раз труднее. Все мы всего один день на фронте, а сколько уже сложностей. Примерно через полгода во время боев за Ржев в соседней части произошел забавный случай. На переднем крае пропал с поста солдат-узбек: стоял с ружьем, а потом исчез. Подумали, что перебежал к немцам. На следующий день к вечеру он приполз живой и невредимый, в кармане записка на русском языке: «Нам такой „язык“ не нужен. Возвращаем обратно».

    Ночь выдалась теплая. Мы с Юркой всегда вместе, но сегодня разговор не клеился, все мысли — о завтрашнем дне. Понимая, что это, возможно, последний наш «философический разговор», как мы называли свои беседы, я спросил:

    — Как думаешь, скоро на передовую? Что мы знаем о противнике?

    И сразу почувствовал, что Юрка в дурном настроении.

    — Ты задал два вопроса. На первый, наверное, лучше, чем я, ответил бы тебе тараторщик, он часто общается с богом. А на второй ты сам знаешь ответ. Как учил «вонючий цитатник»: «Немцы — фашисты, убийцы, мародеры, насильники, гитлеровские головорезы…» Он политрук, ему виднее.

    — Юрка, но ведь не все немцы — фашисты, у них же самая крупная компартия в Европе! Куда делись их коммунисты?

    — По мне, так все их коммунисты — гады, переметнулись к Гитлеру! Кто струсил, кто-то увидел выгоду для себя, другие поверили фюреру. Не сомневаюсь, в первом же бою мы с тобой будем стрелять и в бывших коммунистов.

    — Нас учили под лозунгом: «Через ненависть — к победе!» А узбеки? Что они знают о немцах? Половина, если не больше, неграмотные. Какая у них ненависть к немцам? Знают ли они вообще о Германии?

    — Ты преувеличиваешь. Думаю, немало среди них и таких, кто не хочет говорить по-русски.

    Он замолчал. Я прямо-таки не мог узнать Юрку.

    На этом наш разговор закончился, так и не состоявшись.

    Вверх-вниз

    На следующее утро солдатский телеграф сообщил: ночью привезли триста курсантов из Камышловского военно-пехотного училища и семьсот новобранцев-москвичей. После завтрака нас всех построили на большой поляне. Перед распределением по батальонам командир полка обратился к солдатам:

    — Я хочу знать, есть ли среди вас охотники, кузнецы, механики, шоферы, портные, сапожники, фельдшеры, повара? Только без обмана!

    Призыв начальства, естественно, вызвал общее оживление. Вперед из строя вышли многие. Их имена записывали помощники начштаба полка.

    Наступил полдень, мы все еще стояли на поляне. А в это время начальство, как мы вскоре поняли, занималось распределением: кого — в пехоту, кого — в артиллерию, кого — в саперы, связь, медсанбат, в оружейники, на штабную работу, всех охотников — в снайперы… Из курсантов сформировали две отдельные роты: пулеметчиков и автоматчиков — правда, пока без автоматов. Позже я узнал, что Юрку, он в другом полку, определили на штабную работу.

    Появился комиссар полка. Видимо, его прихода ждали. Он пошел вдоль строя, задавая солдатам вопросы; часто, не дождавшись ответа, спешил вперед. За ним шел высокий худощавый командир с одной шпалой в петлицах. Узкие глаза, иссиня-черные короткие усики и смуглое лицо позволяли предположить его восточное происхождение. Оказалось, это комсорг полка Халиков. Обращался он, как правило, к курсантам. Подойдя ко мне, спросил, откуда я, комсомолец ли, какое образование, участвовал ли до армии в общественной работе. Потом догнал комполка, перекинулся с ним несколькими словами, вызвал меня из строя и забрал с собой.

    Так, ненадолго, я стал помощником комсорга полка. За короткое время мы подружились и во внеслужебное время стали обращаться друг к другу по имени, звали комсорга Сабит. Я аккуратно подшивал документы в папки, хранил комсомольские билеты. Если комсорг был занят, проводил заседания комитета комсомола. Помогал комсоргам батальонов создавать первичные организации в ротах и батареях. Беседовал с молодыми солдатами, если мне это поручали; читал им статьи из центральной и армейской печати.

    Через две недели моя комсомольская карьера закончилась. Случайно я попался на глаза проходившему мимо парторгу полка — мрачному человеку, которого политработники полка старались обходить стороной, зная его несносный характер. Рассказывали, что до войны он возглавлял партийную комиссию в одном из райкомов и при рассмотрении личных дел признавал единственное решение: исключение из партии.

    Встреча с ним произошла при невыгодных для меня обстоятельствах: я был без пилотки, в расстегнутой гимнастерке, без ремня, а самое главное, и это больше всего его разозлило, он застал меня за приготовлением обеда, — спросил с раздражением:

    — Кто вы такой? Что вы делаете в политчасти?

    Я доложил как положено:

    — Помощник комсорга полка.

    — Почему занимаетесь приготовлением пищи в политчасти?

    Я попытался объяснить, что мне выдают сухой паек, а в командирскую столовую не пускают как рядового.

    Мои доводы, по-видимому, его не убедили. Вскоре меня вызвал Халиков и, виновато опустив глаза, спросил, куда я хочу, в какую часть. По лицу Сабита я понял, что досталось ему крепко, и, не задавая вопросов, попросил направить меня в артиллерию:

    — Я же учился на минометчика.

    — Ладно, — сказал Сабит, — станешь пушкарем.

    Глава пятая

    Как я искал правды, и что из этого вышло

    Июнь — июль 1942 года

    В артиллерийской батарее

    Уже месяц, как я служу четвертым номером, то есть подносчиком снарядов, в орудийном расчете. Орудие — «сорокапятка», то есть 45-мм противотанковая пушка. Должность у меня не ахти какая, но с чего-то ведь надо начинать.

    Командиром у нас — старший сержант Леня Лошак. Ему двадцать два. Крепкий мужик из-под Тамбова. Дело свое знает — профессионал-артиллерист высокого класса. К подчиненным относится строго, но справедливо. Со всеми одинаково ровен. В общем, лучший вариант взаимоотношений командира и подчиненных. В расчете его уважают, стараются точно и быстро выполнять все приказы.

    В расчете нас шесть человек. Самая важная фигура — наводчик: успех или неудача во многом зависят от него. Танк — движущаяся цель; чтобы его поразить, требуются хладнокровие, точный расчет, умение верно и быстро оценить ситуацию. Наш наводчик Андрюша Панюшкин, в моем представлении, волшебник — он уже сжег два немецких танка.

    Я сразу полюбил «сорокапятку». Старался больше разузнать о ней, научиться артиллерийскому делу. Бывалые артиллеристы охотно объясняли роль пушки в бою:

    — Тяжелая артиллерия стоит на три-пять километров позади переднего края. А мы — истребители вражеских танков и — главное — неподавленных огневых точек. Стоим мы, как правило, вместе с пехотой, на сотню-полсотни метров позади нее. А в бою, когда пехота идет в наступление, мы, батарейцы, катим пушки следом и стараемся защитить пехотинцев от танков. В этой ситуации батарея попадает в невыгодное положение: солдаты укрываются за любой бугор, а ты в открытую катишь пушку — немец в тебя лупит и лупит. Вот и получается: «Ствол длинный, а жизнь короткая».

    Вступает другой артиллерист:

    — Елки-палки, пехота наступает — мы за ней. Батальон ночь отдыхает на новых позициях, а нам приказ: «Окопаться! Замаскировать позиции!» Утром — артподготовка и бой! А вечером опять, елки-палки, перегруппировка: прибываем на новое место ночью, беремся за лопаты. Так измотаешься, что все до фени.

    Зная недостатки «сорокапятки» — в борьбе с танками она была слабовата, все равно бойцы любили ее. Легкая, 540 килограммов: угодит в воронку — сами вытащим; правда, нелегко подносить снаряды: вес ящика — 50 килограммов, но вдвоем справлялись. В бою каждый попавший по назначению снаряд «сорокапятки» сберегал солдатские жизни. А для самих артиллеристов оказались бесценны ее высокая маневренность и широкий стальной щит, спасавший от пуль и осколков.

    В 1943 году Красная Армия получила на вооружение 57-мм пушку — превосходное орудие! Им постепенно заменили «сорокапятки».

    После войны я прочел, что Сталин однажды сказал Грабину, конструктору 76-мм орудия: «Ваша пушка спасла Россию». О «сорокапятке», к сожалению, таких слов никто не произнес.

    Командовал артбатареей капитан Василий Иваныч, опытный артиллерист, за участие в боях под Москвой награжденный орденом Красной Звезды. Солдаты прозвали его «наш Чапай». Он и сам, хотя был лет на десять моложе, старался походить на своего героя: отрастил чапаевские усы и тщательно следил за ними. Но на его молодом лице они казались лишними, не придавали ему желанной романтики. Мне понравилась его беседа с нами, молодыми бойцами.

    — Главное в бою, — сказал капитан, — выбрать правильную позицию и вовремя окопать орудие. Не сделаете того и другого — немец пойдет в лоб и вы с ним не справитесь. Чтобы точнее ударить по танку, надо выбрать момент, когда он хоть на пару секунд повернется к вам боковой броней — она тоньше. Если близко подпустите, танк может развить скорость и сомнет огневую позицию — даже если пробьешь броню, может не остановиться. Или один загорится, а другой пойдет дальше. Танк обязательно надо сжечь!

    Боевые учения

    Батарея состояла из трех взводов, по три орудия в каждом. Плюс двадцать шесть лошадей. Размещалась батарея в двух деревушках, отстоящих недалеко друг от друга, разделяли нас живописный лесок и маленькая речушка. После отступления немцев в деревушках уцелело по две-три избы и пятку сараев, от прочего остались только обугленные фундаменты и пустые собачьи будки. Жители — их осталось немного, в основном старики, старухи и дети — обитали в землянках, куда стащили все, что удалось сохранить. Крестьяне рассказывали, когда в деревню приходили немцы, они в первую очередь разыскивали и расстреливали комиссаров, коммунистов и евреев, а затем убивали всех собак.

    В одной из деревушек чудом сохранилась приличная крестьянская изба, ее заняло командование батареи. На окраине, ближе к лесу, разместились в палатках солдаты. На противоположной стороне в отрытых траншеях упрятали, хорошо замаскировав, орудия. Подальше, на опушке леса, построили конюшни и площадку для кухни. Особое место занимал глубоко врытый в землю, покрытый крепкими бревнами склад боеприпасов.

    Дни проходили быстро. Подъем, лишь солнышко всходит, весь день с пушкой в обнимку, и, глядишь, уже ночь. Не раз командир батареи устраивал тревоги, проверяя по часам, насколько мы готовы отправиться в путь. «Расчеты, к оружию!» — звучала команда, и каждый мигом занимал свое место у орудий. Хотя «первый блин» вышел комом, вскоре командир уже хвалил батарейцев.

    Казалось, все идет как положено. Мне, как и всем, вручили карабин, противогаз, два санитарных пакета и красноармейскую книжку, в которую старшина записал мою первую фронтовую профессию: «артиллерист». Как я гордился, глядя на эту запись!

    Кормили нас по нормам второго эшелона, но выходило терпимо. Что-то добавлял повар за счет леса и благодаря хлопотам старшины Осипа Осиповича.

    С утра до вечера с нами занимались командиры. Пять раз в неделю батарея выезжала на учения. Выбирали удобные позиции — основную и запасные, выдвигали орудие, метрах в шестистах-семистах выставляли фанерные макеты танков и открывали огонь. Иногда позволяли использовать один боевой снаряд. Попробуйте одним выстрелом поразить движущуюся цель! Часто стреляли по мишеням из карабинов, что оказалось труднее, чем из винтовки, — сильная отдача. Ничего, привыкли и к этому. Труднее давались ночные караулы. Как и в училище, после них не освобождали от дневных занятий.

    Еще тяжелее, чем ночные караулы, оказался постоянный труд по устройству огневых позиций. Сколько мы перекопали земли! Часами не выпускали из рук кирку или лопату! Вот уж где выдыхались! Наш командир Леня Лошак говорил:

    — Не успеете сами окопаться, окопать орудие, — погибель!

    И мы старались.

    Расчет занимал отдельную палатку. Среди нас были опытные фронтовики, новобранцы и два курсанта — такого ужасного явления, как дедовщина, мы не знали. Вечерами разрешалось посидеть перед палаткой, «побалакать за жизнь», как украинцы говорят. Шутили, дымили самокрутками. Нашелся и баянист, Коля Шуляк, инструмент он привез с «гражданки»; до войны Николай был совхозным конюхом, в батарее служил ездовым.

    Когда выдавалась свободная минута, я старался расспросить бывалых фронтовиков. Солдат, прошедший сорок первый, рассказывал:

    — Он, когда прет на тебя, чешет из пушки, пулеметов — может раздавить и тебя, и орудие. А ты что? Попробуй его подбить! А гранатой его не возьмешь. Танк надо обязательно сжечь! Это каждый тебе скажет.

    Я спрашиваю:

    — А если танковая атака?

    — Страшное дело. Здесь немцы, главное, действуют на психику, любят стрелять на ходу — что танкисты, что пехота. От такой стрельбы пользы мало — это все знают, но на психику действует, особенно на молодых, необстрелянных. Я и сам не раз поддавался. Не получилось подбить, сжечь — лучше пропусти его через себя, понадежней укройся в окопе, а потом бей и бей, чем можешь, как можешь — только бы задержать огнем идущих за танками пехоту, мотопехоту…

    Самая колоритная фигура батареи — старшина Осип Осипович, прозванный «и нашим и вашим». Солдаты чутко подмечают характер начальства, будь то старшина, взводный или даже комполка. Об Осипе Осиповиче все знали — оборотистый мужик: и с рядовыми прилично себя ведет, и об интересах начальства не забывает.

    Осип Осипович любил и часто произносил перед нами длинные речи. А говорил он, как правило, примерно следующее:

    — Кто есть старшина?! Старшина есть тыл армии. Что есть тыл армии? Это основа ее существования и главное условие победы. Без тыла — ни прокормить солдата, ни согреть его душу чарочкой! Ни помыть его вовремя в баньке — а значит, не избавить от вшей! Без тыла не двинется в бой ни один танк, не взлетит самолет, не выстрелит ни одно орудие! Не получит желанную бабу ни один генерал! Усекли, артиллеристы, значение старшины? Будем считать, усекли! Так что прошу любить и жаловать Осипа Осиповича, выполнять точно все мои указания.

    Начальство — в забытьи

    Осип Осипович — третий мой старшина. Сколько их еще будет! Скверно, когда старшине не хватает разума, культуры, образования, — такое часто бывает, но это еще можно вытерпеть. Вдвойне, втройне скверно, если ему недостает самых обыкновенных человеческих чувств. Самый трудный случай, и тут уже ничего не поделаешь, когда старшиной овладевает мания величия, когда он уверен в своем превосходстве над рядовыми.

    Наш старшина — человек иного склада, он всегда готов помочь солдату. А как заботится о конюшне! Разбуди Осипа Осиповича ночью — он без запинки перечислит всех лошадей, их масти, клички. Печется он и о начальстве. Ну и пусть себе печется. Главное — чтобы о солдате не забывал. Всем нам казалось, что Осип Осипович так и поступал. Ну скажите, как такого человека не уважать, как не простить ему всякие мелкие грешки? Идеальный старшина!

    Однако вскоре жизнь батареи круто переменилась, и солдаты сбросили с пьедестала «идеального старшину».

    Первое — ухудшилась еда. Вместо супа, заваренного на американской тушенке, стали кормить баландой.

    Тем, кто не ел баланды, разъясняю: это горячая водичка, заправленная крупой, травкой и солью. Тушенка, точно привидение, исчезла из рациона. То ли проливные июльские дожди затормозили подвоз, то ли союзники перестали присылать? Всякое приходило в голову — человек, видно, так устроен: если происходит какая-то несуразица, он прежде всего старается понять.

    После исчезновения тушенки пришла очередь хлеба — ломоть похудел. Затем и сахар стали выдавать через день. Почему?

    Новые сомнения: командиры стали отлынивать от занятий, перепоручая свои обязанности сержантам. Реже выезжали в поле. Опять помешали дожди? Забыл нас и комиссар. Перестали доставлять газеты, и мы не знали, что происходит в стране, на фронте, а кроме того — лишились раскурочного материала!

    Затем случилась совсем уже подлость! Урезали довольствие лошадям, до предела сократив ежедневную норму овса.

    Стало худо и людям, и животным, которых мы обожали и которые, в отличие от нас, не способны были искать оправданий.

    Прошло две недели в новом полуголодном режиме. Все стали затягивать пояса и как-то приспосабливаться. Я, например, отдавал почти пол пайки согласившимся заменять меня на ночном посту.

    Вскоре нас совсем оглушили — стали запрягать нас вместо лошадей. Приходилось на себе волочить пушки два километра до места учений — иначе из-за сильных дождей в поле их не доставить. Понятно, в боевой обстановке может быть и похуже, придется и на себе тащить, но так поступать сейчас? А причина тому — обессилели лошади. Артиллерийской лошади положено в сутки не меньше шести килограммов овса. Она их не получала. С грубыми кормами (сеном, соломой) тоже оказалось слабовато — откуда их взять? Голодные кони, не углядишь, начали грызть друг у друга хвосты, глодать коновязь, а это, не дай бог, могло привести к большой беде.

    Замечательно высказался один француз-кавалерист. На упрек маршала Мюрата он ответил: «Люди могут идти без хлеба, но лошади без овса — не в состоянии. Их не поддерживает в этом любовь к Отечеству».

    Тащить пушку по мокрой глинистой земле, да еще под дождем, — занятие малоприятное. А чуть доберемся, измученные, мокрые, выберем позиции, как тут же, без всякой передышки, звучат команды:

    — Танки с фронта!.. Танки стыла!.. Танки с флангов!..

    Только успевай соображать, разворачивать орудие, изменять прицел, перетаскивать снаряды… Но на пустой желудок — какая стрельба? Валимся, обессилев, один за другим на землю, все грязные, мокрые, да еще и злые, голодные. Отучившись, волочим пушку обратно. Доберемся до палатки, а командир взвода или сержант еще четверть часа держит в строю: разбирает прошедшее учение. Так положено! Приведем себя в порядок и строем на кухню. А там баланда да каша без масла, кружка полусладкого чая. И эдакое всякий божий день. Хорошо, что повар — мужик приличный: попросит кто добавки — не пожалеет лишнего черпака.

    Новые чудеса. Обычно многие после обеда шли ненадолго в конюшню — гладили лошадей, кормили их травкой, беседовали с ездовыми — те, помню, часто напевали частушку: «Два — за сено, три — за воз, полтора — за перевоз. Чечевица с викою, а я не чирикаю…» Теперь, правда, пение прекратилось. И вдруг всем запретили заходить в конюшни, причем без всяких объяснений.

    Такая сложилась ситуация в нашей батарее. Никто не понимал, что происходит.

    Стали рассуждать: кони без овса тощают, выводить их на траву не разрешают даже в погожие дни — мол, где-то появилась «рама». Особенно сокрушался Матвей, старший ездовой: он любил лошадей, как настоящий артиллерист — свою пушку, даже плакал:

    — Воевать еще не начали, а кони полягут…

    С Матвея все и открылось, все заварилось.

    Как-то вечером, когда мы остались одни, без начальства, заявился к нам старший ездовой и, загибая палец за пальцем, стал выкладывать свои наблюдения:

    — Факт первый: товарищи командиры с помощью Осипа Осиповича меняют овес на самогон. Факт второй: на закусон изымают из солдатского котла тушенку и иной харч. Факт третий — подумать, что выделывают, сучье отродье! — в соседних деревнях старшина отыскал девок, привозит их к командирам. Я-то, старый дурак, еще дал на то коня Осипу. Ну куда ж такое годится? Мы почти в боевой обстановке, а они дело свое мужское справляют, а на нас… положили.

    Через несколько дней командир батареи вдруг пришел к нам во взвод. Выстроил солдат под дождем и стал отчитывать, как мальчишек:

    — Что за неряшливый вид! Грязные гимнастерки! А дисциплина!..

    В ответ прозвучал чей-то голос:

    — Товарищ капитан, так мы же стали заместо лошадей. И в грязи цельный день, как свиньи, валяемся.

    «Чапай» ничего не ответил. Распустив взвод, повернулся и ушел.

    Я — делегат

    С того дня батарея открыла против своих же командиров самые настоящие «боевые действия».

    Прежде всего отказались в дождливые дни тащить в поле пушки. Командир взвода — молоденький лейтенант, его все считали пустым местом — зашумел на нас, пригрозил, но быстро утих, согласившись брать на учения одно орудие.

    Теперь учились по очереди: одни копошатся в болотной грязи с пушкой, другие покуривают в кустах под проклятым моросящим дождем. У всех пропала охота учиться. Возвращались в деревню, обсушивались и после обеда, полумертвые, залегали хоть немного поспать.

    Однажды вечером кто-то запустил в занавешенное окно избы, где веселились командиры и откуда неслись громкие звуки патефона, кусок кизяка, вывороченного из затвердевшей навозной кучи. Раздался звон разбитого стекла. Патефон смолк. Что там внутри избы произошло — никто не знал. На следующее утро окно починили — постарался Осип Осипович, а возле избы появился солдат с карабином — охранник командирских забав.

    Ночами во всех палатках солдаты думали, как жить дальше. В нашей палатке говорили, наверное, то же, что в других, и с каждой ночью разговор становился все острее.

    — Как комиссар срам такой допускает?

    — А он заодно с ними — пляшет, жрет самогон да девок трахает.

    — Красная Армия — армия рабочих и крестьян. Все мы, командиры и солдаты, из одного народа вышли.

    — Вышли-то из одного, а те, кто власть получил, барами заделались. Знал бы Василий Иваныч про такое беспутство — утопил бы мерзавцев в Урале.

    Посмеялись, но разговор принял более резкий характер.

    — Сообщить бы комдиву — он враз их урезонит!

    — Сволочи! Завтра вместе идти в бой, а они блядством занимаются, нас за людей не считают.

    — А что, ребята, выкатим орудие и, как в семнадцатом с «Авроры», бабахнем по контре. Они и есть натуральная контра!

    — Ты что, чокнутый? Под расстрел хочешь всех подвести?

    Вскоре произошло еще одно событие. С перекладины, протянутой между кольями, вбитыми в землю неподалеку от командирской избы, стащили постиранную гимнастерку нашего взводного. Наказали часового. Это всех возмутило. В тот же день прислали нового командира — наш «захворал».

    Под вечер меня вызвали из палатки «старики» поговорить за жизнь:

    — Ты парень грамотный, курсант, комсомольское начальство полка. Дальше терпеть нельзя: поговори по душам с комиссаром — может, одумаются? Поговори как партиец с партийцем. У вас, коммунистов, отношения особые — не нашенские.

    — Во-первых, — ответил я, — какое я комсомольское начальство? Во-вторых, я не коммунист.

    — Для нас, батарейцев, ты станешь коммунистом, если осмелишься и скажешь комиссару правду!

    «Старики» замолкли, ожидая моего ответа.

    Впервые в жизни серьезные мужчины, намного старше меня, фронтовики, не раз глядевшие смерти в глаза, поверили мне, надеялись на мое мужество, способность совершить гражданский поступок во имя справедливого дела. Забыв мудрое правило «Руби дерево по плечу», я решился.

    Подошел к командирской избе и попросил часового вызвать комиссара. Тот скоро вышел, удивленно взглянул на меня. Когда я сказал, что хочу побеседовать с ним по серьезному политическому делу, он, как всегда, вежливо улыбнулся: мол, что ты мелешь, солдатик, какое там у тебя «серьезное политическое дело»?

    Я не ожидал от него немедленного согласия на разговор. Но комиссар вдруг предложил побеседовать в лесу. Сели на поваленное дерево. Выглядел комиссар, как всегда, франтовато. Молодой брюнет с холеным полным лицом, он был одним из тех мужчин, все об этом знали, кто постоянно, словно женщина, заботится о своей внешности. Некоторым он нравился. А сейчас он, видно, готовился к вечеринке: был чисто выбрит, волосы зализаны, смазанные каким-то кремом, придававшим им серебристый оттенок; пуговицы на гимнастерке, звездочка на пилотке, сапоги — все сверкало; сам источал запах тройного одеколона — в то время предел мечтаний фронтовика. Куда мне тягаться с ним? Замызганная гимнастерка, давно не чищенные сапоги, грязные ногти.

    И все-таки разговор состоялся. Я искренне, начистоту, выложил все как есть. Не прибегая к грубым словам, стал рассказывать о фактах и о настроениях в батарее.

    Комиссар обмахивался веточкой, вопросов не задавал, слушал. Я закончил. Наступило молчание. Прервал его комиссар, и разговор принял совсем не то направление, которого я ожидал. Вернее, никакого разговора не последовало. Это был монолог. Комиссар говорил грубо, назидательно, презрительно:

    — Вот какой ты герой! Не представлял. Интересно, каким будешь в бою. Оказывается, ты, курсант, еще и склочник. Надеюсь, не в училище тебя этому научили? Запомни, что я тебе скажу. Молодой ты еще и горячий. Подставили тебя, теленка, пободаться, а сами в кусты. Вся твоя речь — полнейший вздор! Чего ты добиваешься? Побольше тушенки класть в суп? Она оказалась порченой. Пойди к старшине — он тебе покажет соответствующий акт. Количество овса интенданты сократили во всей армии — природа нам не подчиняется. Всем трудно. Думаешь, солдатам, наступающим в эти дни, легче? Все остальное — чепуха. Ты, солдат, обидел не комиссара, а партию! И заслуживаешь наказания. Но я — человек не мстительный, отношусь с уважением к каждому, — это все знают. Тем более, как ты сказал, нам вместе идти в бой. Так что подумай — и серьезно — о сказанном.

    Подавленный, оглушенный, я не проронил ни слова. Он поднялся. Не попрощавшись, мы разошлись.

    Сомнения одолевали меня: может, я не нашел необходимых слов, не сумел вызвать его на откровенный, душевный разговор? Нет и нет! Я не виноват, просто он демагог, из тех, что прикрывают высокими словами свои пороки. Лицемер и пустослов! Но горький осадок от беседы с комиссаром остался.

    На следующий день «Чапай» приказал перевести меня во взвод, расположенный в соседней деревне. Убирают подальше с глаз начальства, понял я. Ясно, по подсказке комиссара. Что ж, ладно.

    Забрав карабин, вещмешок и шинель, попрощавшись с расчетом, я отправился к месту новой службы. Перед уходом ребята рассказали, что комиссар в присутствии нескольких человек, в том числе старшины Осипа Осиповича, высказался: «Откуда он взялся, этот жиденок?»

    Жаловаться в армии не положено. Из «Свода правил поведения солдата»[1]

    Я шел по узкой лесной дороге, радуясь встрече с чудом зеленого летнего леса. Ясное небо, величественные деревья, воздух, напоенный свежестью… Было грустно, и вместе с тем я испытывал радость: природа словно приняла меня в свои утешающие объятия, растворила, рассеяв, мои невзгоды, исцелила и сделала сильнее. Вдруг стало так легко! К черту комиссара! К черту все сказанные им противные слова! Да и какая разница, в каком взводе служить, — говорят, там приличный командир…

    Вдруг кто-то окликнул меня, я обернулся. За мной верхами ехал Сабит Халиков. Поравнявшись, он остановил коня:

    — Ты чего не приходишь на заседания комитета комсомола? Я дважды звонил вашему «Чапаю», он обещал прислать тебя.

    Я не стал ничего объяснять, не сказал и о случившемся, постарался отговориться:

    — Не знал, мне никто не сообщил.

    Вдвоем мы добрались до расположения взвода. По дороге Сабит восторженно рассказывал о боевой подготовке в дивизии, как она крепнет, услышал я и много лестного о комдиве Куприянове:

    — Таких я до сих пор не встречал, — повествовал Сабит, — лучший командир!..

    Командир взвода, когда я доложил о прибытии, направил меня в один из расчетов, вопросов не задавал — я понял, что ему не известно о причинах моего перевода. Сабит попросил взводного отпустить меня в полк — он тут же разрешил. И я вдруг решил действовать: надо поговорить с полковым комиссаром, когда еще предоставится такая возможность.

    Заседание комитета комсомола оказалось особым. Присутствовали комполка, все батальонные комсорги, вопрос обсуждался один: о боевой подготовке. Комполка рассказал, что в нескольких батальонах и батареях побывал комдив Куприянов — жаль, что не у нас! — и остался недоволен ходом занятий: много формальности и показухи, слабо отрабатывается взаимодействие родов войск, солдата не учат проявлять инициативу в бою.

    — Комдив предполагает лично провести совместные учения с танковой бригадой, — закончил свое выступление комполка. — В учениях примет участие и наш 711-й полк. Делайте выводы!

    После заседания я подошел к нему:

    — Не можете ли вы уделить мне несколько минут для серьезного политического разговора?

    — Вы с комиссаром полка беседовали?

    — Не удалось. До заседания комитета я попытался это сделать, но получил ответ, что он уехал на два дня в армию.

    — Хорошо, давайте поговорим. Слушаю вас.

    Командир полка вежливо меня выслушал, поблагодарил за честность и пообещал после возвращения комиссара во всем разобраться. Услышав вопрос о комиссаре, я засомневался: правильно ли поступил — может, действительно следовало сначала встретиться с комиссаром, по слухам, он человек приличный и принципиальный. Но ведь он приедет через два дня, отпустят ли меня еще раз в полк? Но, в сущности, какая разница, ведь комиссар и командир — оба представляют советскую власть.

    Но вышло не так, как я думал.

    Через четыре дня в батарею приехал комиссар полка. После беседы с начальством батареи, сытного обеда — Осип Осипович уж расстарался — он вышел на крылечко, послал за мной и, присев на солнышке, стал дожидаться.

    Задал он мне всего три вопроса.

    — Почему вы преступили субординацию?

    Я объяснил, как все происходило.

    — Все в батарее думают так, как вы?

    — Все, изложенное комиссару батареи, — это мое личное мнение как комсомольца.

    — Вы угрожали комиссару?

    — Нет! — заявил я категорически.

    Пока мы беседовали, а точнее, я отвечал на вопросы комиссара, все три взвода выстроили перед палатками. Здесь же находились капитан «Чапай» — наш командир — и все командиры взводов. Отпущенный комиссаром, я встал в строй, не предвидя ничего дурного. Последовала команда:

    — Смирно!

    Неожиданно для батарейцев, не говоря уж обо мне, капитан вызвал меня из строя и приказал:

    — Сдать карабин командиру взвода и отбыть в распоряжение командира 1-й стрелковой роты 1-го батальона старшего лейтенанта Сухомирова. Получите у старшины красноармейскую книжку. На сборы — один час!

    Кровь прилила к лицу. Сильно застучало сердце, словно его внезапно придавило чем-то очень тяжелым. Как же так?! Никаких объяснений! Что все подумают, толком не зная, за что меня наказали?! Но больше всего ранило другое! Ни один из курсантов, никто из «стариков», что уговаривали меня бороться за правду, никто из моего расчета не выступил в мою защиту — ни один человек не проронил и полслова! Вот как получилось! Вот какие мы — «из одной казармы»!

    Так я попал «без драки в большие забияки», а из забияки тут же выпустили пар.

    Ровно через час я покинул батарею и двинулся лесом в распоряжение некоего старшего лейтенанта. Шел я раздосадованный: как же, первый в моей жизни важный гражданский поступок, совершенный ради людей, — и кончилось все ничем! А лично для меня — мелкой местью, изгнанием из артиллерии.

    Помните, у Александра Трифоновича Твардовского в его бессмертной поэме «Василий Теркин»:

    По дороге прифронтовой,
    Запоясан, как в строю,
    Шел боец в шинели новой,
    Догонял свой полк стрелковый,
    Роту первую свою.

    Вот так и я шел по дороге в «полк стрелковый, в роту первую свою».

    Через некоторое время стало известно, что мои усилия все же не пропали даром. Пьянки прекратились. Лучше стала еда. Комиссар возобновил посещения батареи, принося газеты. Лошадям стали выдавать овес по норме. Возобновились занятия.

    Но душу ранило гадкое чувство полной беззащитности. Известно, что самые высокие душевные порывы оборачиваются пустым звуком, если за ними не следуют конкретные поступки. Я получил серьезный урок, и он не пройдет даром. С тех пор я усвоил одно правило и стараюсь его придерживаться: не жди поддержки и одобрения; если уверен в своей правоте — действуй.

    Глава шестая

    В стрелковой роте

    Июль — август 1942 года

    Фронт лихорадит

    Итак, я пехотинец! «Умник — в артиллерии, щеголь — в кавалерии, пьяница — во флоте, а дурак! — в пехоте». Что ж, в пехоте так в пехоте, мы не гордые.

    В стрелковой роте меня сразу определили в отделение, командовал которым — о радость! — наш Шурка. Он сразу стал рассказывать о ситуации. Недовольство бойцов вызывал ротный старшина, и в первый же день я стал свидетелем стычки между ним и Шуркой.

    — Почему мы до сих пор не получаем почту?! — возмутился Шурка.

    Старшина, пожав плечами, безразлично ответил:

    — Почта не входит в обязанности старшины. Наше дело — подать вовремя заявочку, обеспечить солдата жратвой и боеприпасами. А ваше дело, сержант, — воевать с немцем.

    Шурка завелся:

    — Вы что ж, товарищ старшина, не собираетесь воевать вместе с нами?

    Помолчав, старшина ответил:

    — Как будет приказано.

    За годы войны у меня скопилась целая «коллекция» самых различных образчиков старшин. Этот был уже четвертым. «Серая личность» — таково было мнение бойцов, и я его разделял.

    Не успел устроиться в стрелковой роте, привыкнуть к новому отделению, понять свои нехитрые обязанности, как полк внезапно подняли по тревоге, и спустя пару часов вся дивизия уже двигалась ускоренным маршем к ближайшей станции. Всю ночь шли, не зная, куда и зачем нас ведут. Что, если гитлеровский зверь вновь прыгнул на Москву?.. Кто-то напомнил слова комиссара: «Смертельная опасность нависла над страной: немец рвется к Волге!» Точку самым разным слухам поставил, как часто бывало, солдатский телеграф: дивизию срочно отправляют под Сталинград!

    За ночь отшагали километров тридцать. Утром я впервые увидел командира дивизии. Он стоял на обочине дороги возле «эмки» и спокойным внимательным взглядом провожал идущее мимо воинство. Высокий, стройный, уверенный в себе. Простое крестьянское лицо, глаза живые — пристально следят за проходящим строем. Наверное, его заботила одна мысль: устоим ли, справимся под Сталинградом? Ибо он отчетливо понимал — чего таить! — что далеко еще не все сделано, еще не все подготовлено, еще не все солдаты научились воевать. Он не мог не ощущать собственной ответственности за каждого доверенного ему солдата. Может быть, он сокрушался: «Эх, еще бы месяц-два — тогда появится уверенность в боевой силе и духе дивизии».

    Опять внезапно, ничего не объясняя, колонну остановили. Затем направили в лес. Короткий отдых чуть оживил нас после нелегкого ночного перехода, и опять мы на марше — сменив направление, догоняем ушедшие вперед технику, тыловые части. Солдатский телеграф тут же отстучал новую весть: Сталин узнал о нас и приказал: «Ни одного солдата не снимать из-под Ржева!»

    Так я не попал в Сталинград.

    Известно, что в сорок втором со всех фронтов сняли и отправили под Сталинград 50 дивизий, в том числе несколько с Западного фронта. Нашу дивизию почему-то не тронули, опять оставили в резерве.

    О фронтовых комдивах

    Должен сказать, что на фронте солдата больше, чем командира, интересует, что собой представляет его комдив. Подобное утверждение может показаться непонятным или смешным, ведь рядовому до комдива — как до неба. Но так обычно рассуждают новобранцы или люди равнодушные. Фронтовик, попадая в новую дивизию, первым делом расспрашивает о комдиве, а не о взводном или ротном. Почему? В данном случае справедлива слегка переиначенная присказка: «Скажи мне, кто твой комдив, и я все скажу о твоем взводном (или ротном)».

    За годы войны мне пришлось видеть всяких комдивов. Одни командовали по-гусарски: шумно, порой разухабисто, что ни приказ, что ни слово — рык и громобой! Попробуй не выполнить — жди тяжкой кары! Это худшая разновидность фронтовых комдивов, настоящие солдафоны, их не интересовало мнение подчиненных, такие признавали одно правило: «Вперед! Ура!» За что и получили презрительное прозвище «Уря!». Сколько на их совести солдатской крови!

    Другие комдивы полагали высший смысл командного языка в отборном мате — в их представлении только с помощью брани можно заставить человека воевать, ибо война, как они считали, это жизнь наоборот. Известно, что мат в армии процветал на всех уровнях и воспринимался как нормальный язык. Чем выше командир, тем громче и разухабистей звучал мат. По общему мнению, среди маршалов военного времени лишь Константин Константинович Рокоссовский не опускался до этой массовой мерзости.

    Война прочно закрепила за командирами и расхожее слово «мордобойщик». «Врезать в морду» значило не только получить удовлетворение и закрепить собственное превосходство; давая волю кулакам, мордобойщики считали сие действо еще и полезным уроком для подчиненных. А выпивохи?! Трудно в то время было назвать командира, который бы вообще не брал водки в рот. Однако я имею в виду истинных пьяниц — алкоголиков. Начальство прощало им такие «шалости», если они не влияли на боевые успехи. Во время боев в Восточной Пруссии я знал комдива, который за день опустошал как минимум бутылку французского коньяка и, если надо, плеткой гнал батальоны вперед.

    В большинстве своем матерщинники, выпивохи и мордобойщики — все это были те лейтенанты и майоры, которых сталинские чистки еще в мирное время вознесли в чинах. В одночасье они стали подполковниками, полковниками, генералами и командовали уже полками, бригадами, дивизиями. Но к сорок второму за их плечами был уже опыт боев и победа над японцами, Финская кампания, поход в Польшу, трагичный сорок первый, битва под Москвой — теперь они командовали, казалось, по праву. Это было новое, сталинское поколение командиров-практиков, как правило малокультурных, без специального образования. Такие не утруждали себя упражнениями мыслительных способностей. Такие не останавливались перед тем, чтобы свалить на других собственные просчеты. Особенно от них доставалось командирам, окончившим академии.

    Сталин как Верховный Главнокомандующий прекрасно знал своих генералов. Чем жестче и наглее они вели себя, тем веселее он покручивал свои усы. Он не терпел бесструнных балалаечников. «После войны всех быстренько поставим на место, — нередко говорил он своим помощникам, — а пока пусть бренчат, что хотят». Так оно потом и вышло.

    Но какими бы ни были сталинские комдивы, справедливости ради следует признать: трусливых, безвольных, с душой не на месте я среди них не заметил. Сколько их погибло на Ржевской земле! Много!

    Комдив 215-й дивизии — Куприянов

    О нашем командире дивизии впервые я услышал в июне 1942 года. Когда стало известно, что к нам прибыл комдив, что ему поручено сформировать и вести в бой 215-ю дивизию, эта новость, как молния, облетела все полки, батальоны, роты. Командиров и комиссаров интересовало, справится ли комдив с таким ответственным поручением, каков его профессиональный уровень, боевой опыт. Мы, рядовые, жили и мыслили в иных измерениях: нас интересовало, как этот человек станет распоряжаться судьбами тысяч людей в солдатских шинелях — порядочный он или зверюга?


    Командир 215-й стрелковой дивизии, генерал-майор Куприянов. 1942 г.


    Вскоре все уже знали, что комдива зовут Андрей Филимонович Куприянов, что он часто приезжает в полки и не сидит на компунктах, а разговаривает с людьми — и не только с командирами.

    Шло время, и до нас начали доходить более полные сведения о комдиве. Стало известно, что Куприянов — не баловень судьбы. Сын крестьянина-бедняка. В Красной Армии — с Гражданской. Честно прошел трудный армейский путь — от рядового до полковника. Закончил Смоленское военно-пехотное училище, а затем Военную академию имени М. В. Фрунзе. Его солидный послужной список внушал доверие. Когда он служил замначальника Свердловского военно-пехотного училища, один из командиров училища как-то высказался: «Армия без карцера — не армия». Куприянов в ответ предложил: «А вы подумайте, как сделать, чтобы карцер почаще пустовал!» В сорок первом, когда немцы подошли к Москве, ему приказали срочно собрать тысячу курсантов, сформировать стрелковую бригаду и прибыть на защиту столицы. Поздней осенью и ранней зимой сорок первого все они полегли на подмосковной земле. Говорили, что сильно плакал комбриг, не скрывая слез, — переживал гибель своих питомцев.

    Командарм Лелюшенко, человек нетерпеливый и горячий, несколько раз требовал поскорее завершить формирование дивизии, включить ее в боевые действия. Куприянов всякий раз находил обоснованные доводы и добивался еще одной, пусть недолгой отсрочки. Об этом мы тогда, понятно, не знали. Сегодня можно лишь сказать ему спасибо, ибо пошли мы в бой лучше подготовленными, что спасло немало человеческих жизней.

    Прошло немного времени, и до нас дошла еще одна новость. Комдив не кричит, не матерится, обращается к полковым и батальонным командирам по имени-отчеству и на «вы». Относится ко всем ровно — независимо от чина и звания, собственными командирскими действиями подтверждая, что уважением и доверием к людям можно добиться большего, чем криком, жестокостью и матом. Питается из солдатского котла, никаких личных командирских кухонь не признает. Редчайшее явление на фронте!

    Вполне я смог оценить эту позицию комдива, лишь пройдя войну, наглядевшись иных примеров. И это еще один штрих к портрету фронтовых комдивов. Особые столовые, адъютанты, денщики, комендантский взвод, штабисты, писаря, комиссарская братия, особисты, связисты (чаще связистки), разведка, собственный транспорт, интенданты, непременно гарем или ППЖ (походно-полевая жена), армейская бюрократия — все это крепчайшим частоколом отделяло и оберегало полковника, генерала от командирской мелкоты. О рядовых и говорить нечего — попробуй пробейся!

    Прошел всего месяц, а в дивизии не найти было человека, который не знал бы Андрея Филимоновича в лицо.

    Всегда чисто выбритый, подтянутый, весь затянутый в армейские ремни, в новой армейской гимнастерке, на которой с левой стороны над карманом блестел новенький орден Красного Знамени, полученный за бои под Москвой, — комдив с утра до поздней ночи находился в батальонах и ротах, проверял, как и чему учат нас командиры. Чаще всего он бывал у разведчиков и в отдельном саперном батальоне. Известно, что позднее разведка 215-й дивизии считалась одной из лучших в 30-й армии.

    Общаясь с комдивом, командиры ценили его скрупулезность, желание не допустить малейшего просчета; он придерживался старого правила: семь раз отмерь — один раз отрежь. При этом с первого же дня жестко потребовал неукоснительного исполнения своих «указаний», так он называл личные приказы. Эти указания, чаще всего короткие, касались в основном учений, быта, поддержки уверенности и боевого духа бойцов.

    С приходом Куприянова вся дивизия превратилась в серьезную военную школу. Комдив знал, что времени ему отпущено немного, и спешил успеть как можно лучше подготовить всех — рядовых и командиров — к предстоящим боям. Мы это понимали и старались вовсю. Понимали это и командиры. Когда мы видели рядом с собой в окопе, у пулемета, на танке командира взвода, роты, а нередко и батальона, хотелось лучше познать военное мастерство.

    — Посылать вас на фронт необученными — значит, обманывать, предавать, — говорили нам командиры. — Так что не жалуйтесь и не обижайтесь — надо учиться и учиться!

    В своих воспоминаниях командующий Калининским фронтом И. С. Конев гордится тем, что впервые на его фронте пехотные части перешли от одиночных окопов и землянок к сплошным траншеям и блиндажам. За этот «передовой опыт» маршал Конев должен быть в первую очередь благодарен Куприянову. Комдив учил нас рыть траншеи и строить блиндажи не хуже немецких.

    Скоро — наступление

    С каждым днем росла боевая мощь дивизии. Со всех концов России к нам привозили новобранцев и новую технику. Прошло время бутылок с горючей смесью для уничтожения танков, солдат вооружили противотанковыми ружьями (ПТР) — они помогали отбиваться от легких танков противника, но, к сожалению, были громоздкими, их носили вдвоем на плечах. В ротах выросло количество пулеметов. В каждом полку сформировали, в основном из курсантов, по две роты — пулеметную и автоматчиков, — правда, автоматов не всем хватило, ждали, что вот-вот привезут. Создавалась полковая артиллерия, вся она была пока на конной тяге. Ожидали прибытия тягачей со 122-мм орудиями, такие орудия — грозная сила в боях. Врытые глубоко в траншеи, стояли тщательно замаскированные грузовые автомобили с реактивными установками — знаменитые «катюши». Немцы их почему-то называют «сталинскими оргaнами» — от их залпового огня, рассказывали пленные, некоторые сходили с ума.

    Нас, пехоту, вооружили самозарядными винтовками с ножевыми штыками и ручными пулеметами системы Дегтярева, мы их называли «дегтярями»; к сожалению, первые же бои показали, что магазин пулемета часто засорялся и не срабатывал. Рядовых немного приодели, выдали американские ботинки и заменили старые шинели на новые, сшитые из английского сукна.

    Дивизия — это огромный живой организм. За два первых месяца она выросла до четырнадцати тысяч человек, то есть до полного штатного состава довоенного времени. Всех надо было кормить и одевать, заботиться о чистоте; постоянно держать в исправности тяжелое и легкое оружие. Поэтому появились такие части, как транспортный батальон, полевой хлебозавод, ружейная мастерская, прачечная — все это называлось «тылом дивизии».

    Во главе полков и батальонов, как правило, старались поставить опытных командиров, побывавших в боях под Москвой, на гимнастерках многих из них блестели новенькие ордена и медали, — эти люди, их рассказы о боях под Москвой, награды, вызывали восхищение.

    Слабым местом в дивизии оставалась проводная связь. Пройдет танк — взрыв, и связи нет, связисты принимаются за восстановление, и пока ее восстанавливают, управление боем потеряно. Между тем и тяжелая артиллерия, и танки, и самолеты — основные помощники пехоты — без радиосвязи слепы и глухи. Так было вплоть до сорок третьего и даже сорок четвертого, пока американцы не оснастили радиосвязью почти половину наших наземных частей и всю авиацию.

    Изо дня в день мы, курсанты, проходили второй университет боевой подготовки. Теперь на занятиях командиры обращали основное внимание на необходимые практические навыки в овладении новой техникой. Часто проводились массированные смешанные учения в масштабе полка и даже дивизии, в которых одновременно участвовали танкисты и артиллеристы: мы взбирались на танки и вместе с ними шли в «наступление».

    Батальоны часто поднимали по тревоге и направляли пешим ходом на участки фронта, находившиеся под угрозой. Когда тревожная обстановка стихала, нас возвращали обратно.

    Летом ночи короткие; лежишь в палатке, слушаешь, как вдали гудит, бухает, грохочет… — там идет жизнь переднего края. Пройдет совсем немного времени, и нам предстоит вступить в нее. В короткие минуты отдыха я уходил в лес, выбирал где-нибудь место посуше и предавался воспоминаниям — прошлое не отпускало, хотя разумом я понимал, что давно уже живу в другом измерении.

    С первых дней июля сорок второго пошли сильные дожди, ливни все чаще свирепо обрушивали потоки воды на землю, все вокруг превратилось в сплошное болото, но занятия не прекращались. Мы ходили постоянно мокрые, измученные, но, понимая значение действий командиров, не роптали, знали: потерянный для обучения день здесь — на переднем крае уже не вернешь! Целые дни мы ползали по земле; нас учили, как быстрее и глубже зарываться в землю, как вести огонь на ходу, с бедра, как лучше оборудовать пулеметные гнезда, как не поддаваться панике на поле боя, как подавлять огневые точки противника. И это было еще далеко не все. Нам объясняли и показывали, как следует действовать, чтобы стремительно сблизиться с неприятелем, как в бою и в окопе уберечься от огня противника, как подниматься в атаку, как вести себя при налете вражеской авиации…

    Тренировали нас буквально до изнеможения, и сначала курсанты растерялись: как же так — выходит, все, чему нас раньше учили, в боевых условиях бесполезно? Кто-то даже зло высказался:

    — Послать бы тех командиров… повоевать, а уж потом позволять им учить курсантов!

    Со временем растерянность стала проходить, сменяясь все большей уверенностью. Мне понравились слова одного из командиров:

    — Запомните, ребята: риск всегда должен носить разумный характер.

    Этому нас и учили.

    И вот итог. Менее чем за три месяца в тверских лесах, чуть не под носом у противника, была создана новая боевая дивизия. Усилиями комдива разношерстная солдатская масса, собранная со всех концов России, часто вовсе не имевшая военной подготовки, превратилась в полноценную войсковую часть, приспособленную к боевой обстановке, оснащенную техникой, имеющую прочный тыл.

    Самого комдива мне случилось видеть всего несколько раз и очень недолго. Но однажды он провел в нашем батальоне почти целый день. Открытый лоб, волосы зачесаны назад, с молодым лицом — в свои сорок с лишним он выглядел тридцатилетним, взгляд приветливый, но сосредоточенный, — казалось, в глазах заключена вся сила этого человека.

    Общаясь с бойцами, он интересовался, как проходят занятия, знают ли люди оружие, умеют ли приспосабливаться к местности — в обороне и в наступлении. Привлекало его обращение к солдатам: «ребятки». В суровом жестоком сорок втором, когда физически и на душе часто становилось невмоготу, это чудное слово успокаивало и вызывало в душе ответную благодарность. Командиров и нас, рядовых, поразило его стремление понять собеседника, нельзя было не почувствовать его искренне-теплого отношения к людям.

    Особенно тепло и внимательно Андрей Филимонович отнесся к курсантам, что было всеми замечено. Он расспрашивал нас об училище, готовности к боям, об освоении новой техники, интересовался, в чем мы нуждаемся, как нас кормят.

    В конце дня собрали на поляне бойцов, и комдив провел беседу. Проанализировал состояние батальона, объяснил важность учений. Говорил он немного, больше отвечал на вопросы — спокойно, неторопливо; если сомневался, что его поняли, повторял сказанное; он был больше похож на учителя, чем на военачальника.

    В заключение комдив объявил:

    — Назначен день смотра батальона. Готовьтесь! Боевые учения — нелегкий труд, но дело это необходимое. В бою от нашего умения воевать будут зависеть ваша жизнь и общий успех.

    Приказ № 227

    Этот день — 30 июля 1942 года — трудно забыть. Командир батальона зачитал перед строем приказ Верховного Главнокомандующего. Это был приказ № 227 от 28 июля, известный под названием «Ни шагу назад!». Слушая страшные строки приказа, все точно окаменели — я видел, как побледнели лица стоящих в строю.

    Отчаянное положение: «Отступать еще — значит загубить себя и загубить вместе с тем Родину». Как можно спокойно воспринять эти слова! Этот приказ, мне кажется, — самый правдивый и честный сталинский документ за годы войны. Комбат закончил чтение приказа словами: «В боях на юге сейчас решается судьба Отечества».

    Вместе с воздействием на патриотические чувства солдат приказ предусматривал и карательные меры. Впервые после Гражданской войны в армии вводились штрафные роты — для солдат и штрафные батальоны — для командиров.

    После войны Г. К. Жуков назвал приказ № 227 «позорным»: увидел в нем попытку Сталина переложить собственные просчеты на армию. Я считаю, что появление данного приказа было шагом своевременным и вынужденным. Приказ не был нацелен на расправу с отдельными командирами или солдатами, он угрожал только тем, кто позволит себе и другим отступить без приказа — будь то самый высокий военачальник или рядовой солдат. Требовались жесткие меры, чтобы бойцы и командиры поняли свою личную ответственность за судьбу страны.

    Вечером в палатке все говорили о сталинском приказе. Одни хвалили, другие вовсю материли. Были и такие, кто плакал, узнав правду о положении на Южном фронте: в тех степях под Сталинградом, по которым теперь шагали немецкие солдаты и рвались к городу немецкие танки, жили их матери, жены, дети — что теперь с ними, какова их судьба?

    — Дожили, — сказал старый солдат, — немец уже до Волги допер.

    Другой разразился грубой бранью:

    — Дожили до…! Теперь не спотыкайся — сразу под ручки в штрафную…!

    — А ты что хотел?! Пятимся, как раки! Куда дальше — на Урал? Забардачили, больно разбаловались!

    — Что ж, по-твоему, дядя, под танки ложиться? — раздался молодой голос.

    — Оно, Серафим, — ответил сосед, — конечно, приятнее лечь под бабу, но кто же будет танки жечь?

    — Никогда русская армия не знала такого позорища — загонять пулеметами в штрафники.

    Вошел в палатку командир роты Сухомиров, — вероятно, он услышал последнюю фразу, потому что сразу включился в разговор:

    — Не волнуйтесь, ребята, никого не позволю отправить в штрафники. А знаете ли вы, что во время знаменитой Полтавской битвы со шведами Петр I подпирал своих гренадеров заградительным отрядом из киргизов?

    Все сразу же замолчали, пораженные услышанным. Один все же спросил:

    — Но победили-то шведов не благодаря заградотрядам, ведь так?

    — Так! Защищали гренадеры Русскую землю от чужеземцев — вот и победили. Нам всем они — пример.

    А приказ надо так понимать: крайняя ситуация вызывает крайние меры.

    — Даешь гарантию, комроты, — вступил в разговор Шурка, — что не пропадем под Ржевом, как швед под Полтавой?

    — Мы же не шведы. Мы — русские! Ежели и пропадем, так землю свою спасем от чужеземцев.

    На том и закончилось обсуждение сталинского приказа.

    Несколько слов о штрафниках. Как теперь известно, их было около трехсот тысяч[2]. Я сам был свидетелем того, как штрафные части первыми неистово прорывали Восточный вал на Минском направлении. Сколько штрафных рот и батальонов получил для этой цели в свое распоряжение командующий 1-м Белорусским фронтом маршал Рокоссовский? Почти все они полегли. Но именно они помогли прорвать мощную эшелонированную оборону противника — семь рядов вражеских траншей! — и открыли дорогу танковым армиям. Хотя нельзя не отметить, что во многих случаях особые отделы, во власть которых были переданы штрафники, допускали полный произвол[3].

    Теперь мы знаем, что немцы выпускали аналогичные приказы: формировали штрафные роты, заградительные отряды, особые суды, усиливали подразделения полевой жандармерии, расширяли влияние войск СС на вермахт. Только в 1943 году на Восточном фронте германской армии было сформировано более ста штрафных рот.

    Комдив и курсанты

    Незадолго до выхода дивизии на передний край в полк неожиданно приехал Куприянов — встретиться с курсантами. Людей собралось много. Комдив оглядел всех и сказал:

    — Переживаете, ребятки, что не дали вам закончить училище?

    — Обидно, товарищ комдив, нескладно вышло, — ответил кто-то из курсантов.

    — Забудьте обиду, не мучайте себя. Сами теперь понимаете, как нуждается в вас фронт. Мы обязаны выполнить приказ товарища Сталина — изгнать противника с Ржевско-Вяземского плацдарма и взять Ржев! Гитлер считает, что этот плацдарм — отличный трамплин для нового броска на Москву. Мы с вами не позволим ему это сделать. Я верю в вас! Вы — костяк дивизии. В ваших руках сильные огневые средства. От того, как вы ими распорядитесь в бою, зависит наш общий успех и его цена. Начнем воевать — уверен, многие из вас станут командирами взводов, рот, а возможно, и батальонов.

    Отмечу три момента. Во-первых, подавляйте вражеские огневые точки. Во-вторых, я даю вам право проявлять любую инициативу. Если выйдет из строя командир, не ждите приказа, принимайте командование на себя. И третье: взаимодействуйте в бою с танками, как вас учили.

    Еще хочу вам сказать о храбрости. В чем состоит храбрость и проницательность командира? У Льва Толстого в рассказе «Набег» офицер рассуждает, что храбрый человек ведет себя на поле боя «как следует»: «Храбрый тот; который боится того, чего надо бояться, а не того, чего не нужно бояться». Отнеситесь, ребятки, со вниманием к этому простому и очень разумному совету. Есть вопросы?

    — Хватит ли боеприпасов?

    — Хватит. В сорок первом на миномет доставалось по десятку мин, сегодня — в десять раз больше.

    — Как с техникой?

    — У нас сильная артиллерия разных калибров. Много танков. Среди них лучшие, чем у немцев, — Т-34. Берегите их. Помогайте, как можете, танкистам, а они защитят вас.

    — Прикрытие с воздуха будет?

    — Летчики обещали. Самолетов у немцев пока больше. Но так продолжаться будет недолго, вот увидите.

    — А санитарная служба?

    — Обеспечена. Дивизия имеет крепкий медсанбат. Нам прислали квалифицированных врачей и медсестер. Помогайте на поле боя санитарам. Берегите командиров и своих товарищей. Не бойтесь крови. Но прошу учесть предыдущий опыт. В отдельных частях во время июльского наступления под предлогом помощи раненым многие бойцы бросали передовую, уходили в тыл. Такого нельзя допустить!

    — Как поступать с военнопленными?

    — Не расстреливать! Отправляйте их в тыл, там разберутся.

    — Будут ли разминированы подходы к обороне противника?

    — Непременно! Для пехоты сделают проходы шириной полтора метра, для танков — три метра.

    — Такой вопрос, товарищ комдив. Известно, что в июльском наступлении некоторые комбаты повели свои части с развернутыми знаменами, как «белые» в «Чапаеве». А как у нас?

    — Мне не известны такие факты. Я никому не разрешу подобной глупости.

    Кто-то осмелился спросить насчет заградотрядов.

    — Я вам доверяю, — ответил комдив. — Я просил командарма освободить дивизию от заградотряда.

    Вот такая нежданная встреча! Вскоре о ней знали во всех частях.

    Забегая вперед, скажу: свои обещания комдив выполнил.

    Комроты старший лейтенант Сухомиров

    22 августа отменили занятия. Солдатский телеграф сообщил: комдив будет проводить смотр полков перед выходом на передний край.

    Смотр продолжался целый день.

    Вечером старший лейтенант Сухомиров собрал роту.

    В лесу на одной из уютных полян под уходящим за горизонт солнцем расположилась вся рота: 129 рядовых и сержантов, 7 командиров — комроты Сухомиров, комиссар, три комвзвода, старшина и санинструктор. Всего числом — 136.

    Сухомиров говорил с бойцами спокойно, словно ничего особенного не происходит, но каждый из нас почувствовал, что слова эти важны и даются ему непросто.

    — Золотые мои, — начал командир, — послезавтра наша 215-я пойдет в наступление. Для многих из вас этот бой будет первым. Бессмертные! Первый бой для солдата — самый трудный, это боевое крещение. С него начинается и им утверждается священный солдатский долг — защита Родины! Противник силен. Но и вы за короткий срок стали опытнее, лучше подготовлены к схватке с врагом. Запомните! Если вы не убьете немца — он убьет вас! Здесь не может быть никаких колебаний. В атаке не паникуйте, старайтесь сохранять мужество. Нет ничего страшнее страха. Не поддавайтесь ему! Только мышь всего боится. Мы не умирать сюда пришли! Освобождать свою родную землю! Я поведу вас в бой. Я буду с вами! Рядом будут все, кого вы уже хорошо знаете, с кем уже многое испытали! Мы все будем вместе!

    Бойцы слушали командира, затаив дыхание, ловили каждое слово, словно станет оно броней и защитой в предстоящем бою.

    Когда он смолк, воцарилось молчание.

    Первым поднялся Михаил, бывалый солдат из второго взвода. Уважали его прежде всего за честность и открытость, за стремление отстоять свое право на веру. Человек он религиозный — об этом все знали и больше уважали «старика», чем зубоскалили. Комиссар как-то предложил красноармейцу «убрать подальше» крестик, с которым тот прибыл в роту. Михаил крестик не снял. По комплекции он был тоже особенный — тощий, как выструганная палка, даже лицо вытянутое, за что и был прозван «не в коня корм»: сколько бы ни ел, оставался худющим — такая натура. Михаил нередко чудил. Но в этот раз учудил такое, что вся рота ахнула:

    — Товарищ старший лейтенант, спасибо за доброе отеческое напутствие. — Не подведем вас. Останусь жив — век не забуду такие добрые слова. В одном, извините, не согласен. Вы, товарищ старший лейтенант, назвали нас бессмертными. Уж извините, бессмертен, известно, един только бог, а мы, простые люди, — все смертны. Страшиться же смерти не следует. Вся жизнь человека, какой бы она ни оказалась, короткой или долгой, есть подготовка к встрече с Всевышним. Разве не так? Извините, товарищ командир, комиссар и все товарищи солдаты.

    Сухомиров улыбнулся:

    — Есть поговорка: кто смерти боится, тот уже не живет. Разве не так, Михаил?

    Сухомиров предложил задавать вопросы. Кто-то тут же спросил:

    — Товарищ старший лейтенант, а как бы этак сделать, чтобы и воевать получше, и живым остаться?

    Ответил солдату комиссар:

    — В бою не рассуждают, в бою все мысли нацелены на одно: уничтожить врага. Гони его, убивай — вот и останешься живым.

    По сути примитивный и бодренький совет породил сомнения: все так говорят. Сколько раз мы слышали: «Убей немца!» Но попробуй добраться до немца, чтоб его убить. Сколько времени два фронта — махина! — не могут ухватить противника…

    Вопросов вышло много, но все они сводились к трем основным: будет ли танковая поддержка, сумеет ли артиллерия подавить огневые точки противника и почему до сих пор, почти восемь месяцев, мы никак не возьмем Ржев.

    — Я очень надеюсь на артиллерию и реактивные установки. Танки будут — у нас их теперь больше, чем у немцев. О Ржеве. Немцы давно засели в городе, окопались, укрепились, оборона немецкая — сильная, поэтому ее до сих пор не прорвали.

    Завершая собрание, Сухомиров сказал:

    — Завтра вечером выступаем, так что спать не придется, отсыпайтесь сегодня. День завтра — на сборы. Ночью выдвинемся к передовой, займем указанное расположение. Утром начнется общее наступление. Готовьтесь и поддержите друг друга, обращаюсь прежде всего к опытным фронтовикам.

    Ночь перед выходом на рубеж

    Ушли командиры — и все как-то примолкли, задумались. Почти сто дней, то есть с конца мая, дивизия находилась в резерве армии, почти сто дней мы готовились к предстоящему, ждали этого события — кто с нетерпением, кто показно-патриотически, кто-то с ужасом… И вот: время пришло.

    — Чего закручинились, не видно и не слышно, будто камешки на дне реки?! — попробовал расшевелить всех чей-то громкий, нарочито бодрый голос.

    Никто не отозвался. Никто не поддержал.

    Дымили самокрутки, разговаривали тихо, будто берегли голос — время придет, вот тогда накричишься! Как всегда бывает в психологически сложной обстановке, люди вели себя по-разному. Оптимисты болтали всякую чепуху, посмеивались, шутили, вспоминали веселые истории. Другие помалкивали, тяжело и печально вздыхая. Многие старались даже в мелочах выказать друг другу больше внимания. Говорят: «Если хочешь подбодрить себя, подбодри своего товарища», — наверное, интуитивно следуя этому правилу, мы так и поступали. Обменивались адресами: «Если что, напиши моим». Вспоминали самые важные события из прошлой жизни. Дарили на память простые, но дорогие для солдата вещи. Мне, например, подарили самодельный алюминиевый портсигар — берегу его и по сей день.

    Я видел, как некоторые погружались во что-то глубоко личное, им не хотелось разговаривать, но и сон не шел. Один вдруг вспомнил, что сегодня его день рождения — исполнилось девятнадцать! — и принялся ворошить вслух то, о чем, может, стоило бы забыть, особенно в эту последнюю ночь в лагере, мало ли что ждет…

    — Почему молчишь, о чем думаешь? — спросил я молодого татарина Шакура — пулеметчика из нашего отделения.

    Он бодро ответил:

    — Как бы «дегтярь» не подвел. Немцев побольше стрелять.

    Возможно, он говорил неправду: я слышал вчера, как он страстно молился, просил помочь Всевышнего.

    Бывалый фронтовик обратился к нам, зеленым:

    — Ежели пойдем завтра в атаку, то надо смело идти или бежать вперед. Ни в коем разе, ребята, не ложитесь! От земли тогда никак не оторвешься. Мой ротный, помню, предупредил: «Расстреляю всех, кто заляжет!»

    — Ну и что, пострелял?

    — Было дело, нескольким врезал. С тех пор больше не ложились. Поглядим, как завтра наш ротный сообразит, коли дело не заладится. От приказа никуда не уйдешь.

    Я вмешался, стараясь убедить людей:

    — Старший лейтенант в солдата стрелять никогда не станет!

    В ту ночь мы лежали рядом с Шуркой, и он рассказал мне самое сокровенное, то, что многие годы скрывал от всех. В 30-е, когда советская власть расказачивала казачество, чекисты, скорее всего по доносу, откопали в огороде их дома отцову шашку, что хранилась там со времен Гражданской войны. Отца забрали и расстреляли, а мать сослали. Когда Шурку призвали в армию, он скрыл свою историю. Восьмилетнего Шурку взяла к себе родная сестра матери, жившая в соседней станице. Дом разграбили. Шурка тайком в самую рань выходил в степь и выл, как волк, звал отца и мать, проклинал тех, кто их загубил. А потом переехал в Шуркин дом главный партийный заправила станицы. Через месяц ночью дом сгорел, похоронив под своими развалинами большевика-станичника, его жену и двоих детей. Следствие тянулось больше года. Так и не дознались, кто пустил «красного петуха».

    Пришла моя очередь исповедаться, я начал рассказывать:

    — Учился я скверно, больше читал книжки да играл в футбол…

    Шурка перебил:

    — А я книжек не читал. Жизнь веселее, чем книжки. И в футбол не играл. Я — больше по части девок. Мальчишкой любил бродить по станице: если выпадал случай, не пропускал окна без занавесок, засматривался на молодух, как завороженный глядел на белые груди… Так билось сердце! Сколько девок перепробовал! Наши русские девки — самые ласковые, самые добрые на всем свете, умей только подойти к ним. Правда, как-то попалась шальная, о таких у нас, казаков, говорят: «Баба — выбей окна!»; не дала…

    — Не понял, как ты сказал? Первый раз слышу… — тихонько засмеялся я.

    Шурка пояснил, и я продолжил о себе:

    — В тридцать седьмом отца арестовали, а нас с мамой выбросили в сырую развалюху. Маму выгнали с работы. Я бросил школу и пошел работать учеником киномеханика в «Ударник», — это у нас в Харькове один из лучших кинотеатров. Жили мы с мамой на мой заработок — рубль в день. Я и мой напарник таскали коробки с частями фильмов. Один и тот же фильм шел в двух кинотеатрах; мы с напарником встречались на середине пути, у Горбатого моста в центре города, напарник возвращал мне, скажем, коробку с первой частью, а я передавал ему третью. Так мы бегали целый день, поэтому нас прозвали «бегунками». Отец чудом уцелел. В тридцать девятом он вернулся. В январе сорок первого мы переехали в Москву. Отец заставил меня уйти с работы и закончить школу.

    — А когда ты в комсомол вступил?

    — В тридцать восьмом, еще в Харькове.

    — Как же так? Отец в тюрьме, а ты — в комсомол! — возмутился Шурка.

    — Во время приема в райкоме комсомола спросили: «Твой отец — враг народа?» Я ответил: «Следствие еще не закончено». Не хотели принимать, совещались долго, но все-таки приняли. Может, поэтому, со зла, я и вступил. А может, просто как все…

    — Слышишь, комсомолия, говоришь: «как все»? Врешь! Меня еще похлеще, чем тебя, заманивали. Хрен им в зубы! Ладно, очистили души. Теперь давай начистоту о завтрашнем дне. За что мы пойдем с тобой в бой? За злодеев, что убили моего отца и твоего чуть не прихлопнули? За пионерский галстук Павлика Морозова или за твою комсомолию?

    В самом деле, зачем я вступил в комсомол? Смешно, лишь сейчас, накануне боя, я серьезно задумался об этом. О карьере мы тогда не думали. От судьбы комсомольский билет спасти никак не мог — и с партийным билетом скольких расстреливали. По идейным соображениям? Какие в том возрасте могли быть идеи? Все-таки зачем? А в атаке коммунисты и комсомольцы должны быть в первых рядах, чтобы отдать жизнь во имя?.. Ответил я Шурке иначе:

    — Мы же с тобой, Шурка, присягали защищать Родину.

    — Любопытно, какую Родину ты собираешься защищать? Что предала наших отцов и матерей? По мне, самый распрекраснейший денек будет, когда я пристукну хоть одного комиссара или чекиста-особиста. Да они, суки, не очень лезут в пекло. Нет, мил человек, я пойду в бой против чужаков, кто полез на Русскую землю и насилует наших девок. Мой дед-казак и отец-казак всегда были опорой Отечества. Вот за Отечество мне не страшно жизнь положить. Только помирать нам с тобой никак нельзя — надо еще пожить! Ты нерусский, но наше русское Отечество тебе дорого, как и мне, я знаю.

    Не забыть те живые, до боли искренние слова и чувства, испытанные в момент, когда оставалось «до смерти четыре шага»…

    Взвод не спал.

    — Будет большой сабантуй, ребята, недаром заполучило нас высшее начальство, — сказал кто-то в темноте.

    — Да-а, выходит, пришел и наш черед. Сколько кантовались в тылу. И хлебца вроде прибавят на триста граммов.

    — А сколько весит немецкая пуля, знаешь? Эх, батя, батя, дождешься ли той прибавки?

    — Не знаю, кто там прав, а завтра, соображаю, все будет иначе. Чего вы трещите, как сороки, после той грозной бумаги? Теперь нас повязали накрепко: впереди — немец, сзади — заградотряд. Вперед пойдешь — получишь немецкую пулю, попятишься — свои ухлопают.

    — Если помереть суждено, только бы с пользой, — раздался голос.

    — Это как ты понимаешь пользу, батя?

    — А чтоб согнуть в дугу немца…

    Какие мы все разные…

    Я немного вздремнул, и — надо же! — вдруг приснился короткий сон. Мне семь лет. Я подхожу к дворовой собаке. Пес, встав на задние лапы, лижет меня, ждет — может, что принес? Ну как ему объяснить? Мама не разрешила взять даже маленькую корочку хлеба: «Что люди подумают? — собак кормить хлебом совестно…»

    Проснулся и вспомнил конец этой истории.

    Пес лежал спокойно, грелся на солнышке. Я подошел и, когда он поднялся, сел на него верхом. Что тут сделалось! Пес не в шутку разозлился, резко сбросил непрошеного седока и, тяпнув меня довольно сильно за ногу, убежал. Я с ревом помчался домой. Мне сделали тридцать два укола. А собака оказалась нормальная, просто гордая. А может, пес посчитал меня скрягой? Через неделю приехал черный фургон ветеринарного ведомства, и три собачника утащили пса силой, посадили в фургон и увезли. Потом ребята узнали, что пса усыпили. Как я плакал! Никто не мог меня утешить.

    До этой ночи я никогда не видел снов и не верил, что другие видят, когда кто-нибудь их рассказывал. О Фрейде, Юнге я, разумеется, ничего не знал, зато помнил, как случайно за копейки купил на рынке тоненькую книжечку под названием «Сонник», изданную в Петербурге в 1912 году. Было любопытно, я прочитал ее и посмеялся: оказалось, всякий сон — автор приводил примерно сто сюжетов — отражает какое-то реальное событие в жизни — завтрашнее или вчерашнее! Не видя снов, проверить истинность написанного я не мог. И вот сегодня — первый сон в моей жизни. Любопытно, чем он обернется завтра?

    Шурка уже храпел, сосед с другой стороны с кем-то шептался, я спросил:

    — С кем это ты шушукаешься?

    И оторопел.

    — С Всевышним, — тихонько ответил он. — Жду от Него чуда, молю об одном: подать добрый знак.

    — Думаешь, он услышит тебя?

    — Угу, услышал, услышал, прислал мне симпатичного жучка — это, друг, добрая примета.

    В памяти всплыли встречи с дедушкой. Вскоре после ареста отца, опасаясь за мою судьбу, мама отправила меня из Харькова к дедушке в Киев, он жил у дочери, родной сестры отца. Дедушка однажды просидел всю ночь на балконе, обращаясь к богу, молил подать ему добрый знак о сыне, то есть моем отце. И дождался. Первое, что сделал папа, выйдя из тюрьмы, поехал в Киев. К этому времени дедушка был сильно болен, силы его иссякали в мучительном ожидании сына. В 1940-м, перед смертью, он просил меня, какой бы я ни выбрал жизненный путь, никогда не служить в милиции, не заниматься торговлей и не идти в пожарники. Я дал ему слово. И сдержал его.

    Для всех нас эти часы перед выступлением стали особенными. Но никто и представить не мог, что наш командир все это время — всю ночь! — писал письма нашим матерям. Не знаю, сколько писем он успел написать, всем ли? Моя мама получила его теплые слова о своем сыне и берегла это письмо как святыню до конца жизни.

    Да, такого командира роты не часто встретишь. Лучшего я, может, и не знал.

    Стоит привести один случай. На посту заснул солдат — другой, хитренький, забрал у него винтовку и принес командиру: мол, смотрите, товарищ старший лейтенант, какой я бдительный. И вместо благодарности услышал:

    — Надеюсь, в следующий раз ты поступишь иначе: заступишь на пост вместо товарища, пока он спит от усталости. — И добавил: — Надеюсь, имя Суворова тебе знакомо? Так вот: Суворов по такому же случаю как-то сказал — «Советую научиться прощать проступки ближнего, но не прощать собственных». Учись прощать, солдат. И не фискаль!

    В этом эпизоде — о нем вскоре знала вся рота — весь наш командир.

    Знали мы о нем немного. Вроде бы сибиряк. Закончил Омское военно-пехотное училище. Воевал под Москвой. Где-то проштрафился, и кадровики вцепились в него мертвой хваткой. Не продвигали боевого командира ни в звании, ни в должности. Будучи дважды ранен, он не получил ни одной награды.

    Он ел с нами из одного солдатского котла. Если повар скверно приготовил обед, комроты не стеснялся в выражениях — крепко доставалось и повару, и старшине. Перед выступлением на передний край он вызвал обоих, приказал остаться в тылу и приготовить самый вкусный обед для всех, кто вернется из боя: не жалея запасов, чтобы всем хватило добавки.

    Его сразила пуля в первые же минуты атаки.

    Прекрасный, мужественный человек. Подлинно солдатская душа. Таким он запомнился мне.

    Глава седьмая

    Первый бой

    24 августа 1942 года

    Рассвет на передовой

    Подняли нас раненько, еще до рассвета. Торопливо накормили. Мы сдали старшине для передачи в обоз скатанные шинели и вещмешки. Каждому вручили взамен каску и «амулет» — так у нас называли деревянный пенальчик на тонкой, но крепкой бечевке, в нем хранилась записка с личными данными. Касок на всех не хватило, ошибочка вышла в интендантстве, а некоторые сами от них отказались, за что горько поплатятся.

    «Старики», сдавая вещмешки, вытаскивали из них чистое белье и переодевались, соблюдая старинный обычай — идти в бой в чистом. Комсомольцы передавали комиссару заявления, написанные примерно одними словами: «Иду в бой. Если погибну, прошу считать меня коммунистом». Я тоже написал такую бумагу: хотел, чтобы все в роте — русские, казахи, украинцы и узбеки — знали, что я такой же солдат, как и они.

    К исходу 23 августа части тронулись в путь, за нами двигалась артиллерия. Выйдя из леса, увидели много танков. Все это поднимало дух. До переднего края добрались уже в темноте. Рота тотчас заняла указанный ей участок. Окоп, отведенный мне, оказался неглубоким — я сразу же с большим рвением принялся его углублять и расширять. Рядом со мной трудился «истребитель танков», так называли у нас пэтээровцев, изредка мы обменивались мнениями о свойствах здешней почвы. Потом я угнездился в своем убежище и примолк. Молчал и пэтээровец, я хорошо знал этого солдата, заядлого курильщика, — скорее всего, он и сейчас переживал, что нельзя покурить: как идти в бой без последней самокрутки?

    О чем думается бойцу в последний час, минуты перед атакой? Внутренне солдат готов стоять накрепко, исполняя долг, но он точно знает, и никто его в этом не переубедит, что после боя, тем более атаки, не все вернутся живыми. И все же его никогда не покидает надежда: глядишь, рассуждают фронтовики, не отвернется судьба, подсобит; ну ладно, пусть ранят… С мыслью о ранении возникают новые тревоги: вынесут ли, успеют ли, пока не истечешь кровью?.. Почему такие сомнения? На роту полагается один санинструктор и один санитар, а раненых сотни, бывает и больше. Есть еще полковая санитарная рота. И все равно санитаров всегда не хватает. Раненые, особенно тяжело, вынуждены долго ждать помощи и, потеряв много крови, умирают, так и не дождавшись ее или по дороге в медсанбат. Нередко умирают и от болевого шока.

    Выносить раненых с поля боя имеют право только санитары или санинструкторы. Другим бойцам сопровождать раненых в тыл запрещено, всякая такая попытка обычно расценивается как прямое уклонение от боя. Однако не всегда выходит так, как требует устав, в боевых условиях приходится строго разбираться между необходимой помощью и дезертирством с поля боя.

    Каждый ветеран имеет собственное представление о войне, о каждом сражении, в котором он участвовал. Но каким бы это представление ни было, основное событие для каждого на войне — твой первый бой.

    Со временем я понял, что каким бы ни был бой по счету, первым или десятым, всякий раз пережить его очень тяжело — и физически, и психологически. Достигается это с превеликим трудом, беспредельным напряжением сил и нервов. Самый волевой солдат старается не думать о смерти. Совершенных храбрецов я не видел. Да и есть ли они вообще? Положим, я ошибаюсь, и они есть. Но не зря о таких людях сказано: «Бог их не наградил страхом». Меня лично, напротив, бог с первых же дней на войне наградил страхом. Чего же я страшился? Двух пунктов: попасть в плен и особистов. Еще я не знал, что с сегодняшнего дня прибавится и третий пункт — я стану бояться пикирующих бомбардировщиков с их жуткими воющими сиренами. Но пока я в себе уверен — справимся с немцами, нас больше, мы сильные, хотя бы потому, что воюем на родной земле…

    Ночь уже на исходе, рассвет незаметно выползал из мрака, слышу переданный по цепи приказ взводного:

    — Не высовываться, не курить, ждать команды. Сигнал — зеленая ракета и свисток!

    Полусогнувшись, чуть замаскировав себя, лежу тихо в своем окопчике. Впереди, на небольшой высотке, смутно видны очертания немецких траншей — они опоясывают полукругом три деревни, — нам приказано взять их любой ценой; перед боем нам объяснили: с захватом этих деревень будет уничтожен важный опорный пункт немецкой обороны, что открывает 30-й армии прямую дорогу на Ржев. Перед нами зеленое, с бурыми пятнами поле, мелкие перелески, лесистые лощины — все изрыто, перепахано вдоль и поперек снарядами и воронками. До деревень, вернее, до того, что от них осталось, метров семьсот-восемьсот, не больше, — кажется, не успеешь глазом моргнуть, и ты там… Мягкий утренний ветерок ласкает лицо, солнце только-только всходит, на чистом, словно умытом небе появились первые его лучи… Портит настроение трупный дурман, ветерок гонит его к окопам — где-то неподалеку свалены трупы погибших в предыдущих боях, почему их не захоронили? От гадкого запаха слегка кружится голова, тошнит, но постепенно привыкаю…

    В тылу вдруг один за другим слышатся бомбовые удары! «Юнкерсы»?! Видно, пытаются подавить резервы, идущие к переднему краю! Сколько раз предупреждали о маскировке! Стихло… опять тишина… Противник пока молчит… Справиться с ним будет нелегко, но у нас есть танки, и не какие-нибудь, а «тридцатьчетверки» — лучшие танки в мире! Да и артиллеристы и «катюши» еще до атаки разнесут в щепки всю их оборону, и самолеты нас поддержат — немцам не устоять, так и командиры говорят… Тихо… только оружие иногда побрякивает, у нас и там, на их стороне… Все так безобидно, покойно, так манит к согласию — зачем людям убивать друг друга?.. «Есть перед боем час большой тишины, иногда не час — минута… Нигде не бывает такой тишины, как на войне…» — точно замечено у Константина Симонова. Остаются считаные минуты… Не отпускает щемящая мысль о маме… Вдруг всплывает в памяти стишок «Человек рассеянный с улицы Бассейной»… У меня в руках винтовка, чувствую себя спокойно: я не один — рядом, тоже затаив дыхание, замерли солдаты нашего отделения, они здесь, со мной, готовы прийти на помощь… Всматриваюсь в движение у немцев, жду команды… Все сильнее разгорается зарево восхода, отчего чуть темнеет голубизна неба, как при закате — время поворачивает вспять?.. — да нет же, этого не может быть…

    Атака!

    Воздух взрывают первые залпы артиллерии! Значит — 6.00! Артподготовка! Высоко над нами со свистом и шумом проносятся огненные стрелы реактивных залпов «катюш». Рев и грохот нарастают — это принялись за дело наши бомбардировщики и штурмовики, обрабатывают траншеи противника. Великолепно! Все точно так, как должно быть! Все по плану! Над деревнями, которые мы вот-вот пойдем брать, вздымаются огромные столбы черного дыма и багрового пламени — какая приятная картина! Из леса выдвигаются наши танки с солдатами на броне, бегло оцениваю — не меньше тридцати! Двумя колоннами обходят линию окопов и стремительно движутся вперед. Какая сила! Вот это да!

    Комроты подает сигнал приготовиться. И вдруг я ощущаю полное одиночество, в огромном мире я — один! В высоте — зеленая ракета. В голову пробивается голос командира:

    — За мной! Вперед! В атаку!

    Ох! как трудно оторваться от земли. Кажется, ты распластан, врос в землю, не сдвинуться — ни рук, ни ног, их просто нет… У меня не хватает обеих рук?.. «Окоп — твоя последняя надежная крепость». Последние секунды… Забудь обо всем, солдат: приказ прозвучал. Поднимайся, друг… Давай же… Вперед… Время странно растягивается, движется скачками, в оставшееся мгновение успеваю увидеть яркое небо! чудное земное поле! — и, стиснув зубы, уже ни о чем не думая, враз отключив сознание, приподнимаюсь в своей норе, неумолимая сила исполнения долга вмиг выталкивает меня из окопа, швыряет вперед, и я уже бегу! вместе со всеми, наклонив голову, прикрытую каской, как нас учили — низко пригибаясь, выставив вперед винтовку с привинченным штыком; я очень спешу, стараясь не отстать от бегущих рядом, и, как все, ошалело ору, хотя чувствую холодную испарину на лбу под каской, но напрягаю легкие и кричу: «Ура-а! Ура-а!..» — и этот объединяющий крик придает какие-то новые, неведомые силы, приглушает, подавляет страх. Атакуем в лоб, эшелонами, рота продвигается не в первой цепи — перед нами, за нами спешат другие; кому удается, стараются следовать за танками — все-таки защита, но это там, впереди, мы еще не догнали танки. Вперед, вперед, до высоты осталось метров триста, мы уже одолели больше половины пути!.. И тут подают голос немецкие траншеи. Усиливающийся с каждой минутой губительный огонь враз оглушает всех атакующих пулеметным шквалом. Вслед за пулеметами хрипло затявкали минометы. Загрохотала артиллерия. Высоко взметнулись огромные фонтаны земли с живыми и мертвыми. Тысячи осколков, как ядовитые скорпионы, впиваются в людей, рвут тела и землю. Как же так?! Выходит, наши артиллеристы не разведали расположение огневых точек, тридцать минут били впустую?..

    Ничего! Танки идут впереди с пехотой на бортах, успешно проскочив минные поля, приближаются к переднему краю противника, надвигаются всей своей громадой, ведя на ходу огонь по огневым точкам, — они сейчас все поправят, вот-вот подберутся к немецким траншеям, тотчас туда посыпятся гранаты, а танки станут утюжить окопы…

    Внезапно со стороны Ржева над полем появились бомбардировщики. Уверенно и нахально они принялись за танки. Один танк… другой… третий… — от прямых попаданий машины вспыхивали, превращаясь в огромные черно-багровые костры; но оставшиеся, быстро рассредоточившись, продолжают двигаться к цели. Бомбардировщики летят звеньями. Головной, включив сирену, легко входит в пике и, сбросив бомбу на цель, взмывает вверх. За ним, по цепочке, пикируют второй, третий, четвертый… десятый, образовав над успевшими разойтись танками своеобразный круг. Кровавое пиршество стервятников, происходящее на глазах рвущихся вперед солдат, вносит смятение — где же наши истребители, почему не прилетели защищать танкистов, пехоту?! Одна группа хищников, отбомбившись, улетела, но на ее месте уже появилась следующая, и все повторяется — выстроившись в беспощадный «хоровод», они не выпускают из рокового круга свои жертвы…

    С того ужасного дня я не мог выносить дикого, звериного рева пикировщиков. Этот вой разрывает голову на куски, леденит душу, ввергает в смятение, парализует, как взгляд ядовитой кобры, и еще долго-долго звучит в ушах. Даже после войны я ни разу не посмел сходить в зоопарк: мне казалось, если услышу звериный рык, произойдет нервный срыв.

    Все же расправа над танками не удалась полностью, уничтожить их все немцам не удалось: пехота так же, несмотря на плотный пулеметный огонь с фронта и флангов, продолжает наступление, наши цепи приближаются к первой линии окопов противника. Однако добраться до нее с ходу не удается, и бойцы, залегая за кусты, бугорки, прячась в лощинах, воронках, ведут из-за укрытий прицельный огонь по огневым точкам.

    Воздух сотрясают нарастающий гул и грохот мощных взрывов! Это противник пустил в ход тяжелую дальнобойную артиллерию, пытается отсечь пехоту от танков, а сильно поредевшие первые цепи — от идущих следом за ними. Воздуха больше нет. Дышать все труднее. Горло пересохло, мучит жажда, задыхаюсь от тошноты. Где небо, где земля, мы уже не понимаем, все вокруг куда-то исчезло, куда — никто уже ни понять, ни ощутить не может, сердце колотится так, что вот-вот вырвется из тела, и где-то внутри яростной волной нарастает ненависть к тем, кто так безжалостно нас уничтожает.

    — Вперед! Вперед! — кричат оставшиеся в живых командиры и замертво валятся рядом со своими бойцами.

    Люди механически двигаются вперед, и многие гибнут — но мы уже не принадлежим себе, нас всех захватила непонятная дикая стихия боя. Взрывы, осколки и пули разметали солдатские цепи, рвут на куски живых и мертвых. Как люди способны такое выдержать? Как уберечься в этом аду? Ряды наступающих редеют, но их заполняют все новые цепи. Остатки прежних рот, батальонов превратились в обезумевшие толпы рвущихся вперед отчаявшихся людей. Грохот боя заглушает отчаянные крики раненых; санитары, рискуя собой, мечутся между стеной шквального огня и жуткими этими криками — пытаясь спасти, стаскивают искалеченных, окровавленных в ближайшие воронки. В гуле и свисте снарядов мы перестаем узнавать друг друга. Побледневшие лица, сжатые губы. У многих лица дрожат от страха. Кого-то рвет. Кто-то плачет на ходу, и слезы, перемешанные с потом и грязью, текут по лицу, ослепляя глаза. Кто-то от шока в мокрых штанах, с кем-то — того хуже. Вокруг дикий мат. Кто-то пытается перекреститься на бегу, с мольбой взглядывая на небо. Кто-то зовет какую-то Маруську.

    Внезапно я дернулся, за меня ухватился раненый, тянет вниз, кричит мне прямо в лицо:

    — Это я — Женя! Мы… из одной казармы…

    Да это ведь Женька! Наш Женечка! Лихорадочный взгляд, в глазах черная тень надвигающейся смерти. Потрясенный, киваю, лепечу почему-то шепотом:

    — Да, Женечка, да…

    Надрываясь, он надсадно хрипит, силясь выговорить какие-то слова, а я их еле слышу:

    — Меня сейчас… не станет… Вы это понимаете?.. Понимаете?.. Найдите маму, умоляю…

    Больше наш ротный любимец ничего произнести не смог — кровь хлынула из горла, широким потоком разлилась по груди. Он опрокинулся на землю. Все кончено. На мгновение я забылся…

    …В уши ворвался шум. Увидел перед собой лицо Женечки. Оно вновь преобразилось — стало красивым и озаренным, как прежде. Со всех сторон раздавались отчаянные крики, от которых можно сойти с ума. Я приподнялся и побежал догонять своих. Над полем стоял непрерывный вопль:

    — Мандавошки!

    — Где моя нога?

    — Санитар! Санитар!

    — Летчики, спасите нас!

    — Что вы с нами сделали?! Гоните, как скотину, на пулеметы!

    Опять этот хриплый голос:

    — Маруська, где ты?

    Атаки следовали одна за другой. Сражение разгоралось, росли горы трупов. Мы приближались к вражеским траншеям. Это самая трудная минута боя. Ночью минеры проделали проходы в минных полях, сейчас по ним устремлялись остатки наступающих, я видел, как первые уже достигли траншей, ворвались в них, шла сумасшедшая рукопашно-штыковая схватка. Но я не успеваю добежать. Последнее, услышанное мной, — чей-то безумный крик. С этим криком я ощутил, болезненно и остро, как что-то холодное, скользкое, тупое ударило меня в затылок, оглушило, вмиг пригнуло к груди голову; от сильного толчка меня резко качнуло, бросило вперед, и я рухнул лицом на землю. Но сознания не потерял. Почувствовал, что задыхаюсь, рот и нос забило землей и грязной травой, выплюнул — дышать стало легче. С трудом приподняв голову, увидел бойцов, пробегающих мимо крупной воронки. Мне туда. Пополз и перевалил внутрь. Несколько минут я ничего не понимал от потрясения, ничего не замечал вокруг, трясущимися руками ощупывал голову, пытаясь определить, куда меня занесло. Рука наткнулась на кусок металла — пробив гимнастерку, рубаху, нечто страшное застряло в шее ниже затылка. Что это?! Осколок?! Крови не было — но это не успокоило! Кровь и боль придут позднее, я знаю! Вот тут, наверно, я опять потерял сознание.

    Когда я пришел в себя, глазам предстало жуткое зрелище. Напротив весь в крови и грязи лежал солдат с расколотым черепом и уже остекленевшими глазами; видно, смертельно раненный, он оказался возле воронки, сумел как-то сползти… Справа совсем близко от меня полусидел, привалившись к скату воронки, еще один — он был в беспамятстве; из его распоротого осколком живота на землю вываливались внутренности — он механически, рукой до локтя в крови, старался запихнуть их обратно. Всмотревшись в бескровное лицо, уже ничего не выражающие мутные глаза, я оцепенел от неожиданности: несмотря на резко изменившиеся черты, я узнал в тяжело, а может, смертельно раненном — Шурку! Заорал:

    — Шурка! Шурка! Что тебе сделать?! Что надо сделать?! — Мысль о помощи надеждой захватила меня! Придвинувшись, я тронул его за плечо: — Шурка! Мы же из одной казармы! — Никакой реакции. Я разрыдался.

    Какие высокие слова! Произнесенные еще вчера! О Родине! Присяге! — Их не было в голове. Только горе! Только жалость и горе! Я громко звал, взывал, пытался заглянуть в глаза, поймать его взгляд:

    — Шурка! Шурка! Очнись, Шурка!..

    Над воронкой внезапно появилось лицо:

    — Ты кричал?

    — Я.

    — Руки-ноги целы?

    — Целы.

    — Вылезай.

    Пытаюсь объяснить, куда я ранен, и спохватываюсь:

    — Здесь лежит командир моего отделения! Как ему помочь?!

    — Вылезай, сказано! — грубо рявкнул санитар.

    Я обнял Шурку и трижды поцеловал в голову.

    Санитар помог мне выбраться из воронки, оглядел рану и показал на дальний лес и проходящую вдоль него дорогу:

    — Выбирайся туда, курсант, может, на дороге подхватят.

    — А как же Шурка? — спросил я.

    — Ему и сам бог уже не поможет. Ежели не помрет твой Шурка до ночи, вытащим на плащ-палатке, один я не справлюсь. А ты давай поскорей топай, обойдемся без тебя.

    И я пополз. Полз я долго, по-пластунски, — этому-то нас научили в училище, и я тянулся и тянулся, не обращая внимания на свист и вой проносившихся надо мной пуль, осколков, только всякий раз вздрагивал и закрывал голову, и снова подтягивался и полз, перелезал, страшась двинуть головой, притронуться к шее, испытывая острую боль от всякой неровности, слишком резкого движения; когда стрельба усиливалась, забирался в воронки и укрывался за трупами — я стремился к лесу, буквально рыл носом землю, — наверно, я был все еще в шоке…

    До леса я добрался не скоро…

    Комдив и курсант

    Подробности об этих боях я узнал позднее, уже в медсанбате, многое восстановил после войны по документам и воспоминаниям участников боев.

    Не считаясь с потерями — а были они огромны! — командование 30-й армии продолжало посылать все новые батальоны на бойню, только так и можно назвать то, что я увидел на поле боя. И командиры, и солдаты все яснее понимали бессмысленность происходящего: взяты или не взяты деревни, за которые они клали головы, это нисколько не помогало решить задачу, взять Ржев. Все чаще солдата охватывало равнодушие, но ему объясняли, что он не прав в своих слишком простых окопных рассуждениях. Оказывается, есть высшая стратегия, ему неведомая: каждая взятая деревня — это еще один шаг на пути выталкивания противника.

    Западнее Ржева «выталкивание» проходило с осложнениями. Тут, на участке перед 30-й армией, к середине лета 1942 года немцы создали глубокоэшелонированную полосу обороны — более пятисот дотов и дзотов, противотанковые рвы семиметровой длины, три полукилометровых лесных завала. Каждый населенный пункт, находившийся в руках противника, был превращен в самостоятельный узел обороны с дотами и дзотами, траншеями и ходами сообщения. В двадцати-ста метрах перед передним краем разместили несколько рядов сплошных проволочных заграждений. Все вокруг было заранее точно пристреляно. Предусмотрели даже известный комфорт: почти каждое отделение имело свой блиндаж с электропроводкой и двухъярусными нарами[4]. Сооружая мощные глубокоэшелонированные оборонительные рубежи, немецкое командование рассчитывало сделать Ржев неприступным, надолго задержать здесь наши войска. И это им полностью удалось. Уже восемь месяцев 30-я армия вела кровопролитные бои под Ржевом, но не могла прорвать линию обороны противника.

    Концентрируя силы для нового наступления, командующий 30-й армией Лелюшенко принял решение ввести в бой свой основной резерв — 215-ю стрелковую дивизию, придав ей для усиления танковую бригаду и отдельный артиллерийский полк.

    24 августа 1942 года началось очередное сражение. В первых же боях были выдвинуты на прямую наводку 76-мм пушки, благодаря чему дивизия выбила немцев из двух деревень — Коровино и Копытихи. Третья деревня — Губино — несколько раз переходила из рук в руки и наконец была взята окончательно.

    В результате августовских боев армии удалось в нескольких местах прорвать оборону, очистить левый берег Волги и продвинуться в глубь обороны противника на три километра.

    До Ржева оставалось шесть километров — всего шесть километров! Однако чтобы их преодолеть и окончательно выдавить противника, заставить его покинуть многострадальный Ржев — «город-фронт», как его называли, потребовалось еще полгода жесточайших сражений.

    Первые боевые действия дивизии фактически обернулись неудачами и большой кровью. 711-й стрелковый полк понес серьезные потери, сильно пострадал учебный батальон, пали в бою многие курсанты-тюменцы. Потери дивизии в целом были также огромны, о чем можно судить по одному лишь факту: за первые девять дней боев в 359-й медсанбат поступило около четырех тысяч раненых.

    Не вина Куприянова, что, пойдя в наступление, батальоны и роты его дивизии натолкнулись на сильные оборонительные укрепления и ожесточенное сопротивление противника. Кроме того, немцы имели более совершенное оружие и полное превосходство в воздухе. К тому же, как известно, один солдат в обороне равен трем наступающим.

    Говорили, что при планировании операций в штабе армии Куприянов не любил выставлять свое мнение на всеобщее обсуждение. Он уже испытал под Москвой немало горечи, понимал ошибочность многих действий начальства, а можно утверждать, что подобных действий под Ржевом оказалось куда больше, чем под Москвой. Но, как бы ни относился Андрей Филимонович к приказам свыше, он всегда старался владеть собой, ибо считал, что служит не месту, а Делу высокого смысла — борьбе с врагом.

    В первых числах сентября — я в это время находился в медсанбате — 215-я дивизия получила приказ одним стрелковым полком форсировать Волгу, чтобы создать плацдарм для наступления западнее Ржева и отрезать пути отступления Ржевской группировке врага. Задача была непростая, учитывая наличие значительной водной преграды и отсутствие средств переправы. Выпала она на долю 711-го стрелкового полка. Неоднократные попытки переправиться на правый берег оказались безуспешными: бойцы попадали под обстрел или тонули, не справившись с течением, остальные возвращались к исходному рубежу. Тогда комдив попробовал изменить план: пройти вверх по левому берегу и форсировать Волгу в другом месте. Но и эта операция не увенчалась успехом.

    Создать Правобережный плацдарм никак не удавалось.

    Во время короткой передышки после первых боев к комдиву, стоявшему среди командиров полков и бойцов, подошел солдат, бывший курсант, и попросил разрешения обратиться — все знали, что Куприянов поощряет инициативу подчиненных.

    — Мне кажется, — сказал боец, — неудачно выбраны основные направления наступления на город: у Волги в этих местах высокие и крутые берега. Позвольте, я покажу на карте более выгодное место для наступления.

    Куприянов все внимательно выслушал и обратился к стоящим вокруг:

    — А вы как думаете? — Все одобрительно закивали. Тогда комдив сказал курсанту-стратегу: — Молодец! Правильно и смело думаешь. Назначаю тебя командиром роты.

    Это было неслыханно. Новость быстро разнеслась по дивизии, называли и фамилию — тем солдатом был Юрий Давыдов.

    Мучительно и пытливо Куприянов искал иной вариант наступления. Он стремился к прямому столкновению с противником, пока дивизия еще не потеряла веру, подъем и боевой дух. И такой день настал! 21 сентября дивизия получила приказ наступать на Ржев. Начался штурм города. Продолжался он девять дней. Следует подчеркнуть, что идея штурма исходила от Куприянова, командование 30-й армии ее поддержало. Полки дивизии, в каждом из которых создали штурмовые группы с приданными им боевыми средствами, ворвались на северо-восточную окраину Ржева. Солдаты дрались яростно, исступленно — их вел военачальник, полный энергии и собранности, веры в успех. Куприянов лично появлялся на передовой, ободрял атакующих, подсказывал, как эффективнее вести бой. О тех городских боях сохранилось много воспоминаний[5].

    В октябре 1942 года комдив был награжден вторым орденом Красного Знамени.

    Гибель Степана Давыдова

    Во время боев за Ржев погиб Степан Давыдов — наш «дядя Степа», один из лучших курсантов-тюменцев. Через много лет его товарищ Павел Шеховцев подробно рассказал, как это произошло; привожу выдержки из его воспоминаний:

    «В конце августа 1942 года, после длительных переходов дивизия прибыла под Ржев. Авиация противника господствовала в воздухе. Солдаты, кто как мог, придумывали, как давать отпор стервятникам. Степан установил свой „максим“ на колесо разбитой телеги (чтобы он мог вращаться вокруг себя. — Б. Г.), сделал приспособления для стрельбы по самолетам противника. В шутку его затею называли „зенитной установкой Давыдова“.

    Помню, 26 августа 1942 года был особенно большой налет авиации. „Юнкерсы-87“ с пронзительным воем обстреливали нас из пулеметов и сбрасывали бомбы. Степан, замаскировавшись в кустах, из своего окопчика давал очередь за очередью по самолетам. Один за другим два Ю-87, не выходя из пике, врезались в землю; третий, потянув за собой черный шлейф дыма, упал на территории противника. Через полчаса налет повторился. На нас пикировали десять Ю-88 и двадцать Ю-87. Казалось, на земле не осталось ничего живого. Однако пулемет Степана бил по самолетам. Один из стервятников спикировал на Степана, бомба сделала перелет. Следом спикировал другой — и пулемет смолк.

    После налета мы подбежали к Степану. На краю воронки лежал разбитый пулемет. Взрывной волной Степана выбросило из окопа, он лежал навзничь, весь залепленный грязью. Кто-то принес котелок с водой, и мы начали промывать ему лицо и глаза. Вскоре Степан пришел в себя, а через три дня был снова в строю. „Зенитная установка Давыдова“ послужила для бронебойщиков примером. Они стали приспосабливать свои ружья для огня по самолетам. Это было у деревни Дураково. А вскоре поступил приказ отойти.

    После суточного отдыха 711-й полк двинулся к Ржеву, а 21 сентября 1942 года, во взаимодействии с другими подразделениями, из района городского леса начал наступление на город. Степан на бегу стрелял из пулемета МГ, который ему дали взамен разбитого „максима“, пока не достиг немецких траншей. Вначале немцы дрогнули, отступили, а потом опомнились и пошли в контратаку. Завязались кровопролитные бои за каждый шаг, за каждый дом. Все же бойцы 711-го, 707-го полков, а также 2-я Гвардейская дивизия захватили несколько кварталов города, где развернулись уличные бои с переменным успехом.

    Потянулись дни уличных боев, один на другой похожие: то наши займут дом и выгодные подступы к нему, то немцы. Порою непонятно было, где наши, а где противник. В разгар боев, когда немцы, получив подкрепление, при поддержке танков пошли в контрнаступление, случилась беда — 2 октября погиб мой товарищ и любимец курсантской группы, пулеметчик 711-го стрелкового полка 215-й дивизии ефрейтор Давыдов Степан Яковлевич. Через два дня, когда положение несколько стабилизировалось, нашли мертвого Степана у пулемета»[6].

    Степан считал, что настоящего солдата отличают два необходимых свойства: уметь воевать и беречь товарища. И то и другое он доказал собственным примером. Только вот сам не уберегся…

    Глава восьмая

    359-й медсанбат

    Август — сентябрь 1942 года

    Городок медиков

    Когда, выбираясь с поля боя, я выполз на дорогу, по ней брело множество раненых. Шатаясь, я побрел следом. Нас объезжали повозки с тяжелоранеными; они часто останавливались, подбирая тех, кто уже не мог двигаться сам. Наконец мы увидели впереди санитарные палатки, их было много. Я сразу забеспокоился: от передовой километров пять, слишком близко, один удар дальнобойной артиллерии — и от всех этих палаток ничего не останется. Словно в подтверждение прогремел мощный взрыв, на лес налетел шквальный ветер, послышался зловещий шум, треск падающих деревьев. Я передвинулся поближе к палатке, возле которой стояла сестра:

    — Почему медсанбат так близко к передовой?!

    Медсестра улыбнулась моей тревоге:

    — Не волнуйся, солдат, во время боев мы всегда организуем медпункты возможно ближе. Для раненого, особенно тяжелого, даже лишняя минута без помощи, не то что час или сутки, может стать последней.

    Я побрел к лесу… Нелегко прийти в себя, вступить в другой мир, где смятенная душа может хоть немного освободиться от жутких впечатлений боя. Здесь живет надежда на волшебные руки врача, которые выведут тебя из пределов, где реальностью стала смерть.

    Обитель медиков — это настоящий лесной городок, с широкими просеками, просторными зелеными полянами, красивыми лесными дорожками и тропинками. Ощущение, что ты попал на мирный тихий островок — царство покоя и согласия среди бушующего вокруг огненного смерча.

    Основным ориентиром для всех прибывающих с переднего края пешим ходом и конной тягой служил установленный при входе в городок столб с фанерками-указателями. В большой сдвоенной палатке как раз напротив главного ориентира размещался сортировочный пункт. Усевшись на пенек, я перевел дух и огляделся. На поляне лежали и сидели на траве раненые; санитар записывал новоприбывших, затем к ним подходил врач, беседовал с каждым, осматривал, нередко тотчас направлял в палатку хирурга, ломая порядок очереди, и шел дальше, определяя нашу дальнейшую судьбу.

    Из палатки вышел покурить медбрат, присел рядом со мной. Увидев мой понурый вид, не стал расспрашивать, заговорил сам:

    — Ты, солдат, не переживай, я, хоть и не медик, а вижу: скоро к своим вернешься. Конечно, мы, санитары, какие мы медики, мы такие же солдаты, как и вы, но опыт имеем: когда наступление, к нам за день до семисот-восьмисот человек поступает. Случается и здесь всякое. Бывает, взрывной волной операционные столы опрокинет вместе с ранеными, а уж инструменты, материалы, посуду — нечего и искать. Чудом человек живым с боя выбрался, а тут новые раны. Несколько раз после таких налетов все приходилось заново начинать. Такое бывало! Раз вся палатка, прямо с людьми, взлетела выше деревьев. А однажды осколок пробил операционную палатку и снес голову врачу. Точно, так и было! Верный человек говорил, тоже санитар. Бывает, и снаряды долетают. Как-то случайный снаряд попал в санитарную машину, а мы только раненых погрузили, везти в госпиталь. Случай, брат! Недавно у нас две сестрички погибли. И устроились мы вроде удачно, в глубокой лощине. Неподалеку деревушка, вот сестричек и отпустили поспать в деревню. А тут налет! И прямое попадание! Точно попала бомба-гадина прямо в избу, где они спали. У нас тут чего только не бывает! А вообще-то здесь раненых долго не держат. Легких — подлечат и сразу в строй. Если посильнее тронуло, отправят на одну-две недели в батальон выздоравливающих — и тоже на передовую…

    Из палатки вышли врач с медсестрой — санитар подхватился, и все трое быстро направились в глубь леса.

    Да, вот тебе и госпиталь…

    Санитара сменили две медсестры, от них я узнал, что врачи ругаются на поток самострелов (особенно из южных республик) и симулянтов. Чего только не придумывают самострелы, чтобы замести следы своего поступка: стреляются через хлеб, тряпку, консервную банку; просят других бойцов подсобить; выставляют над окопом левую руку — тут уж немецкие снайперы им помогают. Досаждают врачам и симулянты: приходит человек, держится за живот, стонет. Но чаще такой «больной» молча уходит; наглядевшись на работу врачей, понимает: не так-то легко их обмануть. Все эти хитрости врачи часто разгадывают, а тогда — «сознанка» и трибунал.

    Вызвали меня уже под вечер. Выслушав мой рассказ, врач разрезал одежду вокруг раны, внимательно осмотрел, прощупал, и не успел я опомниться, как он что-то вытащил из меня. Пошла кровь, я почувствовал, но врач и сестра быстро ее остановили.

    — Осколок, скорее всего от мины, — констатировал врач. — Застрял в мягкой ткани шеи. Повезло тебе, еще как повезло — можно сказать, по трамвайному билету жизнь выиграл. Обессилел мерзавец, побольше бы силенок — прошил шею насквозь и конец. — Он положил на мою ладонь кусочек металла величиной с царский пятак: — Получай, солдат, подарок от немцев. На память.

    Рану промыли, слегка обрезали по краям, обработали йодом и забинтовали. Вручили бумажку с номером палатки, куда я должен проследовать, и велели прийти в перевязочную через три дня. Я обрадовался — кажется, легко отделался, через три дня в полк.

    Выйдя из палатки, увидел, что раненых еще прибавилось. Как медики справлялись с такой массой раненых?! Позднее, присмотревшись к их работе, я понял, что нашим полковым командирам было бы неплохо поучиться у них организованности и самоотверженности. Думаю, с таким мнением согласились бы многие солдаты, побывавшие на моем месте.

    В первую ночь я без сил свалился на койку и тут же заснул. Палатка была набита ранеными до отказа — храп, разговоры, стоны и крики боли, хождения; раненые часто вставали, кто-то выходил по нужде, кто-то покурить или просто на свежий воздух, и все шли мимо меня. Но я не реагировал ни на что — Я СПАЛ. Пока меня не разбудили утром и не позвали есть.

    На следующее утро я вернулся к облюбованному вчера пеньку — моему наблюдательному пункту. Я уже знал: нашей 1-й стрелковой роты 1-го батальона 711-го стрелкового полка больше не существует. Из ста тридцати шести в строю осталось человек восемь рядовых. Остальные погибли или ранены. Погиб наш командир старший лейтенант Сухомиров. Комиссара тяжело ранило осколком — его отправили в полевой госпиталь. Из трех командиров взвода убиты двое.

    Трагичной оказалась и судьба батареи «сорокапяток», в которой я так недолго прослужил. Артиллеристы катили пушки вместе с пехотой. «Юнкерсы» забросали бомбами и людей, и пушки. Многие погибли. Об этом со слезами на глазах рассказал мне — кто бы думал?! — Осип Осипович, старшина артподразделения. Раненный осколком в ягодицу, он кое-как выбрался из боя и теперь лежал на животе и жалко стонал, ожидая отправки в госпиталь.

    Кто-то рассказал, что наш повар долго ждал возвращения роты, несколько раз подогревал обильный обед, заказанный нашим командиром. Прошло много времени, но никто не возвращался, и повар, поняв, что произошло, заплакал, к еде не притронулся. Зато старшина, которого так не любил Шурка, спокойно съел две порции уже остывшего супа, две порции каши и завалился спать, оглашая лес своим противным хрюкающим храпом.

    Все же, видя знакомые лица, я старался узнать, как дела на передовой, взяты ли деревни. Большинство раненых на мои вопросы отвечали равнодушно, чаще вовсе отворачивались или посылали подальше. Солдат постарше все же ответил:

    — Взять-то взяли. Да вот видишь, сынок, сколько нас, покалеченных.

    Больше я к людям в душу не лез: понял, что им сейчас не до того.

    Операционные на поляне

    Углубившись в лес, я вышел на большую, почти квадратную поляну с операционными палатками. Сюда подъезжали повозки с тяжелоранеными — их осторожно выгружали санитары и бережно переносили на носилках к краям поляны, расставляя носилки по периметру в один ряд. Носилок не хватало, часть раненых перекладывали на плащ-палатки. На поляне постоянно находились дежурный врач, медсестра и санитары, они осматривали всех прибывающих. Некоторых срочно увозили на машине в полевой госпиталь, значит, им необходима сложная операция — черепная, или если у человека разворочена грудная клетка, или ранение в брюшную полость.

    Круглые сутки в операционных происходило кровавое действо: резали ноги, руки, пальцы, вправляли челюсти, собирали по частям раздробленные кости, придумывали различные способы, как лучше привести в порядок лица, уши, носы, ноги, руки. Но даже здесь часто умирали, в основном от гангрены и столбняка — солдат грязный, завшивленный, а тут ранение; конечно, делали противостолбнячные уколы, но нередко оказывалось поздно. Случалось, когда кончалась консервированная кровь, донорами становились сами врачи, медсестры, санитары. Аптека медсанбата была небогата: раны, как правило, обрабатывали перекисью, йодом, риванолом, иногда — мазью Вишневского, затем накладывали повязку. Не хватало наркоза, тогда от боли спасал и опиум, в нем медики не испытывали нужды.

    Я увидел, что и здесь круглые сутки идет тяжелый, не всегда победный бой со смертью, льются горькие слезы и потоки крови, разыгрываются жуткие сцены человеческих мук, здесь не бывает ложных или воображаемых страданий, здесь каждый — и герой, и страдалец.

    Расскажу об одной операции, которую видел сам. Солдату нужно было срочно отрезать ногу: гангрена. Парня крепко привязали простынями к столу, дали выпить пару стаканов водки и стали пилить. В полубреду парень плакал, кричал, дергался, медбрат его удерживал, а врач все приговаривал:

    — Давай, милый, кричи, кричи, матерись, коль невмоготу…

    Открыв глаза, солдат задрожал — увидев рядом в корзине собственную ногу в старом носке.

    — Ногу отдайте! — вдруг взмолился в отчаянии.

    Он был в шоке от боли.

    Я попросил разрешения помогать санитарам и весь день обходил лежащих на земле и носилках, поил водой, обмывал лица и руки, поудобнее перекладывал.

    К лекарствам меня не подпускали, этим занимались сестры. В основном они кормили раненых бессмертным аспирином.

    Фронтовые чудеса! Привезли очередную партию раненых. Поставили на землю носилки. Два тяжелораненых солдата оказались рядом и, поглядев друг на друга, ахнули: встретились два родных брата! Между ними состоялся такой разговор, рассмешивший лежавших рядом.

    — Никак Серега?! Не помер, брат?

    — Жив, жив, Иван.

    — И куда ж тебя угораздило?

    — В плечо немец-сволочь всадил разрывную. Не знаю, руку сберегут ли. А тебя куда?

    — Засадили осколок в руку. Ты-то откуда попал сюда?

    — С того света, Ваня. Всю ночь пролежал в поле, спасибо санитары под утро вытащили.

    Впоследствии я поинтересовался его судьбой. Руку Сереге спасли и отправили долечиваться в полевой госпиталь.

    — И я, Серега, с того света: как из худого ведра, кровушка из меня вытекла. Пожалел бог мужика — вытащили санитары. Ну как там, брат, на том свете? С кем свиделся, с кем посудачил?

    — На земле веселее, Ваня. Вот братана встретил. Надо же! Какая радость для мамани: живы мы.

    Дальше уже пошел настоящий спектакль.

    — А скотинку таматка не встретил?

    — Как же, брат Иван, узнала меня коровушка — наш молокозавод, молочком парным угостила.

    — Ишь ты! А Жучку не приметил?

    — Как же, как же, и Жучку! Как жила без ума на земле, так с дуростью и там собачит.

    — Ну, а Рыжего, кота твоего? Что там поделывает?

    — Э-э, там объяснили: на небеса мышам вход заказан. Кота определили на новое дело — главным мухобоем. За каждые десять тысяч прихлопнутых мух — премия. Ничего, справляется. На земле слыл умняком, и там признали умняком. А меня опознал — облизал, обмурлыкал.

    — Да, привалило тебе, Серега!

    Как ни ноет, ни сверлит, ни сдавливает грудную клетку — аж тошнит, как ни болит — братья всех развеселили.

    — Ну и артисты! Шутники!.. — смеялись раненые.

    Ночь после боя

    Вторая ночь в медсанбате оказалась для меня нелегкой. Поначалу — крепчайший сон, а затем вдруг пошли сновидения — и какие! Что это — ночная игра воображения, отголосок страшных впечатлений, разбушевались потусторонние силы? Остаток ночи обернулся для меня кошмаром, фантастические картины цепко держали в своей власти, заставляя сопереживать, радоваться, плакать, содрогаться.

    …Шурка! С отцовской шашкой в посеребренных ножнах, в казацкой папахе, на великолепном сером коне мчится галопом по бранному полю. Ни одна пуля его не трогает! И вот они — басурманские окопы! Выхватывает Шурка шашку из ножен и сечет, сечет ею вражьи головы! А наши уже заняли опустевшие окопы и бросились догонять трусливо убегающего врага. «За святую Русскую землю!» — кричит казак-рубака Шурка и мчится на коне за немцами, сносит им головы! Немцы падают на колени и молятся, устремляя глаза в небо, просят избавить их от человека-дьявола.

    Победа! Ржев — наш!!! Молва о сверхгерое-спасителе обрастает легендами. Доходит она и до высокого начальства. Затребовал Высокий Чин русского чудо-богатыря пред свои очи.

    Вышел Шурка — в казацкой папахе, с отцовой шашкой в посеребренных ножнах, вскочил на своего серой масти коня и помчался, обгоняя ветер, на встречу с Высоким Начальством.

    — Откуда ты взялся, витязь? — спрашивает Шурку Высокий Чин о четырех звездах на погоне. — Какую желаешь самую высокую награду?

    А Шурка — это как же обнаглел парень! — сплюнул, отматерился и заявляет:

    — Взмолились реки, взмолилась Русская земля, залитая солдатской кровью, и повелел мне Всевышний прекратить ваши генеральские безобразия. Как вы воюете — враз изведете весь народ христианский!

    Разгневалось Высокое Начальство, затопало хромовыми сапогами:

    — Схватить неуставника! Связать непокорного! Расстрелять, чтоб другим геройствовать неповадно было!

    Да не на того напали!

    Поперву окружили Шурку солдаты-автоматчики да, рассмотрев своего — казака-удальца, тотчас побросали оружие, кричат:

    — Не станем стрелять в своего спасителя — святого героя-легенду!

    А Шурка, выхватив отцову шашку из ножен, вмиг порубил поганые начальственные головы.

    Скандал! Такого Красная Армия не знала со дня своего рождения!

    Тут прибыли охочие на расправу особисты. Эти враз повязали героя! И посадили во фронтовую тюрьму — глубокую-глубокую яму! Да забыли нечестивые про его коня. Тот, почуяв беду, примчался и разогнал-раскидал всех обидчиков. Вскочил Шурка-казак на своего серого и поскакал вдаль — за облака…

    Очнулся я среди ночи. Мучительно долго выбирался из сна. Наконец вскочил. Думал, что с койки. На самом деле давно уже валялся на полу, весь взлохмаченный, мокрый, с тяжелой головой. Еле-еле опять взобрался на койку, глядел в темноту и звал, призывал Шурку — он же только что был тут, рядом!..

    Вместо Шурки подковылял к моей койке сосед и дрожащей рукой протянул кружку с водой:

    — Выпей, солдат, водички, полегчает. Так громко стонал, звал какого-то Шурку — верно, друга поминал. Пройдет время, и нас с тобой станут поминать. И на том — большое спасибо. Окаянная война, окаянный немец.

    Проснувшись утром, долго не мог сообразить, где я и что со мной. Завтрак все не везли. Не дождавшись, я ушел в лес, к раненым.

    А на операционной на поляне в тот день произошло настоящее чудо. Сотворили его два доктора и два минера.

    Обычно в прибывающие повозки бывало набито столько раненых, сколько поместится. Вдруг привезли только одного. Осторожно переложили на носилки и опустили на землю. На поляне его уже ждали. Видно, особый случай. Собрался персонал: начальник госпиталя, еще один врач и почему-то минеры со всем снаряжением. Стало ясно: случилось что-то необычное. Суетились медсестры, санитары.

    Чего только не бывает на войне! В солдата сзади, ниже пояса, врезалась маленькая мина, выпущенная из ротного миномета. Пробив одежду, она придавила бойцу все внутренности и, обессиленная, застряла в теле, наружу торчал только стабилизатор. По счастью, почему-то не сработал взрыватель, но раненому не позавидуешь, неожиданный получил «подарок».

    Солдат лежал на животе, молча переносил страх и боль, лицо его покрылось испариной и почернело от сердечных мук. Страшась шевельнуться, он напрягался струной, дрожь судорогой пробегала по его телу. Волновались все: взрыватель мог сработать в любую минуту, тогда все взлетят на воздух, всех разорвет на клочки — и солдата, и его спасителей.

    Из всех операционных вывели врачей и медсестер. Вокруг поляны выставили оцепление, никого и близко не подпускали. Начальник медсанбата, опытный военный хирург — выпускник Ленинградской военно-медицинской академии, посоветовавшись с минерами, сам принялся за уникальную операцию. Ему помогали минеры и молодой врач-доброволец.

    Весь медсанбат буквально замер. Взоры медиков и раненых (солдатский телеграф уже разнес новость) были устремлены в сторону операционной. Операция продолжалась примерно час. Ко всеобщей радости, закончилась она удачно. Минеры мигом лишили мину взрывателя. Врачи тоже как следует справились с не менее сложной задачей: извлекли из тела мину — это маленькое чудовище — и остановили кровь. Вокруг облегченно вздохнули, кто-то даже крикнул «ура», все рукоплескали врачам и минерам.

    Об этой удивительной истории вскоре написала дивизионка, автор поведал и о дальнейшей судьбе солдата: его отправили в полевой госпиталь, так как мина, не повредив внутренних органов, занесла сильную инфекцию.

    Сабит Халиков

    Когда напряжение спало и все принялись за обычные дела, я случайно обратил внимание на двух раненых командиров, лежавших на носилках поодаль от остальных. В одном из них я сразу узнал Сабита Халикова, бросился к нему:

    — Сабит! Вот так встреча! Что с тобой?!

    — Обычная для комсорга история, — сказал он тихо. — Комиссар приказал поднять бойцов в атаку, а пулеметы головы не дают поднять, вот и не добрался, раздробило осколком бедро. — Показав глазами на мою забинтованную шею, спросил: — Как ты, сильно задело?

    — Ерунда, — бодро сказал я. — Осколок, царапнуло. Надеюсь, скоро в полк. Как я рад встрече! Чем я могу помочь?

    Сабит прикрыл глаза, то ли от боли, то ли задумался. Лицо его, небритое, уставшее от боли, потемнело, я непрерывно смачивал ему лоб и понемногу поил холодной водой.

    И вдруг он быстро-быстро заговорил, вероятно, опасаясь, что подойдут санитары, заберут, и он не успеет сказать всего:

    — Ты мне очень поможешь, если выслушаешь меня внимательно.

    Я кивнул.

    — Ты помнишь, как мы расстались. Так вот, твой перевод в батарею — дело парторга полка. Сволочь, антисемит! Потребовал отправить тебя в строй, обвинил меня, мол, пригрел тебя в политчасти: «Пусть твой еврейчик повоюет». Я давно хотел рассказать тебе об этом мерзавце, случая не было.

    — Так и сказал? — покраснев, переспросил я.

    Закрались сомнения, вспомнил подобные высказывания комиссара батареи. Но это все-таки мелкая сошка. А чтобы парторг полка! Как он посмел? Когда подобным образом затрагивали мою национальность, это унижало и я сильно краснел, хотя краснеть следовало бы не мне.

    — Да, так и сказал. Я, как ты знаешь, закончил Казанский университет, у нас еще сохранялись ленинские традиции, и таких типов, как этот, мы старались держать подальше от работы с людьми. Борис, встретимся ли еще? Я свое отвоевал — после операции, наверно, отправят в тыловой госпиталь, поэтому давай поговорим начистоту, по-товарищески, если хочешь — как отец с сыном, я же старше почти на десять лет да и фронта хлебнул под завязку. Вот тебе мой совет: не торопись на передовую. Что, не ожидал услышать такое? Привыкай!

    Все внутри оборвалось! О чем он говорит?! С каким-то смешанным чувством воспринял я сказанное. А он продолжал:

    — Вижу, мои слова не пришлись тебе по душе. Может быть, обидели. Ты честный парень, но наивности в тебе многовато. Не представляешь, как это комсорг полка, коммунист — и советует не спешить в бой. Вот и пошевели мозгами. Как мы воюем?! Комдив орет в трубку командиру полка: «Не возьмешь деревню — расстреляю!» — и добавляет к угрозе порцию мата. За ним комполка: приказ плюс своя порция нецензурщины. И так все — от командарма до ротного да с помощью комиссаров, гонят солдат в мясорубку. А результат?! Сколько побитых! Ты же сам видишь — везут и везут. А сколько лежать осталось! Бумаги не хватит на похоронки. Это же надо — по десять атак в сутки! Гонят и гонят! Ведь не баба гусей на речку — людей на пулеметы! Да был бы толк! Ох, злой я стал, Борис. А главное, на себя! Звал молодежь умирать за благородные цели! Сам был готов за них лечь! А какое же это благородство, скажи, если командир, комиссар отдают приказ: «Любой ценой!»? Значит — за счет солдата! Не подготовив его, не вооружив как следует! Безумие это! Второй год воюем на солдатских костях.

    Я молчал, ошалев от жестких неожиданных слов Сабита.

    — Вижу, испортил тебе настроение. Признайся!

    — Да… — хотелось глотнуть побольше воздуха.

    — Я прав! И ты поскорей избавляйся от иллюзий.

    Мысли путались, скакали — может, я не понимаю, не знаю всех обстоятельств? К чему он призывает? Может, он хватил через край? Так нельзя! Наверно, он старается умерить мой пыл романтика. Но воевать-то с немцами надо! Даже вопреки глупости, неумелости начальства!..

    Умный комсорг понял все без слов:

    — Эх, какой ты еще зеленый! Я ставил тебя выше. В полк спешишь? Да полка, считай, уже нет.

    Он был прав; спустя годы я узнал, что за два месяца наступления из 3000 личного состава 711-го полка в строю осталось 200 человек — бойцов и командиров.

    С первого дня нашей встречи Сабит казался мне честным, прямым человеком — лучшим примером армейского политработника; и теперь я не мог прийти в себя: он ошеломил меня, вышиб из колеи, его слова, словно вбитые в мозг гвозди, терзали и мучили. Значит, гибель Женечки и Шурки напрасна?! А Сухомиров?! А мучения раненых?! А врачи — они тоже ни к чему стараются?! Значит, все это зря?!!

    — Не все командиры и комиссары такие, — собравшись, сказал я. — Нашего комдива я не считаю таким. Если бы ты знал Сухомирова, моего комроты, ты не говорил бы так. Ты знаешь, он… — К нам шли санитары, я заторопился: — А главное! Сабит! Мы должны выгнать немцев! Ты же знаешь, что после них остается.

    Он не успел мне ответить — подошли санитары; мы расцеловались, и его унесли в операционную.

    Помогая раненым, я часто поглядывал в сторону палатки, разговор не отпускал, я пытался понять его — комсорга полка, его побуждения. А я, как я (!) должен жить дальше? Он хотел предостеречь и спасти меня? Может, его мысли приняли такой оборот после тяжелого ранения, всего, что он увидел, пережил на поле боя? Я знал Сабита добрым, благожелательным и всегда — жизнелюбом, оптимистом, и вдруг он заговорил о злости! Может, его вера в порядочность, его принципы столкнулись с тем, чего он уже не смог вынести, и, находясь в шоке, он не удержался, выплеснул все мне? Наверно, это долго копилось? Вспомнился Юрка Давыдов с его критикой командиров, но Сабит — не Юрка, он старше, серьезнее, глубже. А теперь выбор за мной. Должен ли я согласиться с ним? Вот так, с ходу, изменить свои убеждения, стать другим человеком? Но даже если так! Кто потерпит критику армейских порядков? Да еще на фронте, в действующей армии! Меня уже вышибли из комсоргов, из артиллерии…

    Операция длилась почти четыре часа. Но вот вышел из палатки санитар, с трудом поддерживая бледную медсестру, осторожно посадил ее на траву. Испугавшись за Сабита, я бросился к санитару:

    — В чем дело?! Что случилось?!

    — С вашим другом вроде все в порядке, — успокоил он. — Просто девушка надышалась хлороформа и потеряла сознание.

    Через неделю Сабита отправили в полевой госпиталь, оттуда — в госпиталь Казани.

    Осенью сорок шестого я разыскал Сабита и пригласил в гости. Наша семья обитала тогда в перенаселенной коммуналке, вмещавшей четыре семьи — в общей сложности четырнадцать человек. Я, родители и мамина сестра размещались в восемнадцатиметровой комнате, но в тот первый послевоенный год наша комната стала приютом для многих моих товарищей-фронтовиков. На фронте я дал им свой адрес, и теперь, возвращаясь с войны в разные концы страны, они ехали через Москву и останавливались у нас. Мама никому не отказывала в гостеприимстве, радушно принимала всех, кормила и укладывала спать на полу, другого места не было. Вечером, когда отец и тетя возвращались с работы, все — хозяева и гости — усаживались за круглый стол под большим цветным абажуром и с удовольствием уплетали мамины вкусности, приготовленные из самых простых продуктов, пили за самую лучшую матушку, а мама влюбленными глазами смотрела на статных молодцев в выцветших гимнастерках, увешанных боевыми орденами, медалями и нашивками ранений — узкими желтыми и красными ленточками[7], и каждого просила как можно больше рассказать о себе, своих боевых делах и, конечно, обо мне — и каждого слушала с благоговением.

    В нашей семье таким образом побывало человек пятнадцать фронтовиков. Гостил у нас и Сабит. После ранения он до конца жизни ходил с палочкой.

    Второй сон

    Вечером, ковыряя холодную кашу, оставленную для меня ребятами, я сидел на койке и думал о предстоящей ночи, опасаясь очередного непредсказуемого представления и, как ни странно, пытаясь осмыслить ночные картины — свой сон о Шурке. Что это было — предзнаменование? Доброе или недоброе? Что ждет меня и когда?.. Каждый может думать о снах, что ему заблагорассудится, но это — мой сон и, наверно, подсказка: я должен что-то изменить, впредь поступать иначе — но как?! Припоминая увиденное, я старался собрать все в целое, в одну картину. Так в чем суть ее?..

    Не раздеваясь, я завалился на койку, на всякий случай попросив у медсестры чего-нибудь снотворного. Она принесла несколько белых таблеток, я проглотил их и спокойно, легко заснул. Однако под утро в голову опять ударила сонная дурь — и покрепче вчерашней!

    В темноте засветились фосфорическим светом глаза… Глаза Женечки! Большие, расширенные, они глядели в упор, в них два слова: «За что?» Застывший взгляд. Но глаза мерцают — появляются, исчезают.

    — Мне стыдно, что я погиб! — говорит Женечка. — Люди падают в кровавую реку и тонут…

    Замелькали мучительные воспоминания… Казарма — и Женечка… Вагон — бьют Женечку… Женечка на моих руках — он что-то говорит… Внезапно надо мной распласталась огромная черная птица. Расправив крылья, застыла. Пристальный взгляд устремлен в глаза, но пронзает меня всего, пытаюсь сдвинуться, увидеть свет — и не могу. Я в плену. Весь сжимаюсь и цепенею. Освободиться нельзя, и я терпеливо жду: что-то произойдет… И птица вдруг обретает человеческий голос:

    — Ты обещал Жене найти меня и сестренку Сашеньку?

    — Да, обязательно. Но сейчас мне нельзя.

    — Я освобождаю тебя от бесполезных мучений и поисков. Мы больше не существуем. Нас убили немцы в крымских каменоломнях.

    — Женя об этом не знал, он искал вас до последнего дня. Вы его мать?

    — Я — твой сон…

    И все исчезло. Сна не было — я проснулся. А может, не было и видений? Закрываю глаза: вдруг опять что-то увижу? Ничего. Соскакиваю с койки и чуть не сбиваю с ног медсестру, она стоит рядом, с тревогой наблюдая, как я мечусь во сне.

    — Что с тобой, солдат? Ты так сильно кричишь, спать никому не даешь. Так нельзя, надо сдерживаться, успокойся!

    — Да, спасибо, — соглашаюсь я.

    После завтрака — перевязка. Когда открыли рану — она вся гноилась. Промыли, вновь наложили повязку с риванолом. Врач покачал головой, и меня направили в батальон выздоравливающих.

    Всего три дня я пробыл в медсанбате — три дня среди сердечных, отзывчивых людей. Весь медперсонал был беспредельно предан нам, фронтовикам. Вспоминая сейчас многое пережитое и увиденное за дни и годы войны, я знаю: тех людей мне никогда не забыть их бескорыстия и верности долгу!

    В батальоне выздоравливающих

    В боевой обстановке батальоны выздоравливающих состоят при дивизионных медсанбатах. Здесь долго не держат, мне же вместо двух недель пришлось пробыть на выздоравливающем режиме больше месяца. Рана продолжала гноиться, охватывая все новые участки кожи. Под вечер столбик градусника подскакивал на две-три отметки. Врач твердил одно:

    — Осколок занес сильную инфекцию, нужно время.

    Сестра всякий раз после перевязки обещала:

    — Ну, в следующий раз затянется.

    Но рана не затягивалась — риванол оказался слабаком в борьбе с инфекцией.

    Батальон выздоравливающих размещался в некогда большой деревне в трех-четырех километрах от медсанбата. Деревня уже давно опустела: мужиков успели забрать в Красную Армию, кто-то погиб еще в сорок первом, женщин угнали в Германию, были и такие, кто сам бежал следом за немцами, а стариков и детишек вывезли за фронтовую зону сначала немцы, заняв деревню, а потом наши, освободив ее. Часть батальона размещалась в трех сохранившихся избах. Одну избу занимали медпункт и перевязочная, в ней жили врач, медсестра и санитары, в двух других — раненые, в нашей избе было человек двадцать. Метрах в трехстах от деревни вырыли на всякий случай глубокие щели-бомбоубежища. После каждого боя в батальон поступало человек двести пополнения, и, хотя примерно столько же возвращалось в полки, теснота была страшная, поэтому жили и в опустевших немецких блиндажах, и в расположенных в лесу палатках. Благо еще было сравнительно нехолодно, а раненые были сорта «выздоравливающие» — то есть ходячие и, значит, сами могли дотопать до кухни.

    Режим был такой: после завтрака шла так называемая «легкая боевая подготовка», затем обед, политзанятия и три часа свободного времени. Дважды в неделю все мы проходили медицинский осмотр. Начальство требовало «побольше выписывать», и с ранеными не церемонились: часто выписывали недолечившихся; врачи считали, что главное — покончить с инфекцией и привести в порядок руки-ноги. Однажды произошел скандал. Старшая сестра батальона случайно оказалась свидетельницей разговора начштаба дивизии с начальником медсанбата, первый обвинял второго: «Каждый солдат на учете, не говоря уже о командирах, а вы сентиментальничаете!..» Начальник медсанбата не стал возражать, просто прислал в батальон комиссию. Комиссия из трех врачей трудилась два дня, тщательно всех осмотрели. В результате двадцать один солдат и трое командиров были отправлены на передовую.

    Командовал батальоном для выздоравливающих старший лейтенант с пустым рукавом вместо левой руки. Звали его Сергей Иванович Токмаков. После тяжелого ранения и госпиталя он отказался от предложения комиссоваться и добился отправки на фронт. Командиром он был храбрым и человеком добрым, старался, как мог, нас поддержать: заботился о своевременном поступлении пищи, следил за состоянием раненых, сроками перевязок, доставкой писем и газет. Он же проводил с нами занятия по боевой подготовке — понятно, в облегченном виде: больше времени уделял обобщению фронтового опыта, расспрашивал каждого о недочетах в частях, подсказывал, как можно избежать или не допустить их.


    После боя. Комсорг полка. 1943 г.


    При командире состояли старшина и фельдшер, помогая ему справляться с делами батальона. Старшина (мой пятый по счету) Фока Степаныч был из санитаров, любил порядок и дисциплину, его так и прозвали — «ПД». Особое внимание он обращал на время подъема и отбоя. Заглядывал и в жилища; если видел их неубранными, замечал немытую посуду на столе или грязный пол, натыкался на небритых солдат, всегда старался отыскать ключик к каждому, а потом по-доброму спрашивал: «Вы согласны со мной?» Впервые я встретил старшину, который обращался к нам на «вы», очевидно, по примеру своего командира. Если солдат соглашался, старшина твердо верил, что тот непременно учтет его замечание. Особенно хвалили старшину, когда он придумал и устроил для нас простейшую баню: врыли в землю четыре столба, обтянули их плащ-палатками и водрузили наверх продырявленную бочку, один человек лил воду, другой мылся. Раненые ходили чистыми и радовались.

    Посреди нашей избы стоял огромный, крепко сбитый стол, сделанный каким-то деревенским умельцем, — видимо, прежде в избе жила большая семья. Каждое утро за этим столом происходил важный ритуал. Полевая кухня вместе с едой привозила в широких крепких мешках буханки хлеба — все одинакового размера, по килограмму, их укладывали по пятьдесят штук на стол, и солдат-хлеборез одним легким ударом острого ножа разрезал каждую точно пополам; все дивились глазомеру резчика, оказалось — он снайпер. Затем в избу приглашали по пять человек, каждый становился спиной к столу и выкликал свою пайку. Не помню случая, чтобы кто-то оказался недовольным. Говорят, подобного способа дележа фронтовики придерживались повсюду. Думаю, не ошибусь, если предположу, что пришел он в армию из лагерей. Узнав от военнопленных о нехитром способе распределения хлеба, немцы нередко обращались к нам на передовой: «Рус, кончай делить пайки, давай воевать!»

    Неожиданная встреча

    Однажды, то ли на второй, то ли на третий день моего пребывания в батальоне, в нашу избу ввалился огромного роста детина — весь обросший, в щетине, похожий на медведя. Но мы сразу узнали друг друга!

    — Рыжий! Вот это да! Приветствую вас, курсант Александр Рыжиков!

    Обнялись, радуясь встрече! Вышли на улицу, сели на бревно у забора, и Сашка рассказал о себе. Пуля зацепила его в первом же бою, попала в руку, кость не задела, но вырвала солидный кусок мышцы и обожгла кожу:

    — Мог и без руки остаться, но пронесло, только вот заживает медленно — не помогает «товарищ риванол»!

    Мы счастливо захохотали.

    — А где твоя гитара? — спросил я.

    — В бой с собой не возьмешь, осталась в обозе.

    — Может, вечером придешь споешь? Все будут рады.

    — Можно, — согласился Рыжий.

    Заговорили о наших, выясняя, кто где. Я рассказал о гибели Шурки и Женечки. Рыжий назвал еще имена: Саша Пушкарев, Юлик Герц, Сережа Кожевников, Феденька — все они погибли. Феденьку не любили в казарме, не могли простить фискальства за мармеладки, но все равно было жалко парня. Погиб он страшно. Их рота форсировала Волгу, немцы сопротивлялись отчаянно, стремясь сбросить наших с берега; во время переправы Федор и погиб — то ли его достала немецкая пуля, то ли не смог удержаться за протянутый канат и свалился в реку, а выбраться уже не смог.

    Первые бои, а грустная выходила картина. Кто из нас представлял, что так будет? Мы едва-едва начали свой боевой путь — неужели всех нас перебьют?.. И все-таки все честно выдержали проверку на личность. Не знаю случая, чтобы кто-то из наших дрогнул или совершил дурной поступок. Но с каждым днем, с каждым новым рассказом и новой встречей я убеждался, что судьба — это не мое, не твое, не наше — определяет ее нечто свыше.

    Вечером к нам пришел Рыжий. Я представил его. Потом он пел — «В нашем городе», «Черного ворона» и, конечно, «Девушку из маленькой таверны» — звезду довоенного фольклора. Каждую песню принимали на ура. Выложили на стол угощение, что у кого было, Рыжий, не стесняясь, лопал все подряд — видно, изголодался. Когда он пел «Девушку из маленькой таверны», в избу вошел комбат Токмаков. Старшему лейтенанту понравилось пение Рыжего, но он заметил:

    — Нынче, ребята, уже другие песни поют, — и привел слова из популярной фронтовой песни на стихи Ярослава Смелякова:

    Песню петь-то надо с толком,
    Потому что между строк —
    И немецкие осколки,
    И блиндажный огонек…

    Да, настало время иных песен — с этим нельзя было не согласиться.

    Рыжего, потеснившись, пригласили жить в нашей избе.

    Солдатские «разговорчики»

    На политзанятиях в помещение набивалось с полсотни раненых, сидели на широких подоконниках, в сенях, на полу. Комиссар попался злющий как черт, да и балбеса, равного ему, я не встречал. Занятия он проводил своеобразно: задаст вопрос — и сам же на него отвечает, причем, как правило, цитатами из речей товарища Сталина. Тупость его поражала. Однажды его спросили:

    — Почему мы так долго не можем взять Ржев?

    Комиссару вопрос был неприятен, но он быстро нашелся и спокойно ответил:

    — Верховный Главнокомандующий не скрывает, что немцы крепко обороняются. Но нужно понимать: это они от отчаяния и от страха наказания за совершенные преступления.

    После этого случая комиссар перешел к новой тактике в проведении занятий: не позволял себя перебивать и старался уложиться точно в отведенное время, после чего быстро уходил.

    Между тем я чувствовал, у всех накопилась тьма горьких и страшных вопросов, камнем лежали они на сердце людей. Как, у кого спросить об огромных потерях? Или почему не хоронят убитых? Почему авиация не прикрывает пехоту? Почему артиллеристам не удается поразить огневые точки противника? Что происходит в тылу — почему полны ужасной безысходности письма из дома? А лютое поведение многих командиров, комиссаров, особистов — почему все чаще солдат говорит: «Не бойся чужого — бойся своего»?..

    Вопросы — без ответов. Одни страшились спрашивать: глядишь, сообщат куда следует; другим было до лампочки, третьи не верили, что услышат правду. Умным был тот, кто сказал: «Какой правды вы ждете, если тот же комиссар или командир уверены, что среди их слушателей обязательно найдется „свой“ из особистов?» Выходит, не очень-то мы доверяли и себе, и другим. Конечно, были и такие, кто ни с кем не спорил, придерживаясь старого правила: плетью обуха не перешибешь.

    И все же трудно постоянно молчать, и солдаты говорили.

    Здесь, в батальоне выздоравливающих, я прошел еще один курс военного университета, может быть, самый важный — человеческий. Среди нас оказались солдаты из разных полков и батарей, но больше всего — новобранцев. И стало понятно, почему их так много среди раненых, они рассказали сами. Их привезли из Пензы ночью, высадили из вагонов и уже ранним утром, что называется с ходу, погнали на штурм высоты. Писари не успели даже внести их имена в списки, повара — покормить. В военном деле это были полные неумехи — обучали их не больше месяца. Потери среди них были огромны, как и число раненых. С тех пор, когда привозили новобранцев, о них говорили: «Пенза пришла…» Сколько их полегло — не сосчитать!

    …Наступает ночь. Не спится. Поначалу царит полное молчание, каждый предается собственным мыслям. И вдруг, как тоненький ручеек весной, кто-то заговорит, и польются рассказы… Часто говорили о прошлом, каждый припоминал что-то светлое — как не поведать про свой дом, свою хозяйку, мальца, коровушку-кормилицу, что молоком поила подчас всю деревню. Вспоминая свою прошлую жизнь и один, и другой, и сотый раз, человек всякий раз отыскивал что-то новое, радостное, согревающее его душу.

    А фронтовые впечатления! Сколько их накопилось у каждого, если учитывать, что многие из попавших в батальон начинали свой боевой путь от Москвы. Один вспоминает, как стал опытным разведчиком: с первого раза, забравшись в немецкие траншеи, приволок жирного, как окорок, вахмистра — с того и началось… Другой не может забыть, как комдив поцеловал его и наградил медалью «За отвагу» — никто лучше не мог с первого-второго снаряда уничтожить вражеский дзот.

    Как не рассказать и такого случая. Командир послал солдата за почтой. И встретил его не какой-нибудь затюканный почтовик, а милая девушка — самая что ни на есть любушка! Но, как ни очаровывал ее солдат, какие высокие слова ни говорил, как ни хвастался медалью «За отвагу» — в общем, как ни наступал и в лоб, и с флангов, оборону девичьего сердца прорвать не смог! Сколько всего пришлось придумать для командира, чтобы к вечеру опять его отпустил на почту — и командир отпустил-таки: уж очень сам он ждал письма от родных из осажденного Ленинграда. А солдат — настойчивый был мужик! — добился-таки своего.

    Как видно, наступает в разговоре такой момент откровенности и доверия, когда душа раскрывается настежь, когда хочется выговориться свободно, легко, не ожидая ни от кого гадостного поступка, ни на что не оглядываясь. И вправду! — все свои; кто знает, может, и живем-то последние денечки… В батальоне четверо раненых уже по второму разу, один говорит: «Бог миловал. А вот обернется ли господь добротой в третий раз — неизвестно…» Вот и льется, течет нескончаемый солдатский разговор, и не было такого случая, чтобы кто-нибудь отвернулся, не принял участия. Такой искренности, правдивости, душевности, стремления понять себя и других, пожалуй, не часто встретишь в жизни. Как жаль, что многое из тех золотых словесных россыпей ушло из памяти.

    — …Наступали мы, значит, в лоб на деревню. Какую? А хрен ее знает какую! Только от жилья прежнего в ей одни головешки пооставались. Так нет, чтоб обойти энти головешки и влепить, значит, немчуре в задницу. Наш ротный, едри твою гудрон, прямиком нас всех — на пулеметы. Фриц-то не дурак! Подпустил поближе — и стал сечь. За полчаса, значит, чуть не целый батальон накрыл. И ротного. Его-то чего жалеть — был балбесом, таким и остался. А вот ребят жалко.

    — А деревню-то взяли? — раздается голос из темноты.

    — Взяли, взяли. Да ежели за всякую деревню класть по батальону, дойдем ли до Неметчины? Вот мой, значит, вам резон: думать командиру надо — может, тогда и толку больше будет.

    В разговор вступает, вероятно, связист:

    — А чего ему думать, когда он загодя все придумал, а как бой — так со связью беда. Все знают: бьют нас гады подряд, по катушкам распознают, даже снайперов насылают. Убьют одного, ползет другой — они и его, а ты все равно ползи, пока «Ромашка» «Белку» не услышит. А бывает и похуже. Раз послал меня комполка отыскать батальон — связь не отвечает. Полз я долго, страха натерпелся ой-ой! — головы-то не поднять, пашу носом. И, надо же, прямо наткнулся на пулеметчика, обрадовался, спрашиваю: «Где батальон?» А он на меня: «Какой… батальон?! Ты что… не видишь?! Вот тебе — батальон!» Тут я голову-то приподнял — а вокруг все завалено нашими ребятами. А пулеметчик кричит: «Один я остался! Давай, доберись до полка, сообщи, пусть подмогу пришлют! Фрицы хотят меня живым взять! Не дамся им, сволочам! Да ведь они потом дальше покатятся. Ты понял?» Так что прав, думаю, пехотинец: не умеем как следует, с умом воевать; может, немецкие генералы научат.

    Кто-то грубо обрывает солдата:

    — Ты, Васька, говори, да не заговаривайся: за такие разговорчики сам знаешь, что бывает.

    — Это точно, пехота без танков — ноль! — вступает в разговор танкист.

    Ему возражают:

    — Какая от вас польза?! Танки сами по себе, а пехота сама по себе. Нет, товарищ танкист, считай, мы пока еще не сдружились.

    — Это как понять? — защищается танкист.

    — А так, — звучит целый хор голосов. — Пока доберетесь до немецких траншей — то сядете на карачки в болоте, то гусеницей угодите в овраг, то «юнкерсы» вас разбросают по полю, как спички из коробка. Быстро немеете: кончились боеприпасы.

    Вмешивается артиллерист:

    — Хреново вы, пехота, помогаете нашим наблюдателям, а без них какая стрельба? Что бы вы без нас, мужики, делали? Артиллерия, известно, «бог войны». Снарядов бы побольше — и дорога на Берлин открыта.

    — Вот-вот! У немцев снарядов — куры не клюют, а у вас — хорошо, если по десятку на пушку схлопочете. Какой уж тут «бог». Немцы никогда не экономят — бьют и бьют. Солдаты не смерти ждут, а конца обстрела.

    — Ты помолчал бы, пехота: за такие суждения — трибунал!

    — Не дергайся, артиллерия. Вот тебе примерчик из твоей епархии. Фрицы засекли по блеску стереотрубу твоего наблюдателя, шарахнули по окопам. Четверо ваших отдали концы, а меня всего засыпало — одни ноги торчали, еле откопали.

    — Чего-то я не понимаю, — вопрошает кто-то. — Фрицы болтают, будто воюют за свое Отечество — это на нашей-то Русской земле. И мы воюем за Отечество — опять же на своей, не на их территории. Это что же они, червяки вонючие, нашу землю считают своим Отечеством?

    — Ну, ты даешь петуха! — смеется сосед. — Задай-ка этакий вопрос комиссару.

    Ночная свободная дискуссия продолжается. Солдаты, не стесняясь младшего лейтенанта, переходят к обсуждению своих командиров — выше роты никто не берет, да мало кто и знает командира полка или дивизии.

    — Наш ротный — зверюга. Будто в лесу народился. Один солдат не выдержал, влепил ему перед боем по чайнику: пусть рассудит, как обращаться по-людски с нашим братом. Вроде бы одумался и с тем парнем, что влепил ему, не стал тягаться.

    — А наш выдрючивается перед начальством, да так, ангидрид твою перекись марганца, что готов лизать ему все места ниже спины.

    — Наш тоже не лучше: и в деле говенный, и человек так-сяк.

    — А у нас — балаболка, так и прозвали его: «Бебе».

    — А наш как прикажет, так держись руками за воздух: не поймешь, чего хочет?

    — Как приехали на фронт, комиссары нам говорили: погоним фрица! А на деле…

    Неожиданно кто-то подобрался в темноте к столу и так шарахнул кулаком, что подскочили и зазвенели кружки:

    — Это как понимать ваши слова?! Распустили глотки! Командир командиру рознь! Пораженцы вы! Таких — к стенке!

    Люди смолкли. Наступила мертвая тишина. Но продолжалась она недолго — возмутился танкист:

    — Ты что, мужик, очумел?! Какие мы пораженцы?! Пришли с боя, а завтра опять в бой. Мы по справедливости — и только! А как ты против, так иди к особистам! Они любят таких, как ты, — недоумков!

    — Да не о том я, бог свидетель! Досада меня взяла, как зачесали про командиров.

    Заговорил сосед разгневанного солдата:

    — Эх, Гераша, Гераша, командиры-то нас простят…

    Его перебил младший лейтенант:

    — Ребята, постойте! Припомните-ка, разве ни у кого из вас не было ни одного приличного командира?

    Все зашумели:

    — А как же, были, были…

    — А где взять лучших?

    — Были да сплыли.

    — Эх, ребята, ребята, — все узнали хриплый голос старого солдата, — на чем языки чешете? Одна чернота. Дозвольте повеселить, ежели не против.

    — Давай, давай, Леша!

    И пошел рассказ, похожий на сказку. Говорено не раз: чего только не бывает на войне!

    — Вот вам быль: как величайший трус, от рождения с заячьим сердцем, — стал Героем Советского Союза!

    — Ну-у, это загибон, как это так?

    — А так. Вот и послушайте. Немцы наступали на Киев и разбили нас на Днепре. От полка остались только знамя полковое и рядовой Сидоренко. И надо же такому случиться: заяц стал львом. Обвязался тот Сидоренко под гимнастеркой знаменем, нашел на берегу бревно подлиннее, покрепче, столкнул его на воду. Сам улегся, крепко привязался лямками, и поплыло то бревно по течению. Глядят немцы в бинокль: прилип к бревну убитый «Иван», ну и пусть плывет… Держится бревно на воде, не тонет. Подплыло на другой день к берегу, где новая часть оборону держала. Вытащили солдата из воды, спрашивают:

    — Кто такой?

    А он, сукин сын, парень не промах — такой сочинитель!

    — Рядовой Сидоренко! — говорит. — Такого-то полка, такой-то дивизии! Перед смертью комполка подполковник Бучин Иван Ионович вручил мне боевое знамя и сказал: «Поручаю тебе, солдат, спасти честь полка». Сообразил я, как быть. Мигом вниз к реке, ухватился за бревно и поплыл.

    — А знамя-то где? — спрашивают командиры.

    Сбросил с себя солдат мокрую гимнастерку и вручил им боевое знамя погибшего полка. Каков молодец!

    Доложили в дивизию, та — в армию, а оттуда — во фронт. Тут уж близко и до Москвы. Сообщили наркому обороны. Тот распорядился расславить и расписать во всех газетах подвиг русского человека. Стал старший сержант Сидоренко Героем Советского Союза. Скажете, случай? Нет, братцы. Судьба. Пошутил господь — и вот какой театр вышел!

    — И где сейчас твой Сидоренко?

    — А кто его знает…

    Все, что я здесь видел и слышал, — масса человеческих характеров, судеб, историй, — напоминало калейдоскоп. Встречи с фронтовиками позволили мне полнее представить общую картину сражений за Ржев с зимы до лета сорок второго года. Когда я позднее вглядывался в нее, обдумывал отдельные ее подробности, то мне часто становилось не по себе. Трудно поверить, что так было. Эти воспоминания долго еще не давали покоя.

    Гибель Саши Рыжикова

    Спокойно прошла еще одна неделя. Однажды вечером, гуляя с Рыжим по деревне, мы увидели на противоположной ее окраине открытые высокие эстакады — на них стояли разбитые танки!

    — Гробовое соседство, — хмуро проговорил Рыжий.

    Кто догадался, кому пришло в голову устроить возле лазарета мастерские по ремонту танков?!

    Предчувствие нас не обмануло.

    День начался как обычно. Встали, помылись и, покуривая, дожидались завтрака, вот-вот должна подъехать кухня. Вдруг над лесом появилась пятерка «юнкерсов». Они летели низко, чуть не задевая деревья. Нам показалось, что самолеты выстраиваются в цепочку — значит, через минуту-две начнут свой зловещий «хоровод». Я подтолкнул Рыжего:

    — Скорей в лес!

    Он не двинулся с места:

    — Не волнуйся, они пришли не за нами. Видно, что-то разведали про ремонтников, наших милых соседей.

    Я не стал его слушать, помчался вместе со всеми к лесу.

    Налет продолжался минут пятнадцать. Когда мы вернулись в деревню, все вокруг горело и дымилось, пахло гарью, а на месте изб зияли три глубокие воронки, заполненные трухой из досок, камней, рубероида и щепок. Все, что в них было, наши вещмешки, предметы обихода, шинели, — все сгорело либо валялось вокруг, разбросанное взрывной волной.

    Но где же Рыжий?! От прямых попаданий пострадало много раненых в блиндажах. Семеро из недавно прибывших и десятка два выздоравливающих получили новые ранения, некоторые — тяжелее прежних. Погибли комбат Токмаков, фельдшер и сестра — они поздно выскочили из избы, летчик одного из «юнкерсов» заметил бегущих и прошил всех троих одной пулеметной очередью. Я всех спрашивал, долго кружил у воронки от нашей избы, но никаких следов Рыжего не обнаружил, он точно испарился.

    Вечером ко мне подошел Кирилл, один из раненых бойцов:

    — Твой друг там, — он показал рукой на овраг.

    Я бросился к оврагу. Рыжего я нашел внизу. Он был мертв. Сильной взрывной волной его бросило на огромные острые камни, разбросанные по дну и склонам оврага. Весь в крови, он лежал на спине с разбитой головой.

    Нужно было найти домашний адрес. Достал из его карманов все содержимое — адреса не было. В кармане гимнастерки обнаружил потертый свернутый листок, развернул — это было вырезанное из газеты стихотворение Эренбурга — должно быть, оно понравилось Саше, и он бережно его хранил. Прочел — и меня будто ударило! Показалось, строки говорят о том, кто лежит сейчас передо мной на земле — неживой, распростертый, брошенный навзничь тупой безжалостной силой.

    За что он погиб? Он тебе не ответит.
    А если услышишь, подумаешь — ветер.
    За то, что здесь ярче густая трава,
    За то, что ты плачешь и, значит, жива,
    За то, что есть дерева грустного шелест,
    За то, что есть смутная русская прелесть,
    За то, что четыре угла у земли,
    И сколько ни шли бы, куда бы ни шли,
    Есть, может быть, звонче, нарядней, богаче,
    Но нет вот такой, над которой ты плачешь.

    Попросил Кирилла помочь мне. Достали лопату и стали копать могилу.

    Дело двигалось медленно, земля была крепкая, каменистая, а лопата одна на двоих — трудились по очереди, и могила была готова. И вдруг Кирилл, не сказав ни слова, стал стягивать с Рыжего сапоги.

    — Ты что делаешь? — растерянно спросил я.

    — То, что видишь. Свои вонючие обмотки хочу сменить на приличные сапоги, они вроде мне по ноге.

    — Ты знаешь, как называется то, чем ты занимаешься?

    — В курсе. Только друг твой теперь не в обиде.

    Я закипел гневом, но как-то сдержал себя, попытался обратиться к его чувствам:

    — Кирилл, я прошу тебя, давай похороним курсанта по-людски, мы же не звери.

    — Чего ты хочешь от меня? Я нашел его, помогаю тебе. А ты, брат, не знаешь, что такое война! А я ее хлебнул — до глотки! — он полоснул себе ребром ладони по шее. — Ничего ты не знаешь! Мы — хуже зверей! Не выпустит она нас, пока не подохнем! Так дай хоть походить в нормальной обувке.

    — Нет! — закричал я. — Не имеешь права мародерствовать над моим товарищем! Мы из одной казармы! — Размахнувшись, я изо всех сил ударил его в лицо.

    Он схватился за лопату, но споткнулся, упал, вскочил, подхватил лопату и с искаженным лицом с криком бросился на меня:

    — Убью!

    — Убей! Тебя на фронт послали, чтоб убивать фашистов! — успел выкрикнуть я.

    Он, осекшись, застыл. Сплюнул, бросил лопату мне под ноги, повернулся и зашагал к лесу. Я, весь дрожа, стоял возле Рыжего.

    Я один похоронил друга. И, прощаясь, вслух произнес как молитву:

    — Мы из одной казармы!

    Так возник еще один холмик. Сколько их появилось за время войны! А затем они бесследно исчезнут, как и память о тех людях.

    Накануне ухода на передний край я пошел попрощаться с Рыжим… и не нашел холмика, а вся земля вокруг была перекопана чьими-то холодными злыми руками.

    И до сих пор я берегу ту вырезку из газеты, что хранил Рыжий, — как память о моем бескомпромиссном и талантливом друге. Возможно, жива и поет в чьих-то добрых руках его оставшаяся в обозе любимая гитара?..

    Спецотряд

    Чуть в стороне от нашего жилья находилась скромная ветеринарная больничка: несколько палаток и, за низким заборчиком, несколько собачьих будок. Нас, раненых, просили туда не ходить: «закрытая зона». Иногда ночами мы слышали собачий лай.

    Во время налета погибли две раненые собаки, их опекун-санитар, как и все мы, жившие в деревне, убежал в лес, бросив своих питомцев. Некоторые его упрекали, но большинство оправдывало: «Что он мог сделать? У него бы не хватило времени их спасти».

    К вечеру примчался верхом на лошади главный собаковод из армейского спецотряда. Узнав, что произошло, резко спросил:

    — Где этот мерзавец, бросивший двух раненых собачек?

    Младший лейтенант соврал:

    — Он погиб.

    Все смолчали.

    Звали собаковода Колей. Мы напоили его чаем, накормили, успокоили. Он рассказал, что при 30-й армии недавно создан первый спецотряд, в нем служат собаки, выполняя во фронтовой жизни самые разные роли: есть собаки-санитары, собаки-связные, собаки — истребители танков.

    Мы слушали собаковода Колю всю ночь напролет, и всю ночь он рассказывал, как дрессируют собак-подрывников. На спину собаки привязывают небольшой груз, а еду дают после того, как она пролезает под танком. Перед танковой атакой груз на спине заменяют миной со взрывателем. Конечно, было жалко собак, они гибли вместе с немецкими танками, но врага нужно было остановить и разбить любой ценой! Немцы боялись этих собак больше, чем солдат-бронебойщиков, охотились за ними, их специально выслеживали снайперы, была даже установлена награда за каждого убитого пса.

    Рано утром, не позавтракав, собаковод уехал в свой спецотряд.

    Через непродолжительное время стало известно, что спецотряд преобразован в спецполк 30-й армии.

    Вскоре нас перевели в другую деревню.

    В начале октября во время очередной перевязки сестра радостно сообщила:

    — С инфекцией покончено: ты, солдат, здоров.

    Через несколько дней я получил новое назначение.

    Батальон для выздоравливающих я покидал с грустью. Хотя бы потому, что расставался со многими добрыми людьми. Одни приходили, другие уходили, и каждый оставлял в душе отпечаток своей личности и своей истории; встречаясь с ними, я лучше понял фронтовую жизнь, увидел, как мне казалось, главное в ней.

    Глава девятая

    Дождливая осень

    Октябрь — ноябрь 1942 года

    Я — командир взвода

    Ни в свой полк, ни даже в дивизию вернуться мне не пришлось. Из батальона выздоравливающих меня направили в 673-й стрелковый полк 220-й стрелковой дивизии. В бумаге, выданной мне на руки, было написано, что я поступаю в распоряжение командира полка Николая Ивановича Глухова. В этом полку я прослужил почти до июля 1944 года.

    В штабе 673-го полка меня, еще сержанта, но бывшего курсанта, назначили командиром взвода и сразу направили на передовую, в батальон старшего лейтенанта Малышева, который держал оборону в пригородном лесу на северо-восточной окраине Ржева. Мне показали на карте место моего назначения и предупредили, что к переднему краю добраться можно только ночью, так как днем все пространство простреливается, — кроме того, часто появляются немецкие самолеты, идут на бреющем и, заметив что-то живое, стараются добить.

    Дождавшись ночи, я двинулся в путь. Погода стояла — хуже не придумаешь, уже зарядили осенние дожди, холодные, нудные, с колючим ветром. Шел я по нейтральной полосе. Здесь, вблизи леса, издревле проходила дорога на Тверь; теперь, битая-перебитая, изрытая воронками, вся она была в колдобинах, заросла пустоцветом, и на всем протяжении моего пути, по обочинам дороги, в канавах, ямах, повсюду валялись трупы — в самых разных позах, вперемешку наши и немцы, они остались неубранными еще с лета, когда здесь шли тяжелые бои; видно, холодная глинистая земля сберегала мертвые тела от окончательного тления. А когда вошел в лес, весь покореженный снарядами, началось уже что-то жуткое, свидетельства настоящего побоища — во тьме угадывались сшибленные стволы деревьев, громоздились огромные, вырванные с землей корневища, покореженные остовы сгоревших танков, разбитых военных повозок и опять трупы, трупы…

    В полной темени я все-таки добрался до батальона и представился старшему лейтенанту Малышеву. Комбат маленько выпил, но встретил меня приветливо. Как я понял, ему уже позвонили из полка, и встреча оказалась короткой, он лишь спросил:

    — Значит, курсант-сержант?

    — Так точно.

    — Значит, уже был в бою и ранен?

    — Так точно.

    — Ладно, потом поговорим. А сейчас иди в окопы, принимай взвод. Да какой там взвод — почти все мое воинство! Когда ворвались во Ржев, было нас триста, а после той проклятой ночи на второе октября осталось нас шестьдесят два и старший лейтенант Малышев. Самое важное, взводный: держи связь со мной и соседями. Остальное сейчас не в голову. Ситуация сложная. Если что, стой до последнего, на подмогу не надейся, воевать-то некому.

    Разговор окончен. Тревожный и малоприятный. Я отправился в свой взвод.

    Взвод занимал по фронту около двухсот метров. До противника примерно столько же — где-то побольше, где-то меньше. Представившись бойцам, сообщил комбату по телефону, что взвод принял, и стал знакомиться. Нас было двадцать. Полный интернационал: десять русских, три украинца, два узбека, белорус, киргиз, татарин, мордвин и еврей — это я. Любопытно, кто же мордвин — неужели Маврий?! Не успел подумать, как он предстал предо мной собственной персоной — грязный, с красными от бессонницы глазами, заросший и, как всегда, чудной, с легкой улыбкой на лице.

    — Маврий! Ты как попал сюда?!

    — Как все, так-то и мы. Во сне явился прямо в окоп к нам Превеликий и обратился ко мне: «Воюй честно, Маврий, спасай матушку-Русь, погибает она». Двух немцев уложил в октябрьскую ночь! — довольный собой, засмеялся Маврий.

    Опять этот октябрьский бой, все здесь его поминают! Но это после! А сейчас я внимательно рассматривал Маврия, вспоминая нашу первую встречу. Прошло не так много времени, а как все закрутилось, сколько пережито! И люди изменились — стали другими! Вот и Маврий уже не тот птенец, что приземлился возле нас с Юркой в первый фронтовой день; тогда казалось, нелегко ему будет, но война быстро учит, а ему еще и вера помогает.

    — Ты переменился, Маврий.

    — Каким был, таким-то и остался — христианином. Я так-то разумею: война — одно безбожие, не признает ни заповедей, ни Самого Всевышнего. Поглядев на эдакое душегубство, я определился. Когда первого застрелил — мучился, отмаливал грех. А теперь свыкся, без того на войне не случается.

    Опять он удивил меня. Почти безграмотный, а ум не спит, пытается до самой сути дойти. Я и сейчас согласен с Маврием: война — самое большое зло, придуманное человечьим зверьем против бога и против человека.

    — Маврий, а что с твоим взводом?

    — Из взвода в строю остались я да Кишмек. Остальные… Побили их немцы, и скольких еще — легче звезды сосчитать на небе. Так-то, думаю — сами знаете.

    — Бойкий ты стал, Маврий. И солдат, видно, толковый.

    — Мы, вятские, верные! — Он вдруг вскинул винтовку над бруствером и выпалил в сторону противника.

    Из истории батальона

    Встретил меня взвод уважительно. Никто ни о чем не спросил, вероятно, исходя из житейской мудрости: поживем — увидим. Почти все мои солдаты прошли, как говорят, огонь и воду, но были среди них и мои одногодки. Все мы быстро притерлись друг к другу.

    До моего назначения командовал взводом сержант Павел Иванов, теперь он стал моим заместителем. Когда мы с ним познакомились, я сразу подумал, что Павел стал бы лучшим командиром взвода, чем я, — у него больший боевой опыт и физически он крепче, дважды ранен, награжден медалью «За отвагу». К сожалению, Паша, волнуясь, заикался — возможно, поэтому начальство не рисковало назначить его командиром взвода.

    Паша рассказал, что батальон, куда я попал, считается в полку особым — совсем недавно им командовал Виктор Гастелло, младший брат легендарного летчика-героя Николая Гастелло. Но командовал он, увы, недолго. Под Ржев Виктор Гастелло прибыл в начале августа, в звании лейтенанта, его назначили комбатом. Командиром он был отважным и грамотным, батальон его одним из первых добрался до окраин Ржева. Во время штурма города он и погиб — от пули снайпера. На его место комполка назначил Малышева. Позже мне довелось узнать, что Виктор Гастелло еще до войны служил в армии — был слесарем-инструментальщиком на военном заводе; увлекался футболом, играл на трубе в заводском оркестре; имел броню, но после гибели брата потерял покой, решил отомстить. И погиб.

    Я ждал рассказа об октябрьской ночи: уж больно она засела в памяти людей. И дождался.

    — Началось все неожиданно для всех, — рассказал Паша. — Ночью, часа в четыре, вдруг затрясся воздух, загудела земля, небо вмиг стало светлым от ракет, огня артиллерии — тысячи стволов, одновременно сокрушали наш передний край. Такого сабантуя мы еще не видели. Жутко было! Скоро из своих траншей повылезали гады, уверенные, что от нас ничего не осталось, двинулись плотными цепями… Я тогда понял, что такое «ближний бой»: нас отделяло всего метров двадцать-двадцать пять, не больше, отбивались гранатами — назвать это можно только одним словом АД! В роте немногие выжили, из сорока шести трое нас осталось. И так во всем батальоне… Теперь отвели батальон сюда, вроде на пополнение. Да откуда ему взяться? Иногда присылают одного, двоих. Пока что у нас тихо, а соседи остались, продолжают биться за город. То наши наступают, немцы отвечают шквальным огнем из укрепленных домов и подвалов; то немцы контратакуют и наши насмерть стоят в обороне. Сейчас прочно заняты девятнадцать кварталов, остальные переходят из рук в руки. Говорят, третьего октября объединенная штурмовая группа из бойцов 215-й дивизии и нашей 220-й отбила семь контратак. Вы ведь из 215-й?

    Так я узнал о своих.

    Заботы командира

    Мои первые командирские шаги стали самыми простыми. Проверил оружие, порадовавшись, что есть два «дегтяря». Разбил взвод на три смены для дежурства в окопах. Приказал — мой первый приказ! — ночью, во время дежурств, не жалеть патронов: противник должен знать, что мы не позволим застигнуть нас врасплох, как это случилось в ту октябрьскую ночь, следует внушить ему представление об активности нашей обороны. Бойцы возразили: «Не разрешают за ночь выстрелить больше пяти раз». Я увеличил скудную норму в три раза и тут же связался с комбатом Малышевым — он одобрил мою инициативу.

    Следующее дело: решил заняться окопами, немного подновить их. Окопы, в которые после сентябрьских боев в городе перевели остатки батальона, просто ужасали: их так заливало, что можно плавать, постоянно обваливались стенки. Не лучше были и землянки, в них прятались от обстрелов, — больше походили на звериные норы. Первым делом стали ночами собирать в лесу щепки, ветки покрупнее, старые доски и, как сумели, настелили дно окопов, а затем постепенно укрепили жердями стенки. Землянки углубили и утеплили. С устройством очага, правда, не вышло — обернулось все едким дымом и копотью.

    Ночами копали ложные и запасные позиции, в запасные переходили при минометных обстрелах, спасаясь от прямых попаданий. Ночью же я обходил окопы, проверяя дежурных. Так что спать по ночам не приходилось. Если удавалось, отсыпался днем.

    После холодной ночи редко выпадал тихий осенний день, когда ненадолго выглядывало из-за туч тусклое солнце, в такие дни старались обсушиться и привести себя в порядок. Я — командир, должен подавать пример: моюсь, бреюсь, прилежно очищаю гимнастерку, брюки, шинель, сапоги от липкой грязи. Делать все это непросто, но я не отступал от принятого правила.

    Особенно скверно было тем, кто в обмотках, — просто беда! Но вот появились сапоги! Обмотки долой! Правда, сапоги попадали к нам не из интендантства: на обуви виднелись старые сгустки крови — ничего, вода все смоет! Некоторым доставались только голенища — и то дело! Они защищали обмотки от воды и грязи. Я недоумевал: что ж это за башмачное ведомство, которое нас так выручает? Оказалось, по ночам двое солдат выползали из окопов, ползком добирались до леса и там стаскивали сапоги с убитых немцев.

    Дело это было невероятно трудное, и старались ребята для всех. Занимались им крепкий сибиряк Володя Герасимчук и юркий молодой киргиз Тангиз Юматов. Операция требовала много времени. Солдаты, их называли «охотниками за божьим даром», работали всю ночь, чтобы до рассвета вернуться с добычей. Орудовали ножницами для резки проволоки и остро заточенным садовым ножом. Чтобы стащить сапоги, приходилось часто разрезать голенища, иногда ограничивались лишь раструбом. Принесенные сапоги и голенища очищали от грязи и прочего, отмывали и сушили, затем приводили в порядок с помощью веревочек. Это была целая технология.

    Сапоги выручали, спасали от воды, скапливавшейся на дне окопов, и все-таки многие кашляли, хлюпали носами, температурили, но не обращали внимания на все эти жизненные фокусы. Все же нескольких сильно заболевших солдат пришлось отправить в медсанбат.

    Крепко спасал еще один «божий дар». С 1 сентября 1942 года фронтовикам стали выдавать «наркомовские» сто грамм — примерно пол кружки водки, как говорили бойцы: «для сугреву». Благодетелям, добывавшим сапоги, по общему согласию, наливали перед вылазкой несколько капель — «двойной сугрев», чтобы дело шло лучше.

    Дожди, проклятые дожди… Редкое солнце бледным пятном стояло низко над лесом. Похолодало, а огонь в грязи не разожжешь, да и немцы близко. С утра если не дождь, так густой белесый туман. Над окопами, нейтралкой — пелена, в нескольких шагах ничего не видно, так и чудится… из-за плотной стены тумана выползают немецкие каски. Нервно прислушиваешься к любому шороху, у всех наготове винтовки и гранаты; чаще стреляем — просто в туман…

    Окопные будни

    Окопная жизнь в основном проходила ночью: отправляли больных и раненых, принимали пополнение — обычно одного, двух; получали боеприпасы, термос с пищей, водку, почту. Противник жил по иному распорядку. Ночью, как правило, немцы спали в своих прочных теплых блиндажах, в пять утра — подъем, в шесть — горячий завтрак и кофе, а дальше по радио: «Рус, давай воевать!» И так всякий день.

    Дни становились короче, постоянный сумрак давил на людей. Солдаты привыкли к проносящимся со свистом снарядам, вою мин, скрежету пикировщиков; но я не мог не заметить, как они устали, нервы у всех были напряжены до предела. Вероятно, это происходило от постоянного ожидания внезапного сильного натиска немцев, против которого, все понимали, нам не устоять.

    Казалось, мы в преисподней. Ночью сырость пронизывала все тело, добираясь до костей. Под утро зубы стучали от холода. Постоянная влажность и вонь, под ногами — слизкая грязь, от нее никуда не спрячешься, она раздражающе чавкала под ногами, — какая-то беспросветность, порой я впадал в отчаяние, но старался не поддаваться — за мной взвод. Что же сделать, как преодолеть мрачные настроения? Природу не заставишь заиграть светлыми красками, оставалось одно — терпеть, не обращать внимания на трупный смрад, дождь, холод. Упросил начальство аккуратно присылать дивизионку, а главное, добился, чтобы нас на одни сутки сменили — помыться в бане, постричься; о вшах молчу. Изредка читал солдатам Шолохова, Алексея Толстого, Симонова, если попадался — Эренбурга, его, «нашего Илюшу», всегда просили прочесть еще раз.

    В окопах обустраивали землянки, старались наладить печки из старых железных бочек и молочных бидонов. Ухитрились сотворить низкие нары, покрыли их лапником. Для укрытия от осколков рыли норы: ячейки с полками для гранат и патронов, к ним прорубили ступени, чтобы, если что, быстрее выбраться наверх. Кто-то подал идею построить блиндаж, настоящий — с крепким покрытием, со столом, скамейками, нарами. Чем мы хуже немцев? Нашли доски: сняли с разбитых повозок в лесу. Отыскали железные скобы. Тыловики прислали топор и молоток. Нашелся и столяр: Николай Иванович. И блиндаж был построен.

    Так шли дни. Мы вели огонь. Постоянно восстанавливали порванные линии связи. Выставляли ночные посты. Зарывались все глубже в землянки. Старался, насколько удавалось, поддерживать армейские распорядки: общий подъем, чистка оружия, учеба: метание на дальность гранат, прицельная стрельба из ручного пулемета. И уже наступала ночь, приказ на дежурство…

    Бойцы моего взвода

    Во фронтовых условиях, если ты умеешь слушать не одного себя, если ты вызвал бойца на задушевный разговор, он не уйдет в сторону, всегда охотно откликнется, стремясь излить душу, искренне высказать волнующие его мысли; он непременно расскажет о довоенной жизни, о семье, жене или невесте, ребятишках, о матери. Очень скоро я уже знал имена многих матерей, невест и, общаясь с солдатами, обычно ночью, прежде всего по-доброму спрашивал: «Ну, как там Валя (Наташа, Таня, Пелагея Ивановна), что пишет?» Подобная форма разговора командира с рядовым мне казалась разумной, я старался поддержать бойца, хоть ненадолго отвлечь, дать душе его капельку оптимизма. Но эти беседы были нужны и мне.

    Ночной обход, солдат-костромчанин на посту встречает меня, словно давно ждет:

    — Товарищ командир, радость-то какая! Письмо от моей уважаемой! — Бережно достает из конверта два тонких листка разной величины, показывает мне: — Вот и снимок прислала уважаемая супруга. Сынок — весь в меня, так? Вот как вырос малец, скоро батю догонит.

    — Так! — соглашаюсь я, радуясь вместе со счастливым отцом, хотя в темноте лишь угадываю изображение.

    Иду дальше. Еще пост, в окопчике — Трофим Егорыч. По возрасту из новобранцев, а может, ополченец, надо обязательно расспросить. А пока справляюсь:

    — Приходилось бывать в бою?

    — А как же! Крещен под Бельково — никому не пожелаю!

    — Почему?

    Его как прорвало:

    — Кругом грохот — приказов не слыхать! Никакого управления! А в одиночном окопе каково?! Будто прямиком в тебя со всех боков бьют! А танки все позасели в болоте, а мы все по колено в воде. Вот так и воевали больше недели, пока не вышибли немца из Бельково. Из моей роты живыми двое остались. — И вдруг попросил: — Коли позволите, прочитаю письмо домой, заели меня сомнения — пропустят, что пишу, нет ли?

    — Так ведь темно!

    Он знает письмо наизусть:

    — «…Ты не думай, голуба, что вернусь живым. Тут такие дела, что осторожничать не приходится, да ты меня знаешь — не из заячьей породы. Смотри за отцом, он у нас уже малосильный. Воспитай детей, постарайся дать им образование. Не желай, чтобы я вернулся без ноги или руки. Мои письма чужим не читай. Твой Трофим Егорыч».

    Тяжелое письмо. Каково прочесть такое жене? Молчу. Молчит и боец, тяжело дышит.

    — Спасибо тебе за доверие, — прерываю молчание. — Только зачем ты, Трофим Егорыч, заранее себя хоронишь? Под Бельково судьба не обошла тебя стороной. И дальше так будет. А насчет цензуры зря волнуешься…

    А сам думаю: на такого положиться можно — и боец стойкий, и человек достойный.

    Следующий пост. Вижу одинокую фигуру — что-то случилось, боец один и весь трясется, плачет, хоть сопли вытирай.

    — Что это ты, Камаев? — строго спрашиваю. — И где твой напарник?

    Камаев — новобранец, на дежурство с ним я назначил Витьку Басаргина, он из наших, бывший курсант, во взводе — снайпер.

    — Напарник… — отвечает боец сквозь слезы, — мыс ним в стенке укрытия вырыли, я всунулся в свое, а он… помедлил, не успел. А немец, гад, давно с ним решил покончить. Пустил снаряд — его прямым попаданием и зашибло. Гляжу из укрытия во все дырки (глаза), а Витьки — нет… Вроде убег в небеса. Все радовался человек, только из дома письмо получил, у них там поросята народились: в ушах, говорил, будто верещит, и чисто дух поросячий…

    Какая тяжелая ночь. А бывают ли легкие?..

    Потапыч

    К Николаю Ивановичу все почему-то обращались «Потапыч». Оказалось, он по фамилии — Потапов. То и дело слышалось:

    — Потапыч, почини сапоги, совсем прохудели.

    — Потапыч, наладь приспособление на бруствере, чтоб полегче стрелять.

    — Чего-то мой пулемет барахлит — может, поглядишь, Потапыч?

    Впервые я увидел, что это такое: «мастер на все руки».

    Потапыч никому не отказывал. Помогал. За что бы ни брался этот невысокий крепыш с мужественным, в морщинах, лицом и крепкими мускулистыми руками — все у него ладилось. Когда Николай Иванович что-то мастерил, он не задавал вопросов — сам точно знал, как следует справиться с очередным делом. За свою работу никого ни о чем не просил — просители сами благодарили его кто чем мог. Занят он был постоянно. При этом не отлынивал от дежурств. Метко стрелял. Я хотел определить его в снайперскую команду, но в батальоне посоветовали повременить.

    В одну из ночей, когда небо чуть подобрело, я по душам разговорился с Потапычем. Был он из-под Воронежа, родился в большой, но нищей деревне с необычным названием «Бобыль». Жил в доме сестры покойной жены. Столярничал, хотя по ведомости числился в колхозе конюхом. Сколько Николай Иванович построил изб, сараев, конюшен, бань! смастерил собачьих будок, скворечников! «поставил», как он говорил, заборов, крестов на могилы, выложил печей, починил прохудившихся крыш!.. Селяне любили его, считали добрым и уважаемым человеком. Получая в колхозе копейки, он жил безбедно — люди, старые и молодые, высоко ценили труд мастера. Но жизнь есть жизнь — не всегда идет складно.

    Случилось так, что Николай Иванович не поладил с председателем колхоза, отказал ему наотрез в просьбе: не захотел строить дом для нового районного начальника. Председатель колхоза, человек низкий, разъярился и тут же сочинил бумагу о частнопредпринимательской деятельности гражданина Потапова. Не поленился, съездил к районному прокурору — понятно, не с пустыми руками, и договорились они засадить злостного частника, неплательщика налогов лет на пяток.

    — Потапыч, извини. А за что ты невзлюбил партийного секретаря? Одарил бы тебя прилично, властного покровителя бы заимел.

    — Это, товарищ комвзода, скверно вы еще знаете меня.

    — И все же?

    — Дело было так. Приехал тот секретарь в колхоз, собрали нас в правлении, заперли двери, и два часа этот партиец-паразит молол о счастливой жизни колхозников. Как закончил балаболить, я его и спросил: «Как понять, товарищ секретарь: почему у коровы какашки блямбами выходят, а у козы — орешками?» Наши закатились все, а секретарь — молчок. Как ему ответить, жизни-то нашей не знает человек. Отговорился, придумал: «Наверное, от природы так». С тех пор взгляд у него стал тяжелый, начал придираться ко мне. Как же я буду строить для него хоромы?

    Сообразил Николай Иванович, что ему с председателем и районными прохиндеями не сладить (слова «мафия» тогда еще не знали). Тотчас отправился к старому другу по рыбалке — военкому, попросил срочно отрядить его в Красную Армию. Военком не струсил, не бросил в беде: в три дня управился. И уехал Николай Иванович служить в строительный батальон. Сорок первый год он встретил под Витебском, где пути его батальона скрестились с 220-й дивизией, защищавшей Витебск. С того времени солдат Потапов воюет в 673-м полку.

    Мастером Николай Иванович был отменным. С одним помощником в четыре дня построил блиндаж — без единого гвоздя, работая топором и молотком. Сруб соорудил вполроста, с дощатой крышей, сверху завалили ее землей, а вход занавесили плащ-палаткой. Проход Потапыч сделал с небольшим изгибом, из толстых кольев, чтобы задерживал осколки. Внутри смастерил небольшой стол и несколько лежанок, одну из них он предложил мне. Оказался Николай Иванович также искусным печником. Соорудил в блиндаже отличную печь из молочного бидона, приладив к нему трубу, почти незаметную сверху.

    Конечно, то был далеко не настоящий блиндаж, но все с гордостью так его называли. Окончание стройки стало праздником. Блиндаж стал нашим общим домом, где каждый мог отдышаться от окопного смрада и грязи, написать письмо, поесть не на бегу, прочитать дивизионку, переобуться. Сюда же я посадил связиста с телефоном для постоянной связи с соседями и батальоном.

    Василь Бадуля

    Всех нас радовала еще одна большая удача. Среди солдат оказался одаренный певец — украинец Василь Бадуля. Весь взвод знал его историю. Жил Василь в Каневе, где, как известно, похоронен народный украинский поэт Тарас Шевченко. Восемнадцатилетним парнем, за год до войны, он приехал в Киев, пришел в Академический оперный театр, представился главному режиссеру и без всяких церемоний сказал:

    — Хочу петь на вашей сцене. Станете слушать?

    Режиссер оторопел, но согласился.

    Василь спел арию из «Риголетто» и две народные песни. Режиссер обнял его и попросил прийти на репетицию:

    — Хочу представить труппе «украинского Лемешева»!

    Счастливый, пританцовывая на ходу, парень добрался до пристани и ближайшим пароходом отправился в Канев. Стоя на палубе, подставив лицо днепровскому ветру, он предавался мечтам: его ждут Киев, Москва, он будет петь в лучших театрах страны, встретится с Лемешевым, Козловским. Как будет счастлива его дивчина — его коханая Олеся! Они поженятся…

    Встреча с Олесей заполонила глаза чернотой. Олеся не выказала радости — наоборот, грубо сказала, как только может сказать недобрая женщина любящему мужчине: «Или я, или театр!» Вот как банально и нелепо вышло. Василь выбрал рiдну дiвчину, а театр, подумал он, как и голос, никуда не уйдут.

    Война враз перечеркнула все его надежды.

    Услышав эту историю, рассказанную ее героем, все, не сговариваясь, отругали Василя, а пуще того — его Олесю. Лишь один солдат, маленького роста, толстенький Саша Пчелкин из-под Саратова, не согласился:

    — Спасибо Олесе! Без нее мы никогда бы не услышали «фронтового Лемешева».

    Мнение Пчелкина вызвало общее одобрение и смех.

    Память сохранила любимую песню Василя.

    Ниченька мисячна,
    Ясная зоренька,
    Выдно, хучь галки збирай,
    Выйди, коханая,
    Працею зморена,
    Хучь на хвылыну приды…

    Слушать певца было огромным удовольствием. Пение скрашивало наш окопный быт, возвращало к нормальной жизни, возвышало. Василь любил исполнять, песню о Днепре — к сожалению, я запомнил лишь некоторые ее слова: «Ой, Днипро, Днипро, ты широк, могуч… А волна твоя, как слеза…»

    Каждый день — концерт. Чего только мы не услышали! Иногда я забывал, что где-то рядом стреляют, что через минуту, секунду тебя может не стать. До войны, хотя мы жили под Москвой, я ни разу не был в Большом театре. Да и не очень тянуло к вокальному жанру. Но пение Василя в необычной окопной обстановке было чудом. И это чудо пробудило во мне — опять же впервые! — жажду слушать и слушать дивные мелодии. Я дал себе слово: если выживу, обязательно побываю в Большом. И тут же возникла мысль: как будет прекрасно, если увижу на сцене Василя!..

    Но судьба распорядилась иначе.

    Василь был щедр — часто повторял свой репертуар для тех, кто не смог его услышать, находясь на дежурстве. Он стал общим любимцем. Все берегли его от сырости, холода, немецких пуль, обували в лучшие сапоги, кто-то отдал ему свое кашне и следил, чтобы он укрывал им горло. Старались поить его теплым сладким чаем, писали о нем в своих письмах домой — как нам всем повезло.

    Несколько раз я звонил комбату, просил доложить об одаренном солдате командиру и комиссару полка: нужно сберечь талантливого певца, определить его в армейский ансамбль. Малышев соглашался, но дело не двигалось.

    Однажды немцы вдруг передали нам по радио: «Куда делся ваш артист?» Действительно, несколько дней артист хворал. Тут кто-то припомнил, что во время выступлений Василя стрельба затихала. Через несколько дней немцы еще больше нас удивили: ночью подбросили новенькую губную гармошку — она лежала метрах в десяти от окопов, блеском заявляя о себе. Достали и вручили ее Василю.

    В конце октября произошла беда. Немецкий снайпер заставил навсегда замолчать голос Василя.

    Этот трагический случай стал для меня уроком. Мы часто откладываем дела на завтра — на войне подобное исключено.

    За первую половину октября взвод потерял трех бойцов. Они погибли от случайного снаряда — прямого попадания в окоп. Два крестьянина и бывший футболист, игравший за вторую сборную Минска. Похоронили бойцов недалеко от окопов, у дороги — три маленьких холмика, скромные дощечки с именами погибших, букетики листьев. Не сразу я смог собрать себя, написать их матерям.

    Всякий день, прожитый в окопах, — подарок судьбы. Но, как ни странно, ощущение это со временем исчезает, и тебе уже кажется, что все так и должно быть — и ты уже не кланяешься пулям, не обращаешь внимания на вой снарядов…

    Первое офицерское звание и первое письмо

    Бои в городе постепенно затихали — видимо, заканчивалось летне-осеннее наступление. Неожиданно позвонил Малышев:

    — Убываешь, комвзвода! Приказ по армии: направляют недоучившихся курсантов в Ташкентское военно-пехотное училище. Так что сдавай взвод и топай с вещами в полк. Возьмем Ржев — доберемся и до Берлина, а ты, сержант, догоняй нас. Не забудь прихватить дыньку покрупнее да побольше вина.

    В поездку в Ташкент как-то не верилось — не ошибка ли? Все же, как положено, передал взвод своему заместителю, сержанту Паше Иванову, попрощался со всеми и поблагодарил за хорошую службу. Раздал то, что не понадобится мне на юге, как то: шинель и теплые носки.

    Сам облачился в телогрейку, ночью выбрался из окопов и ползком, а где и пробежками направился в штаб полка. Оттуда, получив бумагу в штаб армии, на попутке доехал до деревни со смешным названием «Кобылкино», в ней располагается штаб армии. Представился, вручил направление. И вдруг молодой полковник объявляет мне со смешком в голосе:

    — Поздравляю вас с окончанием Ташкентского военно-пехотного училища и присвоением звания младшего лейтенанта. Извините, ошибка вышла, не успели документы на вас отправить в дивизию. Теперь отвезете сами!

    Да уж, забавно вышло. Чему больше радоваться — командирскому званию или расстройству поездки в Ташкент? Конечно, неплохо бы поучиться, имея небольшой, но все же боевой опыт. Честно говоря, не тянуло меня обратно — в грязные, вшивые окопы. Но, вспомнив свой взвод, я вдруг почувствовал, как внутри потеплело, а ночью, добравшись до окопов и докладывая Малышеву, что за сутки закончил военное училище и стал командиром, — я испытывал уже настоящую радость.

    Солдаты встретили меня по-доброму, дружным смехом.

    — Потише, мужики, — одернул кто-то, — а то немцы бабахнут: подумают, рус взбесился.

    Из Кобылкино я привез свежий номер армейской газеты со стихами Суркова, написанными под Ржевом, и сразу прочитал их бойцам.

    Завывают по-волчьи осколки снаряда
    В неуютном просторе несжатых полей.
    Но когда на минуту замрет канонада,
    В небе слышен печальный крик журавлей.
    Вот опять — не успели мы с летом проститься,
    Как студеная осень нагрянула вдруг.
    Побурели луга, и пролетная птица
    Над окопами нашими тянет на юг.
    На поляне белеют конские кости,
    В клубах черного дыма руины видны.
    Не найдете вы нынче, залетные гости,
    На просторной земле островка тишины.

    Стихи всем понравились, а Паша сказал:

    — У меня для вас новость. — Он достал из кармана гимнастерки конверт и вручил мне: — Как вы уехали, под утро привезли почту, письмо вам из дома. Я решил сберечь, авось пришлете новый адрес. А тут чудеса — сам адресат явился.

    Меня охватил восторг! Плевать на комбата! Оказывается, и на фронте может случиться настоящий праздник — и какой!

    Неподдельна радость сердца!

    Тогда мы еще не знали вкуса побед, это ждало нас впереди. А пока и такие события, как получение письма из дома, сухая погода, награждение медалью, присуждение звания, рождали радость — творили праздник!

    Первое мамино письмо! Прошло больше пяти месяцев, как я видел ее последний раз, прощаясь в Тюмени! Первое письмо, которое я получил на фронте! Я сразу прочел его трижды и еще долго перечитывал снова и снова.

    «Сыночек мой родной! — так оно начиналось. — После многих тревожных дней я дождалась твоих треуголочек. Не успела прийти первая, как почтальон принес еще две. Какой ты молодец.

    Получив твои письма, необычные по форме, вспомнила, как в детстве ты любил из точно таких же бумажных треуголочек сооружать кораблики. Пускал их в самых больших лужах, устраивая морские сражения. Кто-то из друзей, не помню кто, предсказал тебе карьеру моряка…

    Если бы ты знал, сколько раз я читала твои письма. Плакала и радовалась, что ты живой. И смеялась. На фронте не потерял чувство юмора. Особенно ты рассмешил рассказом о первом фронтовом обеде, самом вкусном за всю жизнь супе. И что тебе досталась рыбья голова, как все пробовали суп и признали тебя лучшим поваром.

    Прошу, береги себя! Закрывай шею кашне, держи ноги в тепле, не пей сырой воды, не ешь ничего холодного. Как ты любил, когда я готовила котлетки, и особенно драники. Узнай у своих командиров, если можно, я нажарю драников на всю вашу армию и пошлю на фронт. Пиши, мой мальчик, как сможешь. Есть ли у тебя друзья, хороший ли командир? Как это важно, особенно на фронте. Целую тебя.

    Твоя мама».

    Милая, добрая, чудная моя мама! Как жаль, что нет со мной Юрки, обязательно прочел бы ему, — уверен, он порадовался бы вместе со мной.

    Операция с полковыми разведчиками

    Не успел насладиться маминым письмом, как позвонил комбат, вызывал к себе, срочно. Я отправился на компункт. Коростылев был краток:

    — Следующей ночью к нам прибудут полковые разведчики и саперы. Штабу нужен «язык». Мы должны их прикрыть. Выдели пятерых солдат с двумя пулеметами. Лично возглавишь операцию. Если понадобится, вас поддержат артиллерия и минометчики.

    Вернувшись в окопы, я тут же собрал взвод. Объяснил поставленную задачу и спросил:

    — Кто пойдет со мной?

    Все молчали. Я спокойно ждал. Первым отозвался — подумать только! — Маврий.

    — Я пойду, — уверенно прозвучал его голос.

    За ним вызвались еще семеро. Я выбрал пятерых: Маврия, опытных бойцов — Володю Герасимчука и Тангиза Юматова, и двух пулеметчиков, один был детдомовец, хороший паренек, во взводе его называли «сиротой казанской»; второй — девятнадцатилетний Сергей, был из рязанских, любил присказку: «У нас в Рязани грибы с глазами»; как-то он рассказал мне, что есть у него невеста, ждет его.

    К началу операции пришли разведчики, их, как и нас, шестеро, во главе — лейтенант Павел Чернов.

    — Почему вы выбрали именно наш участок? — сразу спросил у командира.

    — Тут три обстоятельства, — сказал лейтенант. — У блиндажа, на который мы нацелились, слабая охрана, практически один часовой. Во-вторых, справа от него довольно большое болото, а слева холмистый рельеф. И в-третьих, примерно в двадцати шагах от блиндажа траншея круто поворачивает, что нам удобно. На этом повороте — пост второго часового, он каждые одиннадцать минут уходит за поворот и через тот же промежуток возвращается. Кроме того, каждые полчаса участок обходит патруль: два солдата и унтер-офицер, но они не в счет, — мы должны управиться со всем за одиннадцать минут, до возвращения второго часового.

    — А наша задача?

    — Главная ваша задача — прикрыть нас, когда мы будем выбираться с «языком». Я вам обрисую ход операции. Выходим все вместе. Ввиду их переднего края мы уходим вперед, а вы расходитесь двумя группами — метров на семьдесят друг от друга, закрепляетесь и ждете нашего возвращения. Мы делаем свое дело и начинаем отходить. Дальше — самое сложное. Через пять-шесть минут второй часовой обнаружит труп и пропажу, поднимет тревогу, и немцы непременно попытаются вернуть украденного живым или мертвым. Вот тут вступаете в дело вы. Главное — не дать фрицам выбраться из окопов: малейшее шевеление — открывайте огонь. Группа с пленным пойдет мимо вашей правой точки, на ней должен быть командир, то есть вы. Как только увидите наших, начнете их прикрывать. Я тем временем пойду к левой точке — ваши ребята прикроют наш выход. Как только доберемся до них, я подам вам сигнал, и все вместе двинемся к окопам. Если успеют нас взять в кольцо, не выбраться ни нам, ни вам, — они, сволочи, обложить умеют.

    — Значит, исход операции зависит от согласованности наших действий. А как вы будете брать «языка»?

    Лейтенант улыбнулся:

    — У нас это дело налажено. Наша группа доберется до первой траншеи и тоже разделяется на две. Трое — я и еще двое, дождавшись прохода патруля и второго часового, заберутся в траншею, уберут часового возле блиндажа и заберут тепленького фрица. Трое других в это время держат под контролем поворот траншеи со вторым часовым. Мы передаем фрица наверх ребятам, и они уходят в тыл, мы их прикрываем и тоже отходим. Вот и все. Самое непредсказуемое — возвращение, тут вы нам и поможете.

    Лейтенант представил нам своих «охотников», как называли себя разведчики:

    — Это наш Петя-петушок, — он приобнял за плечо невысокого круглолицего подростка. — Ему восемнадцать. На счету два «языка». Имеет орден Красного Знамени. Он у нас всегда в группе захвата. У парня невероятно зоркие глаза, как у рыси, и мастерски владеет холодным оружием — ни одного лишнего движения.

    Рядом с Петей стоял плечистый украинец Мыкола, огромный и мощный, как чугунный монолит, глядел на меня своими бледно-голубыми глазами и улыбался по-детски. Произнес он всего одно слово: «Зробым», — как бы успокаивая нас. Третий разведчик, Андрей, — тоже крепыш. Ему девятнадцать. Представляя его, лейтенант рассказал:

    — Однажды притащил сразу двух пленных: на одном плече Ганс, на другом — Отто. Мужик что надо! Только вот гордыни в нем многовато. А это Шурик, — Чернов кивнул в сторону высокого, стройного парня с пышной шевелюрой. — Стреляет с закрытыми глазами. Любимец всех полковых девчат!

    Пятый «охотник» — Семен, лицо у него обветренное, грубое.

    — Ему бы на боксерский ринг, — гордо сказал лейтенант, — от одного вида соперник рухнет. А на фронте этот парень, как изволит выражаться, занимается «ловлей бабочек».

    Я пробыл с разведчиками недолго, часа два, мы смотрели на них с восхищением. Перед нами предстали люди необыкновенные. Все они были справные, чисто выбритые, такое правило завел их командир лейтенант Павел Чернов: в разведку — только в опрятном виде. Ни в одном из них я не заметил какого-либо позерства, и одеты просто: ватные брюки, сапоги, телогрейки без погон. Из оружия — у каждого пистолет, гранаты и нож. Не верилось, что впереди их ждет смертельная опасность — на лицах, в глазах и близко не присутствовало напряжения, тем более страха или нерешительности, суетливости. Они смеялись, говорили обо всем на свете, шутили. Только о предстоящем никто не произнес ни слова. Пожалуй, мы страшились за них больше, чем они сами. Откуда они взялись, такие энергичные, заводные, крепкие?

    Вернулись саперы — сообщили, что путь свободен.

    В два тридцать ночи доложил комбату о готовности и получил добро на выход.

    Подвиг Маврия

    Перемахнули через окопы и двинулись ползком за разведчиками. Все происходило словно во сне. Поначалу во тьме я потерял из виду передовую группу, но все обошлось. Вскоре разведчики ушли вперед. Мы, поделившись на группы, разошлись на условленное расстояние. В своей группе я оставил Володю Герасимчука и пулеметчика-детдомовца. Со вторым пулеметчиком, Сергеем, находились Маврий и Тангиз Юматов. Немцы были настолько уверены в своей неуязвимости, что даже не установили перед передним краем сигнализации, так что пока все шло без происшествий. Беспокоило, как проскочат разведчики постоянно освещаемую ракетами полосу перед траншеями. Но в том направлении было тихо.

    Немцы периодически открывали пулеметный и автоматный огонь, пули свистели над нашими головами. Что за ночное представление? Как мне объяснили потом, этот бесцельный огонь рассчитан на психологическое воздействие: мол, засекли вас!

    Серебристый свет множества ракет, пробиваясь сквозь влажный мрак ночи, освещал довольно большое пространство; где-то там находились разведчики, но они настолько умело себя вели, что немцы их так и не обнаружили.

    Потом лейтенант рассказал мне, как все проходило. Часового у блиндажа Семен-«боксер» и Петя-петушок сняли за четырнадцать секунд, затем втроем с лейтенантом ворвались в блиндаж, через минуту вытащили в траншею полусонного, в нижнем белье, испуганного немца, со связанными сзади руками и кляпом во рту, перебросили его, как куклу, наверх — в руки группы прикрытия. Те запеленали пленного в плащ-палатку и потащили за собой. На все ушло шесть минут.

    Теперь о финале операции.

    Второй часовой, обнаружив тело напарника и двух убитых в блиндаже, выстрелил в воздух и побежал навстречу подходившему патрулю. Мы все это слышали, только что не видели: захлопали одиночные автоматные выстрелы, слышались громкие команды, загрохотали солдатские сапоги. Через несколько минут по всей системе обороны зазвучал сигнал тревоги. Вдруг стрельба стихла. «Ясно, — подумал я, — сейчас ринутся в погоню за нашими». Действительно, над бруствером появились каски, полетели вслед разведчикам гранаты. Не дожидаясь выхода немцев из траншей, я дал команду открыть огонь. Заработали оба «дегтяря». Каски быстро убрались. Но теперь против нас ощетинился весь передний край — по всему фронту застрочили пулеметы. Пропустив мимо разведчиков, быстро отползавших к окопам со своей добычей, я услышал условный сигнал лейтенанта Чернова и дал команду на отход.

    То, что случилось дальше, было трудно предвидеть. Видимо, немцы засекли вторую группу, и открыли по ней прицельный минометный огонь. Первым погиб пулеметчик Серега Вдовин. Осколком мины зацепило ногу Андрея, он сумел сам перевязать рану и пополз дальше: Очередная мина взорвалась совсем близко от лейтенанта Чернова, и тут произошло поразительное: Маврий, оказавшийся в тот момент рядом, бросился к лейтенанту и накрыл его своим телом. Изрешеченный осколками, залитый кровью — Маврий был бездыханен. Заметив вблизи небольшую расщелину, лейтенант собрал в ней всех оставшихся. Здесь они переждали минометный огонь и, забрав с собой двух погибших, поползли к окопам.

    Наша группа отходила пока спокойно; предутренний туман обволакивал пространство, в котором мы двигались, он-то меня и подвел — на свою беду, я не заметил воронку, наполненную водой, и свалился вниз. В темноте никто не заметил случившегося, и я остался один в своей ледяной купели. Начал отчаянно барахтаться, цепляясь за скользкую стенку, но всякий раз соскальзывал, весь окунаясь в ледяную воду. Снова и снова, теряя силы, пытался выкарабкаться, окоченевшее тело переставало слушаться, сводило судорогой ноги, я понял, что самому мне не выбраться, а ребята ушли вперед… Внезапно я ощутил толчок, меня ухватили протянутые сверху крепкие руки… — Володя Герасимчук! С его помощью я выбрался наверх. Обессиленный, мокрый, покрытый липкой вонючей грязью, я лежал на земле, слушая разрывы снарядов, пытаясь прийти в себя. Окопы были совсем близко, но ребята остановились, поджидая меня. Собравшись с силами, попросил солдат двигаться дальше. Дрожащий, стуча зубами, я еле полз. И тут наши артиллеристы открыли ответный огонь! Немцы замешкались, наступила короткая пауза, и мы ею воспользовались — рванулись к окопам. Что нас всех и спасло.

    Позвонил комбату, доложил обстановку и попросил срочно прислать санитаров. В ответ услышал одно слово:

    — Говнюк!

    Что ж, хреновый ты комбат после этого.

    Следующей ночью хоронили Маврия и Сергея Вдовина.

    Накануне позвонил Коростылев:

    — Принимай гостей. Приедут хоронить твоего героя.

    Пришли проститься с Маврием командир полка Глухов с адъютантом, комбат, разведчики со своим командиром Павлом Черновым и Василий Сошнев — сотрудник дивизионной газеты «За Родину!».

    За ночь из досок, снятых с крыши блиндажа, Потапыч смастерил гроб. Положили в него Маврия, не забыв о крестике — он сохранился целым.

    Суровый командир разведчиков заплакал, увидев мертвого Маврия, подарившего ему жизнь. Как-то Маврий сказал: «Душа человеческая полна доброты — кто может запретить одаривать ею другого человека?» Одарил человек сколько мог! Глубокая печаль овладела всеми. Командир полка, сняв фуражку, произнес первое слово. В ночной тишине оно прозвучало очень торжественно.

    — Спасение солдатом командира всегда в истории армии считалось подвигом, — сказал он. — Пожалуй, не меньшим, чем в наше время — таран танка и самолета или бросок солдата на амбразуру дзота. Мы послали в дивизию представление на присвоение солдату звания Героя Советского Союза.

    Лейтенант Чернов поцеловал Маврия и произнес всего два слова:

    — Спасибо, друг!

    Я выступал последним, глаза застилали слезы, все же осилил себя и сказал:

    — Поступок Маврия — это не беспричинное безрассудство. Он верил в бога, и в душе этого человека было сильно развито чувство высокого долга перед людьми. Он свято почитал свои воинские обязанности. И за это бог его отблагодарит!

    Коростылев, стоявший рядом, недобро глянул на меня. Командир полка пожал мне руку и поблагодарил за Маврия.

    Тепло расстались с лейтенантом и его ребятами. Павел Чернов, прощаясь, обнял меня:

    — Спасибо за поддержку. Если что, звони — ребята и я всегда поможем.

    Подошел корреспондент Василий Сошнев:

    — Какой сюжет для дивизионки! Это же находка, пример для многих религиозных солдат, их у нас много. Хотя такие, как Маврий, конечно, наперечет. Уверен, партийное начальство одобрит публикацию.

    Я перебил:

    — Только прошу, не делайте из него атеиста — никто тогда не поверит в правду вами написанного и память о человеке обидите.

    Проговорили мы долго, Василий хотел подробнее разузнать о Маврии; мне хотелось говорить о нем — нашей первой встрече, его отношении к войне, к людям, Маврию было всего девятнадцать! Провоевал он — всего сто пятьдесят дней! Но и то и другое не помешало ему стать настоящим воином. В критические моменты в человеке срабатывают заложенные в него с материнским молоком инстинкты — у Маврия эти инстинкты подкреплялись семейными традициями и верой, о которой он говорил: «Важно не то, во что верит человек, важна сама его вера». Все мы многими нитями связаны с жизнью, никто не хочет погибать, и вдруг яркой вспышкой сама эта драгоценная жизнь ставит перед тобой вопрос: «Ты готов на самопожертвование?» Трудно сказать, как поведет себя человек в такой ситуации. Поступок Маврия — был Подвигом.

    «Истинная сила очень религиозного человека состоит в бескорыстности совершенных им добрых дел. Даже если он не уверен, что получит награду в другом мире… Так всегда думал и поступал Маврий!» — этими словами заканчивался очерк в дивизионке.

    Сошнев сдержал обещание.

    На меня подвиг Маврия произвел сильное впечатление, — как говорится, всего перепахал, вызвал много непростых размышлений. Нет, я не стал религиозным человеком, но, безусловно, поступок этот повлиял на мою душу. Я стал внимательнее присматриваться к верующим людям — их много было среди солдат, стремился лучше их понять, уважительно к ним относиться, а если случалась в том нужда, старался помочь им.

    Вася Сошнев был старше меня года на четыре; он оказался удивительно приятным и тактичным человеком, понравился мне, и с той ночи мы подружились. После войны переписывались, он продолжал служить в армии. Встретились мы в Москве на 30-летии Победы, к этому времени Василий Степанович Сошнев стал генерал-майором; на этой встрече в Москве фронтовики избрали его председателем Совета ветеранов 220-й дивизии. Вместе мы ездили в Елец в 1981 году на 40-летие рождения дивизии. Вместе провожали ветеранов в последний путь. И каждый год вместе отмечали День Победы — под боевым знаменем дивизии. Нам выдавали знамя всего на один день из Центрального музея Советской Армии. О том послевоенном времени, ярких встречах с однополчанами в сердце сохранилась добрая память. Сохранились и редкие фотографии. Куда они денутся после меня, кому они будут интересны?..

    Убит Паша Иванов

    Немцы проморгали своего ефрейтора, и, предвидя неприятности, я, посоветовавшись с комбатом, разделил взвод на две части. В боевом охранении первой линии окопов оставил четырех солдат, остальных забрал с собой на запасные позиции.

    Действительно, не прошло и двух дней, как противник решил рассчитаться с нами — наказать за свою беспомощность, за своих убитых и пленного ефрейтора. На наш передний край обрушился шквал артиллерийского огня — пять артобстрелов в течение суток.

    Ночью мы вернулись в старые окопы. На их месте громоздились лишь огромные груды земли, камни да щепки от начисто разбитого блиндажа. И тела. Погибли все четверо. Пашу Иванова пришлось откапывать.

    Паша! Маврий! Серега! Столько человеческих трагедий сразу! Как пережить такое?! Может, моя вина, что послал ребят? А если контратака? Нет, нельзя без боевого охранения. Проклятые! Зачем они здесь?! За чем пришли к нам?.. Одного за другим пожирала война самых лучших — добрых, сильных, молодых! Так и хотелось спросить: за что, господи?!

    Эх, Паша, Паша, так и не стал ты командиром взвода, а по всему подходил к тому. Я не расспрашивал его о речевом дефекте; он сам однажды рассказал, как это случилось.

    Вырос Павел в военной семье, жили они в Куйбышеве, в военном городке, отец был лихим кавалеристом, командовал эскадроном. Часто забирал семилетнего сына, сажал перед собой на коня, и они галопом мчались по полигону, у мальчишки захватывало дух от восторга. Однажды комэск, разгорячившись после бутылки отличнейшего портвейна, посадил ребенка — одного — на своего любимого Жорку:

    — Держись, сынок. Быть тебе, Пашка, кавалеристом!

    Конь, не почуяв хозяина, не тронулся с места. Тогда отец чуть тронул коня рукой и крикнул:

    — Пошел!

    Конь понес перепуганного мальчика по плацу. Отец тут же протрезвел, бросился наперерез. Но было поздно. Паша не заревел, не закричал, не упал с коня — но сильно перепугался. На всю жизнь. В следующие пять лет мать обходила и объездила с сыном лучших логопедов и психологов; врачи советовали не волноваться, считали, что со временем заикание пройдет. Не прошло. От заикания мальчика так и не вылечили.

    Мечтал Павел не о военной карьере — после войны он хотел стать архитектором, строить школы, библиотеки, стадионы…

    Фронтовое братство

    Вернулись мы уже на новые позиции. Во взводе осталось восемь человек. Но без боевого охранения никак не обойтись — значит, опять посылать солдат под огонь противника. За ночь восстановили связь, я позвонил комбату, доложил обстановку, попросил прислать пополнение и разрешить поменять позиции. Коростылев назвал меня трусом и не разрешил:

    — Сидите, где сидите. Не двигаться ни на шаг. Пополнение будет.

    В следующую ночь мы получили пополнение — двенадцать человек. Некомплект. Но и на том спасибо.

    Вскоре после тяжелых событий, обрушившихся на нас, я ощутил острую боль в ногах. Появились частые судороги, болели ступни, немели пальцы, а потом ноги почти перестали отзываться на боль, что было уже совсем скверно. Один из бойцов выбрался ночью в лес и принес какие-то старые сырые листья, высушил, стал прикладывать мне к ногам. Как будто полегчало. Но ненадолго. Судороги и боль в мышцах доводили до изнеможения, мои конечности превратились в бесполезные колоды, справиться с недугом делалось все труднее. А ведь я отвечал за людей, ну какой я теперь командир?

    В эти грустные дни и ночи я особенно остро ощутил, что такое человеческая доброта, фронтовое братство. Солдаты, как могли, старались облегчить мое нелегкое положение, поили чаем, оборудовали недалеко от землянки отдельное место, куда меня водили подвое, поддерживая за плечи. Я с ужасом задумывался: а если атака, немцы прорвутся?.. — и ни на секунду не расставался с пистолетом: решил, что фрицам в руки не дамся, под конец боя покончу с собой. На ночь привязывал веревку к ноге и постоянно дергал, чтобы не заснуть, не проморгать врага.

    Как ни противилось все внутри, пришлось позвонить комбату. На следующую ночь прибыли санитары с волокушей, уложили меня, и четыре собаки потащили калеку в медсанбат.

    Попал я в армейский госпиталь и пробыл в нем около десяти дней. Первое время не мог обходиться без костылей, но врачи быстро привели меня в порядок, в буквальном смысле поставили на ноги.

    После выписки я попросился в свою дивизию. Оказалось, правом возвращения в свою часть пользовались только военнослужащие гвардейских частей и ударных армий. Меня решили направить в резерв фронта, что означало: прощай, 220-я! Не стесняясь, с известной долей патетики я заявил начальнику госпиталя:

    — Мы дорожим боевым братством! Мне, командиру взвода, уйти, бросить своих солдат — это неправильно.

    Вопреки установленным правилам он уважил мою просьбу.

    Коричневые сапоги

    В начале ноября — землю уже покрыл первый снег — я вернулся в свой взвод. И тут приключилась весьма деликатная история. Встретили меня во взводе тепло, а Володя Герасимчук, которого я оставил за себя, и Потапыч даже преподнесли мне подарок — новенькие сапоги, прямо по ноге!

    Но что за диво! Всего за одну ночь с моей обновкой произошла чудесная метаморфоза: к утру из черных они превратились — в коричневые! Позвал я Потапыча и попросил объяснить, что это за волшебные сапоги и откуда они взялись?

    Потапыч, не таясь, рассказал мне всю правду. Сапоги он сшил из седла, которое Тангиз Юматов среди бела дня стащил у какого-то кавалерийского генерала, приехавшего в гости к нашему комдиву генералу Поплавскому. Как солдат пробрался в конюшню с генеральским конем, как увел седло, а затем доставил во взвод — этого, мол, он, Потапыч, не знает. (Потом я узнал, что на передовую Тангиз принес седло в мешке с продуктами.) Но сейчас дело дошло чуть не до генеральских слез, потому что седло это вроде бы подарил приезжему генералу сам Семен Михайлович Буденный.

    Как оказалось, разбушевался и наш комдив: затребовал прокурора и приказал разыскать вора, отдать под трибунал! Занялись поисками седла и особисты.

    Стало ясно, что дело приняло крутой оборот, и я серьезно задумался. Передать сапоги Коростылеву и попросить извинить проказников? Точно не простят, засудят.

    Сделать вид, будто ничего не знаю, находился в госпитале? Тоже не лучший вариант, особисты могут дознаться: потом-то узнал! И я решил: черт с ними, то есть с сапогами! Снял свою недолгую радость и надел старые сапоги. Поблагодарив мастера, строго-настрого наказал этой же ночью упрятать злосчастные подальше в лесу, да так, чтобы никто не нашел.

    Не успел раздосадованный Потапыч уйти из моей землянки, как позвонил Коростылев и учинил мне только что не допрос. Я пообещал разобраться. Но разбираться не пришлось…

    Звезда судьбы. Несостоявшаяся разведка боем

    Через несколько дней грянул приказ комполка Глухова: разведка боем! Операция возложена на наш батальон.

    Сколько я слышал трагических историй о разведке боем! Как верили в нее и высоко ценили генералы, и с каким ужасом произносили эти два слова солдаты — редко кто оставался после нее в живых, удачей считалось, если ранят и свои уволокут тебя с поля боя.

    Коростылев вызвал к себе командиров:

    — Ночью два взвода выдвинутся на пятьдесят-семьдесят метров за линию обороны. По сигналу создаем сильный шум — пулеметы, автоматы, гранаты, затем совершают бросок взводы и пытаются ворваться в траншеи противника. Начало операции в пять тридцать. Сигнал — зеленая ракета. Саперы обеспечат малые проходы в минном поле.

    С саперами, конечно, повезло, но всем известно, что в подобных ситуациях первые цепи неминуемо несут большие потери, подрываясь на минном поле и тем открывая дорогу идущим следом.

    Уже тогда я понимал, что «разведка боем» — это выдумка Верховного и его генералов. На задание, в зависимости от задачи, посылали взвод, роту, батальон, но количество не меняло дела — фактически людей гнали на убой, то есть на верную смерть. Главное в операции, считали штабисты, — как можно больше напугать противника, чтобы он подумал, что началось крупномасштабное наступление, и задействовал все огневые точки, а наши умники их засекут и легко подавят. На практике чаще всего выходило не так.

    В действительности разведка боем — это было чистой воды очковтирательство. Самое большее, что она могла дать, — уточнение дислокации переднего края. При глубокоэшелонированной обороне, постоянном перемещении огневых точек не достигалось и этого. А уж рассчитывать на полное подавление огневых точек противника во время наступления — просто дурость: немцы, как, впрочем, и мы, быстро разгадывали эти немудреные хитрости. Между тем разведка боем по-прежнему, точно молох, пожирала людей, а, когда происходил бой, огневые средства противника обычно оживали и пехота, добираясь до вражеских позиций, истекала кровью.

    Закончилась война, прошли годы, а эта идиотская идея, только так ее можно назвать, продолжает жить в генеральских умах. Когда проходили испытания атомной бомбы, в ту же разведку боем — в ее атомном варианте — послали тысячи офицеров и солдат: пехоту, танки, артиллерию, кавалерию. Да, людей одели в специальную одежду, но опять-таки проверяя — на людях! — ее пригодность для защиты от радиации. Их использовали как подопытных мышей!

    Но вернемся к нашему сюжету.

    Нас чуть утеплили, одели в белые маскхалаты, выдали по кружке водки, буханке белого хлеба на двоих, накормили вкусным супом с лапшой и мясом.

    За полночь мы потихоньку выбрались из окопов, доползли до намеченной линии и, укрывшись за редкими заснеженными кустиками, бугорками, прижались к земле — слились с ней, холодной и жесткой, но для нас в эту ночь не было ее лучше — такой уютной и надежной.

    Над нейтралкой вспыхивали и быстро гасли светящиеся ракеты, изредка проглядывала из-за туч бледная луна, мягко освещая неглубокий искрящийся снег. Вскоре, словно маскируя нас, тучи окончательно затянули небо, тьма сгустилась. Немцы вели себя спокойно — не засекли нас. Время тянулось медленно; поглядывал на часы и старался ни о чем не думать, но голова работала сама по себе… Как это случится, каким он будет — последний миг моей еще не состоявшейся жизни?.. Поднимутся ли за мной солдаты, чтобы через минуты упасть навечно?.. Мне только-только исполнилось двадцать, но в ту ночь я думал и жалел скорее не о себе, о матери — моей доброй, любящей, преданно ждущей сына маме…

    Нас во взводе шестнадцать, семнадцатый за день до боя попал с фурункулезом в медсанбат; наверно, сейчас все шестнадцать ему завидуют. Рядом со мной лежит молодой татарин, он что-то тихонько бормочет — то ли молится, то ли, как я, о чем-то шепчет матери. За ним узбек, оттуда доносится: «…сто двадцать семь, сто двадцать восемь…» — видно, играет в непонятную мне игру или что-то загадывает. Может, и мне что-нибудь загадать? Вот: если увижу звезду до начала атаки — значит, все будет нормально с моими бойцами и со мной.

    Теперь я не только слежу за стрелками часов, но и постоянно вглядываюсь в небо, по-прежнему скрытое черной завесой туч. Осталось полчаса до ракеты — полчаса жизни для каждого из нас, и у каждого есть мать, есть и жены, дети, у одного, белоруса, — их пятеро…

    И вот минуты скачут уже галопом. Подаю условный сигнал: приготовиться! Я верю в своих бойцов, они доверяют мне. Еще несколько минут. Нервы на пределе, я уже положил перед собой автомат. Неприятный озноб страха проходит по всему телу. Впервые чувствую, как сильно замерз. Поеживаюсь, расправляю плечи, одергивая под маскхалатом шинель и затягиваю потуже, еще на дырку, ремень. Вроде уже не так холодно и страшно. Стараюсь подготовить себя к предстоящей трудной минуте, забыть о холоде, свисте пуль, возможной смерти, заставляю себя думать о будущем, о всем приятном и радостном, о встречах, которые непременно еще состоятся… Глянул в небо — и забыл обо всем! Над нами мерцала звезда! Одна-единственная, бледненькая — но такая долгожданная и удивительно родная! До сих пор пытаюсь понять и не могу ответить — была ли та звезда или возникла только в моем воображении? Но факт остается фактом: ровно в пять тридцать прошелестела переданная по цепи команда:

    — Отбой!

    Мы тихо отползли в свои окопы.

    Верить ли в судьбу? Я — верю.

    Через несколько дней стало известно, что началась передислокация наших частей. До конца сорок второго под Ржевом установилось относительное затишье…

    Глава десятая

    Перебежчики

    Ноябрь — декабрь 1942 года

    Desertor (лат.) — дезертир, беглец, изменник. Дезертирство — умышленное самовольное оставление военнослужащими воинской части; является одним из тяжких преступлений против воинской службы.

    (Большая Российская энциклопедия. Военный энциклопедический словарь.) ((Москва: «Рипол Классик», 2001, том I, с. 496))
    Мы и они

    В середине ноября 1942 года 673-й стрелковый полк, вернее, его остатки перебросили на левый берег Волги, полностью освобожденный от немцев еще летом. Здесь, в обороне, полк оставался до марта 1943 года.

    Расположились мы в бывших немецких траншеях, достаточно просторных, вырытых по всем правилам инженерной техники. В каждом блиндаже — стол, удобные нары, печка. Как выяснилось, печки эти изготавливались в Ржеве в восстановленных оккупантами мастерских; немцы наладили в городе и производство мин.

    Противник закрепился на противоположном берегу. Разделяла нас только Волга. Сразу же резко участились случаи дезертирства.

    Тема дезертирства давно ожидает особого исследования. Распространено убеждение, что наш народ с первого дня войны не терял веры в победу. Это не так. На самом деле уверенность в победе над врагом появилась лишь в 1943 году — после Сталинграда и Курско-Орловской битвы. Постоянные тяжелые поражения Красной Армии в 1941–1942 годах, огромные потери привели часть солдатской массы к потере веры в успех. В сорок втором, как и в сорок первом, дезертирство из армии все еще было массовым. Многие солдаты-дезертиры не считали свой поступок изменой: для них довоенная действительность не служила идеалом, за который следует умирать; в побеге они видели единственный способ расстаться со сталинской системой рабства, наивно полагая, что немцы, победив Советский Союз, разрушат сталинский режим, сделают их свободными и счастливыми. Конечно, все эти люди спасали и свою жизнь.

    В масштабе фронта в сорок втором ежедневно перебегали к немцам 150–200 человек, то есть в месяц около 6 тысяч. Фактически фронт ежемесячно терял почти целую дивизию! В то время дивизии, в результате невосполняемых потерь, насчитывали, как правило, именно такое число воинов.

    Захлестнуло дезертирство и Западный фронт под Ржевом. Естественно, и нашу 220-ю стрелковую дивизию.

    Одной из причин этой «инфекционной болезни» была умелая пропаганда немцев. Действительно, пропагандисты делали все возможное, чтобы переманить красноармейцев на свою сторону, и на протяжении двух первых лет войны это им удавалось. Но виноваты в этом оказались прежде всего мы сами — неподготовленность армии и страны к войне! Отступления. Поражения. Потери. Какое там военное искусство?!! Что слышал солдат? — Стоять насмерть! Ни шага назад! Любой ценой!.. Даже того хуже! — В штрафбат! Под трибунал! Расстрелять! Да, солдаты насмерть держали оборону! Они постоянно и своими глазами видели газетные «потери» — в их реальном обличье! Они все это видели, испытали на себе! И они сравнивали. Окопную свою жизнь и немца.

    Шла вторая военная зима. Прошли времена, когда в сорок первом немецкая армия погибала от русских морозов, выживая за счет грабежа теплой одежды у населения, когда вместо теплой одежды немецким солдатам вручали «Памятку о больших холодах», в которой давались советы вроде: «Нижнюю часть живота особо защищать от холода прокладкой из газетной бумаги между нижней рубашкой и фуфайкой. В каску вложить фетр, носовой платок, измятую газетную бумагу или пилотку с подшлемником… Нарукавники можно сделать из старых носков…»

    Теперь немецкие солдаты, в отличие от первой зимы, были одеты в теплые стеганые комбинезоны. О них постоянно заботились: они ежедневно получали приличное горячее питание, им присылали продуктовые посылки с деликатесами из завоеванных европейских стран (наши, находя красивые баночки от неведомых яств, мастерили из них всякие разности). Немец жил в прочных комфортабельных блиндажах с печками, часто с электрическим освещением. Ему на передний край постоянно и в необходимом количестве поступали новейшее оружие и боеприпасы. Офицеры и солдаты получали отпуска. В армии пользовались популярностью офицерские и солдатские бордели. Поддерживалась жесткая дисциплина и одновременно широко культивировалось боевое товарищество.

    В нашей же армии по-прежнему — и в конце сорок второго — солдаты на переднем крае жили в плохих условиях и одеты были значительно хуже, чем немцы. Как правило, солдат одевали в заношенное обмундирование: старая гимнастерка, выгоревшая и потерявшая форму пилотка, ботинки с обмотками, шапка — мятая-перемятая, шинели — истасканные, продуваемые на ветру. Зимой выдавали телогрейки с застиранными пятнами крови, хоть как-то спасая от морозов. Кормили скверно. Об отпусках и не заикались. О женской ласке напрочь забыли. Оружие, особенно автоматическое, как и в сорок первом, было несравнимо с немецким. Боеприпасов не хватало, особенно снарядов и мин. В небе по-прежнему господствовала немецкая авиация. Дисциплина в частях поддерживалась под неусыпным оком политсостава и особистов. Боевое товарищество командование культивировало только на словах — оно возникало естественным образом, в основном — в ротах и батареях.

    Единственное, в чем мы были на равных с противником, — это в пропагандистской лжи. Но не от нас она исходила и не мы вбивали ее себе в головы, а нам ее вбивали — да еще как! И с обеих сторон!

    Над территорией Западного фронта самолеты противника разбрасывали сотни тысяч разноцветных листовок — белых, зеленых, голубых, в которых, расписывая свои победы и наши поражения, убеждали солдата: переход к немцам — это единственный шанс спасти себе жизнь. Далее следовал хитрый текст о райской жизни красноармейцев на немецкой стороне: «С пленными мы обращаемся хорошо. С добровольцами, перешедшими на нашу сторону, по новому приказу фюрера обращение еще лучше: они получают особое удостоверение, обеспечивающее им лучшее питание и ряд других льгот. Желающих работать мы устраиваем по специальности». И каждая листовка обязательно содержала напечатанный жирными буквами пропуск с пояснением: «Оторви и сохрани этот пропуск. При переходе на нашу сторону — предъяви его. Законный переход сохранит тебе жизнь».

    Исследования особистов, а они занимались этим тщательно, свидетельствовали, что многие солдаты подбирали и прятали эти листовки, дожидаясь удобного случая предъявить пропуск и осуществить «законный переход».

    Чтобы предотвратить массовое бегство, командование предпринимало самые отчаянные меры. Минировались возможные выходы с передовых позиций. Сурово карались командиры и младший командный состав, если в их подразделениях происходили побеги. Переформировали и переводили на новые участки фронта не только роты — целые батальоны. Доходило до артиллерийской пальбы по беглецам. Особисты вовсю распустили тайные сети, во всех частях появились специальные группы для борьбы с перебежчиками.

    Командир, старший сержант и сержант за одиночный побег из их части могли быть разжалованы в рядовые. За групповой побег — трибунал и срок от пяти до десяти лет в лагере. Лагерь заменялся на штрафной батальон — для командиров и на штрафную роту — для рядовых и младших командиров: старших сержантов и сержантов.

    Огромное внимание было обращено на тщательный поиск и уничтожение листовок, чем успешно занимались особисты. За чтение, хранение и распространение содержания листовок грозил трибунал как за антисоветскую пропаганду. Судили тяжко и всех поголовно — солдат и командиров.

    Политсостав активизировал свою деятельность, особенно на переднем крае. В беседах с фронтовиками они объясняли людям идею верности присяге, долгу перед Родиной. Слово «партия» куда-то исчезло, в лексиконе командиров и комиссаров появилось новое слово: «Отечество». Требовали от командиров постоянно знакомить солдат с публикациями, разоблачающими зверства оккупантов. Если на первом этапе войны наша пропаганда клеймила в основном Гитлера и его сподвижников, то теперь обрушилась на «новый порядок», насаждаемый гитлеровцами на оккупированных территориях. Вместе с тем были приняты меры по улучшению солдатского быта, питания, построили бани, появилась возможность чаще мыться. Но побеги продолжались…

    СПРАВКА

    Русская армия, точно исходя из содержания термина «дезертир», появившегося еще во времена Римской империи, применяла его в отношении военнослужащих на протяжении всей своей истории, начиная с Петра I. В Советской Армии, особенно в период Великой Отечественной войны и сразу после нее, этот термин заменили другим — «перебежчик». Вот почему так названа настоящая глава. Испугались партийные и военные властители Советской России слов «дезертир», «дезертирство» — уж больно грандиозные масштабы приняло бегство с полей сражений. Статистика свидетельствует, что начиная с 1942 года из Красной Армии дезертировало свыше полумиллиона человек. Сколько перебежало в сорок первом, вряд ли можно точно определить. Официальные данные, названные мной, думаю, недостаточно точны, скорее всего — занижены[8].

    Известно, что в немецких войсках на Восточном фронте служило более миллиона советских граждан, одетых в немецкую форму. В основном они находились во втором и третьем эшелонах, обслуживая полевые армии. Что это за люди? Часть из них — военнопленные, часть — молодежь, мобилизованная в оккупированных районах, и, наконец, — перебежчики.

    Уже осенью 1941 года многие немецкие командиры по собственной инициативе стали создавать вспомогательные части из дезертиров, пленных и добровольцев из местного населения. Их называли сначала «нашими иванами», а потом, уже официально, — «Hilfswillige» («желающие помогать»), сокращенно «хиви». Использовались хиви в качестве охранников, водителей, кладовщиков, грузчиков и др. Этот эксперимент дал результаты, которые превзошли все ожидания немцев. Весной 1942 года в тыловых подразделениях германской армии служило не менее 200 тысяч хиви, а к концу года — уже около миллиона. В ноябре сорок второго во время Сталинградской битвы в 6-й армии Паулюса их насчитывалось почти 52 тысячи: в трех пехотных дивизиях «русские», как немцы называли всех советских граждан, представляли до половины личного состава. В июле 1943 года, во время Курской битвы, в элитных дивизиях войск СС «русские» составляли 5–8 процентов.

    Высшие немецкие власти особенно благожелательно относились к формированию «восточных легионов» из нерусских добровольцев — граждан СССР. Приказом от 30 декабря 1941 года были сформированы три национальных легиона из добровольцев: Туркестанский легион — из туркменов, узбеков, казахов, киргизов, каракалпаков и таджиков; Кавказско-магометанский легион — из азербайджанцев, дагестанцев, ингушей, чеченцев, а также Армянский легион. В январе 1942 года был создан Волго-татарский легион. Существовал и Калмыцкий корпус, некоторые его подразделения действовали в советском тылу. Больше всего немцы симпатизировали казакам, их на стороне нацистов воевало около 250 тысяч.

    Гитлер легко и быстро одобрил формирование войск из неарийцев — тюрков и даже калмыков-монголоидов. Но он постоянно и категорически возражал против создания союзных войск Германии из русских. Некоторые историки считают, что эта патологическая ненависть Гитлера к русским, большое число которых желало воевать против советской власти, и стала одной из причин его поражения в войне против СССР[9].

    Общее количество дезертиров из Красной Армии за годы Великой Отечественной войны составило 588 400 человек. Осуждено фронтовыми трибуналами за тот же период 994 300 военнослужащих. Из них: отправлены в штрафные роты и батальоны — 422 700, в концлагеря — 436 300. Не разыскано дезертиров и отставших от эшелонов — 212 400. 150 000 командиров и бойцов расстреляно. Страшные цифры…

    Побеги. Как это было

    Наш полк стоял в обороне на левом берегу Волги, до немецких позиций было максимум двести метров, разделяли нас только скованное льдом русло и крутые в этом месте берега реки. Близость противника породила новую волну побегов. Бежали в одиночку, вдвоем, группами.

    Набраться храбрости и бросить оружие — уже психологически чрезвычайно сложно. Но перебежчика ждали и другие трудности. Он должен был выбраться из траншеи на бруствер и спуститься по обледеневшему склону к реке, перебежать по неровному ребристому льду к противоположному берегу, взобраться по скользкому склону наверх — что уже потруднее, а потом — что еще тяжелее и опаснее — переползти минное поле и достичь немецких траншей. И все это нужно сделать незаметно для своих и одновременно дать знать о своих намерениях немцам.

    Часов в пять утра, когда еще не отступила долгая зимняя ночь, когда еще темно и все погружены в самый крепкий предутренний сон, а внимание часовых притупляется, беглец оставлял в окопе винтовку, патроны, гранаты, документы и пускался в путь, стараясь как можно скорее добраться до противоположного берега и взобраться наверх, а далее действовал строго по указаниям немецких листовок. Но еще раньше, как только он добирался до противоположного берега, даже еще не успев взобраться на него, — он уже находился под охраной немецких пулеметчиков и снайперов, которые, если затевалась погоня, немедленно открывали заградительный огонь, не позволявший преследователям высунуть головы из траншей. Кроме того, стараясь облегчить перебежчикам дорогу, немцы сделали несколько проходов в минированной зоне, снабдив их плакатами: «Подними вверх руки и пропуск. Спокойно иди к траншеям!» И, как правило, беглецам удавалось добраться до вожделенной цели.

    А начиналось все с вечера.

    Ближе к ночи над передним краем обычно раздавалось знакомое всем пощелкивание микрофона, и вчерашние красноармейцы, бежавшие к врагу, обращались по радио к своим бывшим товарищам:

    — Говорит солдат 1-й роты 1-го батальона 673-го стрелкового полка рядовой Серега Хмельной. Здравствуй, Ванек, слушай, милый человек! И передай всей роте. Приняли меня как положено. Живу в тепле, сыт. Избавился от жидов и комиссаров. Через три недели обещали отпустить в деревню к Соньке.

    Сразу же следовало второе радиообращение. Теперь говорил немец, неплохо владеющий русским, по интонации — твердой, уверенной — угадывалось, что говорит офицер:

    — Солдаты Красной Армии! Переходите на нашу сторону! До шести утра обстрела не будет. В шесть тридцать завтрак. Если не придете — пропадете…

    С этим текстом немцы выступали ежедневно — два-три раза за день.

    Третье радиообращение. Опять перебежчик:

    — Здравствуй, Василек! Я — Денис. Давай, друг, бросай свою хреновую житуху и переходи к немцам. Приличная публика, не то что наши матерщинники. Кормят нас французским шоколадом, голландским сыром, датской ветчиной. Не жрали такого при Советах. Вот так. Служу в обозе. Обещали весной отпустить домой. Давай, смелей двигай, браток! Не пожалеешь!

    Сначала во время побегов и ночных речей полковая артиллерия открывала огонь по бегущим, разбивая лед, но долго продолжать стрельбу не могли — берегли снаряды. Однако полыньи снова замерзали, а немцы временно переносили радиоустановку в другое место, чтобы спустя время вернуться обратно, и опять мы слышали имена тех, кто раньше был с нами, а теперь против нас: Василек, Петюха, Джанбай, Гриць, Армен…

    На переднем крае вражескую радиопропаганду глушить было нечем, и каждую ночь все мы — командиры, комиссары, сотни солдат — вынуждены были слушать эти гадюшные речи. Я-то понимал: не солдатский в них язык — чужой, подсказанный немцами. Но понимают ли это солдаты? Уверенности не было. Одни презирали и посулы немцев, и перебежчиков; другие посмеивались, особенно на медовые речи о французском шоколаде; некоторые вовсе не реагировали — мол, все это нам до фени. В то же время я видел, как внимательно вслушиваются отдельные солдаты, пожилые и молодые, в каждое слово с другого берега.

    Как влезть с чужую душу, распознать, что движет человеком? Может быть, я как командир да и другие что-то упускаем, недоделываем, потеряли с бойцами простой человеческий контакт?..

    Между тем поступила новая директива. Какие-то идиоты сверху рекомендовали периодически обыскивать солдатские вещмешки в поисках немецких листовок, якобы это поможет сократить число побегов. Для себя я отверг этот совет как абсурдный и безнравственный, считая, что это приведет к еще большему числу побегов. Обыск вещмешка наглядно покажет бойцу, что я не доверяю ему, а это породит ответное недоверие. Кажется, у Тарле я прочитал, как после сражения под Аустерлицем встретились Наполеон и Александр I, и русский царь попросил французского императора показать ему свою гвардию. Встретившись с солдатами-гвардейцами, Александр I попытался заглянуть в солдатский ранец, гвардеец отстранил царя, не позволив даже дотронуться до своего ранца. Александр I возмутился и пожаловался Наполеону, тот ответил: «Я не имею права это сделать. Французский солдат — свободный человек, а ранец — его личная собственность». Вот бы внушить это каждому командиру! Чтобы не трибунал, а взаимное уважение правило бал!

    Чепэ в соседней роте! Побег — сразу троих! Командир роты чуть не потерял рассудок. Приказал во что бы то ни стало догнать беглецов и уничтожить из автоматов. Но только успели наши вылезти из траншей, как с двух сторон застрочили немецкие пулеметы. Безрассудная затея обезумевшего комроты обернулась двумя ранеными. Тогда комполка Глухов, которому доложили о чепэ, отдал приказ артиллерии: разбить лед и помешать беглецам добраться до противоположного берега. Но и это не помогло. Перебежчики спокойно отошли берегом подальше от разрывов, переждали и ночью благополучно перебрались к немцам. Следующей ночью мы уже слышали их голоса: Ванек, Серега, Демьян… Командира роты и взводного, у которых служили беглецы, отстранили от должности, трибунал осудил их на десять лет и отправил в штрафной батальон. Взводному было девятнадцать лет — мальчишка, еще не нюхавший пороха, не дождавшийся своего первого боя.

    Такая сложилась ситуация на нашем фронте. Казалось, возникла черная дыра, которая поглотит всех нас, командиров, в своем ненасытном чреве.

    Я придумал «систему»

    Как побороть зло дезертирства? Я доверяю бойцам, они — мне, — так, по-моему, должны строиться отношения между командиром и его подчиненными. Теоретически. В жизни сложнее. За доверие приходилось неизбежно платить. Многие командиры и сержанты, простив и полагаясь на тех, кто однажды изменил присяге, жестоко поплатились за свою доброту. Что же, подозревать всех? Сделать жизнь на переднем крае, где человек и так находится в постоянном напряжении и опасности, еще тяжелее?

    И вот что я сделал. Я придумал «систему».

    Сорок восемь бойцов своей роты разбил на две смены — дневную и ночную. На участке в триста метров, занимаемом ротой, расставил двенадцать постов, по два бойца на каждом. От поста до поста получилось всего двадцать пять метров. Никто не имел права покидать свой пост до окончания смены. Я и мой заместитель курсировали по траншеям всю ночь, с фланга на фланг: проверяли посты, оружие, беседовали с солдатами. Все отдыхающие после дежурства находились в блиндажах. Дневальный в каждом блиндаже никому не разрешал удаляться от блиндажа более чем на пять шагов, утром участок приводили в порядок.

    Главное было правильно расставить людей, чтобы им было сложнее сговориться. Для этого я внимательно изучил списочный состав роты — кто откуда. А в роте были бойцы с Урала, из Сибири, Средней Азии, были и уроженцы из оккупированных районов; обнаружилось также восемь фамилий украинцев, попавших на фронт из Казахстана: почему они там оказались — вопрос. Я поступал следующим образом: назначал на пост одного бойца с оккупированной территории, а другого — с неоккупированной; на следующий пост — комсомольца и солдата-старика; на третьем дежурили русский с узбеком или казахом и т. д.

    Одновременно старался сделать оборону активной — стреляли вовсю. Двух бойцов отобрал в снайперы. Правда, немцы теперь вели себя осторожнее, подловить их в оптический прицел стало труднее.

    Конечно, о полной гарантии от побегов нечего было и думать, но пока система работала.

    Набегался я в те ночи — на всю жизнь. И не напрасно. Прошел почти месяц — и ни одного побега. Чудо! За это время в соседних ротах сбежали еще четыре солдата — их командиры оказались в штрафных батальонах.

    Дивизионный комиссар Борисов

    Однажды под вечер комбат Коростылев привел в роту комиссара дивизии. Что было неожиданно и необычно — «комиссарские крысы», как порой их называли, нечасто добирались до рот. К Леониду Федоровичу Борисову это никак не относилось, о нем знала вся дивизия — конечно, в основном заочно. Но то, что дивизионный комиссар предпочитает политотделу передний край, — об этом знали и за то уважали, более того — о нем ходили легенды. Кадровый военный — в армии с 1935 года, он в сорок первом был одним из организаторов подпольного и партизанского движений на Смоленщине и Ржевской земле. Рассказывали, что под Сычевкой на Смоленщине Борисов с небольшой группой пограничников сумел за два дня под огнем противника собрать из беспорядочно отступающих частей больше десяти батальонов, благодаря которым удалось на пять дней задержать продвижение немцев.

    Познакомившись, он сразу попросил чашку крепкого чая. Угостили. Затем пошли по траншеям. Я знакомил с ним бойцов, уверенный, что эта встреча на многих произведет впечатление. Высокий, широкоплечий, сравнительно молодой, он был слегка близорук. Он часто снимал очки и протирал платком, такая привычка.

    Комиссар здоровался с каждым бойцом, задавал вопросы: как кормят, есть ли баня, пишут ли из дома? Побывал Борисов и в блиндажах. Порадовался, увидев на столе несколько последних номеров дивизионки. В одном из блиндажей отдыхавшие солдаты резались в карты, у комбата, шедшего сзади, скривилось в пугающей гримасе лицо, игроки и сами мгновенно засуетились, пряча карты. Леонид Федорович рассмеялся:

    — Жалко, времени у меня мало, а то сыграли бы, давно не держал в руках картишки. В части у нас, где служил до войны, любили вечерком сразиться.

    Комбат успокоился, да и солдаты заулыбались. Борисов попросил не стесняться, задавать любые вопросы.

    — Почему немцы не распускают колхозы? — прозвучал первый вопрос. — Значит, они тоже за колхозы?

    — Не совсем так. С помощью колхозной системы им легче грабить деревню. Во многих оккупированных районах люди уже это поняли.

    — А правда, что немцы вывозят к себе чернозем с Украины?

    — Не знаю, но допускаю, что фашисты могут такое делать.

    — Скажите, товарищ комиссар, нарком обороны обещал, что война закончится в нынешнем году, а конца ей что-то не видно.

    — Значит, пока мы плохо воюем. Чем лучше будем бить врага, тем скорее прогоним его с нашей земли.

    — Уж больно тягота с почтарями.

    — Знаю, принимаем меры.

    — Баньку бы почаще — заслон вшам!

    — Сделали для каждого батальона баню, так что готовьте веники.

    — Вроде бы, товарищ комиссар, немцы пооткрывали в деревнях церкви, это как понимать?

    — Дурят оккупанты людей, вот и заманивают в церкви, хотят сделать народ более послушным.

    Затем мы больше часа провели в моем блиндаже. На вопрос, как объяснить, что в моей роте нет побегов, я рассказал о своей системе и хорошо отозвался о бойцах.

    — А до войны вы чем занимались? — спросил Борисов.

    — Я окончил школу в сорок первом, но в тридцать седьмом работал киномехаником — нужно было зарабатывать на жизнь, когда мать уволили со службы.

    — Это когда отца репрессировали?

    — Да. К счастью, он вернулся. Сейчас он руководит оборонной стройкой на Урале.

    — Скажите, кто вы по национальности? — внезапно прозвучал вопрос.

    — Еврей. Извините, если не секрет, лично для вас это имеет значение?

    — Вы угадали, лейтенант: именно лично имеет. Я по убеждению и поведению — интернационалист, таким меня воспитали дед и отец. Сам я из Ярославля, в нашем городе до революции евреи не селились, но, как ни странно, первым красным комендантом города стал бывший городской сапожник — единственный еврей в Ярославле. Оказалось, он был подпольщиком. Его убили во время эсеровского мятежа в восемнадцатом. Теперь конкретнее, зачем я спросил вас о национальности. К сожалению, и в дивизии, и повыше есть командиры и политработники, которые не очень приветливо относятся к евреям, считают их трусливыми, хитрыми и плохими воинами. Я так не думаю и в моем политаппарате подобные настроения пресекаю, а вы — один из «аргументов» в мою пользу. Поговорим о насущном: как вы считаете, лейтенант, каковы главные причины дезертирства?

    — Позвольте, товарищ полковой комиссар, откровенно?

    — Только откровенно! Иначе какой смысл в нашем разговоре?

    — Я об этом не раз думал. Назову две причины. Во-первых, это постоянные неудачи армии под Ржевом и огромные потери. Люди не хотят участвовать в бессмысленной бойне. Вторая причина — трудный солдатский быт. Сколько можно тянуть лямку, не видя конкретной заботы о себе? А тут еще из окопов противника доносятся запахи вкусной еды.

    Борисов помолчал, протирая очки, поблагодарил за полезный разговор и покинул расположение роты.

    Комдив Поплавский и офицеры

    Вскоре в штабе дивизии собрали комбатов и командиров рот. Открыл совещание комдив. Впервые я увидел генерала Поплавского. Говорили, что генерал щупленький, оказалось — крепыш. На плечах — новенькая кожаная тужурка. Курносый. Говорит резко, рублеными фразами. Казалось, с каждой его фразой взрывались снопы искр:

    — Больше я не потерплю побегов в своей дивизии! Надо повышать требовательность! Прежде всего — к себе! Еще жестче будем наказывать командиров за побеги!

    Один из комбатов бросил с места:

    — Бегут, как крысы с тонущего корабля!

    С совещания этот комбат вышел командиром роты. Прокомбатил человек всего один месяц. Каков Поплавский — с ним следует быть начеку! Позже стало известно, что провинившийся еще и партийный выговор схлопотал «за политическую незрелость».

    После комдива выступил комиссар Борисов:

    — Мы, командиры и комиссары, слабо занимаемся идеологическим воспитанием солдат. Как следствие — неверие людей в победу над фашистами. Командиры рот не выполняют своих прямых обязанностей, слабо заботятся о подчиненных, некоторые солдаты, особенно из южных районов страны, не выдерживают тяжелой жизни на переднем крае. Нужно всем нам подумать, что можно сделать для них. Следует также учитывать, что часть красноармейцев попадает в армию из освобожденных от оккупации районов. По мере продвижения армии на запад эта тенденция станет нарастать. Среди них могут найтись неустойчивые, а возможно, и невыявленные пособники оккупационных властей.

    В заключение комиссар назвал мое имя и рассказал об опыте работы с подчиненными в нашей роте, даже придумал название моей системе: «Ни шагу вперед!» — по аналогии с приказом № 227 «Ни шагу назад!». Не скрою, я был польщен. Но настроение испортила фраза, брошенная нарочито громко кем-то из офицеров:

    — Надо же, хитрый еврей всех облапошил! Все мудаки, а он хороший!

    Стало не по себе и обидно. Подлость какая, я же не только для себя, для всех стараюсь.

    Начали расходиться. Меня остановил начальник особого отдела дивизии, представился:

    — Майор Ковалев. — И вежливо попросил задержаться.

    Когда мы остались одни, спросил:

    — Знаете ли вы о группе молодых солдат-украинцев, их в вашей роте восемь человек.

    — Знаю, — ответил я. — Впрочем, как они попали в Казахстан, мне не известно.

    — Это дети раскулаченных в тридцатые годы на Украине, были высланы в Казахстан как ненадежный элемент. Эту молодежь долго не брали в армию, сейчас, видимо, посчитали допустимым. Но можно ли им доверять, я не уверен.

    — Я им верю, беседовал с каждым. Все они рады, что воюют с немцами, надеются после войны вернуться на Украину.

    — Вы очень уверенны, лейтенант.

    — Они — новобранцы и слабо подготовлены, но это не их вина, я поручил их подучить.

    — Смотрите не ошибитесь, ваше доверие может дорого обойтись. Прошу вас лично информировать меня о малейших настораживающих фактах.

    На этом разговор закончился, и я отправился в роту.

    В роте меня поджидало нечто столь же неприятное. Возле моего блиндажа топтался взволнованный Олег, комсорг роты, он принес немецкие журналы с цветными иллюстрациями.

    — Вот, упали с неба прямо на траншеи! — возбужденно заговорил комсорг. — Мерзавцы, до чего додумались: заманивают нашего брата голыми бабами!..

    — Олег, — перебил я, — ты же не читал эту фашистскую мерзость? Правильно сделал, что подобрал и принес мне. Ты ведь принес это, чтобы сжечь? Ведь так?! — я пристально глядел на него.

    Молодой солдат тут же ответил, голова быстро сработала:

    — Конечно! Я сам всегда советую комсомольцам так поступать!

    На глазах у Олега я порвал оба журнала, мы вместе зашли в блиндаж, печка еще горела, я передал клочки телефонисту, который и бросил этот мусор в огонь.

    «Нехорошее» письмо

    Минула неполная неделя, и мне пришлось расстаться с моей ротой. Но прежде чем это произошло, меня внезапно вызвал к себе Борисов. Поздоровался, предложил садиться и, с места в карьер, протянул письмо бойца из моей роты, возвращенное военной цензурой. Текст был короткий, привожу его в полностью:

    «Здравствуй, почтенная Глафира Петровна, низкий поклон Вам. Здравствуйте, сестричка Дуня и дедушка Ефим. По-первому сообщаю, что я живой и здоров. Вам всем того же желаю. Война — дело страшное. Не думали мужики такое. Радостей никаких. Все дни в грязи и холоде. Обувка давно сгнила. Срам какой — даже не кормят прилично нашего брата. Только Ваши письма и согревают. Как побьют мужиков, а бьют нас постоянно, так достается под водочку сколько хочешь тушенки американской. Не думайте, что только один я так соображаю. Все ребята так соображают. Немцы от нас рядышком. Мои товарищи говорят: „Лучше бы уже пуля убила, чем так мучиться“. Другие спрашивают у бога, почему их в детстве не придушил, если знал, что будет война. Вылезти из окопа нельзя. Сразу в лоб получишь пулю. Немецкие снайперы охотятся за нами. Умирать никому не хочется. С тем и до свидания».

    — Ну, что скажете? Каков гусь! Чепуховый солдат.

    — Этот «гусь», товарищ начальник политотдела, — коммунист и мой первый помощник в самые трудные минуты. Награжден медалью «За боевые заслуги». Дважды ранен. Настоящий фронтовик! Простите меня, но солдат пишет правду.

    — Вы так же думаете, как он? — спросил Борисов.

    — Да. Но, в отличие от него, я не пишу такие письма.

    — Вот-вот! Значит, ваш Селезнев — незрелый коммунист.

    — Если разрешите, забудем о письме. Я поговорю по душам с Петром Васильевичем. Уверен, когда пойдем в бой, он поведет людей вместе со мной.

    Борисов долго-долго смотрел на меня, снова и снова протирал свои очки и все же решил:

    — Ладно. Постараюсь вам поверить.

    На этом мы расстались.

    Всю дорогу в роту я думал об одном: какое счастье, что цензура отправила письмо в политорганы, а там оно попало к Борисову, иначе…

    Глава одиннадцатая

    Новое назначение

    30–31 декабря 1942 года

    Письмо из дома!

    В шестидесяти метрах от расположения моей роты река образовывала на повороте небольшой рукав: одну сторону его занимали немцы, другую — наши, плюнешь — и попадет к чужакам. Наверное, было бы целесообразнее, если бы кто-то уступил и ушел с этого узкого выступа. Но ни наше командование, ни противник не проявляли никакого желания уступать. Зато, по какому-то негласному договору, противники здесь не трогали друг друга.

    Когда сообщили о назначении меня командиром этого противного участка на переднем крае, я не обрадовался: оставить свою роту, к которой привык, сдружился с людьми… Но приказ есть приказ. 30 декабря мы тепло попрощались, каждому я пожал руку.

    О приказе стало известно утром. А в середине дня я получил самый ценный на фронте подарок — причем новогодний! — письмо от мамы! Она отправила его из Кыштыма 10 декабря — вероятно, с надеждой, что я получу его к Новому году. Так и вышло, и теперь я снова и снова перечитывал:

    «…Родной мой сыночек. Какой ты молодец, что не забываешь нас. Каждое твое письмо — праздник. С утра я высматриваю в окне Шуру, почтальона. Хорошая, добрая женщина. Вот она появляется с огромной сумкой, где спрятано много чего: и добра, и не меньше горя. Достает из сумки знакомую треуголочку, мы садимся за стол. Я наливаю ей тарелку супа. Надеваю очки, читаю твое письмо громко. Шура немного глуховата. Она слушает, ест и плачет. У нее на фронте муж. Еще с 41-го она от него ничего не получает. Вечером прочитала твое письмо по телефону папе. Он неделями не приходит со стройки домой.

    Комбинат растет. Скоро его продукция, ты знаешь какая, пойдет по назначению. Прошу простить за горестную весть. У тебя их достаточно. Умерла Фанечка (мамина сестра. — Б. Г.). Мы срезали на память ее красивые локоны. Похоронили Фанечку в Кыштыме.

    Поздравляю тебя с наступающим Новым годом. Пусть он будет для всех нас добрым, победным. Береги себя, сыночек, пойми меня правильно. Я не призываю уклоняться от армейских требований. Но помни — у тебя слабое горло. Не кури на морозе. Старайся не пить холодной воды. В детстве ты часто болел ангиной. Чаще мойся в бане. Не дай бог, что-либо заведется…

    Вспоминаю 1921 год. Я тогда служила красноармейцем 12-й армии. Она шла на Варшаву. Но внезапно в Новоград-Волынске я заболела сыпным тифом, и меня оставили в местной больнице умирать. Нашлись добрые люди, выходили и устроили работать. Тогда все мы жили, придерживаясь пролетарского принципа: „Кто не работает — тот не ест“.

    В этом небольшом уютном и зеленом городе я встретила твоего будущего папу. Мне тогда было семнадцать лет. Я еще не совсем оправилась от болезни. Но с детства любила театр и участвовала в местной самодеятельности. В городском клубе мы ставили какую-то революционную пьесу, не помню названия. Твой будущий папа пришел на спектакль и, как все, крепко хлопал в ладоши. В тот вечер мы познакомились. Стали встречаться, полюбили друг друга. Что он нашел во мне особенного, не знаю. Слабая, худющая, новые волосы еще не выросли на голове. Он романтик — такой и ты. Мы поженились. Пришло время, и появился ты.

    Новоград-Волынск. Здесь мы впервые встретились, здесь ты родился. Разве это не судьба? Синяя птица, которая всем нам троим принесла счастье. Я верю, что эта птица сбережет и тебя.

    Вчера встретила директора завода, где ты начинал токарем. Он просил передать тебе привет. С каждым днем они увеличивают выпуск…

    Часто у нас бывает Наташа. У нее родился мальчик. Назвала его Андреем, в честь мужа. Она нарисовала твой портрет по последней гражданской фотографии. Я повесила его в столовой и не налюбуюсь на тебя.

    Наташа мне рассказала, как погиб ее муж-летчик в первый день войны. Он уже пристегнул себя в кабине самолета ремнями и хотел взлетать, но не успел. Налетели немецкие самолеты. Он застрял мертвым в разбитом самолете.

    Целую тебя, мой сыночек. Твоя мама».

    Сумасшедшая ночь

    Под вечер 30 декабря я принял новую роту. Она насчитывала тридцать шесть бойцов и двух командиров. Поначалу познакомился с командирами. Один из них, лейтенант Горбунов, временно исполнял обязанности командира роты. Второй, младший лейтенант Беленький, командовал взводом. Я уже знал, что Горбунов пережил штрафбат, был ранен и восстановлен в командирском звании — значит, искупил свою вину, но в чем состояла его вина, мне известно не было. На меня он произвел хорошее впечатление — как говорится, крепкий малый. Беленький — совсем иного склада. Очень юный, нет и девятнадцати, недавно закончил Омское военно-пехотное училище и сразу на фронт; видно, что еще не обстрелянный, хрупкий какой-то и, мне показалось, неуравновешенный; он все еще не чувствовал себя полноценным командиром и в людях разбирался слабо, не смог толком рассказать о своих бойцах. Понимая собственные слабости, нервничал, срывался.

    После беседы обошел с командирами посты в траншеях, бегло познакомился с солдатами, но поговорить успел лишь с двумя-тремя.

    — В атаку ходил? — спросил одного.

    — Всяко бывало. Добро, когда немец драпает после атаки, тут все вперед: прыгаем в его окопы и давай штыком пороть его, гада. Опомнился фриц, и давай нас вышибать. Если нет артиллерийской подмоги — отходим, а если хоть одно орудие с нами — ни хрена у них не выйдет.

    — В атаки ходил — и жив! Молодец!

    — Не всем так вышло.

    Вроде надежный солдат, подумал я, с таким не пропадешь. Этот разговор меня успокоил, все же решил: с утра нужно проштудировать состав и повернуть жизнь роты по-новому, срочно вводить мою систему. Пока же попросил командиров обходить ночью все посты.

    Вернулся в блиндаж. Жуткая усталость потянула на койку… Завтра — последний день сорок второго, уже целый год как я в армии. Какими мы были наивными и глупыми, поверив, что война скоро кончится; теперь-то я знал, что одной винтовкой и патриотизмом врага не возьмешь. Вспомнилась встреча сорок второго: пустая казарма, Рыжий, его песни под гитару… Сколько нас осталось в живых?.. И все-таки завтра непременно встретим с бойцами Новый год, устроим салют…

    В блиндаж вихрем ворвался младший лейтенант. В расстегнутой шинели, без шапки, лицо белое. Я сразу понял: произошло что-то серьезное.

    — Товарищ комроты! — чуть не кричал младший лейтенант. — Беда, жуткая беда! Побег! Двое — старик и новобранец!

    Я вскочил. Сон мигом унесся прочь. Мы бросились в траншею. На бруствере аккуратно лежали целехонькие винтовки и комсомольский билет, чуть запорошенные снегом. Кажется, я видел этих, не могу выговорить, уже бывших… Они приветливо встретили меня на ночном посту. Откуда они, кто они, как и где воевали, их имена? Нечего я о них не знал. Старый солдат — и надо же, уговорил новобранца, комсомольца. Комсомолец, вспомнилось, еще канючил, переживал, наверняка для отвода глаз: мол, как быть, у него за три месяца взносы не уплачены. Да, подвел меня внутренний голос. Я смотрел на брошенные винтовки, и делалось не по себе… Групповой побег — это штрафбат, а штрафбат — это конец жизни.

    Доложил комбату Коростылеву. Посоветовались с лейтенантами, что предпринять, — получалось, что ничего.

    Через час примчался комбат. С ним особист. По виду их сразу понял: запахло жареным, держись! Как положено, доложил, объяснил ситуацию, представил заготовленный рапорт. В рапорте я написал, в свое оправдание, что в роту пришел накануне вечером, за одну ночь не смог изучить людей, ввести свою систему.

    Комбат не стал ни читать, ни слушать, глянул злобно и обрушился с дикой руганью, сопровождаемой матом. Внезапно он выхватил из кобуры пистолет и ударил меня рукояткой по голове.

    — Сволочь! — процедил сквозь зубы. — Всех вас, мерзавцев, под трибунал!

    Рядом со мной стоял младший лейтенант Беленький, он весь дрожал, кусал губы — казалось, вот-вот разрыдается. Вмешался Горбунов:

    — Чего шумишь, комбат, ротный тут ни при чем, оба бежавших из моего взвода. Прошу все претензии ко мне.

    — Разберемся и с тобой! — пуще разозлился комбат. — И ты свое получишь! Не сомневайся! — От страха он уже не владел собой.

    Срочно вызвали санинструктора, голову мне быстро перевязали. Уходя, комбат бросил:

    — Учти, комроты, тебя сюда прислали не на курорт. Не наведешь порядок, допустишь еще побег — тебе не увильнуть. Тогда пощады не жди!

    Особист молчал, но складывалось впечатление, что все громкие слова и гадючий поступок Коростылева шли не только от его характера, но и от чрезмерного усердия показать себя перед особистом. За четыре месяца я ни разу не видел комбата в боевой обстановке: он старался спрятаться где только можно. Таких в армии называют «хвост собачий»: виляет туда-сюда, попробуй ухвати.

    Когда все разошлись, вдруг появилась слабость, голова стала тяжелой, я попросил Горбунова проводить меня в блиндаж. Дома выложил на стол все свои запасы: несколько кусочков сала, тушенку, луковицу, три сухаря. Разлили по кружкам водку и выпили за наступающий Новый год, оба мы после всего не знали, где его встретим. Еще раз выпили, и завязался разговор.

    — Спасибо, Володя, за поддержку, — сказал я. — Понимаю ваши чувства, сдерут с вас семь шкур, а беглецы, негодяи, сегодня же ночью будут поздравлять нас с Новым годом. Знаю немного о вашем прошлом: если случится что-то серьезное, постараюсь, сколько смогу, помочь.

    — Жди не жди, — перебил лейтенант, — а особисты не успокоятся, пока не отправят в штрафбат. Для них все мы — только галочки в отчетах. Один раз уже имел с ними дело, знаю им цену. Вы извините, но у нас слишком мало времени, помяните мое слово, эти подонки скоро придут за мной. Хочу просить вас послать письмо моей матери, вот адрес. Я уверен, вы это сделаете.

    Он положил на стол бумажку. Я прочел: «Свердловск, ул. Ленина, д. 16/а, кв. 16. Александре Семеновне Горбуновой».

    — Как видите, я с Урала. Если не возражаете, я кратко расскажу вам свою историю. За год до войны я окончил Полтавское танковое училище и был направлен в Западный округ. Командовал взводом первых самоходок. В сорок первом их все сожгли, и мы, танкисты, стали пехотой. Драпали, как и все. Шестого ноября в честь 24-й годовщины Октября комбат, сволочь, приказал взять деревню Тетерино — будет подарок Родине и Верховному. Обещал поддержку — два танка и артиллерию.

    В четыре утра поднял роту, объяснил задачу, и двинулись к реке — от нее до деревни не больше километра. Перешли речку и стали обходить Тетерино с двух сторон. Немцы встретили роту шквальным огнем — головы не поднять. Танки так и не появились. Мы отошли, заняли позиции вдоль дороги к деревне. Соображаю, что делать дальше, без танков. Вдруг из деревни вышла самоходка с автоматчиками и жмет на скорости в нашу сторону. Ну, думаю, пропали. И тут пришла мысль. Взял с собой двух бойцов с автоматами, связали гранаты по две в четыре «букета» и поползли по кювету навстречу самоходке. Повезло, машина вдруг остановилась — и почти напротив нас, вылез офицер, стал осматриваться в бинокль.

    Мы приблизились к машине, и, выскочив на дорогу, саданули в нее все заготовленные «букетики». Полетели ошметки тел; двух оставшихся вмиг положили, и я вскочил в машину, прикладом долбанул водителя. Вроде бы порядок. Отправил одного за ротой, чтобы двигались следом, и стал разворачивать самоходку в сторону деревни. А из деревни навстречу выползают три танка и бьют на ходу прямой наводкой. Заметили, гады! Развернул я самоходку обратно к реке, и тут прямое попадание — солдаты все замертво, меня ранило осколком в руку.

    Вернувшись в батальон, поздравил комбата с великим пролетарским праздником да и высказал сгоряча все, что думаю о нем, мерзавце, и еще привет попросил передать Верховному от восемнадцати павших за Тетерино. Эта сволочь тут же настрочил рапорт: будто захватил я самоходку с целью побега к немцам и ради этого погубил роту. Конечно, и про Верховного не забыл: видите ли, оскорбил я товарища Сталина. Особисты и прокурор потребовали расстрела. Трибунал осудил на десять лет. Отправили в штрафбат.

    Во время летнего наступления под Ржевом наш батальон помог 30-й армии прорвать оборону города, штрафники полегли почти все. Меня ранило в ногу, но до того успел подарить дзоту «букетик». Искупил кровью свой «проступок». Сняли судимость, вернули звание — все по честному. Так я попал в эту проклятую роту. Только теперь пусть учтут товарищи особисты, в штрафбат больше не пойду, уж лучше в лагерь, там хоть есть надежда остаться живым, если, конечно, на лесоповале не сдохнешь.

    С горечью слушал я Володю, какой мужественный, волевой человек, сколько в нем силы и в то же время совестливости, и фронтовик опытный, а всего-то ему — двадцать пять.

    Разговор прервал Беленький, за ним стояли в дверях два особиста.

    — Приказано вас, Горбунов, препроводить в особый отдел, — сказал один из особистов. — Забирайте вещи и пошли. Комбат поставлен в известность.

    Так мы расстались. И больше никогда не увидимся. Учитывая, что лейтенант побывал в штрафном батальоне — искупил вину, имеет два ранения, его осудили на четыре года и отправили в лагерь.

    Поговорил о лейтенанте с Борисовым, он покачал головой:

    — Трибунал — учреждение независимое, не подчиняется никому. Отменить приговор может только командующий фронтом.

    Беленькому объявили выговор, его сержанта разжаловали в рядовые. Не забыли и обо мне, на полгода отсрочили представление на очередное звание.

    Проводив Горбунова, вернулся младший лейтенант, глаза заплаканные.

    Какой ужасный день, вернее ночь. Кажется, наверху сошли с ума, сделали нас, командиров, заложниками изменников Родины. Какое безрассудство! Если так продолжится, армия лишится боевых командиров. И это хулиганское нападение комбата, в старой армии за такое стрелялись. Публичное оскорбление командира — это черт знает что. Впрочем, на злобность лучше отвечать пренебрежением, это срабатывает лучше, чем громкие поступки… Господи, как же мне плохо, голова точно чугунная, тошнит, но надо подниматься, идти в роту, взводный сейчас не помощник…

    Беленький сидел на нарах, опустив голову, и вдруг взорвался:

    — Вы-то понимаете, что младший лейтенант Беленький — следующая жертва этих мерзавцев! Вы это понимаете?!

    — Успокойтесь, Сережа, — сказал я, — и не вешайте нос. Побольше терпения, выдержки.

    — Ну и совет! Извините меня, какая польза от вашей философии?! Я официально предупреждаю: если произойдет побег в моем взводе, я покончу с собой! — Дрожащими руками он вынул из кобуры пистолет и приставил к виску: — Вот так и будет!

    Только этого не хватало, опасливо подумал я. Повысив голос, резко бросил:

    — Сейчас же уберите пистолет, младший лейтенант! Успокойтесь и не забывайте, что мы в боевой обстановке и воюем не с ветром. Вам доверили командовать солдатами! В их глазах вы представляете армию!

    Младший лейтенант спрятал оружие в кобуру, но стоял бледный, натянутый, как струна. Как его успокоить?! Не совладав с собой, он выкрикнул:

    — Какие мы все командиры, если страшимся своих больше, чем врага?! Такое положение непереносимо!

    Я поднялся с лежанки и подошел к нему:

    — Хватит хныкать! Назначаю вас, младший лейтенант Беленький, моим заместителем. Идите к солдатам. У нас впереди большая работа.

    Кажется, удалось утихомирить парня. Он отдал честь:

    — Слушаюсь! — и покинул блиндаж.

    Я прилег и закрыл глаза, может, все-таки сходить в медсанбат? Но я фактически теперь один, на Беленького роту не оставишь, уж больно он хрупкий — чистая нетронутая душа, он мне напоминал Женечку. Все больше война учила меня и прежде всего отношению к людям, главное — это освобождать их от чувства страха, слабости духа, одиночества.

    Резко хлопнула дверь, не вошел — ворвался с ошеломленным лицом сержант, подбежал ко мне и, склонившись, еле разжимая губы, пробормотал:

    — Товарищ комроты, младший лейтенант застрелился!

    — Что?!! — вскричал я, забыв о боли, медсанбате, обо всем на свете, оттолкнул сержанта и в одной гимнастерке пулей вылетел из блиндажа…

    …Нас, командиров переднего края, тогда, в начале зимы сорок третьего, спас Сталинград! После Великой Победы бежать стали меньше. Никакие радиовыкрутасы противника уже не действовали на ванечек и василечков! После Сталинграда не было такой силы, которая могла поколебать бойца. Вера в победу вошла в каждого. Словно погибшие передавали свою силу живым…

    Я остро переживал самоубийство Сергея. В девятнадцать лет так ужасно поступить с собой. Что это — проявление слабости характера, мальчишеская выходка, может быть — стресс?.. Скорее всего, душа его не смогла смириться с унижением и злом, не захотел он служить под началом коростылевых, не выдержал подлости одних и цинизма других. А как же я со своей толстовской философией смирения и терпения? Кому служу я? — Жизни!

    И все-таки он наступил!

    Передний край под Ржевом, я стою с солдатами в траншее, и все мы поздравляем друг друга. Каждый считал дни — когда же наступит Новый год! И вот он пришел! С вечным своим таинством, надеждами, новыми дивными красками. Снежные наметы укрывают лапы елок, легко поскрипывает снег под ногами, дышалось в полную силу… Фронтовики всегда связывают новогодние дни с воспоминаниями о святости, Рождестве, с огнем свечей, воспоминания о добрых традициях наполняют верой в будущее. Вот и в ту ночь все особенно много говорили о доме, читали друг другу письма матерей, любимых девушек, показывали — в который раз! — фотокарточки… Все знали о произошедших событиях, многие участливо глядели на меня, но ни о чем не спрашивали. Зачем?..

    Смотрю на часы: 12.10 — уже десять минут как шествует Новый год. Вглядываюсь в тихую морозную ночь. Противник молчит — видно, тоже справляют праздник.

    К Рождеству и под Новый, 1943-й год каждый немецкий солдат под Ржевом получил рождественский подарок: килограммовый пирог, кекс, шоколад, двадцать граммов кофе, сигареты и алкоголь. Особо отличившимся в боях вручили пакет от Гитлера. Во всех соединениях горели рождественские елки, как в былые, мирные времена.

    Мы же, бойцы и командиры на переднем крае, на Рождество и под Новый год получили обычные «наркомовские» сто грамм и по два кусочка селедки — вышло по паре бутербродов, на закуску. Вот и родилась песенка, ее охотно напевали в окопах:

    Смело мы в бой пойдем
    За хвост селедки!
    И как один помрем
    За сто граммов водки!

    Изредка взлетали в небо ракеты, освещая огромное поле и крепко закованную в лед Волгу, ее крутые берега. Над нами темнело небо сумрачной фронтовой ночи, а в голове бродили какие-то шальные мысли… И никакого предчувствия скорых перемен в моей жизни.

    Глава двенадцатая

    Полковой вожак молодежи

    Январь 1943 года

    Поворот судьбы

    Окопная жизнь не изменилась. По ночам проверял посты, разговаривал с солдатами, стараюсь понять их настроение, отношение к перебежчикам. Много чего приходилось услышать. Новобранцы рассказывали:

    — Погоняли два месяца с палками вместо винтовок: ать-два-три — и айда на фронт, мол, там сами живо выучитесь. Что ж, и выучились: стрелять, штыковать, убивать гада-немца. Многие, уходя, сыграли свадьбы, надули пузо своим девкам: ежели овдовеет, глядишь, хоть что-то получит баба от власти.

    На переднем крае новобранцы уже пообвыкли, о перебежчиках говорят:

    — Креста на них нет, уклонились с пути, поплатятся за то, ох поплатятся.

    Другой рассудил иначе:

    — Мне что, за них сорочку сымать? Поплевать да забыть.

    Услышал и такое:

    — Кто знает, кому полегчает — им или нам? Бог-то помалкивает.

    Тяжело было это слушать.

    В роту прислали двух скороспелых младших лейтенантов. Теперь мы командовали втроем, стало полегче. Я уже ввел свою систему, приняли вроде нормально.

    Недели через полторы после Нового года позвонил комбат: «Завтра в десять ноль-ноль явишься к комиссару полка майору Груздеву». В подобных случаях не принято проявлять любопытства, все же поинтересовался — комбат уклонился от ответа.

    Устроились штабисты здорово, на склоне под высотой я увидел целый городок из блиндажей, не меньше двадцати.

    С Груздевым я не встречался, но знал, что комиссаром полка он стал под Бельково в июле сорок второго, за бои под Витебском и Ржевом награжден двумя орденами — Красного Знамени и Красной Звезды. Говорили о нем разное, доброе и дурное; одни утверждали: «комиссар — человек с характером», другие считали, что майор загордился, стал заносчив, любит барствовать. Шел я к комиссару, полный догадок, но и представить не мог, как круто повернется мою жизнь.

    Выглядел комиссар браво. В сорок третьем было Ивану Яковлевичу всего двадцать девять. Отлично сложен, холеное лицо с красивыми ямочками, живые глаза. Весь чистенький, гладкий, ни одной пылинки на нем и вокруг. У меня же вид при нашей первой встрече, надо признать, был не очень.

    Встретил он меня приветливо, предложил сесть и без вступительных церемоний, словно зная все обо мне, заговорил:

    — Вызвал тебя, лейтенант, вот по какому поводу. Погиб комсорг полка Анатолий Разумов. Крепкий был политработник, умница, полковой любимец. Решили назначить вместо него тебя. Как смотришь на наше решение?

    Услышав такое, я чуть не свалился с табуретки. Вот это поворот! Все же, взяв себя в руки, спокойно ответил:

    — Товарищ комиссар, я — строевой командир. Учили меня на минометчика. Если честно, желал бы им оставаться и дальше.

    — Видишь, лейтенант, вопрос о твоем назначении согласован, так что деваться тебе некуда. Твою кандидатуру поддержал комполка Разумовский, похвалил и полковник Борисов. Комбат твой тоже не возражал. Дело решенное, будешь руководить молодежью полка. Это тебе не взвод или рота.

    Я продолжал обороняться:

    — Извините, я не имею никакого опыта комсомольской работы. Толя Разумов, известно, профессиональный политработник.

    — Темнишь, лейтенант. В 215-й состоял в комитете комсомола полка? Я, дорогой мой, — простой сельский учитель, а видишь, стал замкомполка по политчасти. С охотой подойдешь к делу — быстро опыта наберешься.

    Я попытался зацепиться еще за один аргумент:

    — Товарищ комиссар, я не член партии. Перед боем написал заявление, но попал в медсанбат, потом передний край…

    — Какая беда, лейтенант? Завтра же примем тебя в партию. Словом, возвращайся в роту, попрощайся как положено и завтра приходи с вещами, принимайся за дело.

    — Слушаюсь!

    В мрачном настроении отправился я в роту. Справлюсь ли? Начинается новая жизнь — какой она станет? Да и не очень-то тянуло меня на комиссарскую работу…

    Комиссар полка Груздев

    На компункт полка пришел я, как велено, с вещами, да какие там вещи — один мешок солдатский. Груздев, поприветствовав, сразу сказал:

    — Иди помойся и переоденься в чистое, получи новое обмундирование. Да постригись, зарос — не по-комсомольски выглядишь. Заместитель комполка тебе поможет. Даю два часа. Приведешь себя в порядок — приходи.

    Меня поразила бестактность комиссара: бывает ли он на передовой, знает ли, что значит сутками сидеть в траншеях?

    Я тогда ошибался. Комиссар не уходил от фронтовых сложностей. И мог служить примером отважного человека, таким я его узнал в деле. О чем постараюсь рассказать дальше.

    Через два часа во всем чистом, вместо замусоленного ватника — серый монгольский полушубок, я предстал перед Груздевым. И получил первое «партийное задание». В гости к Ивану Яковлевичу должна прийти полковой врач Лидия Николаевна, я должен занять пост перед блиндажом и никого не пускать.

    Дежурство мое продолжалось почти три часа. «Черт возьми, я же после бани, как он не понимает?!» — ругался я про себя.

    То, с чем я столкнулся в первый же день, показалось мне бесстыдством, особенно после жизни на передовой. Решил для себя: впредь все, увиденное в верхах, буду всякий раз сопоставлять с жизнью на передовой. Неужели и Толя Разумов охранял амурные делишки комиссара? В следующий раз откажусь. (Не отказался.)

    Лидия Николаевна, словно птичка, выпорхнула из блиндажа и поспешила в сторону медчасти. Груздев тут же позвал меня, усадил за стол, налил полстакана коньяка из недопитой бутылки:

    — Выпей, комсорг! Честно выполнил задание, вижу, замерз.

    Коньяк я пробовал впервые, благородный напиток сразу обогрел, тепло разлилось по телу, забылись гневные тирады, еще пуще захотелось спать, две последние ночи я не ложился. Но Иван Яковлевич меня задержал; видимо, стараясь оправдаться, стал рассказывать:

    — Семья моя погибла, а с Лидией Николаевной мы встречаемся давно и полюбили друг друга. Если посчастливится дожить до конца войны, поженимся…

    Судьба распорядилась иначе. В сорок третьем Груздева направили в Москву, в Военно-политическую академию. Закончил он подполковником, обзавелся семьей (фронтовая любовь была забыта) и уехал служить в Иваново. В семидесятые годы мы встречались в Москве, они с женой приезжали на День Победы.

    А тогда, прощаясь, Груздев спросил:

    — Ты хоть знаешь, что говорил Ленин на Третьем съезде комсомола? Какими орденами награжден комсомол, какие его главные задачи как верного помощника партии? В чем заключаются пять основных особенностей Отечественной войны, сформулированных товарищем Сталиным?

    — Это важно знать комсомольцу, идущему в бой?

    — Это важно знать, прежде всего, тебе! Ты теперь — вожак молодежи! Уяснил?!

    Нелегкие встречи

    Мой новый дом — небольшой уютный блиндаж политчасти. Встретили меня приветливо. Как положено, представились друг другу. В блиндаже нас трое: парторг полка, полковой агитатор и я.

    — Располагайся, теперь здесь твое пристанище, — показали мне на пустую койку.

    Я догадался, что еще две недели назад это было место Толи Разумова.

    Обычно на должность полкового комсорга подбирали молодого коммуниста из офицеров-политработников. Но вот комсоргом назначили строевого командира, скороспелого коммуниста. Власть развращает: я видел, как некоторые офицеры, попадая на более высокую должность, резко меняют стиль поведения, появлялись высокомерие, заносчивость, даже цинизм. Исчезала доброта, ради карьеры часто забывали товарищей, с которыми еще вчера ели из одного котелка, из одной кружки пили фронтовые сто грамм. И я старался следить за собой, не нарушать внутреннего кодекса порядочности. Я общался с людьми, старался вникнуть в их настроения, так как, будучи взводным и ротным, убедился, что боевой настрой людей во многом зависит от их состояния души. Поддержать человека, внимательно его выслушать — в этом я видел свою задачу комсорга.

    Перед боем беседую с молодым солдатом, спрашиваю:

    — Когда ты подашь заявление о вступлении в комсомол?

    И слышу:

    — Комсомольцем хочешь меня сделать, комсорг? Мечтаешь билет вручить? Мне жить-то осталось всего три часа — до атаки. Так что, товарищ лейтенант, ищи другого.

    Долго не мог успокоиться.

    Наш командующий говорит:

    — Хотелось бы расцеловать каждого бойца, каждого командира, ведь они дерутся за троих, за пятерых!

    А его за что целовать?! Каждый день кладет до десяти тысяч бойцов и командиров. Тут у меня с ним серьезные расхождения.

    Позвонил в политчасть особист, попросил встретиться. Ничего хорошего от этих людей не жду. У нас состоялся разговор.

    — Вы знаете, лейтенант, комсомольца Абрама Розенфельда?

    — Слышал.

    — Он оказался самострелом. В медсанбате его разоблачили, и солдат сознался. Есть рапорт командира роты. Мы собирались отправить дело в трибунал, но по политическим соображениям решили иначе. Комиссар Борисов посоветовал поговорить с вами. Вызовите его. Допытайтесь, собирается ли этот мерзавец воевать честно, и дайте нам знать.

    Решил посоветоваться с Груздевым. Он, как всегда, занялся «спихотехникой»:

    — Борисов посоветовал, так выполняй.

    Вызвал Абрама в политчасть. Мы были одни. Прежде всего спросил: правда ли все, что пишут и говорят комроты, врачи, особисты? Он все подтвердил. Поклялся больше так не поступать, объяснил: «Сдали нервы». Я попросил его рассказать о себе, откуда он, как попал на фронт.

    Еще в детстве у него обнаружился дар художника. В сороковом поступил в Архитектурный институт в Москве. В трудные дни под Москвой их комсорг предложил всей группой, кого еще не призвали в армию, пойти добровольцами на фронт. Через несколько недель их обмундировали и отправили на дальние подступы к Москве. Почти все погибли. Он и еще два студента попали в госпиталь, затем вновь на фронт.

    — Я понимаю, на мне как на еврее лежит особая ответственность, я должен воевать не только за Родину и за себя, но и за свой народ, который уничтожает Гитлер.

    — Правильно понимаешь, — подтвердил я. — Но ты отклонился. Ты знаешь, Абрам, что ждет тебя за самострел?

    — Знаю. Пожалуйста, называйте меня Абраша, меня так все называют. Если разрешите, хотел бы поговорить откровенно, вы же меня позвали как комсомольца, я доверяю вам.

    — Конечно.

    — Я из Винницы, в этом городе было много евреев, и во всех семьях у нас соблюдали религиозные традиции и разговаривали на еврейском языке. На нем писал свои произведения Шолом-Алейхем — это классик еврейской литературы, которого высоко чтят в нашей стране и во всем мире. Может быть, вы слышали о нем?

    — Нет, Абраша, к сожалению, не читал.

    — Почитайте, не пожалеете. Я учился в еврейской школе, по субботам посещал синагогу. В Виннице и в Москве в этом меня никто не упрекал. На фронте, особенно на переднем крае, я, понятно, не могу соблюдать еврейские традиции. Но этот комроты, написавший рапорт, гадко оскорбил меня в присутствии моих товарищей да еще пообещал отдать под трибунал.

    — За что?

    — Я попросил его отпустить меня в субботу с дежурства на посту. Хотел помолиться за маму и папу. Он закричал на меня: «Значит, по субботам воевать не хочешь?! Ах ты…!» Сами понимаете, что он сказал. Избил. Я не заплакал, только сказал: «Чем вы, советский офицер, лучше фашистов?» Он рассердился, обещал со мной расправиться.

    Я сказал:

    — Комроты поступил с тобой непозволительно, оскорбил твои национальные чувства. Но ты, ты-то хорош! Сравнить офицера Красной Армии с гитлеровскими головорезами! Это кощунство!

    И тут я потерял власть над собой. Вместо беседы — вдруг врезал Абраше, сбил с ног и выставил из блиндажа. Первый раз в жизни поднял руку на человека! Как мог я так потерять себя?! Так поступить с комсомольцем?! Мерзко! Какой я после этого вожак молодежи?!

    Несколько дней я ходил сам не свой. То порывался сходить к Абраше на передовую — извиниться, ведь он и обо мне может подумать черт знает что. Думал, что можно сделать, как защитить комсомольца от командира роты — антисемита и недалекого человека. Но и этого я не сделал. Единственное, что смог сделать: добился его перевода в другой батальон.

    Опять трудный разговор. Неожиданно подошел уже немолодой солдат с усталыми печальными глазами и одним духом выпалил целый каскад коротких фраз, в голосе надрывность и тревога, мучительная слезность:

    — Я — ленинградец. Доцент Педагогического института имени Герцена. Автор многих известных книг и статей о нашем Буревестнике революции Горьком. Мне сорок четыре года. Я многое еще способен сделать и сделаю! Имею жену и двух детей. Они сейчас в блокадном городе. Умирают. Как все ленинградцы. Умирают от голода…

    Я мягко заметил:

    — Простите, в чем ваш вопрос?

    За стеклами очков я видел слезы, он попросил:

    — Пожалуйста, заберите меня с передовой! Я готов на любую должность! Даже обозника!

    Что я мог ответить? А он продолжал:

    — Господи, когда меня не станет, кто лучше, чем я, прочитает студентам «Старуху Изергиль»? Как вы думаете, может быть, написать письмо товарищу Сталину? Он поймет меня лучше, чем вы все.

    — Неужели вы считаете, что у товарища Сталина нет других забот сегодня, когда идет тяжелая война?

    Он усмехнулся:

    — Позвольте вам рассказать одну старую притчу. Как-то старушка решила обратиться с просьбой к римскому императору. Стража не пустила ее; ей сказали, что властителю некогда с ней встречаться, выслушивать ее просьбы. Тогда старая женщина ответила: «Если у него нет времени встретиться со своей гражданкой, значит, он не может быть императором».

    Я поблагодарил ленинградского доцента за прекрасную притчу, пожал ему руку и тепло сказал:

    — Не падайте духом. Не поддавайтесь чувству обреченности. Мы еще встретимся с вами — после войны! Я хочу поступить в ваш институт — лучший педагогический институт страны! Непременно приду слушать ваши лекции!

    Чем я только не занимался! Чего только не делал! Старался воодушевить словом и примером молодых солдат. Горестно собирал залитые кровью комсомольские билеты, пристально вглядываясь в лица бойцов на крохотных снимках. Проводил собрания и митинги. Организовывал прием в комсомол. Встречал пополнения. Общался с журналистами, стараясь, чтобы дивизионная газета рассказывала о воинах-комсомольцах. Ходил в разведку. В наступлении обычно находился в одном из передовых батальонов…

    Особенно я гордился тем, что наладил переписку фронтовиков с людьми из многих городов и сел. Письма в полк стали приносить мешками. Это скрашивало трудную солдатскую жизнь. Возникала заочная дружба по переписке, а иногда вспыхивала и заочная любовь. Приходили в полк и такие послания: «Не знаю, кого найдет это письмо, но кто бы его ни получил, пусть знает. У меня было три сына. Все они погибли. Я хотела бы усыновить фронтовика и отдать ему всю оставшуюся в моем сердце материнскую любовь». Случались и авантюрные письма. Адресаты их, а чаще адресатки, желали что-нибудь выудить у нас, получить задаром. На одно из таких мелодраматических писем, красиво и хитро написанное, попался и я: обратился к властям и комсомольскому начальству города, где жила эта хитрая девчонка, чтобы ей помогли. Полученный ответ обескуражил, мне сообщили ряд фактов и посоветовали получше разбираться в людях.

    Самым важным для меня стало расширение кругозора. Я стал лучше понимать происходящее — в масштабах уже не роты, а полка и дивизии. Начал задаваться вопросами, на которые прежде у меня не хватало ни времени, ни сил, да и жизненного, как и боевого, опыта было маловато. Так что же для меня война? Я уже понял, что война для меня, как и для всех, это прежде всего — трагедия. Война — это не только героические подвиги и битвы, как я раньше себе представлял. Война — это еще и повседневное существование человека в невыносимых условиях. Это кровь, грязь, пот. Это жизнь в экстремальных обстоятельствах. Война стирала границы между добром и злом. Она обесценивала священный уникальный дар — человеческую жизнь.

    Да, я был всегда на людях, вечно занят — и при этом меня постоянно мучили сомнения. Меня беспокоило мое особое положение — некая избранность. Новое назначение отодвинуло меня от смерти. Вспоминался Сабит Халиков, наша случайная встреча в медсанбате и его совет не рваться на передовую, а ведь он был, как я сейчас, полковым комсоргом. Может быть, я усвоил его уроки, стал другим, изменился?.. Вместе с тем известно множество примеров, когда солдаты, от рядовых до генералов, погибали не в бою — случайно, что называется — на ровном месте. Недавно я и сам оказался на волосок от смерти. С одним офицером мы возвращались с переднего края, и у нас состоялась милая встреча с немцами — вечерком, в молодом лесочке на ничейной территории. Метрах в ста от окопов мы вдруг отчетливо различили три фигуры в мышиных шинелях. Как лазутчики проникли через передний край, с какими целями? Они тоже заметили нас, выставили автоматы. Открой они огонь — скосили бы нас за секунды. Видимо, благоразумие взяло верх: группа стала поспешно отходить. Приняли меры, чтобы задержать их, но они исчезли так же необъяснимо, как появились.

    Как бы то ни было, суди не суди, понятно: комсоргом полка шансов выжить у меня больше, чем у командира взвода или роты. Тут я подальше от немецкой пули, и, наверное, мне не придется идти в атаку или в разведку боем. Я свободнее распоряжаюсь собственным временем и своими поступками, и быт мой улучшился. О таком на войне можно только мечтать.

    Последующие события изменили эти, пожалуй, наивные суждения.

    Парторг Михалыч и агитатор Степаныч

    Мои соседи по блиндажу — капитан Михаил Михайлович Гаврилов — парторг полка и майор Сергей Иванович Степанов — полковой агитатор. Все называли их «Михалычем» и «Степанычем». Вроде милые люди. Но одно — представить свою «витрину», и совсем другое — узнать человека изнутри, не по словам, а по поступкам. Прослужив с ними почти год, я стал лучше понимать этих людей и попытаюсь о них рассказать.

    Гаврилов был из Иваново, старинного русского города. Вырос в семье потомственных текстильщиков. Закончил всего четыре класса, из пятого ушел, поступил учеником на фабрику. В четырнадцать лет вступил в комсомол. Скоро сообразил, что быть комсомольским активистом — занятие полезное. Через год шустрого комсомольца избрали секретарем фабричной первички. Здесь жизнь свела его с главным фабричным коммунистом. Старался во всем помогать ему: отвозил партвзносы, красил стены в парткоме, а заодно и в доме главного, ездил по его поручению к шефам, организовывал праздники, торжественные вечера. Подошло время, влюбился в молоденькую ткачиху-комсомолку. Поженились. За семь лет Катенька родила ему четырех отличных мальцов. Жить стало трудно. Помог главный партиец: устроил Гаврилова инспектором в райисполком, а именно в отдел народного питания — «нарпит». Работенка что надо!

    Накануне войны Гаврилова призвали в армию. Определили в политсостав. Прошел трехмесячные курсы, изучил «Краткий курс истории ВКП(б)», его приняли в партию — «из рабочих». В сорок первом направили в Елец, где тогда формировалась 220-я дивизия. Учитывая довоенный хозяйственный опыт, поручили служить по интендантской части — заведующим продовольственным складом. Он исправно снабжал полки харчами, и его избрали парторгом тыла дивизии. Но долго не удержался, уж больно многие зарились на это доходное место. Под Ржевом Михалыч несколько изменился в весе — сменил должность снабженца на должность политработника, назначили его парторгом 673-го полка.

    Постоянно общаясь с Гавриловым под Ржевом, Дубровно, Оршей, Смоленском, я сделал вывод, что на фронте этот парторг решал две основные задачи: любой ценой остаться в живых и быть верным интендантом своего семейства в Иваново.

    Михалыч был совершенно безразличен к чужим бедам и никогда не искал повода вести солдат в бой «за Родину, за Сталина». В то же время был добросердечен к коммунистам и снисходителен к их прегрешениям, если они не выходили за рамки военных законов.

    Сам парторг, надо сказать, был далеко не безгрешен. Не пропускал дня, чтоб не выпить положенные сто граммов — свои и непьющего агитатора, а, если случалось, мог употребить и побольше, не брезговал. Приметил ивановский мужик крепко слаженную деревенскую прачку Серафиму — грудастую, в теле девицу — и захаживал к ней куда чаще, чем на передовую. Как-то он поднял меня аж в пять утра:

    — Пойдем со мной, комсомолец.

    Вышли на лесную поляну, усадил он меня на пенек и говорит:

    — Видишь третий блиндаж в левом ряду? Как задымит труба, уходи. А пока сиди и гляди, чтоб никакая партийная и беспартийная сволочь не усекла меня. Понял?

    Да что же это — опять «партийное задание», только герои новые?! Вот так парторг!

    А с некоторых пор я стал примечать одно странное обстоятельство. Как мог — а мог Михалыч многое! — он старался уберечь меня от немецкой пули: всеми силами удерживал от переднего края и участия в боях, где бы они ни происходили, для чего заваливал меня всяческими заданиями, часто тащил с собой на партийные собрания, митинги, проверки. Я стал уклоняться. Зачем он так поступает — воспитывает во мне идейность? Вряд ли, никогда она не ночевала в его душе. Я терялся в догадках. Оказалось, берег он меня ради себя — ради своих тайных личных интересов. Но узнал я об этом только после войны, когда, уже дома, прочел его письма. По секрету от меня он писал моей матери, плакался о своих четырех мальцах, называл себя моим «лучшим другом», «фронтовым отцом». Мой «фронтовой отец» так разжалобил добрую маму, что она стала посылать посылки в Иваново, часто отказывая во многом себе и отцу.

    Груздев ценил Михалыча, комиссар знал: хитрый ивановец всегда себе на уме, обойдет кого хочешь и в любых обстоятельствах, а потому поручил парторгу полка ответственный участок: тыл. И всегда чувствовал себя спокойно: батальоны вовремя получали тушенку, хлеб, курево, оружие, боеприпасы.

    Однажды в наших отношениях с Михалычем образовалась трещина. Да какая! Я думал, что после состоявшегося между нами резкого разговора Михалыч отвернется от меня. Не отвернулся. А произошло вот что.

    С сентября 1941 года вся страна посылала на фронт целые эшелоны подарков. Отцы, матери, жены фронтовиков слали нам все, что могли, часто последнее. Посылали одеяла, белье, теплые вязаные носки и варежки (бойцы часто использовали теплые носки как варежки), кисеты, мыло, конфеты, печенье, пряники, писчую бумагу, конверты, карандаши, сухофрукты, вино (с юга), дешевый одеколон — всего не перечислишь. Шли подарки с заводов, из колхозов, школ, даже из детских садов. Эти подарки, заботливо уложенные в картонные коробки, фанерные ящики, вложенные в них письма и фотографии доставляли безмерную радость на передовой.

    К сожалению, путь подарков к передовой оказался в грязных руках. До переднего края не доходило и половины! Михалыч круто взял «подарочное дело» под партийное око, заслужив похвалы комполка Разумовского и комиссара Груздева.

    Но, как всегда, Михалыч не забывал и о себе. Всякий раз, когда в полк доставляли подарки, он поспешно бросал все дела и широкими шагами направлялся в тыл. Утихомиривал интендантов и штабистов, представителей батальонов, споривших за каждый пакет и затевавших дискуссию — что входит в понятие «передний край». Однажды Михалыч принес в политчасть три одеяла и сумел убедить нас принять их.

    Подарочная эпопея продолжалась — и Михалыч аккуратно притаскивал в политчасть туго набитый вещмешок с вещичками, складывая неправедно обретенное под своей койкой.

    Как легко обмануть себя! Я видел происходящее, но старался не вмешиваться. И наступил момент, когда я не выдержал, решил посоветоваться, как поступить, со Степанычем. Майор отмахнулся от меня, как от мухи. Тогда, полагаясь на дружбу, я напрямую высказал Михалычу все, что думаю о вещмешках из тыла.

    — Извини, Михалыч, — сказал я, — но что же ты делаешь? Забираешь материнские подарки на фронт, переправляешь в Иваново. За такое фронтовики тебе спасибо не скажут, ведь у многих, как у тебя, дома жены и дети.

    Говорят, «мала муха, а большую лошадь укусить может». Побагровев, Гаврилов грубо ответил:

    — А кто побеспокоится о моих мальцах?! Местной власти на них наплевать. Тебе-то что! Твоя матушка — в Москве! В тепле и без забот!

    — Ну, это уж слишком. Обижайся не обижайся — дело твое, но я тебе свою позицию высказал. Ты не только отец, ты — парторг полка, говоришь с людьми, произносишь патриотические слова! Глядя на тебя, и другие мародерствуют! Заметил, как тыловики запахли одеколоном?

    — Легче на поворотах, комсомолец, каши еще мало съел! И вот тебе совет: яйца курицу не учат.

    Я замолчал, лег лицом в подушку. И жалко его было, ведь семья; и все восставало во мне: солдаты так ждут подарков, писем, тот же дешевый одеколон, а им преподносят обглоданную кильку, золотая рыбка уплывает в чужие моря!

    Степаныч был полной противоположностью Михалыча — можно сказать, из простейших млекопитающих. Разобраться в нем было нетрудно, потому называли его кто «добряком в рассоле», кто «медным лбом».

    Выглядел Степаныч скверно — одутловатое лицо, тяжелые мешки под глазами — видно, внутри поедала его какая-то хвороба. Постоянно пил чай — по десять и больше стаканов в день. Весь он был словно закован в медный панцирь. Чаще молчал. С места — танком не сдвинешь. Волосы спадали на густо изборожденный морщинами лоб. Глаза скрывались за очками с толстыми стеклами, дужки их были аккуратно привязаны веревочками — страшился Степаныч потерять очки, всегда осторожен был с ними, берег. На фронте потеря очков — беда; рассказывали, что солдаты из похоронных команд и санитары нередко подбирали на поле боя очки, меняли на табак и водку.

    Свой день Степаныч распределял на две половины. С утра до обеда был углублен в прессу, аккуратным почерком выписывал на отдельные листочки интересные заметки, факты, цифры. Во второй половине дня грыз гранит науки под названием «В.И. Ленин о пропаганде и агитации», ежедневно прочитывая и конспектируя порцию текста. Эту толстенную книгу он повсюду таскал в вещмешке, никому не доверяя свою драгоценность.

    Как-то я спросил его: «Какая разница между пропагандой и агитацией?» Он засыпал меня ленинскими цитатами, пространно и долго излагая то, что без труда можно объяснить за минуту. Видимо, он испытывал огромное удовлетворение от самого процесса словоизвержения. За нудность своих речей он и получил прозвище «медный лоб».

    Любил Степаныч петь известную песню «Кони сытые бьют копытами! Встретим мы по-сталински врага!..» — при этом ловко, в такт притопывая под столом ногами. Однажды я спросил, чем так полюбилась ему эта песня?

    — Я же был кавалеристом! — гордо ответил Степаныч.

    Попал он в армию в 1938 году — по партийной директиве о направлении на политработу в армию 4500 учителей-коммунистов. Бойцовские качества, с которыми пришел в армию, Степаныч потерял, кое-как пережив сорок первый год. Больше до конца войны с винтовкой в руках никто его не видел.

    Таковыми на деле оказались капитан Михалыч и майор Степаныч.

    Ежедневно сталкиваясь с подобными людьми, я чувствовал, как все больше тупею и закисаю, возникала душевная пустота. Глядя, как даже во фронтовых условиях такие люди исхитряются устроить себе курортную жизнь, я думал: эти уж точно выживут, а после войны уйдут из армии, начнут вольную жизнь с рыбалкой или охотой и, встретившись за рюмкой или чашкой чая, станут с пафосом вспоминать битвы, где «вместе сражались они», и, конечно же, требовать почитания своих заслуг ветеранов-фронтовиков.

    Как отличалась наша жизнь от жизни на переднем крае! Там руку к козырьку не тянут, и солдату особо не прикажешь, если сам в опасный момент оплошал, не сумел доказать собственной смелости и бесстрашия. Меня постоянно тянуло на передний край, к людям, с которыми я начинал боевой путь. Да, там было тяжелее и опаснее, но там я ощущал себя частью взаправдашней, реальной жизни, и жизнь эта, как ни парадоксально, была радостнее, чем моя нынешняя. Тревожило, лишая равновесия, многое. Но прежде всего — вопросы к самому себе. Может быть, что-то уже изменилось во мне?

    Займу ли я когда-нибудь независимую позицию? Послать бы их всех к черту!! Да уж… вот только рак на горе свистнет или щука запоет.

    Полковник Разумовский

    Прошел месяц. Все реже я бывал на переднем крае, придавила бесконечная словесная и бумажная суета. Совещания, собрания, встречи с пополнением, задания комиссара и парторга или вдруг семинар — дивизионный, армейский. Самым приятным событием за этот месяц стало знакомство с новыми товарищами, комсоргами батальонов Ваней Скоропудом и Борисом Флегбоймом. Привязался я и к маленькому толстячку с розовыми щечками — ну прямо Колобок! — сержанту Васе Рагулину. Через полтора года он заменит меня, станет комсоргом 673-го полка.

    Звонок Груздева:

    — Вечером — к командиру полка.

    — Слушаюсь!

    В назначенный час я предстал перед Максимом Петровичем Разумовским. Полковник предложил сесть и сказал:

    — Уже месяц, как вы служите комсоргом полка. Передний край знаете, побывали во многих батальонах, в батареях, познакомились с тылом. Я бы хотел услышать ваше мнение о подразделениях, которые вы посетили.

    — Впечатление хорошее, — ответил я.

    — Заметили какие-то недочеты?

    — Так точно, заметил.

    — Слушаю вас.

    — Прежде всего о пополнении. С каждым разом оно все хуже. Почти половина из вновь прибывших — новобранцы, они мало что умеют, скверно одеты и обуты, прибывают голодными. Пока мы в обороне, их желательно подольше держать в учебном батальоне. Редко бывают на переднем крае политработники и полковое начальство, не говоря об интендантах. Не налажена работа почты. Но это не главное.

    — Говорите.

    — Первое. Нет обещанных автоматов, даже рота автоматчиков до сих пор с карабинами. Второе. На переднем крае, товарищ полковник, недостаточно заботятся о бойцах. Солдаты в окопах плохо одеты, замерзают. Шинели выношенные, часто порваны, у многих — с обгоревшими у костров полами. Обувь прохудившаяся, даже обмотки полугнилые. Американские ботинки достались единицам. Недочеты и в питании. Все еще нерегулярно доставляется горячая пища, и хорошо бы дополнительно привозить горячий чай. Группам, снятым с передовой на отдых, желательно организовать помывку в бане хотя бы два раза в неделю.

    — Что ж, согласен с вами и рад, что строевой командир стал комсоргом полка. Обо всем этом надо вместе подумать и принять меры. Поговорим теперь о вашей работе. Вы знаете о блестящей победе в Сталинграде, разгромлена трехсоттысячная армия противника. Мы обязаны рассказать об этой победе и своим солдатам, и немцам — от немецких солдат многое скрывают. Теперь ваша козырная карта — Сталинград. Разъясняйте красноармейцам, что и мы, воюя под Ржевом, внесли свою лепту и немалые жертвы ради этой победы — это поднимет дух бойцов и усилит веру в успешность наших действий. Лейтенант, я — старый вояка и уверен: вот увидите, скоро возьмем и Ржев.

    — Товарищ полковник, — попросил я, — уделите мне еще несколько минут. Молодые солдаты и офицеры хотят больше знать о полковом командире, — пожалуйста, расскажите о себе.

    — Понимаю вас. Постараюсь, — сказал полковник. — Во время Первой мировой я закончил Александровское военное училище. Выпущен прапорщиком. В конце войны стал поручиком, командовал батальоном. После Октября перешел на сторону большевиков. Воевал в Гражданскую. После ранения и госпиталя послали в Туркестан — три года боролся с басмачами. Служил на Севере, участвовал в Финской кампании. В сорок первом защищал Москву. Служил в 16-й армии Рокоссовского, что считаю за честь для себя. Был тяжело ранен. После госпиталя направили в 220-ю дивизию. За битву под Москвой награжден орденом Красного Знамени. Вот, вкратце, и все. Не знаю, удовлетворит ли вас сказанное.

    — Вполне, товарищ полковник. Большое спасибо.

    На этом мы расстались.

    В политчасти Михалыч, выслушав мой рассказ, дополнил биографию комполка. После Гражданской войны Разумовского как старого спеца понизили в должности и для проверки послали воевать с басмачами. В 1938-м репрессировали. Через два года выпустили и направили на Север.

    Разговор меня вдохновил: этот военачальник, скорее всего, не ограничится словами, не зря он что-то записывал в блокнот. Невольно я сравнивал комполка и его комиссара. Скромный сельский учитель, как быстро Груздев вошел в новую роль и переменился. Парторга не интересовало, что думают о нем командиры, тем более бойцы, — он сам есть высшая политическая власть и совесть полка. Убеждать его в чем-то было бесполезно, и я никогда бы не стал говорить с ним так откровенно, как с Разумовским.

    Глава тринадцатая

    Операция «Охота»

    Февраль 1943 года

    «На вас вся надежда!»

    В начале февраля произошло событие, взволновавшее не только полк, но и дивизию. Полковник Разумовский получил приказ: срочно, за неделю, любой ценой добыть «языка»-офицера. Требовалось выяснить точные данные о противнике на другом берегу, его боевые возможности и ближайшие планы.

    Полковые разведчики каждую, ночь выходили на задание, но добраться до траншей немцев, как ни старались, не удавалось. То же происходило в других полках дивизии. Комдив генерал Поплавский считал, что это неспроста: видимо, противник делает все возможное, чтобы сохранить свой предстоящий отход в тайне, максимально оторваться от «Советов» и успеть закрепиться на новых позициях. У комдива родилась идея: расширить сеть поимки «языка» на все полки, привлечь к разведке храбрецов-офицеров. Он сам объезжал полки и встречался с добровольцами. В нашем полку комдиву представили восьмерых офицеров, отобранных Разумовским и Груздевым. Я оказался в великолепной восьмерке, скорее всего меня включили как комсорга. Генерал не стал терять времени на пламенные призывы, обратился к нам с конкретным предложением.

    — Ребята, — сказал он просто, — нужен «язык». Помогите! Надо притащить немецкого офицера. Кто это сделает, будет представлен к правительственной награде. Кроме того, захотите бабу — получите. Пожелаете отпуск к матери — дадим. Водки получите сколько захотите. На вас вся надежда! «Язык» необходим позарез и срочно. Отберите себе добровольцев и действуйте. Штаб полка и политчасть вам помогут. Вопросы есть?

    Вопросов не было. Практика в подобных ситуациях давно сложилась: добыли «языка» — награждение, как правило медалями; возвратились без «языка», но с какими-либо документами — награды не жди.

    Кто в двадцать лет не мечтает выполнить долг перед Родиной?! Прославиться! Глядя на украшенный орденами френч генерала, и мы грезили славой. В то время ордена и медали ценились очень высоко — были в чести.

    Вернувшись с войны, мы с гордостью носили на военных гимнастерках без погон, на цивильных пиджаках боевые награды. Благодаря им мы пользовались известными льготами, установленными еще в довоенный период. Например, получали небольшую сумму денег на табачок, имели право на бесплатный проезд — раз в год в любой конец страны, туда и обратно по железной дороге или на водном транспорте; полагалась сниженная плата за квартиру и пр. Для нас, фронтовиков, все это было важно.

    И вдруг после войны правительство, якобы по нашей просьбе, лишило нас всех льгот. Мы понимали: страна находится в тяжелом положении, надо скорее восстанавливать города, заводы, больницы, школы, библиотеки, — все разрушено, сожжено, изгажено, а средств у государства не так много. Но тут возникали два моральных фактора. Во-первых, мы ни о чем никого не просили! Если бы государство честно обратилось к нам: мол, вас, фронтовиков, много (нас тогда еще не называли «ветеранами»), извините, не хватает средств, поэтому поддержите государство, добровольно откажитесь на какое-то время от всех льгот. Не сомневаюсь, все согласились бы. Но так обращаться с нами, как поступила власть, — бесчестно!

    Во-вторых, между государством и его гражданами необходимы честные, на основе закона, отношения. Какая простая истина! Хотя в послевоенное время мы еще не понимали этих «тонкостей». Но почувствовали. Во время войны нас призывали на подвиг от имени Родины, Сталина. Мы шли вперед, не жалея жизней, шли вперед ради спасения Отечества. От имени Отечества нам вручали награды, кому — посмертно, кому — живому. Но вот закончилась война, и мы стали не нужны своему Отечеству… Вот почему — в знак протеста! — ежегодно 9 Мая, в День Победы, я надеваю лишь одну дорогую для меня солдатскую медаль «За отвагу», полученную под Ржевом.

    Еще один момент, который оказался для многих из фронтовиков неожиданным и психологически сложным. Придя с войны, мы ожидали увидеть обновленное общество, более свободное, демократичное. Мы — победители! То, что нас ждало в городах и особенно в деревнях, многих повергло в шок. Но это уже другая тема…

    Мы рвемся на «охоту»

    Обращение генерала пришлось всем по душе, офицеры шутили:

    — Орден — хорошо! Но хорошая баба — не хуже!

    — А уж куда лучше — и медаль, и бабу!

    Я смотрел на генерала Поплавского, слушал, и все больше он привлекал меня. Не только своей спокойной, дружеской манерой общения, четкой речью, но и внешним видом. Ладно сложенный, с задорным носом на открытом лице, руки — кузнеца-молотобойца. Слова его звучали искренне, честно, и каждый из нас понимал значение того, о чем говорил генерал, для будущих успешных действий дивизии, даже армии.

    Нельзя не сказать и еще об одном обстоятельстве. Мы не были разведчиками-профессионалами, поэтому просьба генерала вызвала в наших сердцах особый азарт. Мы были молоды, крепки и в той поре жизни, когда казалось, что все по плечу. Наконец, мы имели фронтовой опыт, а значит, не осрамимся, — в этом никто не сомневался.

    Ко всему, нам хотелось помериться силами с противником, переиграть его в поединке. Понимал ли кто-нибудь из нас всю опасность этого поединка, думал ли о смерти? И да и нет. Все знали: с немцами шутить нельзя. А в сложившейся ситуации — просто заказано! Действительно, в последние недели противник словно закрыл свой передний край на замок — не подберешься! Справиться с эти кордоном оказалось не по силам даже дивизионным и полковым разведчикам. Но был кураж: а мы сможем!!

    Я сразу предложил Разумовскому идею: выдать себя и нескольких солдат за перебежчиков, подобраться к переднему краю с ножами, пистолетами и гранатами — а там уж как выйдет. Он отверг мой план. «Охоту», так назвали операцию, начали в ту же ночь. Я отобрал пятерку молодых бойцов-добровольцев, сумел зарядить каждого своей уверенностью и желанием добиться успеха, рассказал об обещаниях комдива; они тоже высказали свое сокровенное желание: побывать хоть ненадолго дома — всегдашняя мечта солдата! Она, эта мечта, и стала моим главным козырем.

    Полдня мы обсуждали, советовались, искали лучший вариант действий, все понимали: малейшая оплошность — получишь пулю в лоб. Ночью удачно выбрались на противоположный берег. Но добраться до траншей противника мы так и не смогли. Всю ночь немцы запускали осветительные ракеты, иногда на парашютиках — эти зависали надолго, а в короткие перерывы между запусками, когда темнота ненадолго скрывала нас, удавалось продвинуться всего на несколько метров — и опять ракета освещала нейтралку, мы замирали, сливаясь в своих маскхалатах со снегом, и ждали, ждали… Шли часы, наша вылазка затянулась, продолжалась уже недопустимо долго — такими темпами нам и до утра не добраться, и я дал отбой — понял, что бесполезно, нужно придумывать что-то другое.

    На следующий день только собрался пойти посоветоваться к разведчикам и штабистам, как операцию отменили. Оказалось, той ночью, когда мы потерпели неудачу, полковые разведчики наконец захватили «языка» — обер-фельдфебеля Вилли Бранта из Кельна. Удача! Новость моментально облетела весь полк.

    Подробности захвата рассказали разведчики. Немец, крепыш и толстяк, отчаянно сопротивлялся — пришлось с ним разделаться, но командир взвода разведки лейтенант Шевченко с двумя сержантами притащили «амулет», пистолет и солдатскую книжку. Удалось установить, какая часть стоит перед нами. Конечно, это было не все, чего ждал комдив, но все же — первый удачный шаг. Молодцы ребята! Оба сержанта — комсомольцы.

    Решил с ними встретиться, хотелось подробнее узнать, как все происходило.

    Несколько дней разведчики ходили в героях. Генерал Поплавский сдержал обещание. Лейтенант Шевченко уехал к жене и детям куда-то в Рязанскую область…

    Банальная ситуация с комсоргом

    Уже несколько недель в штабах шли разговоры об отходе противника с занимаемых рубежей, то же сообщал солдатский телеграф. Постепенно мы все уверовали, что на переднем крае силы у немцев остались небольшие, и командование сочло, что необходима разведка боем.

    С рассветом на наблюдательном пункте собрались комполка Разумовский, комиссар Груздев, два корректировщика из артдивизиона, штабисты и я. Зачем комиссар привел меня с собой? Было не по себе. Бойцов мы не видели, но знали, что рота уже изготовилась к атаке.

    И вот приказ отдан:

    — Атаковать!

    Ракета! В предрассветных сумерках, без всякой артподготовки, рота совершила бросок — форсировала Волгу и, взобравшись на противоположный берег, устремилась в атаку. Поначалу немцы растерялись от неожиданного, перед самым носом, появления русских, но быстро опомнились и открыли бешеный огонь из всех видов оружия. Полковая артиллерия тут же ответила, стараясь прикрыть наступающих и постепенно перенося огонь на позиции врага. Но рота уже залегла. Так бывало и раньше: захватывали плацдарм на правом берегу, а потом немцы сбрасывали атакующих в реку. До траншей противника оставалось меньше ста метров, но солдаты в маскхалатах, с карабинами и автоматами лежали на снегу, воздух над их головами пронизывали вой снарядов и свист пуль — какая сила поднимет их с земли?! Полковник Разумовский не отрывал глаз от бинокля, нервничал, и я его понимал: не поднимутся, не двинутся вперед вслед за огневым валом — всех разорвет в клочья минометным огнем противника, а он вот-вот начнется. Долго так продолжаться не могло, нужно было поднять людей во что бы то ни стало. Не успел об этом подумать, как Груздев обратился к Разумовскому:

    — Максим Петрович, роту поднимет комсорг полка. Он строевой командир — не сомневаюсь, сумеет справиться.

    Полковник Разумовский, поколебавшись, приказал:

    — Действуйте, лейтенант. Нужно поднять роту, атаковать! Вас поддержит артиллерия. Если сочтете необходимым, пошлю еще людей. Выполняйте!

    — Слушаюсь!

    Я бросился к выходу из блиндажа. Думал, Груздев что-то скажет мне напоследок, пожелает удачи. Ничего! Ни слова!

    Траншеями быстро двинулся к месту, откуда легче и безопаснее спуститься на лед, только бы добраться… В такие минуты, когда жизнь висит на волоске, начинает казаться, что вся она в прошлом, когда ты — дурак! дурак! — был слишком невнимательным учеником. Мысли скачут галопом. Халиков говорил: «Банальная ситуация с комсоргом…» Это про меня! В том, что я должен сделать, есть что-то абсурдное — пока доберусь, меня тысячу раз прихлопнут! Заткнись! Приказ не обсуждают — приказ выполняют! Но душе хочется во что-то верить, мое задание — хорошее; возможно, я смогу спасти людей, но оно и скверное — вряд ли я доберусь до роты. Но надо действовать! Тороплюсь, вот-вот спуск… Что это?! Неожиданное препятствие! Впереди в траншее торчат две солдатские шинели, перегораживая мне дорогу: парочке страшно проскочить маленький кусочек, простреливаемый снайпером с фабричной трубы на противоположном берегу. Как поступить? А вот я вас! Схватив солидную ледяшку, бросаю в нижнюю часть спины находящегося передо мной бойца. Он вскакивает, как ужаленный, и бросается вперед, вынудив то же сделать товарища впереди. Они благополучно проскакивают опасное пространство. Я кидаюсь следом, и в этот момент снайпер успевает всадить мне в левую руку разрывную пулю. Часть рукава кожуха отлетела как пушинка. Под кожухом ватник, осколки пули застряли в нем, обожгли, зацепили руку, потекла кровь. Вбегаю в ближайший блиндаж. Перевязываем рану. Оказалось, я попал в блиндаж комроты. Звоню на компункт, докладываю о ранении:

    — Если комполка считает необходимым, все-таки попробую добраться до противоположного берега.

    Разумовский чуть медлите ответом и, видно, решает послать другого офицера; отчетливо слышу, как он говорит Груздеву:

    — Хватит одного убитого комсорга в разведке боем.

    Пронзает мысль: вот истинная разгадка гибели Толи!

    Вместо меня послали штабиста. Немецкий снайпер замертво уложил его в снег. Комроты сам поднял солдат, и они ворвались в траншею противника. Там завязалась рукопашная, всегда жестокая драка — кто кого…

    Захваченные военнопленные подтвердили, что части скоро отойдут. Разведка боем была успешной. Но остался осадок. Как часто бывает на войне, какая-нибудь досадная неувязка, неожиданная накладка — и потери оказываются несоразмерны задаче. Да, артиллеристы уложили много немцев… но и своих! Спрашивается, куда смотрели их корректировщики на наблюдательном пункте?..

    На следующее утро я побывал в медсанбате. Рану привели в порядок. Теперь рука у меня подвешена на перевязи — сказали, на две недели. Я решил не расставаться с полком.

    Чепэ

    Полк упорно готовился к наступлению на Ржев. Артиллеристы удачно расправились с фабричной трубой на вражеском берегу, и мы наконец избавились от немецкого снайпера, который доставлял нам много хлопот.

    Скандал разразился на следующий день после возвращения Шевченко из отпуска. На компункт приехал взбешенный комдив Поплавский с офицерами-особистами. Никто не понимал, что случилось. В штабном блиндаже комполка собрали командование и политчасть. Генерал потребовал немедленно доставить главного полкового разведчика. Шевченко тут же привели, ничего не объяснив. Он, почуяв, что запахло жареным, все же держал себя уверенно. Пока не наткнулся на свирепый взгляд генерала.

    И тут произошла дикая сцена. Поплавский задал командиру взвода разведки всего один вопрос:

    — Ты кто — советский офицер или дерьмо?!

    Шевченко смертельно побледнел и весь сжался.

    Хотел что-то сказать, видно, в свою защиту, но комдив уже надвинулся на него. Тяжелая рука генерала рывком сорвала с плеч погоны и обрушилась на верхнюю челюсть теперь уже бывшего офицера. Выплюнув с кровью зубы, он полетел на пол и заревел, как тяжелораненый зверь. Но это был не рев боли, не крик протеста — скорее мольба.

    — Встать, сволочь! — скомандовал генерал.

    Шевченко с трудом поднялся и тут же получил удар в нижнюю челюсть. Оцепенев, мы стояли вдоль стен блиндажа, не понимая, что же произошло, в чем обвиняют разведчика? Он же ползал, как червяк, по полу блиндажа вокруг генерала, механически повторяя одно:

    — Простите, простите…

    От отчаяния, боли, ужаса он не решался встать на ноги, страшась вновь получить генеральский удар. Червяком добрался до генеральских сапог, попытался обнять их. Поплавский брезгливо поморщился. Последовал новый удар, сапогом в лицо. Отлетел червячок в угол и сжался в комок. Оглушенный, растерянный, он уже мало что соображал, его била дрожь, он мог только скулить. Господи, сколько же может продолжаться эта кровавая расправа?! На кого она рассчитана? Я не малокровная девица, в валерьянке не нуждаюсь, но было не по себе. В этот момент в мертвой тишине громко, как приговор, прозвучал голос генерала:

    — Человек без характера — не человек, а ничтожество! Этот мерзавец совершил преступление. Будем его судить. Он замарал офицерскую честь. Извините меня, я спешу. Прошу командира полка проводить меня до машины. Вам все доложит командир дивизионной разведки.

    Особисты ухватили Шевченко за руки, вытащили еле живого, окровавленного из блиндажа и увели прочь.

    Капитан Мищенко был краток:

    — Генерал почему-то поверил вашим разведчикам. Доложил в армию, оттуда рапорт пошел во фронт. Там всегда перепроверяют данные, у фронта своя агентура в тылу противника. Так вот, стало известно, что немецкая часть, якобы стоящая перед нами, в настоящее время находится во Франции. Никакого обер-фельдфебеля ваш Шевченко и в глаза не видел. Все якобы захваченные «игрушки» вытащены его разведчиками из полкового обоза, в котором тайно хранились после летнего наступления. Взвод вашей полковой разведки по приказу комдива возглавит новый командир. Вопросы есть?

    Все молчали.

    Через два дня на командном пункте полка собрали офицеров. Нас всех построили в каре. Особисты привели Шевченко и поставили в двадцати шагах перед строем. Председатель военного трибунала дивизии, подполковник, прочел приговор. Комполка вызвал из строя офицера, штабиста-майора, и, вручив ему автомат, приказал:

    — Исполняйте!

    Приговоренный к расстрелу в отчаянии упал на снег и, стоя на коленях, весь опухший, почти беззубый, шамкая, со слезами выкрикивал несвязные слова, до последнего надеясь на милость:

    — Не убивайте… искуплю кровью… Ради детей… Не убивайте!..

    Вдруг вспомнил: у Шевченко было обручальное кольцо, точно помню, я видел его в тот вечер, когда генерал расправлялся с мошенником. Теперь его не было на пальце.

    Прозвучала автоматная очередь. То ли руки у штабиста дрожали, то ли он поступил так намеренно?.. Приговоренный был еще жив. Он уже ничего не видел, не понимал, что с ним происходит, подняться не смог, пополз, что-то бормоча беззубым ртом, весь в крови, пытаясь добраться до стоящих в строю офицеров: дали бы волю, он всем сапоги облизал. Но воли такой ему не дали. Быстрыми шагами подошел комполка и выпустил из пистолета несколько пуль. На окровавленном снегу замерло скорченное бездыханное тело.

    Впервые я присутствовал при публичной казни — да еще однополчанина, боевого товарища-офицера, но жалости к Шевченко я не испытывал, как, вероятно, и остальные; всех занимал один вопрос: зачем комвзвода так поступил, неужели не понимал, что рано или поздно его разоблачат? Втянул в авантюру, погубил двух молодых ребят. Посчитал себя хитрее, умнее остальных. Безумец!

    Сразу после происшествия меня вызвал к себе Груздев. Не предложил сесть, старался не глядеть в мою сторону; мы оба молчали, словно пришли с похорон.

    — Твой первый серьезный прокол. В том, что произошло, есть и твоя вина, оба сержанта-мерзавца — комсомольцы. Ты хоть знаком с ними?

    — Да. Я забрал у них комсомольские билеты.

    — Их судьба уже решена: обоих осудили и отправили в штрафную роту. Не хватает тебе проницательности, старший лейтенант, на политической работе это важно, ты должен…

    Я молчал, слушал комиссара, он говорил со мной на особистском языке, фактически требуя превратить каждого комсомольца в доносчика. В эти минуты я возненавидел комиссара. Но что я мог? Развернуться и покинуть блиндаж? Тяжело вздохнув, сжав кулаки, я ответил:

    — Учту ваши замечания.

    В политчасти ни Степаныч, ни Михалыч о разговоре с Груздевым не спросили; один, как всегда, попивал чаек, углубившись в чтение, другой, сидя на койке, чистил мундштук. Ну и ладно. Я сбросил сапоги, ремень и улегся. Сколько всего навалилось за какие-то несколько дней! Дикая расправа комдива с Шевченко. Ужасное расстрельное действо — не дай бог такое увидеть и пережить! Теперь еще комиссар… Мысли не отпускали. Зачем мой сверстник — офицер, с двумя наградами, разведчик — элита армии, так поступил? По глупости, молодости? Возможно, как я узнал, все слишком легко ему давалось в жизни? Никаких препятствий ни в детстве, ни в школьные годы. Закончил военное училище, с ориентацией на разведку, — сразу доверили взвод полковой разведки. Вольный казак! Пару раз повезло — взял «языка». Стоп! Стараюсь припомнить: вроде бы всякий раз он недотаскивал «добычу» с чужой территории. Вот как! Неужели никто не обратил на это внимания? Значит, обман уже какое-то время длился, и он подумал, что и на этот раз облапошит начальство.

    — На следствии сержант из разведвзвода показал, что в одну из операций они забрели в болото, где пролежали более суток: «Среди нас был тяжелораненый. По приказу командира мы его оставили, обещав прислать санитаров. Но не прислали». Странно это: Шевченко не берег своих солдат. Не свойственно такое настоящему разведчику. Для любого в разведке это святое, а уж для командира!.. Даже погибшего, не говоря о раненом, разведчики обязаны вынести к своим.

    В разведке человек может быстро отличиться. Это особенно привлекало людей с судимостью, а их у нас хватало. Отличился — сразу на тебя подают бумагу о снятии судимости. Шевченко не хотел брать «меченых», как говорили о солдатах с подмоченным прошлым. Почему?

    Как могли поставить командовать взводом разведки, а это опора полка, такого человека — неумного, с молодцеватым нахрапом, с невыразительным лицом, хитрыми глазами, лишенного логики, но с апломбом? Как такой ядовитый гриб мог стать разведчиком? Зато — крепыш, сильные руки и бегает быстрее зайца, зубы острые, стальные, перережут любую проволоку, ко всему — храбрец, лишенный страха. Может быть, эти психологические и физические качества перевесили остальное? Определенно, у кого-то случилось затмение ума, у того, кто жил сегодняшним днем, спешил во всем, мало задумывался о человеке — каков он?..

    Из записок комсорга Толи Разумова

    Вечером, сидя в блиндаже политчасти, мы пили чай и обсуждали последние события. Я долго не спрашивал о подробностях гибели Толи, ждал, что Степаныч или Михалыч сами расскажут. Но они молчали. Вероятно, берегут мои нервы, думал я. В тот вечер я спросил. Степаныч, видимо, заранее приготовил ответ:

    — Разумов погиб во время случайного артобстрела. Под твоей койкой лежит его походный чемоданчик — открой, погляди.

    Я достал из-под койки старенький чемоданчик. В нем оказалось несколько пакетов, перевязанных тесемками. В одном были письма из дома (со временем я отправил их Толиной матери). В другом находились мелко исписанные карандашом тетрадные листки — наброски мыслей, раздумья, короткие записи о встречах с людьми. В тонком зеленом пакете, лежавшем на дне чемодана, оказалось семь мелко исписанных листков. Я углубился в чтение. Прочитав эти странички, я подумал, что когда-нибудь обязательно постараюсь опубликовать их как память о погибшем комсорге Толе Разумове. Что и выполняю.

    7000 шагов в бессмертие

    История эта произошла под Новый, 1942 год в осажденном Ленинграде. О ней мало кто знает. Все же по отдельным крупицам, ставшим известными, постараюсь ее реконструировать, не отрываясь от правды времени…

    Жесткий морозный день, раннее хмурое небо не обещало ничего хорошего. Пятеро далеко не молодых мужчин, одетых во что попало, лишь бы помогало согреться, собрались на Сенной площади, в большинстве они жили поблизости. Трамваи давно не ходили.

    Один, помоложе и покрепче, притащил с собой сани. Бережно уложил на них тощенькие холщовые мешочки, в каждом лежала дневная пайка хлеба — 125 грамм, лепешки из жмыха и несколько тонких кусочков кожи, срезанных с брючного ремня (ленинградцы давно уже подпоясывались веревочками) — пососешь кожу и ненадолго притупится острота голода.

    Старший подал знак. Двинулись в путь. Куда? Зачем? Об этом их никто не спрашивал, а они речей не произносили. Шли медленно, бережно поддерживая друг друга. Впереди шел старший, опираясь на палку — одну на всех пятерых. Его лицо, как и остальных, было скрыто под шерстяным шлемом.

    Вот и Сенной рынок. Еще совсем недавно все здесь шумело человеческими голосами, воркованием птиц, гремели трамваи, воздух пьянил запахами — цветов, меда, горячего хлеба, соленых огурцов. Все исчезло. Смолкли человеческие и птичьи голоса, прилавки похоронены под грязным слежавшимся снегом, настежь открыты двери павильонов.

    Дома, запущенные, покрытые копотью, встречали их полутемными окнами, за которыми исчезли даже тени какой-либо жизни… В этом доме жила Сонечка Мармеладова, рядом когда-то находился трактир, в котором Сонечка встретилась с Раскольниковым, неподалеку и обиталище старухи-процентщицы…

    Огромные витрины Апраксина и Гостиного дворов.

    Оба здания без стекол, в забитых оконных переплетах остатки грязных досок — все деревянное растащено на топливо. Вокруг — грязный снег, перемешанный с мусором. Вроде те же знакомые улицы, переулки, дома, но без людей все кажется неестественным, чужим. Все они родились в этом городе — «пышном, горделивом», с его «красой и дивом»…

    Через каждую тысячу шагов останавливались передохнуть. После двух тысяч — саночник доставал замороженные лепешки и хлебную корочку. Медленно жевали и брели по мостовой дальше. На полупустых улицах никто не обращал на них внимания, словно двигались не живые существа, а привидения. Редкие встречные заняты собственными делами: кто-то вез на санках ведро или банки с водой, почерпнутой из Невы или канавки — водопровод давно замерз, не работал; кто-то тащил на досках, самодельных тележках умерших — умирало каждый день до четырех тысяч горожан, погибать начали еще в ноябре, когда в четвертый раз снизили продуктовую норму, а после пятого понижения, ближе к зиме, наступила катастрофа.

    Пятерка уходила все дальше от Сенной площади. Перешли Невский. Где-то в дальнем его конце показалась, блеснув, Адмиралтейская игла… Добрались до Пассажа, опять разбитые витрины… Чудесная кондитерская «Норд», недавно знаменитая, — своими тортами она прославилась на всю страну. Теперь она тоже закрыта, но, несмотря на мороз, у дверей собрались и стоят люди, сейчас здесь продуктовый магазин, где в редкие счастливые дни удается отоварить карточки.

    Шли обледенелыми мостовыми. Между снежными горбами. Лед некому было соскоблить. Ступали осторожно, старались обойти опасные места. Шли, не обращая внимания на близкие глухие взрывы. Шли, направляемые одной мыслью: ДОБРАТЬСЯ! собрав еще теплившиеся силы, и УВИДЕТЬ ЕГО! — ПУШКИНСКИЙ ДОМ НА МОЙКЕ, 12, где ПОЭТ прожил свои последние годы, где ОН скончался.

    Колючая стужа заползала под одежду, уберечься, сохранить остатки тепла делалось все труднее. Шла первая, самая тяжелая блокадная зима; те, кому посчастливилось пережить ее, до конца дней своих не забудут это страшное время.

    …Кажется, пройдено больше половины пути. Чуть-чуть глянуло солнышко. «Как хорошо на свете, — подумал один. — И зачем столько зла, боли, страданий…» Очень хотелось поделиться с друзьями, но он промолчал. Говорить не положено — так решили. Если кто-то не выдержит и упадет, остальные пойдут дальше, — об этом тоже договорились. Жутко представить подобное. Но такова реальность, и все это понимали. Они знали, что, может быть, идут дорогой в один конец. Но обдуманно примирились и с этим.

    Третья и четвертая тысячи шагов оказались самыми тяжелыми. Ноги деревенели, плохо слушались — казалось, еще немного, и безнадежно прекратят повиноваться…

    Пятая тысяча прошла полегче, хотя голод вызывал ужасные судороги, туманил мозг; слезились глаза. Но они продолжали двигаться. Теперь уже недалеко…

    Прошли закрытый Дом книги с удивительным глобусом на крыше. Сколько воспоминаний навеяла эта встреча. И каких! Ведь это был их второй дом. Всякий раз здесь их ждал пир — малый или великий. Один припомнил, как чудом приобрел с рук книгу-малютку — томик «Евгения Онегина», знаменитое суворинское издание 1911 года. Какая находка для книголюба — что бриллиант, на всю жизнь! Другому случайно достался однотомник Пушкина — юбилейное издание небольшого тиража! Третий подумал про «Книгу о вкусной и здоровой пище», изданную в довоенные годы. Четвертый, заядлый охотник и рыболов, собрал целую библиотеку о своем увлечении и так ею гордился. Пятый создал уникальную коллекцию книг о водопадах, ставшую всемирно известной…

    Наконец, угол Мойки. Повернули на набережную. Осталась совсем малость до места, куда они приходили каждый год в траурные дни поэта. Сегодня они пришли раньше, но разве это так важно?..

    Здесь уместно сказать следующее. Меньше всего они думали о геройстве. Их путешествие скорее можно назвать безумством. Но, поразмыслив, я расценил их поступок иначе. Они шли к последнему очагу поэта не попрощаться с жизнью — но обрести в своем необыкновенном приключении новую крепость сердца. И может быть, желая того или нет, они показали своим согражданам, что человек — не такое уж бессильное существо.

    И они дошли.

    Весь в белом и будто внезапно глазам их предстал такой знакомый, родной трехэтажный дом, парадный подъезд, двери, куда входил ОН… Все заколочено, заснеженно. И полное безмолвие. Никто их не ждал. Никто их не встретил. Не увидел эти измученные лица, глаза. Не ощутил слабого, но радостного биения их сердец.

    Они остановились. Образовали полукруг. На несколько секунд сняли шлемы. Чтобы выразить признательность. Благодарность. Они низко поклонились своему кумиру. И вдруг — о чудо! Сквозь усталые бледные облака теплым сиянием пробились неяркие лучи солнца и осветили все тринадцать окон Пушкинского Дома! А в сером, налитом свинцом небе вдруг открылось мерцающее светом пространство, и в яви или воображении этих еле живых, голодных, замерзших людей возникло ошеломляющее зрелище: оттуда, из этой светящейся высоты, навстречу им стремительным вихрем на своем гордом могучем коне промчался неистовый Медный Всадник!

    Странники замерли. И тогда саночник — возможно, это тоже было оговорено заранее — чуть вышел вперед, и прозвучал тихий, слегка вибрирующий голос:

    Красуйся, град Петров, и стой
    Неколебимо, как Россия…

    Всего половина строфы — но какая! В какие дни! Прозвучали они — как гимн и пророчество!

    Другой голос — и новая строфа:

    Какая сила в нем сокрыта!
    А в сем коне какой огонь!
    Куда ты скачешь, гордый конь,
    И где опустишь ты копыта?..

    И опять голос оборвался, на большее не хватало сил.

    Неотвратимо наступали невыносимые вечерние сумерки. Пора. Старший подал знак. Но никто не тронулся с места. Еще один, последний, взгляд. И двинулись в обратный путь. В холод и пустоту…

    Кто они? Что мы знаем об их дальнейшей судьбе? Наш рассказ — правда или легенда? Сколько их родила и еще породит война… Будто бы двое из пяти еще в тридцатые служили в Пушкинской квартире-музее… Дальнейшее — молчанье…

    Глава четырнадцатая

    Город солдатской славы

    Взятие Ржева. 2–3 марта 1943 года

    Почти пятнадцать месяцев 30-я армия под командованием Лелюшенко вела жестокие кровопролитные сражения на Ржевском плацдарме, пытаясь взять город. Февраль 1943-го стал решающим в битве за Ржев.

    Всю вторую половину февраля командование армии получало разведданные, что противник готовится оставить Ржев. Владел этими сведениями и командир 215-й стрелковой дивизии генерал Куприянов (он стал генералом в начале февраля 1943 года). Обстановка накалялась. В то время я служил уже в другой дивизии, поэтому приведу воспоминание ветерана 215-й связиста Х. Х. Якина.

    «На позициях немцев стояла относительная тишина. Они изредка постреливали из пулеметов и автоматов да без конца пускали осветительные ракеты. С нашей стороны часто отправлялись группы разведчиков на передовую, возникали перестрелки, т. е. вели разведку боем. Точно так же было и 2 марта 1943 года вечером… Отправилась на задание группа в двадцать два человека во главе со старшиной. Через некоторое время старшина вернулся один и доложил, что они попали в засаду, вся группа погибла.

    Сидя у телефонного аппарата, я обратил внимание на голос генерала (комдива Куприянова. — Б. Г.), когда он разговаривал с командиром 711-го стрелкового полка майором Гутарга. Меня насторожил голос командира дивизии, так как говорил он с неприсущим ему волнением. Он говорил, что разведка не обнаружила противника не только во Ржеве, но и на подступах к Оленино. Тут же по батальонной связи посыпались команды командирам рот, а вскоре от них пошли доклады, что в немецких траншеях никого нет»[10].

    Куприянов задумался. Вся передовая была наготове, ждала команды перейти в наступление. Как поступить, если еще два-три часа назад погибла группа разведчиков, если с вражеской стороны постоянно ведется огонь? Выходит, траншеи противника не пустые? «Любой ценой» — эту тактику Куприянов отвергал. Знал он и мнение нового командарма генерал-лейтенанта Колпакчи: предельная осторожность, не поддаваться на непроверенные сообщения. Как поступить в этой непростой обстановке?

    Куприянов принял решение самостоятельно, не спросив мнения командарма. Командирским чутьем он ясно понимал, что настал момент истины, что вот-вот, может быть, завтра, противник уйдет из города: опоздаешь, упустишь момент — враг успеет оторваться от преследования, скрыться за предварительно подготовленной линией обороны, тогда опять кровь, потери… И он дал команду:

    — Тянуть связь в Ржев!

    2 марта 1943 года, получив приказ о наступлении, 215-я вошла в город. 3 марта передовые части дивизии заняли центр города — Советскую площадь.

    В самый разгар боев за Ржев Андрею Филимоновичу предложили поехать на Дальний Восток, занять там более высокую должность. Комдив категорически отказался: «Пока не возьму Ржев, никуда не поеду». И он сдержал слово: его 215-я стрелковая дивизия вступила в оставленный немцами город одной из первых. Об этом 4 марта 1943 года под шапкой «В последний час» с гордостью сообщила армейская газета.

    Андрей Филимонович стоял на высоком берегу Волги и смотрел на разрушенный город. Вот он, Ржев, за который отдали жизни тысячи его товарищей по оружию. Но останавливаться нельзя ни на час. Командарм приказал преследовать быстро отступающего противника, не позволить ему ускользнуть от боя.

    Дивизия вступила на родную для Куприянова Смоленскую землю. Опять непрерывные бои с арьергардными отрядами немцев. И вот она — деревня Голенищево, здесь жил и его дед, мать и отец, здесь он родился, мальчишкой, с одиннадцати лет, пас скот.

    …После освобождения Ржева Андрей Филимонович прожил всего семнадцать дней. 20 марта 1943 года у села Ново-Лыткино он был тяжело ранен осколком снаряда. Как это произошло, рассказали очевидцы.

    «Штаб дивизии остановился в селе Ново-Лыткино. Утром 20 марта Куприянов провел в штабе дивизии совещание с командирами, затем побывал на передовой. Под вечер на одной из фронтовых дорог сошлись части двух дивизий: 215-й генерала Куприянова и 369-й полковника Хазова. Дорога проходила через деревушку Большой Монастырек, расположенную на высоком холме. Враг молчал. И никто не знал, что его арьергардные подразделения укрепились в лесу, в двух-трех километрах от деревни — выжидали, когда на высоту выйдет как можно больше наших войск.

    Уже на закате солнца по деревушке неожиданно ударили 20 вражеских батарей. Генерал Куприянов в этот момент находился в маленьком домике, где разместилась оперативная группа штаба его дивизии. После первых выстрелов он выбежал на крыльцо и сразу же был ранен осколком разорвавшегося неподалеку снаряда. Через несколько мгновений еще один снаряд разворотил две стены домика, обрушил печь. Были убиты находившаяся на печи женщина и четверо сидевших за столом офицеров штаба».

    Артналет закончился через пятнадцать минут. Раненого генерала повезли в медсанбат. По дороге он скончался.

    По распоряжению командарма тело генерала Куприянова перевезли и похоронили в Ржеве — городе, который он освобождал.

    22 марта в письме к жене и детям Куприянова командарм Колпакчи писал: «Сегодня мы проводили нашего боевого друга к последнему покою. Старинный русский город Ржев, который первыми очистили от фашистской нечисти части товарища Куприянова, стал последней вехой в его жизни. Город будет вечно чтить память о большевистском генерале Андрее Филимоновиче Куприянове. Весь боевой коллектив армии выражает вам свою глубокую скорбь»[11].

    На высоком холме в центре Ржева стоит обелиск — память о погибшем генерале Андрее Филимоновиче Куприянове.

    Помню, как быстро дошла до нас весть о его гибели. Пожалуй, другого такого комдива — высокого профессионала, умного, волевого, бережливого в отношении каждой солдатской жизни, не знала 30-я армия.

    Как порадовался бы Андрей Филимонович, доживи он до послевоенных дней и узнай, что его 215-я дивизия стала Краснознаменной Смоленской, награждена орденами Суворова и Кутузова! Как счастлив был бы генерал, зная, что боевое знамя 215-й дивизии передано на вечное хранение его родному Смоленску.

    Размышления через 60 лет

    Любопытная подробность: ни одной дивизии Красной Армии, воевавшей на Ржевско-Вяземском плацдарме, так и не присвоили звания «Ржевская». Почему? Неужто не заслужили? Суть скорее заключалась в ином: не дать лишнего повода напомнить людям о Ржевской битве. Лишь 209-я авиационная истребительная дивизия получила это звание.

    26 августа 1942 года в сводке «В последний час» московское радио передало следующее сообщение: «На Западном и Калининском фронтах наши войска перешли в наступление, прорвали линию обороны и отбросили сильного противника на 40–50 километров. В результате успешного наступления наши войска освободили 610 населенных пунктов и в их числе города Зубцов, Карманово и Погорелое Городище. Немцы потеряли 45 тысяч солдат и офицеров. Бои идут на окраинах Ржева. Совинформбюро». От начала и до конца это сообщение — ложь. В нем скрыты и затушеваны две ранее прошедшие операции: Ржевско-Вяземская (январь — февраль 1942 года) и Ржевско-Сычевская (с 30 июля по 23 августа 1942 года). Обе они, как известно, закончились неудачно. Откуда взяты данные о потерях немцев? С потолка. О своих потерях — молчок. Они же оказались крупными.

    После разгрома армии Паулюса под Сталинградом немецкое командование наконец убедило Гитлера в необходимости оставить Ржевско-Вяземский плацдарм. 3 февраля 1943 года Гитлер разрешил 9-й армии и части 4-й танковой армии уйти из Ржева на рубежи, защищавшие Смоленск.

    Группу армий «Центр» под Ржевом так и не удалось разгромить. 2 марта 1943 года, в 18 часов, немцы оставили город. Главные силы 9-й армии сумели в основном оторваться от наступающих. В боевом донесении Западного фронта от 3 марта говорилось: «3 марта Западный и Калининский фронты перешли в наступление, вошли во Ржев и стали преследовать врага».

    В марте, после ухода немцев из Ржевско-Вяземского треугольника, войска с боями вошли в Гжатск (5 марта), Сычевку (8 марта), Вязьму (12 марта). В сообщениях Совинформбюро звучали иные формулировки: не «вошли», а «захватили», «выбили» и т. д.

    Бои на Ржевско-Вяземском рубеже продолжались 502 дня. По мнению некоторых историков, эта битва была самой жестокой и кровопролитной в истории Великой Отечественной войны. К примеру, в боях за Ржев потери были вдвое больше, чем под Сталинградом. Каждый отвоеванный клочок родной земли обошелся здесь примерно в десять тысяч человеческих жизней. Таких огромных потерь, очевидно, не знало ни одно сражение в истории человечества!

    Этот трагизм состоял не только в беспримерных жертвах, а и в том, что все наступательные бои не приносили успеха. Смерть и немыслимые человеческие муки не вознаграждались радостью боевых успехов, а вызывали горькое отчаяние и нестерпимую обиду.

    До сих пор военные историки спорят о цифрах погибших под Ржевом и Вязьмой. Общие потери лишь в четырех основных операциях по взятию Ржева составили гигантскую цифру — 1 324 823 человека (по официальным данным). Это больше, чем отдельно в каждой битве: под Москвой, Ленинградом, Сталинградом, Курском, Берлином[12].

    С трибуны Всесоюзной научно-практической конференции (1999), посвященной Ржевской битве, обнародована была более страшная цифра потерь (убитых, раненых, пленных) — около двух миллионов.

    На Ржевской земле в сорока двух братских могилах покоится прах воинов более чем из ста сорока стрелковых дивизий, пятидесяти отдельных стрелковых бригад и пятидесяти танковых бригад[13]. А сколько и до сих пор не захоронено!..

    Каким же цифрам верить? 3 марта 2006 года, в 61-ю годовщину освобождения Ржева, в местной печати была названа цифра — более одного миллиона только погибших советских солдат и офицеров.

    Сколько же под Ржевом, Вязьмой, Сычевкой, Белым, Полунино погибло людей! «Такого мы не видели нигде и никогда больше» — так говорят, вспоминая бои под Ржевом, фронтовики, чудом выбравшиеся живыми из той нечеловеческой бойни, в которой участвовало более трех миллионов человек. За время боев под Ржевом только 215-я дивизия, вступившая в бой в августе 1942-го, — насчитывая 14 тысяч человек, потеряла 7–8 тысяч, в основном молодых жизней. Многие среди погибших — тюменские курсанты[14].

    Эти и многие другие факты и цифры, а также картины основных событий Ржевской битвы ныне представлены в открытой к 60-летию Победы в городе Ржеве диораме.

    Ржев стал кровавой мясорубкой не только для советских войск, но и для немецких. По словам Черчилля, «лучшие боевые силы вермахта были выпотрошены на Восточном фронте». Более 72 процентов всех немецких потерь во Второй мировой войне. Многие из них «выпотрошены» под Ржевом.

    Потери немецкой армии в сражениях за Ржев, официально объявленные в Германии, составили от 300 до 450 тысяч человек. Об этом сообщил Фортен Эсмайер, офицер штаба 26-й пехотной дивизии 9-й армии, оборонявшей Ржевско-Вяземский плацдарм[15].

    Очевидно, пятнадцатимесячные тяжелые безуспешные бои под Ржевом, большие людские потери, нежелание затронуть высокие имена и привели к замалчиванию в официальной историографии — вот уже более 60 лет — правды о битве за Ржев.

    Об основной причине неудач Красной Армии под Ржевом красноречиво высказался сам Верховный Главнокомандующий: «Это, — сказал он, — неумение воевать».

    Невнимание исследователей к изучению Ржевской битвы — серьезный просчет отечественной историографии. В этой «нераскрытой» до конца главе истории Великой Отечественной войны — ключ к пониманию выдающихся успехов Красной Армии на заключительном этапе Второй мировой войны.

    До сих пор глубоко и всесторонне не исследована и не обобщена общая картина ржевских сражений, не определена их роль в общей истории Великой Отечественной войны.

    В нашем распоряжении в основном находятся отдельные публикации писателей и журналистов, а также местных авторов-краеведов, обобщивших бесценные воспоминания ветеранов. В этих материалах можно найти и немало горькой правды о битве за Ржев[16].

    Я долго и мучительно думал, как передать весь ужас того, что я видел и пережил под Ржевом. И вдруг на глаза мне попался скромный сборник московского поэта-фронтовика Николая Майорова «Близко к сердцу!»[17]. Я был потрясен искренними, сокровенными стихотворными строками:

    Мы все уставы знали наизусть.
    Что гибель нам? Мы даже смерти выше.
    В могилах мы построились в отряд
    И ждем приказа нового. И пусть
    Не думают, что мертвые не слышат.
    Когда о них потомки говорят…

    К 60-летию Победы Россия справедливо назвала Ржев Городом солдатской славы!


    Примечания:



    1

    См. рассказ «Солдатские афоризмы» в Главе девятнадцатой. — Здесь и далее все примечания принадлежат автору.



    2

    Есть и иные официальные данные: за всю войну через штрафные части прошло 428 тысяч человек. Впрочем, и эти цифры занижены. Специалисты Института военной истории оценивают общее число штрафников в 1,5 миллиона (с учетом штрафников из числа бывших уголовных заключенных). До сих пор, к сожалению, нет точной статистики о судьбе этих людей. Учет потерь в штрафных ротах и батальонах на фронте велся, мягко говоря, неточно.



    3

    Об этом правдиво рассказал фильм «Штрафбат», вышедший на экраны в 2004 году. См. рецензию: Борис Соколов. «Штрафбат» глазами историка. «Новый меридиан», 2004, № 576.



    4

    По материалам Ржевского краеведческого музея.



    5

    См., например, рассказ участника штурма Ржева Г. С. Медведева, командира огневого взвода 76-мм батареи 707-го полка: «На „Ржевском плацдарме“». — В сб.: «Ржевскими дорогами войны». Ржев, 1992, с. 9–12.



    6

    Шеховцев П. П. Памяти товарища. В сб.: «Ржевскими дорогами войны». Ржев, 1992, с. 50–53.



    7

    Под конец войны я встречал офицеров и солдат, имевших до десятка ранений.



    8

    Здесь и далее все статистические данные приведены по сб.: «Гриф секретности снят. Потери вооруженных сил СССР в войнах, боевых действиях и военных конфликтах». Статистическое исследование под общей редакцией Г. Ф. Кривошеева. М.: Воениздат, 1993.



    9

    Мюллер-Гиллебранд Б. Сухопутная армия Германии. 1933–1945. M.: «Изографус» (Эксмо), 2002.



    10

    Якин Х. Х. В памяти остались навсегда. В сб.: «Ржевскими дорогами войны». Ржев, 1992, с. 88–90.



    11

    Ладыгин И. З., Смирнов И. М. В бессмертие отдает приказ. В сб.: «На Ржевском рубеже». Ржев, 1992, с. 238–241.



    12

    По данным сборника «Гриф секретности снят». Под общей редакцией Г. Ф. Кривошеева. M.: Воениздат, 1993.



    13

    См.: «Ржев». Энциклопедический справочник. Часть 6. «Ржевская битва» (1942–1943). Тверь, 1990.



    14

    Там же.



    15

    См.: Федоров Е. Правда о военном Ржеве. Документы и факты. Ржев, 1995, с. 217.



    16

    Помимо указанных ранее в примечаниях, приведем еще некоторые из этих материалов: «Это было на Ржевско-Вяземском плацдарме». Общественная редколлегия. Книги 1–2 — Ржев, 2000. Книга 3 — Ржев, 2003. «Ржевская битва. Сражение за Полунино». Сборник статей и материалов. Составители: Б. Ершов, О. Кондратьев. Тверь, «Русская провинция», 2001. Читателю, заинтересованному в получении больших знаний о битве за Ржев, можно порекомендовать ознакомиться с «Библиографическим указателем», вышедшим в 2003 году, в нем приведены 268 источников, посвященных сражениям за Ржев. Электронный адрес словаря: http//:www.librari/tver/ ru/document/rhev/rtzevskaja_bitva.htm



    17

    М.: Политиздат, 1989.