БЕГ ГЕНЕРАЛА СЛАЩОВА

Хлудов: Но ведь нельзя же забывать, что ты не один возле меня. Есть и живые, повисли на моих ногах и тоже требуют. А? Судьба завязала их в один узел со мной, и их теперь не отлепить от меня. Я с этим примирился. Одно мне непонятно. Ты. Как отделился ты один от длинной цепи лун и фонарей? Как ты ушел от вечного покоя?

(М. А. Булгаков, «Бег»)

Москва. Январь 1929 г.

Генерал спать ложился поздно: привычка, выработанная годами, еще с фронта. Обязательное чтение. Разбор документов.

Бумаги он всегда просматривал вдумчиво, подчеркивая аккуратно подстриженным ногтем ключевые фразы, чтобы потом вернуться к ним снова: еще в Павловском училище слыл среди юнкеров тугодумом.

Генерал любил эти вечерние неспешные часы, когда время замедляет свой неумолимо-жестокий бег. Только вечерами он мог побыть наедине с самим собой, точно змеиную кожу сбросить с себя груз условностей и правил, и снова – пусть хотя бы мысленно – стать тем генералом Слащовым, чье одно только имя поднимало солдат в атаку и вселяло во врагов дикий, мистическо-необъяснимый ужас: сотнями бросали оружие и бежали без оглядки прочь.

Мерно тикают старинные с боем часы. Под кошачье мурлыканье вяжет что-то жена: верная его соратница, прошедшая вместе с ним сестрой милосердия весь Крым.

Может, это и есть настоящее, истинное, пусть и тихое счастье? Может, о нем и мечтал он всю свою жизнь – умереть не на поле боя или в лазарете, а отойти в собственной мягкой постели?…

Даже самому себе не мог он ответить на этот вопрос: есть вещи, не подвластные человеческому разумению.

Трель звонка вывела генерала из забытья. Он недовольно встал, одернул гимнастерку – за годы службы форма точно приросла к нему, даже дома не расставался с ней, (военный человек, считал он, должен быть военным неизменно, 24 часа в сутки, ибо военная служба – не работа, а образ жизни).

– Вы Слащов? Яков Александрович? – на пороге стоял молодой еще мужчина, лет двадцати шести, в волчьей дохе, меховая шапка надвинута на самые брови.

– Слушаю, – генерал смотрел прямо, не мигая, тем знаменитым взглядом, выдержать который еще недавно мало кто мог.

– Вам телеграмма.

Мужчина полез за обшлаг, но вместо телеграммы вытащил вдруг револьвер. Зябко блеснула вороненая сталь. Истошно закричала жена…

Нет, не удастся уже генералу умереть в собственной постели…

Эти выстрелы, прозвучавшие вечером 11 января, оборвали не только его жизнь, но и долгую, хитроумную операцию советской разведки.

Финал хоть и трагический, но очень эффектный. Столь же эффектный, какой была вся судьба генераллейтенанта Слащова – человека легендарного, человека вне рамок, еще при жизни возведенного Булгаковым на пьедестал литературы, и потому оставшегося в памяти людской дважды: под собственным, дарованным от рождения именем, и под именем Романа Хлудова – генерала из булгаковского «Бега»…

Слащов. Ретроспектива-I

Не человек творит свою судьбу. Судьба творит человека.

Именно в огне войн и катаклизмов и являются стране настоящие личности, только рождение их неизменно обходится слишком дорогой ценой.

Сотни тысяч жизней положила Россия на алтарь великой войны, принесла в жертву кровавому молоху, дабы выковать взамен имена новых, неведомых прежде героев. Одним из таких явившихся России имен и был молодой штабс-капитан Яков Слащов.

Кабы не громыхнувшая на Балканах война, так и читал бы он, наверное, военную тактику юнцам в Пажеском корпусе, чтобы снять потом навсегда мундир и, подобно своему отцу – отставному подполковнику – удалиться на покой и жить на проценты.

Мало кто понимал тогда истинные размеры начавшейся войны. Несмотря даже на уроки Цусимы и ПортАртура общество свято верило, что война продлится недолго – год-другой – и молодые офицеры, просясь на фронт – особенно после первых побед в Галиции – искренне досадовали, что не поспеют они к концу битвы, что не хватит на их век подвигов и славы.

Слащов не был исключением. Как и все, чей приход на военную службу осенен был японским позором, он наконец-то увидел возможность проявить себя в деле. Один за другим Слащов шлет ходатайства по инстанциям. Он пишет, что не может сидеть в тылу, пока решается судьба отечества и всей Европы. Его старания увенчиваются успехом. Аккурат накануне нового, 1915 года, 31-го декабря, Слащова зачисляют в родной Финляндский полк, где служил он до перехода в училище, и направляют командовать ротой.

Он успевает отличиться в первых же боях. В июле 1915-го его представляют сразу к двум самым почетным в Русской армии наградам – Георгию IV-й степени и Святому Владимиру – причем за бои, отделенные друг от друга лишь одним днем.

К концу войны их – орденов – у него будет уже восемь. А также пять ранений, три контузии и отравление удушливыми газами.

«Безгранично храбрый, но не храбростью самозабвения или слепой храбростью рядового, а сознательною храбростью начальника, Яков Александрович соединял с этим драгоценным качеством все таланты крупного военачальника: любовь к воинскому делу, прекрасное военное образование, твердый решительный характер», – так характеризовал Слащова командир Финлядского полка генерал П. Клодт фон Юргенсбург.

Его считают заговоренным. (В гражданскую это поверие укрепится еще сильнее, возрастет многократно.) Он не только не прячется от пуль, а, напротив, словно ведет каждодневную дуэль со смертью. В атаку Слащов неизменно шагает впереди своих солдат, во весь рост, с шашкой наголо.

Много раз ему предлагают идти на штабную работу – к этому времени уже видят свет написанные им труды по военной тактике – но он неизменно отказывается. Русский офицер, говорит Слащов, обязан находиться на поле брани, а не в тиши кабинетов.

Семнадцатый год он встречает уже в чине полковника, не догадываясь еще, какие испытания год этот принесет: не только России – всему миру.

Февральскую революцию Слащов не принимает, но, подобно большинству офицеров, в политику не лезет: любая власть – от Бога. В июле его назначают командующим гвардии Московским полком.

«Отечество в опасности и этим сказано все, – пишет он в первом же своем приказе. – Пока я во главе полка, я заставлю выполнять мои законные требования».

Между тем, революционная вакханалия разрастается с каждым днем. С утра до ночи в белокаменной гудят митинги, один оратор непрерывно сменяет другого. Анархисты, дезертиры, матросня, уголовники (революция вычистила тюрьмы чохом: свобода угнетенным! Только в одном Петрограде толпа выпустила 10 тысяч уголовных преступников, разгромила тюрьму и окружной суд) чувствуют себя полноправными хозяевами.

Повсюду разговоры о заговоре и германском шпионаже. Немецкие агенты, не таясь, разъезжают по России, пытаются скупать газеты, агитируют.

Вечерами обыватель боится выйти на улицу: смертная казнь отменена, а если кого-то из бандитов и удается отправить за решетку, поутру толпа, подстрекаемая провокаторами, уже идет на штурм камер.

Порядка нет. Старая полиция разогнана, а новая – милиция – набирается преимущественно из вчерашних же уголовников.

Солдаты отказываются выполнять приказы. Толпы людей в серых шинелях, лузгая семечки, вольно бродят по Москве. Их становится все больше: военнослужащие целыми подразделениями покидают фронт.

И кругом – речи, речи, речи… О демократии, свободах, братстве и равенстве…

Ничего этого Слащов понять и принять не может. Человек действия, всяким словам он предпочитает конкретные, зримые поступки. Сейчас же все, что являло для него смысл жизни, рушится на глазах.

Единственный только раз кажется ему, что почва вновь возвращается под ноги. В конце августа главковерх Корнилов[28] поднимает восстание против Временного правительства и ведет армию на Петроград.

Слащов узнает об этом только пятью днями позже. Это известие ошарашивает его.

Никого не слыша и не видя, он сидит в офицерском кругу и тихонько – как бы про себя – повторяет: «Быть или не быть»…

Корниловское выступление проваливается. Генерала заточают в темницу. А спустя немногим более месяца в Петрограде вспыхивает большевистский мятеж.

Третьего (шестнадцатого по новому стилю) ноября, после двух недель тяжелых боев, большевики берут власть и в Москве.

Служить новому режиму Слащов не в силах: он искренне считает большевиков немецкими агентами. Полковник оставляет армию «по ранению» и покидает Москву. Его путь лежит в Новочеркасск, столицу Донского казачества, где генерал Алексеев[29], последний начальник российского генштаба, формирует Добровольческую армию.

Впереди Слащова ждут генеральские лампасы, звездная слава, блестящие победы и… глухое бесславие…


Москва. Лубянка, январь 1921 г.

В председательском кабинете царил полумрак. Дзержинский не любил электрического света, отвык от него за годы тюремных скитаний. Там, где он провел свою юность – и в орловском централе, и в Александровской пересылке, и в знаменитой Варшавской цитадели, а уж тем более в енисейской ссылке – электричества не было и в помине: казна экономила на арестантах.

Горела одна только зеленая – под цвет сукна – настольная лампа с причудливо выгнутой, модерновой ножкой.

Уншлихт[30] хорошо знал эту особенность Дзержинского. Их связывало не только формальное родство (жена Дзержинского – урожденная Мушкат – приходилась Уншлихту двоюродной сестрой), а нечто большее, можно сказать даже – родство душ.

Бог знает сколько лет были знакомы они. Спроси сейчас Уншлихта, он даже и не вспомнит, когда увидел Юзефа в первый раз. Это было так давно, что стало уже историей. Может, в дни первой революции? Или – на подпольных сходках в Варшаве, когда до хрипоты в голосе бились меж собой эсдеки, эсеры и большевики?

Потом пути их разошлись. Встретились они уже в 1917-м, в Петрограде. На двоих осталось за спиной тринадцать арестов. Вместе готовили октябрьский переворот. И когда в декабре Дзержинский возглавил ВЧК, одним из первых позвал он за собой именно Уншлихта. Думали, теперь-то удастся наконец поработать вместе, но в ЦК посчитали иначе.

Уншлихт уехал в Псков – организовывать оборону против немцев. Оттуда перебросили его в Белоруссию.

Вдруг вспомнилось, как в июле 1920-го лежал он в госпитале в маленьком городке Лида под Гродно, с подвешенной к потолку загипсованной ногой. Лежал и злился – и на лихача-водителя, что не сумел вовремя выкрутить руль, и на себя самого – потому что нет на свете ничего поганее, чем ощущать собственную беспомощность и бессилие; потому что пока прохлаждается он здесь, валяется на скользких простынях, решается в боях судьба его родной Польши. И вот, когда он уже готов был завыть от отчаяния и тоски, настежь распахнулась дверь, и вошел в палату Дзержинский, а за ним – вереницей – шли их общие, старые, еще по Варшаве друзья: Мархлевский[31], Кон[32], другие товарищи. От неожиданности Уншлихт даже оторопел.

Вот за такие трогательные экспромты и любил он Дзержинского. Уже потом оказалось: ехал Дзержинский на Западный фронт, но по дороге, узнав, что Уншлихт лежит со сломанной ногой, приказал шоферу завернуть в Лиду. Правда, поездка эта обошлась ему дорого. На обратном пути сам попал в аварию, но, к счастью, обошлось без переломов. (История с двумя авариями долго потом служила им поводом для дружеских подшучиваний.)

С тех пор больше они уже не расставались. Вместе воевали на Западном фронте, участвовали в наступлении на Варшаву. Когда наступление захлебнулось, Дзержинский забрал его в Москву, сделал своим первым замом.

Обо всем этом думал сейчас Уншлихт, глядя на точеный профиль склонившегося над бумагами председателя, ставшего воплощением жестокости для миллионов людей.

Наконец Дзержинский оторвался от документов. На восковом, изможденном лице горели большие, по-женски красивые глаза с длинными пушистыми ресницами.

– Ну как нога? Не болит? – он по-мальчишески улыбнулся, подмигнул Уншлихту, и сразу, без перехода. – Знаешь, зачем я тебя позвал?

Уншлихт покачал головой.

– Вот что, Юзеф, – наедине они называли друг друга, как и в молодости, по именам, – читать политграмоту я тебе не буду. Знаешь все сам. Положение сложное. Те, кто думают, будто с разгромом Врангеля, война закончилась, жестоко ошибаются, и эта ошибка может встать нам очень дорого, потому что нет ничего преступнее глупой, наивной беспечности. Понимаешь, о чем я?

Уншлихт кивнул. То, что говорил Дзержинский, полностью совпадало с его мыслями. Да, Гражданская война окончена. Под натиском красных пал Крым. Вслед за Россией, Украиной и Белоруссией, революция берет верх на Кавказе и в Средней Азии. Уже образованы Хорезмская и Бухарская народные республики, уже Армения объявила у себя социализм, а в Грузии – со дня на день – вспыхнет революционное восстание.

Все это так, и в то же время не так. Сотни тысяч белогвардейцев – обученных, обстрелянных, жаждущих отмщения – рассыпаны по Европе. Клацает зубами Антанта. Достаточно одной спички, и эта пороховая бочка взорвется, разнесет хрупкий мир ко всем чертям.

– На VIII съезде советов Ильич очень верно определил суть происходящего, – Дзержинский развернул лежащую на столе газету, сплошь исчерканную синим карандашом, – «Белогвардейцы работают усиленно над тем, чтобы попытаться создать снова те или иные воинские части и вместе с силами, имеющимися у Врангеля, приготовить их для натиска на Россию». Факты таковы. Сейчас в Турции сосредоточено около 70 тысяч белых солдат и офицеров. Все они сведены в три корпуса и размещены в лагерях. Дисциплина у них железная, за любую провинность следует расстрел. По сути, это та же армия, только отведенная на квартиры. ИНО доносит, что на первом же совещании, которое провел со своими генералами Врангель, обсуждались конкретные сроки новой интервенции. Они планируют высадиться у нас – скорее всего, в Крыму – не позднее мая.

– Наглецы.

– Пусть наглецы. Только французы готовы снабжать этих наглецов оружием и деньгами, могут даже направить на помощь свои части… У нас есть только два пути, – Дзержинский поднялся из-за стола. – Либо опередить вторжение, либо, подобно страусам, засунуть голову в песок.

– Между прочим, я где-то вычитал, что страусы голову в песок не засовывают. Песок слишком горячий.

– Да? – председатель ВЧК искренне поразился. – А я-то, наивный, полностью был уверен, что поговорка эта не на пустом месте возникла. Вообще, это, оказывается, чертовски интересная штука – происхождение поговорок. Знаешь, например, откуда взялось, что и на старуху бывает проруха?

– Что-нибудь из классики?

– Проруха – это дефлорация. Говоря по-простому, потеря девственности…

Дзержинский замолчал. Он подошел к окну, отодвинул занавеску. Уншлихт тоже молчал. Им было хорошо молчать друг с другом, так быстрее приходили мысли. Когда знаешь человека тысячу лет, лишние слова ни к чему.

– Юзеф, семьдесят тысяч штыков – это не шутка. Мы должны опередить их. Вопрос только – как? Я вижу один лишь вариант – разложение. Взорвать их изнутри, заставить Врангеля переключиться на внутренние свои проблемы, отложить сроки вторжения. Время работает на нас. Уже через год ни о какой экспансии не сможет идти и речи…

– А что у нас с агентурой? – Уншлихт с ходу уловил замысел председателя.

– Агентура есть. В основном, те, кого завербовали еще до эвакуации. Но все это люди не того уровня: адъютант губернатора Крыма, офицер деникинского штаба. Нам же нужна серьезная, мощная фигура. Именно фигура, способная влиять на сознание масс… Что ты знаешь о генерале Слащове?

– Слащов-Крымский? Вешатель? Но это же враг. Один из самых злейших и опасных. Смелый, идейный враг с руками по локоть в крови.

– В этом и заключается искусство разведки: делать из врагов друзей.

– Конечно, если бы склонить Слащова на нашу сторону… – Уншлихт мечтательно задумался. – Это будет бомба.

– Все предпосылки к этому есть. Ты правильно определил суть: Слащов – личность идейная. Вот на этой идейности его и можно привлечь… Ты наверняка знаешь, что месяц назад Врангель устроил над ним суд офицерской чести, уволил из армии: без пенсии и права ношения формы. В их войне с Врангелем многие офицеры занимают сторону Слащова. Его люди – даже под страхом трибунала – распространяют в лагерях антиврангелевскую книгу, которую он написал. В свою очередь, французы требуют от Врангеля арестовать Слащова, об этом открыто пишут эмигрантские газеты.

– То есть ты считаешь, что Врангеля он ненавидит больше, чем нас?

– Сегодня – да. Человек он взрывной, горячий, тщеславный. Он убежден, что, если бы Врангель внял его советам, Крым они бы не сдали. А теперь – вместо благодарности – его травят, как бешеного пса. Он оскорблен, и, как считает, совершенно незаслуженно. Помнишь, у Шекспира? Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть…

– Напраслина страшнее обличенья.

– Вот-вот: напраслина страшнее обличенья… У него есть только два пути. Либо замириться с Врангелем – но теперь это уже невозможно, слишком далеко зашла их вражда. Либо – прислониться к какой-то иной силе.

– Согласен, момент очень удачный… А есть у нас кто-то под Слащовым?

– Пока нет. Вот тебе и предстоит найти к нему подходы… Какие соображения?

– Н у… Если в Константинополе серьезных людей у нас нет, значит, нужно послать кого-то из центра… – Уншлихт замолчал, перебирая в памяти тех, кто смог бы выполнить это непростое задание. Этот – слишком горяч. У этого – нет опыта закордонной работы. Третий – не обучен языкам. И вдруг, точно молния, пронзило его. – Кажется, я придумал. Помнишь Якова Тененбаума?

– Тененбаум? Тот, что работал у нас в особотделе Западного фронта?

– Он самый.

– Считаешь, справится?

– Уверен. Проверенный, надежный товарищ. Прошел подполье. Французским владеет в совершенстве. Я за него ручаюсь, как за себя.

– Что ж, кандидатура, кажется, неплохая. Вместе с Менжинским встретьтесь с ним. Прощупайте. Но раньше времени – никаких деталей ему не сообщайте. На кону – слишком дорогая ставка…

…Через неделю, когда начальник особого отдела ВЧК Менжинский собрал секретное совещание по вопросу разложения врангелевцев, одним из участников его был и спешно вызванный в Центр Яков Тененбаум…


Константинополь. Февраль 1921 г.

По ночам ему часто снились теперь горы. Он жадно вдыхал хрустальный горный воздух, и, казалось, до белых шапок Эльбруса можно было дотронуться рукой. Но потом приходило утро, в окна врывалась иностранная разноголосица, крики извозчиков, итальянская и турецкая ругань, и тогда понимал он, что все это – и хрустальный воздух, и грозный Эльбрус, и яркая россыпь звезд на черном, пугающем небе – ушло безвозвратно, осталось в далеком прошлом. На смену Эльбрусу приходила душная комната в маленькой обшарпанной хибаре на окраине Константинополя, и от этого становилось ему тоскливо, одиноко и безнадежно грустно.

В марте 1918-го, после неудачной попытки поднять восстание в Ессентуках, он с горсткой людей ушел в Приэльбрусье. Те недели, что провел он в горах, остались в его памяти единым фрагментом счастья. Он был молод и удачлив, верил в себя, в свою звезду и свою будущность. В то, что пройдет каких-то пару месяцев, от силы – полгода – и схлынет прочь красное наваждение, наладится хорошая, прежняя жизнь. Ожидание боя он всегда любил больше, чем сами бои…

В аулы заходить они не решались. Спали под открытым небом. Но страха не было. Он засыпал и просыпался с предвкушением счастья: такое бывает только в молодости. Первое, что видел он, открывая глаза – белоснежные вершины Эльбруса. А внизу шумела горная речка. На противоположной стороне холма чабаны выгоняли отары. Издалека они казались похожими на рассыпанную шелуху семечек. Смешные суслики носились по полям, и прежде, чем юркнуть в нору, точно как часовые вскакивали на задние лапки…

Через три месяца он спустится вниз. В маленьком городке Баталпашинске[33] сформирует первый свой отряд, командовать которым станет полковник Шкура[34] (для благозвучности полковник вскоре заменит последнюю букву в фамилии и станет называться Шкуро, хотя фамилия исконная и подходила к нему куда как лучше).

Потом будет всякое. И триумфальный поход на Ставрополь. И первые генеральские погоны. Освобождение Екатеринослава. Многомесячная оборона Крыма.

Слава, пришедшая к нему на германском фронте, возрастет многократно – не в арифметической, в геометрической даже прогрессии.

В опушенной черным мехом белой короткой куртке, с неизменной буркой за плечами, в меховой же шапке (форму придумал сам, как, впрочем, и собственный образ), сказочным, былинным видением будет он проноситься перед войсками, первым бросаясь в бой. (В мае 1919-го, с пятью всего лишь конниками ворвался в Мелитополь, одним только видом своим, повергнув неприятеля в бегство.) А потом, после боя, объезжая части, не по уставу, будет бросать по рядам: «Спасибо, братья, что спасаете Русь святую. Земной от меня поклон…»

Рядом с ним – и в бою, и на привале – знаменитый золотоволосый юнкер Никита Нечволодов, – влюбленная в генерала сестра милосердия Нина Нечволодова, одетая в мужскую одежду; будущая его жена.

Ему было, что вспомнить. Хмель штыковой атаки. Гудящее по рядам эхо. Поражения и победы. А вот, поди ж ты – чаще всего вспоминал он именно эти, проведенные в горах три месяца – сусликов-часовых, шелуху отар, хрипы реки…

Где они теперь, его прежние слава и почести? Сгинули прочь вместе с великой державой. Вместо дачи царского министра Фредерикса в Ливадии – покосившийся домишко в Галате, на самой окраине европейского Константинополя. Вместо преданных, влюбленных до безумия солдат – косые взгляды соплеменников – таких же, как он бедолаг-эмигрантов, людей без роду, без племени…

Врангеля он не любил никогда, и прекрасно знал, что чувства эти – взаимны. Безумно, болезненно честолюбив был барон. Ревновал к слащовской популярности, к солдатской любви.

А ведь он, Слащов, пытался сделать все возможное, замириться, не доводить дела до греха. Когда в марте 1920-го стало ясно, что Деникин подает в отставку, пришел к нему пьяненький генерал Шиллинг[35], вместе со своими войсками бежавший из Одессы в Крым.

– Яков Александрович, голуба моя, не дай Господь, если Антон Иваныча сменит выскочка Врангель.

И шепотом, наклонившись так близко, что прямо в нос ударило перегаром:

– Врангель, наглец, предложил мне сдать командование войсками. Только черта лысого он от меня получит. Мои люди за меня глотку готовы рвать, поглядим еще, кто кого… Если мы объединимся, никто не сможет нас одолеть…

Ничего тогда Слащов ему не ответил. В тот же день послал верного человека – полковника Петровского – к Врангелю и наказал передать, что Шиллинга он никогда не поддержит и чести своей не запачкает. Про себя же подумал: лучше уж позер Врангель, чем пьяница и фанфарон Шиллинг.

Но вот уж воистину – не делай добра, не получишь зла. Едва только назначили Врангеля главнокомандующим, сразу почувствовал Слащов, как раскручивается вокруг него скользкая петля интриг. Подготовленный им план десанта в Мелитополь тормозился ставкой. Слал телеграмму за телеграммой с просьбой принять лично, но ответов не получал. Вместо этого – слышал отголоски врангелевского окружения: он-де кокаинист, пьяница, неврастеник…

В мае не выдержал, психанул. Послал по проволоке рапорт об отставке. Не приняли. Даже утвердили план мелитопольского наступления, которое – как и предсказывал – закончилось блестящей его победой. И хоть в боях потерял он всего одного солдата, да двух лошадей, ни единой награды люди его не получили. («За что награждать-то, – деланно подивился Врангель. – Вы даже и потерь не понесли».)

И снова просит он об отставке, и снова ее не принимают. Правда, от командования корпусом Слащова отстраняют, но Врангель назначает его в свое распоряжение и даже присваивает почетный титул – «Крымский»: сто тридцать пять лет назад таким же точно титулом пожаловала генерала Долгорукова императрица. Долгоруков – присоединил к России полуостров, Слащов – сохранил его для России.

Но Слащов не унимается. («Золотой пилюлей» назовет он жалованный титул.) Он просит дать ему какую-то должность, пишет, что не может сидеть, сложа руки, в решающий для отечества час, «так как здоров, призывного возраста и ничего не делаю». Но в назначенное для аудиенции время, Врангель его не принимает. А тем временем военная прокуратура начинает против него судебное дело за расстрел дезертира – полковника Протопопова.

Нервы у Слащова на пределе. И когда предложенный им план обороны Крыма в очередной раз отвергают, он не в силах уже владеть собой. В ноябре 1920-го генерал подает Врангелю рапорт, в котором фактически обвиняет его в предательстве и пораженчестве. Рубикон перейден…

Через два месяца, из газет, Слащов узнает, что судом офицерской чести он уволен из армии без права ношения мундира. Узнает, и сразу же сядет писать книгу, которая, как наивно ему казалось, перевернет сознание всей русской эмиграции. «Требую суда общества и гласности», – называлась она.

Это произойдет уже в Константинополе. В ноябре 1920-го, в последних частях, на ледоколе «Илья Муромец» генерал-лейтенант Слащов покинет Россию…

Одним абзацем

В феврале 1921-го, Дзержинский, Уншлихт и начальник контрразведки Менжинский нелегально, под документами на Яна Ельского, направляют в Константинополь резидента ВЧК Я. Тененбаума для установления канала связи с генералом Слащовым…


Константинополь. Февраль 1921 г.

– Вот в чем басурмане точно превзошли нас – так это в умении варить кофе… Надеюсь, я вас не обидел выражением «басурмане»?

– Намекаете на мою курчавость? Уверяю вас – во мне нет ни капли турецкой крови.

– Насчет турецкой – не сомневаюсь…

– Вы антисемит?

– В общем, нет. Немцев я люблю гораздо меньше, чем иудеев… Впрочем, турок – еще меньше, чем немцев.

– Напрасно вы, Яков Александрович. Вы ведь – умный человек. А умный человек не может быть шовинистом.

– Вы скажите об этом Василию Васильевичу Розанову. Или – почитайте Достоевского.

– А как же быть с Короленко, Леонидом Андреевым, Горьким? Они не только не чурались водить дружбу с инородцами, но и, напротив, считали, что россиянин – не тот, кто пишется великороссом от рождения, а тот, кто русский по своему духу.

– Где они сейчас россияне эти? Кто помнит теперь о России? С Россией кончено, на последях, ее мы прогалдели, проболтали…

– Макса Волошина[36] любите?

– Похвальный для большевика кругозор.

– Бросьте. Только тупые провокаторы из ОСВАГа рисуют нас монстрами с окровавленными зубами, хотя и сами, по-моему, в этот образ не слишком верят.

– Ладно, господин Ельский, – ничего, что называю вас господином, уха не режет? – оставим эти пикировки. Перейдем к делу. Вы ведь, наверное, пригласили меня не для того, чтобы агитировать за Советскую власть?

– Нет, конечно. Вас агитировать глупо. Большего врага Советской власти трудно себе найти.

– Зачем же вам понадобился тогда этот враг? Тот, кого называли Ельским, откинулся на спинку стула:

– Вы – солдат, Яков Александрович. И я – солдат. Мы можем не любить друг друга, но обязаны друг друга уважать. Мы, по крайней мере, вас уважаем, как человека, который первым шел в атаку, не прятался за чужие спины и всегда говорил честно то, что думает. Не ваша вина, что мы выиграли, а вы – проиграли. Это – диалектика истории…

– Спорный вопрос.

– Ничуть… Наша власть пришла всерьез и надолго. Это ясно любому, кто способен мыслить. Вы ведь и сами это видите. После крымского поражения шансов на реставрацию уже не осталось. Еще полгода, год – и Дальний Восток тоже будет наш. Разве не так?

– Не надо ловить меня.

– Упаси Господь, Яков Александрович. Я пришел к вам в открытую, с поднятым забралом, и говорю прямо: вы нужны сегодня России. Нашей России.

– Вашей?

– Россия не может быть нашей или вашей. Она – одна.

Слащов прикурил тонкую эбонитового цвета сигарк у, прищурился от вонючего дыма.

– Надеетесь завербовать меня?

– Яков Александрович, вы словно все время в чем-то пытаетесь меня упрекнуть. Так не вербуют. Не вы в наших, а я – в ваших руках. Достаточно одного только слова, чтобы я очутился в зиндане.

– Почему так уверены, что не сдам вас?

– Потому что вы не подлец и не трус. Потому что я пришел с белым флагом, а парламентеров нельзя расстреливать. И еще потому, что мы знаем вас, как честного, искренне любящего Россию человека. И мы видим, что с этими людьми – с Врангелем, Шатиловым[37], Кутеповым[38] – вам не по пути. Ваша совесть чиста. Вы сделали все, что могли. Но разве кто-то внял вашим советам? Вместо того, чтобы сказать «спасибо» за все, что сделали вы, точно шелудивого пса, вышвырнули прочь… Неужели вы не видите, что творится вокруг? Ваших солдат, будто каторжников, держат в лагерях за колючей проволокой. При въезде в галлиполийский лагерь, где стоит теперь корпус генерала Кутепова, из камней выложили лозунг: «Только смерть может избавить тебя от выполнения долга».

– Без дисциплины армии грозит разложение.

– Нельзя привить патриотизм из-под палки. Это что, дисциплина – расстреливать тех, кто желает вернуться на родину? Вспомните полковника Щеглова – вы наверняка его хорошо знали. Щеглова, боевого, честного офицера расстреляли только за то, что он пытался уехать в Россию…

Слащов угрюмо молчал, думал о чем-то своем. Наконец, нерешительно спросил:

– Вы хотите сказать, что если я решу вернуться, меня не вздернут на виселице?

– Это вопрос отдельного обсуждения. У вас много грехов перед рабочей властью. Но и заслуг перед Россией – не меньше… Могу ли я считать ваш вопрос началом диалога?

– По-моему, диалог у нас уже начался… Тененбаум-Ельский ушел из кафе первым. Так требовали неписаные законы конспирации, ибо в те годы Константинополь кишмя кишел агентами всевозможных разведок – от французской до белогвардейской.

А Слащов долго еще сидел в Пано-баре, маленькой таверне на шумной улице Истиклаль. Сидел, уставившись в одну точку, думая о чем-то своем. Может быть, в этот вечер он впервые решил ответить себе на те вопросы, которые прежде гнал прочь. Он боялся этих тяжелых вопросов. Он пытался найти забвение в кокаине и мерзкой турецкой ракии.

А ведь красный резидент прав. В Константинополе нет для него места. Вместо почестей и уважения – сыплются в его сторону проклятия и брань. Ради чего тогда мучить себя на чужбине, где кругом – чужая, режущая ухо речь; где даже солнце не такое, как дома – палящее, злое, колючее.

Вот она – суровая диалектика жизни. Друзья становятся врагами. Враги заступают на место друзей.

Верно сказал древний мудрец Экклезиаст: все течет, все изменяется…

…В ноябре 1920-го, в русской речи (именно русской, не советской) появилось новое выражение, идиома: «катастрофа».

В этом слове объединилось все сразу: траурные гудки пароходов, обреченность разлуки, пачки дагеротипов, брошенные в пустых, гулких комнатах. Осколками разбитого вдребезги назвал всех их, бывших российских граждан, – певец эмиграции Аверченко[39]. Жизнь словно разделилась на две половинки – «до» и «после».

В прошлой остался парадный Невский, ресторан «Додон», тезоименитство и георгиевские кресты. В нынешней ждала их неизвестность, чужая земля и вечная ностальгия…

В ноябрьские дни 1921-го, после того, как студентсамоучка Фрунзе[40] прорвал перекопские укрепления, из Крыма – последней цитадели русского оружия – бежало 150 тысяч человек. «Число погибших при эвакуации, – писала тогда берлинская газета „Русь“, – а равно сброшенных в море, сошедших с ума и покончивших жизнь самоубийством, учету не поддается».

В порту творилась ходынка. Толпы людей штурмовали сходни. Стоимость катеров и лодок выросла в сотни раз. За место на пароходе платили фамильными бриллиантами, несмотря на то даже, что всю дорогу надо было стоять.

18 ноября флотилия подошла к Константинополю – тому самому Константинополю, Царьграду, откуда пришло когда-то на Русь христианство, и где прибивал на врата свой щит древний князь Олег.

Те, кто сходил на берег, не знали еще, что покинули Россию навсегда. Им казалось, что это лишь временное, вынужденное отступление, хитрый маневр вроде того, что предпринял в 1812-м Кутузов, оставляя французам Москву.

Половина эмигрантов военную форму снимать не спешила. «Армия будет сохранена», – публично поклялся Врангель. В первые же дни он собрал на крейсере «Генерал Корнилов» старших начальников своей армии и, выйдя в воды Босфора, повел разговор о возобновлении вооруженной борьбы.

Остатки армии были сведены в три корпуса и размещены в лагерях. Чтобы люди не разбежались, лагеря окружили колючей проволокой и расставили часовых – басурман-сенегальцев. Тех, кто пытался бузить, наказывали жестоко и скоро. «Дисциплина в армии, – заявлял Врангель, – должна быть поставлена на ту высоту, которая требуется воинскими уставами, и залогом поддержания ее должно быть быстрое и правильное отправление правосудия».

(Весь русский Константинополь потрясла весть о расстреле старшего унтер-офицера Бориса Коппа. Его обвинили в желании вернуться домой. Смертный приговор утверждал сам генерал Кутепов.)

Расходы на содержание русской армии взяло на себя французское правительство. За полгода Париж потратил примерно 200 миллионов франков. Французы торопили Врангеля, требовали скорейшей высадки, да он и сам понимал, что время работает против него.

«Не пройдет и трех месяцев, – картинно объявил барон на смотре своих частей в Галлиполи, в феврале 1921-го (несмотря на „катастрофу“, учения, маневры и смотры в лагерях проводились исправно), – как я поведу вас вперед, в Россию!».

И это было не просто красивой декларацией. Врангель рассчитывал высадиться на Черноморском побережье в срок до 1-го мая, и в преддверии этого рассылал уже своих эмиссаров на Кубань, Дон и Терек – эпицентры казачества. Было организовано даже несколько пробных десантов, а казачий генерал Краснов[41]на полном серьезе разрабатывал план похода на Петроград…

Человек тщеславный и властный, Врангель попытался объединить под свои знамена всю белую эмиграцию. Его агенты в разных странах Европы начали организовывать офицерские союзы. К началу 1921-го в них записалось свыше 10 тысяч человек, готовых выступить на борьбу по первому зову. А параллельно с этим генерал сформировал своего рода правительство в изгнании – Русский совет, который был объявлен единственным «носителем законной власти».

Многотысячная, хорошо оснащенная отдохнувшая армия – это была серьезная угроза для республики. И кто знает, как пошла бы история, если бы удалось Врангелю высадиться в Крыму, ведь вслед за ним на штурм страны вновь двинулись бы армии Антанты…

Во что бы то ни стало Москве следовало предотвратить вторжение. Красное правительство действовало двумя путями.

Первый – был виден всем. Это был путь легальной дипломатии, помноженный на экономическую выгоду. После того, как в марте 1921-го английский министр торговли Роберт Хорн и советский полпред Леонид Красин[42] подписали торговое соглашение, многим за кордоном стало ясно, что большевистская власть пришла надолго, надо торопиться, иначе российский рынок захватят другие. Скаредные французы спешат объявить о прекращении кредитов Врангелю, а правительство Ататюрка тотчас подписывает в Москве советско-турецкий договор о дружбе. Это означало автоматический роспуск русской армии.

Но был и второй, неведомый никому, кроме верхушки ВЧК и ЦК, путь. Путь тайных операций и интриг, направленный на развал белой эмиграции изнутри.

Советская разведка, даром, что существовала считанные годы, уже научилась блестяще играть на противоречиях во вражеском стане. Амбициозный и властный Врангель был по душе далеко не многим, да и не стремился, по выражению другого эмигранта – Куприна, стать червонцем, чтобы нравиться всем.

Предшественник его, Антон Иванович Деникин, таил на Врангеля обиду за свое бесславное низложение и за то еще, что Врангель открыто обвинял его в бездарности и стратегических ошибках. Отказались от союза с Врангелем казаки.

Нешуточные страсти бушевали и в высших слоях эмигрантского общества. Наследники покойного императора никак не могли поделить шкуру неубитого еще медведя – корону Российской Империи. На престол претендовало двое: двоюродный дядя царя, великий князь Николай Николаевич (его поддерживал Врангель), и кузен императора Кирилл Владимирович. Каждый из претендентов имел своих сторонников, регулярно публиковал обращения к русскому народу, что вносило великую смуту в эмигрантский стан.

Общего языка не могла найти даже церковь. Во главе архиерейского синода встал митрополит Антоний.

Другую часть паствы увлек за собой митрополит Евлогий.

Словом, ни «катастрофа», ни эмиграция, ни разгром ничему не научили русскую верхушку. Вместо того, чтобы объединиться перед лицом единой опасности, вожди эмиграции воевали друг с другом, интриги и амбиции заслоняли интересы нации, и Москва радостно подливала масло в этот огонь.

В этой войне генералу Слащову – человеку, обладавшему гигантским авторитетом и славой (не в пример большинству перечисленных выше господ), роль была отведена особая. О чем, правда, он пока еще не знал…


Симферополь. Май 1921 г.

Председатель Крымской ЧК Федор Фомин[43], несмотря на возраст, считался чекистом опытным. Впрочем, что значит возраст в условиях революции? Люди в двадцать лет командовали дивизиями, а Фомину, когда сел он на Крым, было уже двадцать семь, да и за спиной осталось немало.

Три полных года оттарабанил на действительной, был на фронте, там же и вступил в большевистскую партию. В 1918-м освобождал Украину, работал в подполье, не раз ходил с рейдами по белогвардейским тылам. Из армейской разведки пришел в ЧК. Был начальником особых отделов ряда армий, возглавлял военную контрразведку Украинского фронта.

В Крым он пришел по личному указанию Дзержинского. После разгрома Врангеля полуостров нужно было почистить. Свыше пятидесяти тысяч врангелевских солдат оставалось здесь, не говоря уж об офицерах, чиновниках и прочих лишенцах.

Разобрались с ними лихо. По приказу председателя Крымского ревкома Бела Куна[44] всем бывшим велено было явиться на регистрацию. За неявку – расстрел.

Двадцать пять тысяч человек переписали за три дня чекисты. А потом начались облавы. Только в Севастополе задержали тогда шесть тысяч подозрительных граждан. Одну треть казнили сразу, остальных отправили в концлагеря. Всего же, в Крыму расстреляли по разным источникам от двадцати пяти до ста тысяч человек. Еще сто тысяч были выселены прочь…

Огромной, нечеловеческой властью обладал двадцатисемилетний губастенький чекист Фомин. Одним росчерком пера мог отправить любого на смерть или, напротив, даровать жизнь.

Через два десятилетия эти революционные заслуги не спасут его от кровавой бани. После убийства Кирова он, уже зам. начальника Ленинградского УНКВД, был арестован, но Сталин почему-то пощадил Фомина и единственного из всех руководителей управления оставил в живых. Два десятилетия проведет он в лагерях, чтобы, выйдя потом на свободу, воспеть свою молодость в небольшой брошюрке «Записки старого чекиста». Одна из глав книги посвящена делу Слащова.

«Один из приятелей Слащова, проживавший в Симферополе, – пишет Фомин, – получил из Константинополя письмо от известного эсера Федора Баткина. Это письмо попало к нам в руки. В нем говорилось, что Слащов выражает желание вернуться на родину, чтобы отдать себя в руки Советского правительства.

Письмо это я направил в Харьков начальнику особого отдела ВЧК Южного фронта. А он поехал с ним к Ф. Э. Дзержинскому».

К «Запискам старого чекиста», как, впрочем, и к автору их – человеку неординарному, штучному – мы еще вернемся. Пока же – короткий комментарий.

Как и вся чекистская мемуаристика, воспоминания Фомина грешат неточностями, хотя суть – теперь-то мы знаем – отражена верно.

Действительно, в мае 1921-го, через несколько месяцев после начала переговоров Тененбаума-Ельского со Слащовым, крымские чекисты перехватили письмо, пришедшее в Симферополь из Турции. Адресовано оно было, правда, человеку, со Слащовым не знакомым вовсе – артисту Симферопольского театра Михаилу Богданову – но уже в те времена вся иностранная корреспонденция перлюстрировалась дотошно. Текст весьма заинтересовал контрразведку.

Заграничный корреспондент – некто Федор Баткин – в самых ярких красках писал артисту Богданову, что вошел в близкие сношения с генералом Слащовым, и тот готов якобы вернуться в РСФСР, однако ему нужны гарантии.

Письмо тотчас же докладывается Дзержинскому. Известие это приходит очень кстати. Председатель ВЧК не доволен результатами поездки Тененбаума-Ельского. И хотя резидент в своих донесениях утверждал, что Слащов готов уже к бегству и просит даже выделить ему моторную лодку, Дзержинского не оставляла внутренняя неуверенность.

– Что-то здесь не то, – задумчиво сказал он тогда Менжинскому и Уншлихту. – Слишком быстро Слащов идет на контакт. В этой игре у нас нет права на ошибку.

Дзержинский понимал, что надо искать более серьезные подходы к Слащову, а для этого нужен надежный человек около него. Такой фигуры он не видел.

Но теперь в игру вступал новый персонаж – бывший эсер Федор Баткин. На Лубянке имя это известно было хорошо.

С появлением Баткина операция перешла в новую, решающую фазу…

Баткин. Ретроспектива-I

С самого детства обожал он красоваться перед зеркалом. Ему нравилось принимать героические и мужественные позы, и тогда казался он себе похожим на античные статуи, виденные на страницах хрестоматии по греческому.

И хотя особенной красотой никогда он не отличался – лицо лошадиное, мослатое, да и телосложением не вышел; не тело сложение, а какое-то, прости Господи, тело вычитание – видел он себя то трибуном, заставляющим благоговейно внимать толпу, то полководцем, ведущим армии в бой, то героем, которого забрасывают цветами юные девы.

Об этой своей страсти он никому не рассказывал: застыдят. Но сейчас вновь кинул на себя строгий, оценивающий взгляд.

Хорош, ей-богу, хорош. И не беда, что излишне худ. Нынче это даже модно. Зато сидит как влитая морская форма. Лихо заломлена бескозырка. Густо вьются усы – женская погибель. А уж если откроет рот, разольется соловьем, и вовсе нет ему равных.

Федор Баткин внимательно оглядел себя и остался весьма доволен. В таком виде не стыдно показаться перед публикой. Революционный матрос – это звучит гордо. Гордо и грозно…

… Всей своей карьерой, невиданным, фантастическим взлетом Федор Баткин обязан был февральской революции. И если для кого-то она и стала крушением надежд, то для Баткина явилась волшебной жарптицей, подарившей чудесный шанс: такой выпадает только раз в жизни.

Сын модистки и скромного заводского служащего, уже с рождения был он обречен вести тихую, незаметную жизнь. Не высовывайся – вот главный завет российского иудейства.

Но это не по его бурному характеру. Уже в четырнадцать лет он примыкает к эсерам. Носится по Севастополю, разбрасывает по солдатским казармам листовки. Первый арест: за участие в студенческих волнениях и распространение прокламаций. С реальным училищем приходится расстаться. Пытается, было, получить аттестат зрелости экстерном, но к экзаменам его не допускают.

В 1910-м году Баткин уезжает в Бельгию. Учится в Льежском электротехническом институте, но тихая, европейская жизнь для него слишком пресна. Накануне революции он возвращается в Россию и с головой окунается в гущу событий.

В февральской говорильне Баткин чувствует себя, словно рыба в воде. Бесконечные митинги, диспуты, манифестации – это его родная стихия.

По старой памяти Баткин вступает в партию эсеров. Старшие товарищи скоро примечают активного, говорливого юношу, и кооптируют в Севастопольский исполком Совета рабочих депутатов.

Пятью годами позже, уже в тюрьме, он с присущей ему «скромностью» так опишет свое участие в революционных событиях:

«По поручению общегородского митинга, я принял на себя охрану города. В мое распоряжение было прислано 100 солдат и столько же матросов; разоружив тотчас полицию и жандармерию, я распубликовал от имени митинга воззвание к населению о выборе делегатов для принятия власти в городе».

Что здесь правда, а что вымысел – судить уже трудно. Но одно не вызывает сомнений: в апреле 1917-го Баткина избирают делегатом от Черноморского флота и отправляют в Питер.

Говорить он умеет. Тысячи людей, затаив дыхание, внимают его речам. Баткину хочется верить. Он убедителен, эмоционален, горяч. Никому и в голову не приходит, что этот горластый морячок в тельняшке на деле и дня не служил на флоте, да и, вообще, никогда не носил формы.

В одной из газет того времени помещено фото Баткина в морском обмундировании. Ниже подпись: «Матрос Ф. Баткин – делегат Черноморского флота. Его речи о необходимости войны до победного конца имеют огромный успех в Москве, Петрограде и на фронте».

Газетчики пишут о Баткине часто. Стране нужны новые герои. Баткин с удовольствием позирует репортерам. То и дело его запечатлевают то с противогазом в руках, то в окружении членов Государственной думы.

Даже сам Керенский[45] – оратор прирожденный – был покорен обаянием Баткина.

«Вот такие, как вы, люди из самых низов, – доверительно говорит он Баткину, пригласив на короткую аудиенцию, – и должны представлять новую, истинно народную власть. С народом надо говорить на понятном ему языке».

Премьер крепко жмет руку революционному матрос у, и из покоев его тот выходит уже в новом качестве. Отныне, с благословения Керенского, он объезжает воинские части, агитируя за войну до победы. И хотя никаких формальных полномочий Баткину не давали, он искренне считал себя личным представителем военного министра.

«По армии западного фронта, – читаем мы в газетах того времени, – разъезжают делегаты Черноморского флота – матрос Федор Баткин, его брат и капитан Бригер. Они посещают наиболее колеблющиеся части, агитируют за наступление. Баткин всюду произносит горячие зажигательные речи.

Однако не везде матросу удается воздействовать своими призывами. Во время речи стоявший в толпе слушателей солдат выстрелил в Баткина, но пуля, к счастью, ударила в ветку дерева, в полуаршине».

«Этот случай, – заключает репортер, – подействовал на солдат отрезвляюще. Значительная часть полка согласилась с Баткиным и отправилась на позиции».

В поездках и походах прошло все лето. Баткин заметно отъелся, матросская форма стала ему тесна, зато свое ораторское мастерство отточил он до совершенства. Теперь он фигура известная. Вслед за Керенским принимает его и главковерх Алексеев. Встреча эта оставила у Федора тягостное впечатление. Слишком уж кичился генерал своими погонами, на прощание протянул лишь три пальца, будто сам не из простых – солдатский сын – а какой-нибудь князь.

Незаметно наступила осень. Известие о петроградском перевороте застало Баткина в Москве.

«Ерунда, – авторитетно заявил он тем же вечером за ужином, – с большевиками народ не пойдет. Всем известно, что Ленин и Троцкий – немецкие шпионы. То ли дело Александр Федорович», – и он смачно вцепился зубами в куриную ногу.

Это была роковая его ошибка. Вне всякого сомнения, в большевистском стане его приняли бы с распростертыми объятиями: профессиональные горлопаны нужны всегда.

Но слишком уж вжился Баткин в свою роль, слишком привык к почестям и рукоплесканиям и не хотел искать добра от добра…

В те дни так думал не один только он. После того, как на выборах в Учредительное собрание в ноябре 17-го большевики получили менее четверти голосов, многие искренне посчитали, что новая власть падет со дня на день: слишком уж опереточными казались новоявленные вожди революции.

Воистину, если бы заранее люди умели предвидеть, в какую сторону покатится колесо истории, скольких ошибок и промахов можно было бы избежать. Но, увы, лишь шулера могут угадывать чужие карты…

… Весной 1918-го Баткин бежит на юг и вступает в Добровольческую армию. В ОСВАГе – деникинском отделе пропаганды – его кипучая энергия находит достойное применение.

ОСВАГ – это сокращенно от Осведомительного агентства. Осведомительного во всех отношениях, ибо занималось оно не только и не сколько пропагандой и агитацией (сиречь, осведомлением населения), сколько контрразведкой и тайным сыском. И то, и другое Баткину – авантюристу до мозга костей – по душе.

Отныне вся дальнейшая и недолгая судьба его – до самого последнего дня – неразрывно будет связана с тайными службами и тайными же делами…


Симферополь. Май 1921 г.

За кулисами было сумрачно и сыро. Пахло красками. Продираясь сквозь фанерные декорации, Виленский поймал себя на мысли, что думает не о предстоящей вербовке, а о какой-то философской ерунде. О том, например, что работа его во многом напоминает театр, и то, что со стороны кажется верхом изящества – очертания дворцов, парадных залов – на поверку оказывается куском грубо выкрашенной фанеры. Надо только смотреть на вещи не из зрительного зала, а со стороны кулис…

Конечно, по всем канонам, следовало бы вытащить этого актеришку к себе – дома помогают и стены – но времени на всякие экивоки уже не оставалось.

Виленский слишком хорошо помнил разговор с председателем ВУЧК. «На раскачку у вас нет ни секунды, – сказал тогда председатель. – Учтите, это личный приказ Феликса Эдмундовича».

Богданов сидел в гримерке и ухоженными пальцами отклеивал бороду.

– Ну кто там еще? – недовольно бросил он, не поворачивая даже головы.

– Михаил Михайлович, – Виленский старался говорить с придыханием. – Позвольте выразить свое восхищение вашей прекрасной игрой. Я смотрел на одном выдохе.

– Спасибо, голубчик, – лесть подействовала, и Богданов развернулся всем телом к вошедшему.

– Нет, Михаил Иванович, это вам спасибо, – Виленский протянул актеру букет цветов (если со стороны кто увидит, или в гримерке окажутся посторонние – никаких подозрений: обычный поклонник пришел чествовать своего кумира). – Не мог бы я пригласить вас поужинать, дабы отметить ваш исключительный успех?

– Увы, дорогой мой, – Богданов театрально развел руками. – Сегодня я занят. Как-нибудь в другой раз…

– И тем не менее, Михаил Михайлович, придется со мной отужинать.

– Да как вы смеете… – артист возмущенно сдвинул мохнатые, приклеенные еще брови, но, увидев мандат ВЧК, разом осекся.

– Мне с вещами? – тихо спросил он.

– Ну что вы. Экого вы мнения о наших органах… Уже наутро подписка, данная артистом Симферопольского театра Михаилом Богдановым о готовности своей негласно сотрудничать с ВЧК, лежала на столе председателя Крымской чрезвычайки.

– А где гарантия, что не сбежит? – спросил Виленского, особоуполномоченного ВУЧК, Фомин.

– В Симферополе у него вся родня. Жена, дети, любовница. Я предупредил, что в случае любого фортеля все они будут расстреляны, как заложники…

Через несколько дней новоявленный агент ВЧК Михаил Богданов сел на пароход, идущий в Константинополь. По разработанной в контрразведке легенде, он ехал за партией краски. На самом же деле Богданов должен был тщательно прощупать своего приятеля Баткина и в случае положительном – установить через него контакт с генералом Слащовым…

Баткин. Ретроспектива-II

Он считал себя удачливым, фартовым человеком. Когда-то в детстве портовая цыганка нагадала ему долгую и счастливую жизнь, предсказала, что увидит чужие страны, будет дружить с королями и князьями – в общем, весь тот стандартный набор небесной манны, которую обычно обещают простакам тонкие психологи-гадалки. Человеку свойственно обманываться и верить в сказки. Вот и он, хоть и понимал, что ерунда это все на постном масле, где-то в глубине души надеялся, что вдруг так и случится. Со временем образ цыганки размылся, затянулся дымкой, но предсказания ее Федор не забыл. И порой, вспоминая запавшие в душу слова, ловил себя на мысли, что жизнь подтверждает предсказание это.

В самом деле. Чужие страны посмотрел. Сначала – Бельгия, теперь – Турция. Видел и Керенского, и Врангеля (пусть не дружил, но в компаниях, особенно в присутствии барышень, любил обронить: «Помню, Александр Федорыч мне сказал… Однажды мы с Петром Николаичем…»).

Он приехал в Константинополь вместе со всеми – в ноябре 1920-го. Сбережений – ноль. Что делать, чем зарабатывать на жизнь? Деятельная его натура не позволяла расслабиться, требовала найти какое-то активное занятие, выход энергии.

Месяц болтался по ресторанам и тавернам, слушал пьяные речи офицеров и купцов: мол, не сегодня-завтра вернемся назад. В дискуссии Баткин не вступал, хотя понимал отменно: никуда уже никто не вернется. Совдепия выдавила их, как выдавливают юнцы прыщи со своего лица.

Баткин был прагматиком. Все свои сильные и слабые стороны знал отменно. Никакой серьезной профессии – той, что могла бы приносить деньги – у него не было. Агитация же его и ораторское мастерство в Константинополе и даром не были никому нужны.

Спасительная мысль в голову пришла внезапно. Информация. Вот товар, который никогда не падает в цене.

В эмигрантском обществе, не таясь, говорили о засилье в Константинополе шпионов. Помимо турецкой контрразведки, активно работали здесь и французы, и англичане. Свою спецслужбу создавал Врангель. Пошли слухи о появлении советских агентов.

Баткин знал всех, и все знали Баткина. Он был вхож во многие дома и учреждения. То, что для прочих эмигрантов было лишь темой для бесед и сплетен, Баткин обратил в деньги.

«Сперва он проявлял суетливость необыкновенную, – осенью 1921-го писал эмигрантский листок „Новое время“, – от украинцев он мчится к первопоходникам[46], от первопоходников к сионистам, откуда в штаб Врангеля, жужжит около Слащова, ведет деятельную переписку с Зензиновым[47] и Керенским и хорошо осведомлен о большевистских представителях в Константинополе».

Слащов завязывает знакомство с английскими и французскими разведчиками, ищет подходы к туркам. Главной же его козырной картой становится генерал Слащов.

До эмиграции знакомы они были лишь заочно. Вернее, Баткин-то, как и все в русской армии, заочно знал Слащова, но для генерала он был фигурой слишком мелкой, незаметной.

В хитрости ума Баткину не откажешь. Едва только услышал он громкие заявления Слащова, узнал о позорном увольнении его из армии, о том, что генерал пишет какую-то убийственную книгу – сразу понял: в этой игре можно поживиться. Слащову нужны такие помощники, как он: пронырливые, безотказные, вездесущие. Конечно, в окружении генерала немало преданных, верных людей, но все они – вояки, способные лишь на дуэли. Дуэли тайные, подковерные – не по ним.

Но как подобраться к Слащову? Прийти с улицы? Неровен час – заподозрит неладное и прогонит. Нет, в таких ситуациях нужно действовать тоньше.

Прознав, что Слащов вместе со своим начальником штаба генералом Дубяго[48] снял дачу на берегу Босфора, Баткин селится в той же деревне. Вскоре он как бы случайно знакомится с генералом.

Баткин умеет вызывать к себе доверие (свойство, присущее всем без исключения авантюристам и мошенникам). В славословиях он не стесняется, как не стесняется и в выражениях, если речь заходит о Врангеле. Сердце генерала тает, и вот уже Баткин садится помогать ему с книгой.

Теперь он частый гость на генеральской даче. С каждым новым визитом его все меньше перестают стесняться, воспринимают уже как своего. И в один из вечеров он узнает, что Слащов ведет тайные переговоры с резидентом Москвы. Сладко засосало под ложечкой: значит, не ошибся он в расчетах, Совдепии нужен опальный генерал.

Но иные посредники Баткину не нужны. Он, и только он один должен иметь монополию на Слащова, быть его официальным, как сказали бы сейчас, дистрибьютером.

Полагаем, не без участия Баткина контакты Слащова с Тененбаумом-Ельским были сорваны. Рискнем сделать и иное предположение: для того-то Слащов и послал своему приятелю Богданову письмо в советский Симферополь, чтобы вызвать ответную реакцию ВЧК. Он прекрасно знал, что все письма, идущие из-за кордона, перлюстрируются контрразведкой, а значит, его послание не останется незамеченным. Если его план удастся, именно он станет основной картой в игре за будущность Слащова, и именно на него сделает ставку Москва.

Оставалось лишь ждать, когда последует ответ. А в том, что ответ такой последует, Баткин не сомневался…


Константинополь. Июнь 1921 г.

Купола мечетей, золоченые сабли полумесяцев видны были издалека. Богданов стоял на палубе теплохода, силясь запомнить, запечатлеть все раскрывающееся перед ним великолепие.

Как и большинство русских людей, ко всему заграничному относился он с трепетом. Особенно теперь, когда заграница отдалилась безмерно, превратилась в другую планету, недоступную для граждан РСФСР.

Над константинопольским портом плыл незнакомый, пряный и душный запах. Это был запах свободы и приключений. Впрочем, о какой свободе мог думать он, когда дома, в Крыму, в заложниках осталась вся семья.

И все же константинопольский воздух кружил, пьянил голову. Обаяние портового города окутывало Богданова против его воли. Константинополь казался ему волшебной сказкой, сошедшей со страниц «Тысячи и одной ночи».

Здесь совершенно органично уживалось несовместимое. Пыхтящие авто. Турчанки в паранджах. Полуголые чумазые ребятишки и золотое шитье погон. Чалмы, котелки, фуражки, платки.

Ноги сами несли его в центр, к знаменитой церкви Святой Софии, с которой пять веков назад сбросили янычары кресты, насильно обратив в мусульманскую веру. Богданов долго стоял у ее подножья. Он думал о бренности всего земного, о том, что нет на земле ничего вечного и постоянного. В Константинополе это понимается особо.

Лишь к вечеру, насладившись константинопольской сказкой, Богданов приехал по указанному в письме адресу. Он и не чаял застать Баткина дома, но, на удивление, ему повезло.

После объятий и обязательных в таких случаях пустых расспросов («Как доехал?» – «Нормально». – «Как дома?» – «Нормально». – «Какая сейчас погода в Крыму?» – «Нормальная».), они вышли прогуляться к берегу Босфора.

Бежали по волнам лунные дорожки, из воды доносился плеск рыб, и была в этом такая умиротворенная идиллическая тишина, что не хотелось вовсе говорить о делах: сидеть бы так перед морем, вглядываться в черную воду…

Шли молча. И хотя каждый догадывался о миссии другого, первым заговаривать никто не желал. Наконец, Богданов не выдержал.

«Наверное, в такую же тихую ночь и высадится однажды в Крыму десант», – задумчиво произнес он.

Баткин понимал, какого ответа хочет услышать от него Богданов.

«Брось, Миша. И ты, и я прекрасно понимаем, что бороться с Советской властью сегодня бессмысленно и глупо. Большевики взяли власть надолго».

«Не скажи. Не так они сильны, как кажутся. Уж я-то, изнутри, это знаю».

«Они, может, и не так сильны. Зато враги их – больно слабы. Помнишь, что говорил Чаадаев? Социализм победит не потому, что он прав, а потому что не правы его враги».

«При чем здесь Чаадаев?»

«А при том, что я слишком хорошо понимаю, что творится здесь. Генералы грызутся между собой. Каждый хочет урвать кусок пожирнее. Деникин – сам по себе. Врангель – сам по себе. Казаки, монархисты, эсеры, кадеты: все погрязли в своих амбициях и склоках, им нет дела до России. Что толку от их трескотни? Без иностранной помощи они бессильны, а ни французы, ни англичане помогать им уже не будут. Поздно. Поезд уже ушел».

Дальше шли молча. Каждый думал о своем. Богданов – о том, что задание, казавшееся ему в Крыму непосильным, не так уж и тяжело. Баткин – о том, что план, задуманный им, воплощается точно по его сценарию.

«После такого ответа, – напишет потом в президиум ВЧК брат Баткина Анисим, – М. Богданов предложил вступить с ним в более подробные переговоры об изыскании конкретных форм поддержки власти. И отбыл в Севастополь для получения санкций от лица, его пославшего (тов. Виленского)».

Впрочем, это лишь на бумаге любые события можно уместить в одном абзаце. Жизнь – не бумага…

С приездом Богданова жизнь Баткина приобрела новый смысл. Как и всякому авантюристу, ему не важна была сама суть работы: главное – процесс. Баткину нравилось чувствовать свою значимость, ощущать причастность к большой политике.

Сбылась давняя мечта: у него появился даже свой офис. В гостинице «Отель де принцесс» Баткин снял несколько номеров, где сидела теперь стенографистка и где принимал он людей. В деньгах нужды больше не было: Богданов привез с собой немалую сумму.

Каждый вечер их можно было видеть теперь в ресторанах. Красного резидента Баткин от себя никуда не отпускал. Даже на конспиративные встречи ездил вместе с ним или посылал кого-то из своих доверенных людей.

Знакомство Богданова со Слащовым прошло успешно. Генералу Богданов понравился сразу. В отличие от Тененбаума-Ельского, он не стремился переиграть Слащова, не философствовал и не умничал. Все было предельно ясно и понятно.

И когда Слащов – открыто, в лоб – спросил Богданова, что ждет его, если он решится вернуться домой, тот столь же прямо, не виляя, ответил: амнистия и должность в Красной Армии…

– Конечно, может и не генеральская, – замялся Богданов, – но место военспеца вам обеспечено…

И эта небольшая заминка окончательно убедила Слащова в искренности советского посланца: пообещай тот портфель зам. наркома – никогда бы не поверил.

Эмиграция – та же большая деревня. Слухи и новости распространяются здесь с космической быстротой. Регулярные вояжи Баткина к Слащову, появление в их кругу таинственного незнакомца из Совдепии, незамеченным остаться не могло. Да Баткин особой тайны из этого и не делал. Авантюрист до мозга костей, он упивался доверенной ему тайной, и чуть ли не каждому встречному – понятно, под большим секретом – рассказывал о том, что выполняет секретнейшее деликатное поручение, но об этом – т-с-с! – никому.

По русской колонии поползли слухи, что Слащов готовит десант в Россию. Баткина называли помощником генерала по политической части. Весть эта дошла и до англичан.

Уокер, капитан Генштаба Ее Величества, получив приказ начальника экспедиционного корпуса, размышлял недолго. Уокер был профессиональным разведчиком. («Не бывает невыполнимых заданий, – любил повторять он, – просто есть люди, не способные выполнять задания».) Не медля, он пригласил своего помощника Писса – бывшего управляющего екатеринодарским заводом – и приказал: выйдите на связь с Баткиным.

– Сделаем, чиф, – поклонился Писс.

В тот же вечер он нашел Баткина в его обычном месте – русском кафе «Киевский кружок».

– Федор, мое командование имеет желание встретиться с вами (хоть Писс и прожил много лет в России, русские фразы он все равно строил по правилам английской грамматики).

Баткин отхлебнул из пузатой кружки темного пива, загадочно улыбнулся чему-то своему.

– А мне-то какая радость встречаться с твоим командованием?

– Жизнь сложная штука, Федор. Нам лучше дружить, чем враждовать. Умные люди должны держаться вместе, тем более, что враг у нас – общий.

Баткин для вида немного подумал, потом махнул рукой.

– Ладно. Только передай, что встречаться буду с самым главным твоим начальством… Знаешь английскую поговорку: время – деньги…

Летняя резиденция штаба располагалась в Терапии, в окрестностях Константинополя. Командующий встречал Баткина как дорогого гостя, даже поднялся ему навстречу из-за массивного дубового стола.

– Мы знаем, господин Баткин, что вместе с генералом Слащовым вы готовите вторжение в Россию. Так ли это?

Баткин повернулся к Писсу:

– Переведите мистеру генералу, что я не вправе отвечать на подобные вопросы.

– Этот вопрос объясняется не праздным любопытством, а желанием всемерно помочь в благородном и святом деле освобождения вашей многострадальной родины.

– Вы готовы снабдить нас средствами и оружием?

– Увы. После известных событий мы не вправе действовать открыто. Мое правительство связано некоторыми обязательствами с советским правительством.

– Чем же вы тогда можете помочь?

– Есть немало иных способов помощи – не таких явных. Скажем, мы можем не задерживать ваших друзей при въезде в Константинополь. Это для начала… Согласитесь, когда ничего не требуется взамен, такое предложение заслуживает внимания.

– Так уж совсем ничего взамен?

– Практически. Разве что иногда мы будем просить вас о советах или консультациях.

Предложение генерала Баткин оценил с ходу. С недавнего времени англичане начали арестовывать всех въезжающих из Севастополя. Объяснялось это тем, что ни у кого из них не было въездной визы: их выдавали только в Батуме, а добираться туда было накладно, сказывалась исконно русская надежда на «авось».

Такое «окно» давало огромные преимущества. Баткин сумеет убедиться в этом очень скоро.


Константинополь. Осень 1921 г.

В августе 1921-го Богданов уехал назад в Севастополь. Хотя Слащов был уже полностью сагитирован, операция срывалась. На вывоз генерала требовались деньги, и немалые – капитан итальянского судна запросил полторы тысячи турецких лир – однако ЧК тянула с выдачей средств. Богданов должен был ускорить выплату и отчитаться о проделанной работе.

Фомин и Виленский ждали его с нетерпением. Как и подобает актеру, на краски он не скупился. Из рассказа Богданова выходило, что они с Баткиным держат под колпаком чуть ли всю эмиграцию. И что не один только Слащов готов вернуться в Россию: лишь свистни – и белые генералы мигом выстроятся в очередь.

Несмотря на определенный скепсис, чекисты верят агенту. Откуда им знать, что Богданов находится под абсолютным влиянием Баткина и смотрит на все его глазами.

(«Баткин принял все меры, чтобы изолировать его от всех, – писал потом вернувшийся в РСФСР адъютант атамана Краснова полковник Данилов, о котором скажем чуть позже. – Терроризировал его, измышляя какие-то загадочные заговоры против него, слежку контрразведки. Странной казалась обстановка, окружающая Богданова, находившегося всегда под наблюдением Баткина или его доверенных людей, не допускающих никаких встреч, никаких разговоров, в которых он не был бы осведомлен».)

Контрразведка вновь отправляет Богданова в Константинополь. Вместе с ним на пароходе едет родная сестра Баткина – Розалия. Ее явление должно продемонстрировать доверие советов к своему новому помощнику.

Они приезжают в первых числах сентября, но здесь их ждет новое испытание: прямо в порту Богданова арестовывает английская контрразведка. Англичане уверены, что Богданов – агент большевиков.

Вот когда пригодились контакты Баткина с англичанами. Он бросается к капитану Уокеру, но тот ему не верит. Уокер на Баткина зол: за каждого провезенного из Севастополя беженца Уокеру были обещаны комиссионные, но дальше задатка дело не пошло. Баткину приходится раскошеливаться и использовать весь свой запас красноречия.

– Богданов – не большевистский агент, – клянется он, – а мой.

Бегство Слащова было запланировано на ближайшие дни. Капитану парохода «Жан» вперед выдали уже расписку за подписью Богданова. Однако чекисты тянут время. Для такой серьезной акции необходима санкция ЦК, а ее все нет.

Баткин нервничает. Ему кажется, что советы хотят обойтись без него, благо резидент ВЧК Ельский-Тененбаум – он знает о его существовании со слов Слащова – по-прежнему находится в Константинополе. Баткин не спускает с генерала глаз. По несколько раз на дню он бывает у него, всячески обхаживает и увещевает.

Тем временем по эмигрантской колонии поползли новые слухи, которые были совсем недалеки от истины. Говорилось, что никакого десанта Слащов с Баткиным не готовят, а совсем наоборот – собираются бежать к большевикам.

Сам Баткин слух этот опровергать не пытался. Его самолюбию льстило такое внимание, он хотел чувствовать себя фигурой демонической.

Англичане опять заволновались. Баткину приходится выдумывать новую легенду: дескать, ввиду изменившийся обстановки, десант откладывается, но есть возможность отправить Слащова к «зеленым». В России один за другим вспыхивают бунты и мятежи, а кто лучше Слащова может возглавить это сопротивление.

Капитан Уокер ему не верит. Он требует личного знакомства со Слащовым: пускай генерал сам подтвердит эти слова.

Встречу готовили долго: Слащов не желал метать бисер перед иностранцами. Лишь за несколько дней до отъезда генерал сменил все же гнев на милость.

Брат Баткина Анисим так описывал потом эту встречу:

«Уокер заявил, что англичане подозревают, что Богданов советский агент, покрываемый Баткиным, которым они тоже недовольны, так как он ничего не сообщает им. Слащов заверил Уокера, что Богданов его агент, а не советский, и что Баткин ничего не сообщает, так как он, Слащов, запретил ему давать кому бы то ни было и какие бы то ни было сведения. Слащов сообщил, что он уезжает к зеленым (ни время, ни место, ни способа отъезда не указал)».

Откуда англичанам, да и французам – а до французской контрразведки также дошла информация о готовящемся отъезда Слащова – было знать, что не в Константинополе, а в Москве решается будущая судьба генерала.

В закрытых архивах ЦК сохранился протокол секретного заседания Политбюро, на котором обсуждалось возвращение Слащова. Было это 7 октября. К единому мнению вожди не пришли. По предложению Ленина, в ЦК была образована специальная комиссия по делу Слащова, куда вошли Сталин, Ворошилов и Каменев. В тот же вечер, 7 октября, Каменев подготовил проект решения:

«Предложение признать приемлемым, то есть согласиться на переправку Слащова и компании в Россию».

Но у Ленина была другая точка зрения. То ли он боялся излишней шумихи за кордоном. А может, все проще – не мог простить Слащову личной обиды. В июне 1919 именно Слащов разгромил Крымскую ССР, во главе которой стоял младший брат вождя – Дмитрий Ульянов[49]. Крымским большевикам пришлось срочно спасаться бегством, и в какой-то момент казалось, что Ульянов-младший живым уже не вернется. На этом карьера его и закончилась.

На заседании Политбюро Ленин был единственным, кто воздержался при голосовании. Остальные – особенно активничал Троцкий – единодушно поддержали возврат Слащова.

Оставалось только определить, как выдавить максимум пользы из этой акции. По этому поводу Троцкий и Уншлихт предложили объединить усилия ВЧК, РВСР и Наркомата иностранных дел. Они считали, что Слащову надо сконцентрироваться на написании пропагандистских материалов и воззваний к эмиграции, и до публикации их вся операция должна храниться в тайне.

18 ноября 1921-го года Политбюро окончательно утверждает этот план. Но Слащова в Константинополе уже нет.

Еще накануне, не дожидаясь официального решения, он незаметно для всех успел покинуть дачу на берегу Босфора.

Его хватились только через сутки. Напрасно отряд французской полиции и лично начальник французской контрразведки господин Коломбани переворачивают весь дом верх-дном. Слащов уже далеко.

В угольной яме итальянского теплохода «Жан» он плывет в Россию. Рядом с ним – жена, брат Анисим и горстка верных друзей: бывший помощник крымского военного министра генерал Мильковский[50], отставной комендант Симферополя полковник Гильбих[51], начальник его личного конвоя полковник Мезерницкий[52].

Сам Баткин покидать Константинополь пока не спешит. И хотя в его доме тоже делается обыск, а самого его арестовывают, он не теряет оптимизма. На гора выдается новая «легенда»: Слащов уплыл на моторке в Болгарию, откуда потом возьмет курс на Севастополь.

Версия эта быстро разлетается по колонии, ее подхватывают газеты. Русский Константинополь гудит, точно потревоженный улей.

Но не успели еще великосветские сплетники обсудить, обсосать эту сенсацию, как взрывается сенсация новая: появляется заявление Слащова, оставленное им перед бегством.

«В настоящее время я нахожусь на пути в Крым. Предположения и догадки, будто я еду устраивать заговоры или организовывать повстанцев, бесмыссленны. Революция внутри России кончена. Единственный способ борьбы за наши идеи – эволюция.

Меня спросят, как я, защитник Крыма от красных, перешел теперь на сторону большевиков. Отвечаю: защищал не Крым, а честь России. Ныне меня тоже зовут защищать честь России, и я буду выполнять свой долг, полагая, что все русские, в особенности военные, должны быть в настоящее время на родине».

Эмиграция впала в шок. От кого угодно можно было ожидать такого фортеля, но от Слащова… Человека, которого в красной печати именовали не иначе, как «Слащов-вешатель»… Монархиста и русофила до мозга костей…

«Неожиданный отъезд Слащова, – писал по этому поводу литератор-эмигрант А. Слободской, – всколыхнул буквально сверху донизу всю русскую эмиграцию».

21 ноября пароход «Жан» пришвартовался в Севастополе. Прямо на пирсе Слащова и его людей встречали чекисты.

На вокзале генерала дожидался уже личный вагон Дзержинского. Ради такого дела председатель ВЧК прервал свой отпуск и приехал за Слащовым лично.

Я почему-то очень явственно представляю эту сцену. Молча смотрят они друг на друга – два злейших, непримиримых врага. Барабанит по крыше вагона поздний ноябрьский дождик. Потеют стекла.

У каждого – тяжелый, пристальный взгляд: взгляд, под которым обмирали сотни людей. Но отвести в сторону глаза они не вправе. Идет молчаливая дуэль двух гигантов, битва титанов, еще при жизни ставших мифологическими героями.

– Ну, здравствуйте, Яков Александрович, – говорит наконец Дзержинский и протягивает генералу руку.

Слащов медлит, но не отводит пристального взгляда. Эти секунды он будет помнить до конца своих дней. Здесь, в Крыму, он испытал самые счастливые мгновения жизни, здесь был его Аустерлиц. И здесь же настигло его Ватерлоо.

Негнущейся сухой ладонью он пожимает руку Дзержинского, надолго задерживая ее.

Дуэль окончена. Окончена задолго до этого пасмурного ноябрьского дня…

…23 ноября в «Известиях» появилось официальное сообщение о предоставлении Слащову советского гражданства и полной его амнистии.

«Возвращение генерала Слащова-Крымского, – читаем мы в воспоминаниях председателя Крымской ЧК Федора Фомина, – окончательно развеяло миф о репрессиях, чинимых большевиками над возвратившимися белыми эмигрантами».

Поскольку Фомин в нашей истории больше не появится, об этом человеке надо сказать особо.

Профессиональный чекист Федор Фомин мало известен широкой публике, хотя и был он участником многих исторических событий. И тем не менее – бьюсь об заклад – не найти в нашей стране такого человека, который его не знал бы. Точнее, персонажа, списанного с Фомина.

Подобно Слащову, он тоже оказался прототипом всесоюзно известного героя. Правда, факт этот не известен никому, кроме авторов легендарного фильма о красном разведчике Павле Кольцове…

Пал Андреич, Вы шпион?…

Если бы не Штирлиц, не было бы в России киногероя популярнее, чем Павел Андреич Кольцов; о нем бы, адъютанте Его Превосходительства, а вовсе не о штандартенфюрере СС, слагал бы народ анекдоты.

Они появились на экране почти одновременно. Соломин и Тихонов: два героя, два разведчика, два хладнокровных красавца – наш ответ Джеймсу Бонду. Улицы пустели, когда сериалы эти шли по телевизору, падала до нуля преступность, потому что жулики тоже любили шпионские саги.

«Пал Андреич, вы шпион?» – «Видишь ли, Юрий…»

Особый романтический флер истории «адъютанта» придавало то, что в основу фильма (а точнее одноименного романа, написанного И. Болгариным и Г. Северским) положены были реальные события. Об этом любознательный телезритель без труда мог узнать из многочисленных аннотаций. Называлось и имя прототипа Кольцова: Павел Макаров. Именно этот человек якобы был внедрен Лубянкой в самое сердце Добровольческой армии. И хотя подвиги, совершаемые на экране Павлом Кольцовым, мало походили на то, что сделал Павел Кольцов в реальности, слава супершпиона Гражданской войны надолго закрепилась за ним…

Даже такое солидное исследование, как многотомные «Очерки истории российской внешней разведки», называет Павла Макарова в числе лучших разведчиков ХХ века. Его судьбе посвящена целая глава 2-го тома очерков.

Правда, авторы сразу оговариваются: «Свидетелей и основных действующих лиц этой необычный истории давно нет в живых, не сохранилось и каких-либо документальных материалов».

Подождите, но откуда тогда взялась уверенность, что Макаров – это Кольцов, да и что, вообще, человек такой существовал на самом деле? Единственное доказательство тому – записки самого Макарова, вышедшие в 1929-м году и переизданные лишь однажды – 45 лет назад.

Мы внимательно проштудировали эти воспоминания, давно уже ставшие библиографической редкостью. С историей кино-адъютанта роднит их немногое. Судите, впрочем, сами…

Сын железнодорожного стрелочника и прачки (почти как в дворовой песне: сын поварихи и лекальщика…) Павел Макаров родился в 1897-м году в рязанском городке Скопино. Когда пришел срок – был призван в солдаты. Окончил 2-ю Тифлисскую школу прапорщиков, но в действующую армию попасть не успел.

Наступает февраль 1917-го. Армия трещит по швам, и в этой неразберихе Макарова назначают командиром стрелковой роты и отправляют на Румынский фронт. В первом же бою его ранят. Макаров получает отпуск и желает присоединиться к трудовому народу, но вместо этого, в Мелитополе, случайно натыкается на части дроздовцев. Признаться в симпатиях к большевикам равносильно самоубийству, и Макаров выдает себя за офицера, уверяя, будто за доблесть на фронте представлен к штабс-капитанскому чину. С этого момента похождения Макарова начинают походить на приключения Жиль Бласа.

Его представляют будущему генералу Дроздовскому[53]и прикомандировывают к штабу. Вместе с дроздовцами он идет на Дон, участвует в захвате Ростова, однако все мысли его об одном – как послужить революции. В Бердянске, встретив старого своего знакомого большевика Цаккера, Макаров просит сообщить в севастопольский ревком о своем внедрении в стан белых. Он знает, что в ревкоме работает его родной брат – кристальный большевик Владимир.

Тем временем Дроздовский умирает от ран. Новым начальником дивизии становится генерал Май-Маевский[54].

Как и всякая новая метла, Май-Маевский принимается менять штабную команду, и Макарову удается втереться к нему в доверие. Он не брезгует даже наушничеством, регулярно передавая генералу разговоры офицеров о его персоне, и в итоге Май-Маевский предлагает ему место своего личного адъютанта.

(«Работа эта не представляла ничего сложного, – скромно указывает Макаров, – но я боялся своей малограмотности».)

Как мы помним по фильму, служба в штабе позволяла красному разведчику Кольцову постоянно добывать важнейшую информацию, и что не менее важно – передавать ее в Центр. С помощью Кольцова был ликвидирован антисоветский заговор (т. н. «Киевский центр», который должен был накануне белого наступления уничтожить склады с оружием и продовольствием), раскрыта многочисленная агентура белогвардейской контрразведки, в числе которой оказался и начальник оперативного отдела штаба Южного фронта. В финале картины Кольцов лично пускает под откос подаренный союзниками бронепоезд и тем спасает от уничтожения взятую в кольцо красную группировку Якира.

В действительности ничего подобного не было и близко. При всех потугах автора максимально показать себя с героической стороны, особо похвастаться ему нечем. На счету Макарова всего лишь пара незначительных «подвигов». Он, скажем, оговаривает перед командующим начальника конвоя князя Мурата, садиста и палача, и генерал в сердцах отправляет того в окопы, где Мурат и погибает. («В тот день, – пишет Макаров, – я поздравил себя с новым успехом».) И освобождает из плена группу арестованных офицеров-дезертиров, выпуская их на свободу.

Связи с Центром у него нет, а без связи он беспомощен, как младенец. Что толку от близости с генералом, если даже та нехитрая информация, которая попадает к Макарову, бесполезно оседает в его памяти.

Летом 1919-го Макаров едет в Севастополь и находит своего брата Владимира, секретаря подпольного горкома партии. Павел устраивает брата в ординарцы к командующему, выдав его за унтер-офицера. Но и это не приносит особой пользы: у Владимира тоже нет связи с Киевом. Единственное, что делают они – копируют секретные штабные сводки, и на основе их готовят и распространяют по городу листовки.

Так продолжается полгода. В январе 1920-го морская контрразведка арестовывает Владимира Макарова. Через день, прямо в кабинете командующего, берут и самого адъютанта, однако ему удается бежать из тюрьмы…

Такова подлинная история прототипа Павла Кольцова. Впрочем, подлинная ли? В этой и без того весьма скромной истории хватает и преувеличений и фантазии (а чего еще ждать от авантюриста-мистификатора, если он умудрялся водить за нос даже белых генералов). Конечно, преувеличений этих могло быть и больше, но не стоит забывать: воспоминания «адъютанта» увидели свет в 1929-м, когда описываемые в ней события были еще слишком свежи. Потяни Макаров еще хотя бы лет десять, большинство свидетелей – тех, кто мог бы поймать его на вранье – никакой опасности бы уже не представляло. Но, видимо, он слишком торопился. Надо было скорее заявить о своих заслугах перед революцией.

Только заслуги эти его не спасли. В январе 1937-го Павел Макаров был арестован. Инкриминировали ему как раз то, что прежде возносил он на щит: службу в белой армии.

В архивах Службы безопасности Украины сохранились протоколы макаровских допросов. Вкупе с книжкой читать их крайне занимательно: получается этакий контрастный душ.

«Сколько раз вы находились в боях?» – спрашивает Макарова следователь. «Два раза, третий раз симулировал ранение в ногу, что дало мне возможность выбыть из строя и получ[ить] отпуск».

«Как же так? Ранее вы говорили, что вы в бою были ранены?» – «Ранение я писал для книги, – откровенно признается Макаров, – а для следствия я показываю правильно».

Так вот, оказывается, в чем дело. Просто существуют две правды. Одна – истинная. Вторая – книжная, когда не зазорно приукрашивать, преувеличивать, привирать; лишь бы вышло красиво.

Но в симферопольской тюрьме НКВД не до красивостей. И Макаров вынужден признавать: «Ничего полезного для революции я не сделал,… барахтался, как муха в паутине».

«Почему вы не связались с харьковским подпольем?»

«Мне это было невозможно и рискованно, как адъютанту Май-Маевского. Брат Владимир пытался связаться, но ему также не удалось».

«Могли вы с братом уничтожить головку белогвардейского командования?»

«Несколько генералов можно было убить, Май-Маевского и других. Но брат от этого отказался, говоря, что вместо одного генерала будут другие». (К моменту ареста Макарова, его брат давно уже был расстрелян белыми: на мертвых очень удобно валить. – Примеч. авт.)

«Почему вы не пытались создать подпольные революционные группы в войсках белой армии?»

«Этого было сделать невозможно, потому что при штабе находились преданные белогвардейцы».

«Начинающий и полностью изолированный от своих конспиратор-одиночка» – так назвал себя сам Макаров на допросе, более напоминающем сеанс душевного стриптиза.

Выйдя на свободу (его выпустят в 1939-м, во время короткого потепления), об этих признаниях он забудет напрочь. В аннотации ко второму изданию книги, явно не без его участия будет написано: «В 1919 году П. В. Макаров проник в штаб белогвардейской армии для организации подпольной борьбы против врага».

Скромность, вообще, не была его отличительной чертой. В Отечественную он партизанил в родной Таврии, командовал отрядом. А после победы захотел стать Героем Советского Союза. С его подачи группа бывших партизан забросала ходатайствами Верховный Совет и ЦК, но, как рассказал нам один из авторов «адъютанта» Игорь Болгарин, КГБ организовал проверку, и на поверхность всплыла масса неприятных для Макарова фактов. Его якобы хотели даже отдать под суд за мошенничество, но пожалели…

Именно Игорь Болгарин впервые и поведал нам, что основным прототипом Кольцова был не Макаров, а именно Федор Фомин. С Макарова авторы романа и киносценария списали лишь основную канву, саму сюжетную линию. Бо?льшая же часть похождений Кольцова – взята из жизни Фомина. Да и сам характер героя списан с него.

В этом нетрудно убедиться, если прочитать воспоминания Фомина. Многое из того, что описывает он, нашло отражение в фильме, а едва ли не в каждой главе встречаются знакомые с детства фамилии. Есть здесь и заговорщики Сперанские, и белогвардейский агент Бийский, и внедренный в красный штаб военспец Басов.

«Работая над книгой и фильмом, – вспоминает И. Болгарин, – мы часто встречались с Фоминым. Его рассказы, воспоминания легли в основу написанного».

Не одна только экранная жизнь надолго, неразрывно связала Макарова с Фоминым. У них и без того было много общего. Оба прошли военными дорогами Крыма. Оба сидели. Обоих судьба сводила со Слащовым (Макаров писал о генерале презрительно, называл кокаинистом и неврастеником).

Окончательно примирила их, а примирив, объединила – смерть. Павел Макаров и Федор Фомин умерли в один и тот же год: в 1970-м. Это было через год после выхода фильма о Павле Кольцове…


Константинополь. Осень 1921 г.

Мысленно он рукоплескал себе. Все получилось ровно так, как и загадывал: точно по его сценарию.

Чертовски приятная это штука: ощущать себя режиссером гигантского спектакля, где обычную сцену заменяет сцена мировой истории, а роли актеров розданы правителям и генералам.

Но быть лишь серым кардиналом – упиваться своим могуществом в одиночку – не по Баткину.

«Отъезд генерала Слащова произвел во всех константинопольских кругах большое впечатление, – доносил в марте 1922-го зам. уполномоченного Наркомвнешторга на Ближнем Востоке А. Тольский[55]. – На всех перекрестках стало известно, что Слащова вывез Баткин; об этом последний сам похвалялся».

Точно заправский гроссмейстер, он играет сразу несколько партий на разных досках. Для каждого у него припасена своя версия, и каждый слышит то, что хочет услышать.

Когда на собрании Союза первопоходников, членом которого состоял и Баткин (знак Ледяного похода на Георгиевской ленте носил, не снимая), возмущенные корниловцы потребовали от него объяснений, он, ничтоже сумняшеся, объявил, что вывозит генералов в Совдепию по заданию ЦК эсеров; что на самом деле никто из них советскую власть не признал, все это фикция, и уже весной будущего года генералы поднимут восстание и убьют большевистских вождей – аккурат к началу румынского вторжения.

Примерно то же рассказывается французам и англичанам. Слащов, дескать, должен возглавить контрреволюционное сопротивление и повести на Москву повстанческую армию зеленых. Он – будущий русский Бонапарт.

Прочей эмигрантской публике Баткин сообщает обратное. Адъютант атамана Краснова полковник Данилов писал, что «в ресторанах, на улицах он [Баткин] открыто говорил: „Слащова отправил я, имею согласие и многих других генералов, я открыто состою в сношениях с Сов. правительством, я единственный уполномоченный говорить с эмиграцией, в ближайшее время буду отправлять группами, жду инструкций от Чичерина“.

Как ни странно, Баткину верят, несмотря на изрядно подмоченную репутацию и увертки провинциального антрепренера. Его слова ложатся на благодатную почву, ибо всем без исключения слушателям чертовски хочется верить в услышанное. Врагам Советской власти – в то, что партия их еще не проиграна. Разуверившимся в белой идее эмигрантам – в то, что дорога домой не заказана.

Это было время крушения былых надежд и идей. Казавшийся очевидным, неизбежным скорый триумф – блицкриг – оказался подобен горизонту: он отдалялся по мере приближения. Напрасно Врангель уверял, что «армия будет существовать в полускрытом виде»: после дипломатических побед большевиков западные державы все сильнее отворачивались от неудачливых союзников, стыдливо взирали на них, точно на бедных родственников.

Триумфальное бегство Слащова стало последней точкой, катализатором, ускорившим процесс распада. Если уж Слащов вернулся…

4 ноября ВЦИК выпускает декрет об амнистии всем рядовым солдатам белых армий. Им гарантируется неприкосновенность и полное прощение. Декрет сознательно был приурочен к бегству Слащова. Результат превзошел все ожидания. До конца 1921-го года на родину вернулось рекордное число реэмигрантов – почти 122 тысячи человек.

В основном это были сошки мелкие, птицы невысокого полета. Кремль же жаждал иного. Москве были нужны фигуры громкие, способные окончательно разложить, обезоружить белую эмиграцию. Вслед за Слащовым, правда, в Совдепию вернулось и несколько других генералов. Уехали бывший командир корпуса А. Секретев, начдив Ю. Гравицкий[56], генералы И. Клочков[57], Е. Зеленин[58] (подписанное ими воззвание «К войскам белых армий», широко гулявшее по эмиграции, многих заставило призадуматься). Но все они не являлись звездами первой величины, и должного эффекта их реэмиграция не достигла, хоть открыто и объявили генералы, что готовы перейти на службу в РККА.

Большевикам требуется размах, монументализм. Если примеру Слащова последуют и иные авторитетные генералы, на белом движении можно будет окончательно поставить крест. И тогда на сцене вновь появляется Баткин.

Баткин говорит, что может отправить в Россию еще пяток-другой генералов. Опьяненные слащовским успехом резиденты ВЧК – и Богданов, и Ельский-Тененбаум, и тайно приехавший в Константинополь особоуполномоченный ВУЧК Виленский, – тот самый, что вербовал Богданова – радостно глотают наживку Баткина. В любое другое время они вряд ли поверили бы ему так быстро, но после удачи со Слащовым у Баткина – серьезный карт-бланш.

«Баткин хвалится, что у него есть связи с Деникиным, Врангелем, Красновым, Кутеповым и др., – писал в ИНО ВЧК зам. уполномоченного НКВТ на Ближнем Востоке А. Тольский (параллельно со своей основной работой Тольский, приехавший в Константинополь в ноябре, выполняет и поручения негласные, щекотливые). – Определенно заявляю, что прямых связей у него нет, что он только припускает перед Виленским, почему-то доверившимся этому темному господину».

Тольский приводит совсем уж фантасмогорический пример. Оказывается, Баткин просил у него гарантии для Врангеля, желающего-де вернуться в Россию.

«Со слов Баткина, Врангель выработал следующий план: весной Румыния нападет на Россию. Со стороны Румынии выступает Врангель с нашим флотом, который будет выделен Антантой. И тогда-то Врангель со своей армией и флотом переходит на сторону Советской России».

«Мне было известно, что с моим именем Баткин связывает многих генералов, – сообщал уже после своего приезда в Россию процитированный нами выше полковник Данилов, бывший адъютант атамана Краснова. – Якобы через меня он имеет с ними связь, что располагает уже какими-то данными от них».

«Ему никто не верил, – писал он дальше. – Его дальнейшие разговоры о том, что Слащов получил большие деньги от большевиков, что другие генералы нечестны и другие требуют еще больше, так, например, генерал Дубяго, который задерживается из-за этого, вызывали озлобление. Стало известно от самого же Баткина, что он говорил с Врангелем, Науменко[59], Богаевским[60] (…) Я знаю определенно, что ни с Науменко, ни с Богаевским он не говорил – Науменко отказался даже принять его; полагаю, что и с Врангелем он не встречался. Понятны стали его намерения относительно меня, которого он выставлял как связь от Краснова».

На полковника Данилова у Баткина и в самом деле были серьезные виды. Резидентам ВЧК он выставлял полковника как своего агента, через которого якобы ведутся переговоры с атаманом Красновым, и Краснов уже почти согласен последовать примеру Слащова. (Аналогичную роль играет у Баткина и другой полковник – бывший деникинский адъютант Сеоев. При его посредстве Баткин-де имеет сношения с Деникиным, также почти перевербованным для возврата в РСФСР.) Посмотреть бы, как вытянулись у чекистов лица, имей возможность они заглянуть в недалекое будущее – лет эдак на двадцать вперед, когда атаман Краснов – без пяти минут военспец РККА – станет едва ли не самым оголтелым последователем фюрера, за что и будет вздернут на виселице по приговору военного трибунала.

Но ничего этого они, естественно, не знают. Невдомек им и то, что за спиной их Баткин наладил уже неплохой бизнес. Выдавая себя чуть ли не за официального представителя РСФСР – якобы Москва поручила ему организовать даже комитет по реэвакуации – он конвертирует эти несуществующие полномочия в пиастры. Одних Баткин берется переправлять домой. Другим, напротив, обещает вытащить из Совдепии родственников. Через него в Россию переправляют посылки, денежные переводы, которые до адресатов, правда, никогда почти не доходят.

Еще одна цитата из доклада красновского адъютанта полковника Данилова: «Обратился однажды ко мне некто Ерофеев, желающий уехать в Россию, и на мой ответ, что я никакого отношения не имею, вручил мне бумажку, где рукой Баткина была положена резолюция: „Данилову – отправить“.

Я был поражен этим и обратился к Баткину за разъяснением, и после его слов выяснил, что он считает меня своим помощником по каким-то «казачьим делам».

Скандал, устроенный Даниловым, дорого потом обошелся полковнику. Когда в декабре 1921-го Данилов попытался-таки уехать в Россию – без Баткина, сам – французские ажаны сняли его прямо с корабля. На допросе выяснилось, что виной всему был Баткин, который объявил французам, что Данилов – красный агент.

(«Как вы могли самовольно уехать, не поставив меня в известность, – истерично кричал он. – Я хлопотать о вас не буду, делайте, что хотите».)

Баткину трудно отказать в изобретательности. Играя на противоречиях, пользуясь информационной блокадой, он умудряется поддерживать одновременно хорошие отношения со всеми. Красные и белые, французы и англичане – все считают его лишь своим агентом. Каждым он говорит, что искренен лишь с ними, а вот с другими как раз играет, дабы выуживать ценную информацию.

В такой неразберихе, суматохе ему без труда удается найти объяснение своим коммерческим операциям, отлегендировать их. Всякий раз Баткин уверяет, будто человек, которого надо отправить или принять, это особо ценный источник, родственник влиятельной фигуры.

Чекисты верят Баткину. Но для того, чтобы вера эта окрепла окончательно, чтобы Баткин стал полностью своим, ему предлагают отправиться в РСФСР.

Это, конечно, риск. Неровен час вскроется двойная игра, и тогда жизнь его не будет стоить и пиастра. Но Баткин – авантюрист до мозга костей. Адреналин – для него тот же наркотик. Адреналин и деньги, ибо за свою поездку в Россию Баткин, не стесняясь, требует оплаты. Сначала он просит несколько тысяч лир, но после долгих переговоров опускается до ста пятидесяти. Даже в минуты смертельной опасности Баткин остается верен себе.

«Если меня поставят там к стенке, – предупреждает он внешторговца Тольского, – вся ваша миссия взлетит на воздух. Мои друзья-первопоходники за меня отомстят».

Тольский лишь кивает в ответ. Он-то хорошо уже изучил Баткина и знает, что тот блефует в очередной раз, ведь из Союза первопоходников его уже с позором выгнали…

Зимой 1922-го года Баткин и его ближайший сподвижник – бывший казачий сотник Михаил Сеоев – приезжают в советский Севастополь…


Севастополь-Москва. Февраль 1922 г.

Именно в огне войн и катаклизмов и являются стране настоящие личности – написали мы в самом начале главы.

Так-то оно так, да не совсем, ибо всегда в смутные времена наряду с личностями яркими, масштабными выходят на авансцену истории проходимцы и авантюристы всех мастей.

Федор Баткин был достойным представителем этой бесчисленной когорты. Его судьба столь неправдоподобна, что трудно даже уверовать, будто человек такой существовал на самом деле. Куда более похож он на плод писательского воображения, вроде героев Лесажа и Эспинеля.

Потому-то, наверное, в повествовании нашем то и дело возникают литературные персонажи. В этой истории чувствуют они себя полноправными героями – наряду с героями подлинными.

Таков уж обычный удел авантюристов и мистификаторов, всевозможных детей лейтенанта Шмидта. В их судьбах намертво сплетается несовместимое: реальность и выдумка, правда и ложь, история и беллетристика.

О детях лейтенанта Шмидта упомянули мы неслучайно, ведь в то самое время, когда армия Врангеля готовилась к спешному бегству из Крыма, в центральной России происходили весьма пикантные события, о которых, быть может, Ильф с Петровым и не догадывались.

Как это не покажется странно, у Балаганова с Паниковским был вполне реальный прототип. Правда, об этом мало кому известно…

…В ноябре 1920-го года в Управление делами Совнаркома поступил увесистый конверт, адресованный лично Ленину.

В те времена вождю писали многие, зачастую не от хорошей жизни. Вот и автор этой депеши – народный учитель («крестьянин от сохи», как он себя отрекомендовал) Николй Избаш – просил предсовнаркома о заступничестве. Якобы по «доносу врага» его ложно обвинили в контрреволюции и сослали в Иваново-Вознесенск.

Довольно типичная для эпохи военного коммунизма история. За одним только исключением: Николай Избаш именовал себя… «родичем» лейтенанта Шмидта. Если быть совсем точным – то племянником.

В качестве наглядного доказательства к письму прилагалась брошюра Избаша, посвященная 11-летней годовщине расстрела «гражданина лейтенанта Петра Шмидта». Некоторые перлы из нее вполне могут конкурировать с бессмертным творением Ильфа и Петрова.

«В юности, в бытность мою в институте, – повествует Избаш, – хорошо помню переписку между моим отцом и Шмитом. Лейтенант Шмит писал тогда, что находится в кругосветном путешествии, он болеет душой за родину, когда начинает сравнивать то, что делается у нас, с тем, что он видит в свободных культурных странах…»

(Как соотносится «крестьянство от сохи» с учебой его в институте, Избаш умалчивает. Не объясняет он и корни своего родства с потомственным дворянином Шмидтом, которого, правда, упорно именует Шмитом).

Кроме того, из брошюрки читатель с удивлением мог узнать, что история едва не пошла по другому пути. Оказывается, еще накануне казни мятежного лейтенанта Избаш вместе со своей матерью – сестрой героя – пробились к премьер-министру Витте, и вырвали у него помилование. Однако верломный царь обманул премьера.

В ужасе поспешили родственники в Севастополь, но было поздно. «Двенадцать пуль, точно двенадцать пиявок, всосались в грудь мученика». Единственное, что успели они – «вырвать у жандармов иконку и платок, которые просил передать своей сестре на память ее казненный брат. Иконка была в момент расстрела на груди, а платком Шмит стер пот с лица перед казнью».

Место захоронения героя, сообщал Избаш, царские сатрапы скрыли от народа. Они цинично сравняли холм с землей, пустив под музыку(!) по свежевырытой могиле артиллерию и конницу…

Дальнейшая судьба «племянника» лейтенанта Шмидта неведома. В июле 1920-го – уже после письма к Ленину – он был приговорен к высшей мере наказания, но с учетом старости осудили его условно и сослали в Курскую губернию…

…Жестокость была в те лихие времена обыденностью, нормой. Революция и война девальвировали человеческую жизнь до нуля. С потерями никто не считался. Каждая из враждующих сторон готова была положить на алтарь своей идеи столько голов, сколько потребовалось бы.

Федор Баткин ощутил это на своей собственной шкуре. Его арестовали, едва только спустился он на севастопольскую землю. Слишком много наверчено было вокруг этого имени. Одни называли его агентом ЧК. Другие – французским или английским шпионом.

Крымские чекисты лишними разбирательствами себя не утруждали. Виноват, не виноват – пусть разбираются в Москве.

9 февраля 1922 года Баткин и его соратник, бывший казачий сотник Михаил Сеоев, были направлены в распоряжение ВЧК.

Ехали через полстраны. В прежние времена дорога заняла бы меньше двух суток, но теперь, в условиях разрухи и транспортного кризиса, до Москвы добирались неделю.

Времени на раздумья было предостаточно. Проносились мимо полустанки, столбы, поселки. О чем думал он? О том, что красные переиграли его? Или, напротив, о том, что игра эта только-только входит в решающую фазу?

Может быть, тогда-то, во время этого путешествия, и созрел в его голове очередной дерзкий план.

Долго морочить чекистам голову призрачной реэмиграцией генералов было уже невозможно. Баткин отлично понимал, что ни Краснов, ни Деникин, и уж тем более Врангель в Россию никогда не вернутся. Рано или поздно слова нужно будет подтвердить делами, и что он станет тогда отвечать?

Лубянке следовало предложить какие-то иные услуги: те услуги, которые и впредь будут сопровождаться неплохим гешефтом…

16 февраля уполномоченный по важнейшим делам Секретного отдела ВЧК Сосновский[61], рассмотрев «дело гр. Федора Баткина… по обвинению в шпионаже в пользу англо-французов… нашел обвинение недоказанным». Сосновский посчитал разумным Баткина освободить, и президиум ВЧК с ним полностью согласился.

Именно Сосновскому предстояло отныне работать с Баткиным. Если это и случайный выбор – то весьма и весьма удачный.

Сосновскому, как никому другому, легко было понять этого человека. Слишком много общего было у них.

В те былинные уже времена люди приходили на Лубянку разными путями. В разночинской толпе чекистов можно было встретить кого угодно: вчерашних анархистов, кокаинистов, вечных студентов, бывших военнопленных, каких-нибудь негров или даже китайцев. Молодая спецслужба формировалась на ходу, хаотично, в суматохе и спешке, и времени на подбор кадров у руководства просто не было; да и откуда, скажите, их было брать.

Но даже на этом пестром многоголосом фоне история Игнатия Сосновского стоит особняком…

В историю разведки он вошел под именем Сосновского, хотя от рождения дана была ему совсем другая фамилия. Игнатий Добржинский – так называли его друзья по польскому сопротивлению. «Сверщ» (Сверчок) – под таким псевдонимом знали его во втором отделе Варшавского Генштаба.

Уроженец Риги, еще в отрочестве он примкнул к польским националистам. В 1918-м году, когда над Польшей забрезжила независимость, добровольцем пошел в армию Пилсудского, воевал с большевиками. Воевал, надо думать, неплохо, ибо в Варшаве его приметили и бросили на самый опасный и важный участок.

В 1919-м году польская военная разведка засылает Добржинского в Москву. Несмотря на молодость (каких-то двадцать с небольшим), он становится резидентом второго отдела польского Генштаба.

Польская шпионская сеть доставляет немало хлопот чекистам. В первую очередь – на приграничных территориях; в Белоруссии и на Украине. Регулярно уходит в Варшаву ценнейшая информация. Взрываются склады с оружием и продовольствием. Проваливается агентура.

На Лубянке отлично понимают, что шпионами и диверсантами управляет рука умелого дирижера, однако все попытки напасть на его след оканчиваются крахом. Контрразведка знает лишь, что главный их противник скрывается под псевдонимом «Сверщ».

Как-то раз «сверчка» удается почти схватить – он попадает в засаду на явочной квартире – но в последний момент резидент успевает выпрыгнуть из окна.

Почти год длится противостояние ВЧК и «Сверчка». Только летом 1920-го чекистам улыбается удача. Они выясняют наконец, что польский резидент скрывается под личиной политрука московских курсов бронечастей. Однако арест его результатов не дает. Отвечать на вопросы Добржинский отказывается, а при обыске ничего предосудительного у него не находят.

Только упорство будущего начальника советской контрразведки Артузова переламывает ситуацию. День за днем он беседует с Добржинским, убеждает его в бесперспективности борьбы, в том, что правительство Пилсудского предает интересы Польши.

И эта тактика, которую многие лихие головы на Лубянке называли поначалу пустой тратой времени, интеллигентщиной, оказывается в итоге единственно верной.

Добржинский – не просто враг. Он – идейный противник. Таких, как он, невозможно перекупить или сломать. (При аресте его еле успели схватить за руки, вырвали пистолет – хотел застрелиться.) Их можно только переубедить.

Постепенно шпион втягивается в эти многочасовые беседы. Он полемизирует, спорит, доказывает, и это уже – прогресс.

Окончательный перелом наступает после того, как контрразведка освобождает арестованных польских разведчиков – тех, кто работал на Добржинского не за деньги, а за идею. В ответ Добржинский поступает не менее благородно: он обещает, что его резидентура будет распущена, и слово свое исполняет.

Неправы те, кто думает, будто в работе контрразведки главное – это погони и драки а-ля Джеймс Бонд. Для настоящей контрразведки вовсе не мускулы, а голова является основой основ, ибо сила убеждения действует куда эффективнее, чем сила принуждения.

Контрразведка – это война умов, противостояние интеллекта. Драки и погони же – итог как раз ее недоработок, промахов, ошибок…

Игнатий Добржинский поверил Артузову и Дзержинскому. С его помощью работа польской разведки в России была сорвана, ибо в свою очередь он убеждает петроградского резидента В. Стацкевича последовать его примеру и сложить оружие.

Вместе со Стацкевичем они отправятся вскоре на Западный фронт, и там Добржинский внедрится в польскую террористическую группу и предотвратит покушение на комфронта Тухачевского. За эту акцию он получит орден Красного Знамени – высшую награду республики и под фамилией Сосновский будет зачислен в штат КРО ВЧК, чтобы стать впоследствии одним из руководителей контрразведки страны.

С таким вот человеком и свела Федора Баткина судьба. Точнее, не судьба: президиум ВЧК, который вручил жизнь Баткина в руки Сосновского, и теперь от него одного зависело – поверить ли, довериться ли такому же, как он, вчерашнему врагу, или, не разбирая, пустить его в расход, чпокнуть, оформить, распылить – какие только синонимы не придумывали тогда чекисты, дабы заменить грубое слово «расстрел».

Но Сосновский – авантюрист до мозга костей, неисправимый романтик – и в мыслях не допускает такого: отказаться от столь восхитительных возможностей, раскрывающихся перед контрразведкой. Он убеждает свое начальство, что с Баткиным работать можно и должно, что с его помощью ВЧК продолжит начатое дело, разложит белую эмиграцию вконец.

И еще одна причина заставила руководство ВЧК довериться перебежчику. Баткин рассказывает Сосновскому леденящую душу историю. Оказывается, контрреволюция не только не оставила попыток реставрации, но и перешла почти к решительным действиям. В ближайшее время в Совдепию нелегально должен въехать – если еще не въехал – белый террорист по фамилии Болговский. Он хочет убить Троцкого.

Баткин предметно описывает личину террориста. Кавалерийский ротмистр, невысокого роста, блондин. Правая рука отрезана полностью, но он в совершенстве владеет левой рукой. От такой конкретики отмахнуться трудно…

Пройдет совсем немного лет и та же самая задача станет для Лубянки главной, вожделенной целью, за операцию по устранению бывшего председателя РВС чекистские генералы получат ордена, а сам убийца Рамон Меркадер – звезду Героя.

Но это будет лишь восемнадцатью годами позже, когда из вождя революции Троцкий превратится в злейшего врага советской власти. Пока же на дворе – 1922-й год, и, хоть Сталин и косится уже недовольно в сторону Льва Давидыча, одно только известие о возможном покушении заставляет Лубянку встать наизготовку.

Баткин рассчитал все правильно. Принесенная им информация не может оставить политическое руководство страны равнодушными. Требуются скорейшие, незамедлительные меры. И вот уже наперебой принимают Баткина первые лица спецслужб: и Артузов, и зам. начальника военной разведки Ян Берзин, и даже такая знаменитая в столичных кругах личность, как Яков Агранов[62], завсегдатай литературных салонов, первоклассный специалист по показательным громким процессам (одно только дело Патриарха Тихона, которого Агранов допрашивал лично, чего стоит). По некоторым данным, встречался с ним и сам Лев Давидович.

Его мечта, о которой грезил он в темном вагоне теплушки (даже на четвертом году революции избавиться от наследия прошлого не удается; по-прежнему называют их столыпинскими вагонами) по дороге из Украины в Москву, наконец-то сбылась. Вновь, как в благословенные времена Керенского, с ним носятся, точно с писаной торбой, облизывают, увещевают.

Конечно, в любой другой ситуации Лубянка тысячу раз перепроверила его информацию, перестраховалась бы. Но времени на разбег не оставалось: точно по ленинской формуле – промедление смерти подобно. А если Баткин не врет? А если и впрямь террорист Болговский проник уже на нашу землю и вот-вот скользнет на спуск его крючковатый палец? Ой скольким многим не сносить бы потом головы.

Единственное, что успевают сделать чекисты – направить в Болгарию своего агента. Уже в двадцатых числах февраля – меньше, чем через неделю после освобождения Баткина – сексот Петр Попов прибывает в Варну, а оттуда Софию. И – о, чудо! Сразу же ему удается выйти на этого мистического злодея-инвалида – однорукого террориста Болговского – и тот в пьяном угаре полностью подтверждает баткинские слова. Да, по заданию генерала Кутепова он действительно отправляется в Россию, чтобы ликвидировать Троцкого. Болговский даже – святая простота – рассказывает Попову, что дорога его лежит через Румынию: в городке Яссы – том самом, где подписывался когдато Ясский мир, по которому Турция признавала Крым (снова Крым!) российской землей – некий полковник Коган должен снабдить террориста документами и тайно переправить в Совдепию.

Подосланный к Болговскому еще один агент – Попов завербовал его тут же, по ходу, на почве ностальгии и разочарований, – сообщил то же самое, слово в слово.

«Таким образом, – писал в итоговом отчете Попов, – я проверил, что Болховский (так в тексте. – Примеч. авт.) едет из России убить товарища Троцкого».

О такой удаче можно было только мечтать. Теперь уже ни у кого не оставалось сомнений, что Баткин говорит правду. И никто не обратил почему-то внимание на карикатурность, опереточность всей ситуации. Безрукий террорист – это что-то из бульварного романа, вроде похождений Ната Пинкертона или русского сыщика Ивана Путилина.

Можно только представить, как смеялся про себя Баткин. Смеялся, но вида не подавал. В который раз спецслужбы клюнули на его удочку, ибо вся история эта – от начала до конца – была выдумана перебежчиком, чтобы влезть в доверие к красным фараонам.

Все становится на свои места, если вернуться чуть назад и вспомнить, что Баткин одновременно работал на несколько разведок кряду. Англичане, французы, турки, а теперь и чекисты: каждые наивно считали его своей собственностью. На деле же Баткин работал лишь на себя, умудряясь по очереди водить всех за нос.

Конечно, документально установить это уже невозможно, но мы практически уверены, что легенда об одноруком бандите была полностью согласована Баткиным с иностранными разведками. Многочисленные его кураторы надеялись с ее помощью внедрить Баткина в шпионскую сеть Лубянки. Ради этого и выпустили они его из Константинополя, дали вполне легальную английскую визу.

Остальное – было уже делом техники. Наверняка, к сексоту Попову, едва только ступил он на болгарскую землю, были подведены агенты – турецкие ли, французские, теперь уже узнать не дано, – которые и убедили чекиста в баткинской откровенности. Обычная, классическая операция по дезинформации.

Но чекисты пока еще не знают об этом. В недрах ГПУ готовится новый план. Теперь сексота Попова решают заслать в Константинополь, внедрить в боевую группу террориста Болговского да и, вообще, в белоэмигрантское движение. Вместе с ним к берегам Босфора отправляется и ближайший друг Баткина, бывший казачий сотник Михаил Сеоев – тот, что приехал в Совдепию вместе с ним и вместе с ним же был этапирован в Москву.

Сеоева рекомендует Баткин. Он клянется, что Михаил – надежен, как утес. Лучше него никто не введет Попова в высшее общество.

По разработанной легенде, Попов должен выдать себя за резидента крупной организации подпольщиковмонархистов. С Сеоевым они якобы знакомы с детства, учились в одном классе, а теперь случайно столкнулись на выходе из Бутырской тюрьмы.

(Забегая вперед, скажем, что по такому же точно сценарию советская разведка проведет свои лучшие, ставшие уже легендами операции – «Трест», «Синдикат», – когда агенты ВЧК станут водить за нос белую эмиграцию, действуя от имени несуществующих подпольных антисоветских центров.)

От Баткина требуется лишь одно – обеспечить отправку агентов. Накануне отъезда, за несколько часов их еще раз проинструктировал Артур Артузов. Оглядел на прощанье – так художники окидывают взглядом свои полотна, обнял:

– Ну, ни пуха, ни пера.

– К черту, – сплюнул через левое плечо Баткин… А тем временем по всей стране стрекотали цикадами телеграфные аппараты: принять меры к задержанию террориста Болговского. Не дай Бог, враг успеет проникнуть на нашу территорию прежде, чем Попов и Сеоев доберутся до Константинополя. Чекисты, засучив рукава, принялись разыскивать однорукого бандита, на всякий случай хватая всех подвернувшихся под руку (извините уж за каламбур) инвалидов…

Сов. секретно

СОЧ ГПУ, лично тов. Евдокимову

Сообщаю вам копию телеграммы зам. нач ТО ГПУ Кноблух от 29 апреля с. г: под вашу личную ответственность примите меры к строжайшему и тщательному контролю всех поездов, узловых станций по обнаружению террориста Болговского, перешедшего нашу границу через Яссы с целью покушения на тов. Троцкого.

Описание наружности: ниже среднего роста, очень худой, скуластый, впалые глаза, шатен, весь бритый, голосистый, отличительная примета – отсутствие правой руки…

Сов. Секретно

Каменец-Подольским политотделом, в связи с предпринятыми мерами по розыску Болховского, повторяю, Болховского, арестован некий, имеющий документ Проскуровской советской больницы от апреля 1922 г. на имя гражданина Грицына, Подольской губернии, инвалида Дмитрия Афанасьевича Борисюка, повторяю, Борисюка, имеющий членский билет украинской партии социалистов-революционеров, бывший офицер, полковник.

Приметы: невысокого роста, полный, блондин, большие усы, борода бритая, правая рука совершенно отрезана. Показания крайне сбивчивы, подозрительны. Имеются основания подозревать, что это и есть Болховский. В кратчайший срок донесите, что можете вы предпринять для установки и опознания вышеприведенного лица. Если вами может быть выслан сексот или какие-то материалы для опознания, то беззамедлительно вышлите в Винницу. Политотдел лично Заковскому[63], повторяю Заковскому. Одновременно донесите мне, если ничего предпринять не можете, срочно мне телеграфируйте.

Июня, 19 дня, 1922 года.

(ПТОГПУ на Правобережье, Евдокимов.)

Сов. Секретно

Нач. губполитодела, Одесса, тов. Дукельскому

Харьков, зам. нач О\части ГПУ Украины, тов. Быстрых

Решением ГПУ Подольским губотделом арестован некий Болговский, повторяю, Болговский. В связи с вашей разработкой срочно сообщите, безрукий ли это террорист Болговский.

(Зам. нач. ОО ГПУ Артузов.)

Сов. секретно

Сообщаем: по сведениям ДТ ГПУ Юза Подольским губотделом ГПУ задержан Болговский-БалалаевскийЛерзин Дмитрий.

(Врид начальника ТО ОГПУ.)

Константинополь. Май-июнь 1922 г.

В тот год весна выдалась в Крыму ранняя. В апреле уже распускалась на деревьях листва, курлыкали птицы, а самые нетерпеливые, редкие смельчаки, отваживались уже заходить в пенное море.

Сидя в трюме машинного отделения, Попов почему-то отчетливо вдруг вспомнил этот весенний, цветочный запах.

Здесь ничего не напоминало о весне. В трюме пахло не цветами, а смазкой, отдавался в висках молоточками беспрерывный стук агрегатов. Мысль о том, что им придется провести в этом добровольном заточении Бог знает сколько дней, приводила в ужас…

Они поднялись по снастям парохода «Жан» – того самого, на котором бежал из Турции генерал Слащов, – поздним майским вечером. С палубы их сразу же завели в машинное отделение, и оттуда они больше уже не выходили.

Только потом Попов и Сеоев узнали, что пока тряслись они от страха в полутемном трюме (конспирация, конспирация и еще раз конспирация!), весть о том, что на пароходе тайно плывут в Константинополь агенты ВЧК, распространилась с быстротой молнии.

Один из новоявленных приятелей Баткина – некто Боречка Штейнберг, франт и жук – так прямо и объявил дамам, которых сажал на пароход: «Вы, конечно же, знаете, что Петр Николаич и Миша спрятаны тут же, – и, наслаждаясь их оторопью, крикнул вдогонку: – Так не забудьте же сказать Мише и Петру Николаичу, чтобы привезли мне вытяжки из семенных желез доктора Калиниченко». Стоящий рядом начальник погранотдела Ульрих лишь улыбнулся в щеточку усов…

Их вояж не заладился вообще с самого начала. На первом же пропускном пункте контрольная комиссия нашла в одной из кают смертоносный груз – полтора мешка большевистской агитации. Разом набежали на судно полицейские, оцепили корабль. На берегу столпились соглядатаи. Колыхались на волнах полицейские лодки.

Ни одного пассажира на землю не выпускали. Объявили, что «Жан» задерживается до особого распоряжения. Попов и Сеоев узнали об этом от капитана, воровато вбежавшего в их темницу.

– Что же нам делать? – растерянно протянул Попов. – Сейчас, небось, начнутся обыски.

– Сволочь Баткин, – Сеоев разразился гневной тирадой на осетинском языке, смысл которой понятен был, впрочем, без перевода…

И все же им повезло. Капитан успел спрятать нелегалов, и полиция их не нашла. А вскоре, подкупив полицейскую стражу, старший брат Сеоева вывез их в город.

На этом, впрочем, везение их и кончилось. Люди, которых Баткин называл своими верными друзьями и помощь которых гарантировал, встретили шпионов без всякого энтузиазма. По эмигрантской колонии ползли уже слухи о найденных на корабле прокламациях, о красных лазутчиках, проникших в Константинополь, благо пассажиров того злополучного рейса перетаскали на допросы во французскую контрразведку. Все тайные службы стояли на ушах, разыскивая беглецов.

Вдобавок оказалось, что деньги, которые Баткин должен был переслать в Константинополь на их обустройство, до адресатов почему-то не дошли. (Уже потом выяснилось: хоть и не все, но дошли. Только многочисленная родня Баткина – отец, сестра, брат – беспардонно их себе присвоили.) Без связи, без копейки денег Попов и Сеоев оказались в положении Робинзона, выброшенного на необитаемый остров, за которым вдобавок охотится племя дикарей: и не каких-нибудь Пятниц – а самых, что ни на есть, взаправдашних людоедов.

Там-то, на острове, а точнее на одной из конспиративных квартир, и встретил их старый сеоевский друг, бывший унтер Петр Слюсаренко – активный участник движения «возвращенцев».

«Я сразу заметил, что оба товарища находятся в крайне тяжелом положении, в большом унынии, граничащем с отчаянием, – писал потом Слюсаренко. Однажды, когда Миша был близок к помешательству или сумасшествию, тов. Попов в отчаянии прошептал, что, кажется, мы погибли…»

При таких обстоятельствах попытки внедриться в белоэмигрантскую среду заранее смахивали на самоубийство. В лучшем случае с ними просто никто бы не стал разговаривать. О придуманном на Лубянке мифическом союзе монархистов-подпольщиков пришлось забыть. Самим бы уцелеть. Попов принимает вынужденное решение: возвращаться назад. С ним решается ехать и Слюсаренко.

Верный Баткину человек – некто Соломон Казас (его Баткин тоже дал на связь) долго тянул время, отговаривался трудностями и проблемами. Он никак не хотел доставать Попову русский загранпаспорт. Наконец, после долгих уговоров и посулов, через месяц паспорт был изготовлен, только первой же проверки он не выдержал, настолько топорно состряпали его.

Слюсаренко пришлось собираться в Севастополь одному. Но люди Баткина вновь срывают планы чекистов. Перед самым отплытием французы переворачивают пароход с гордым названием «Альбатрос» вверх дном. Они с пристрастием допрашивают Слюсаренко, но документы у того в полном порядке, и его приходится отпустить.

Ревет пароходный гудок – предвестник разлуки, музыкальный шедевр эмиграции. Слюсаренко стоит на палубе. Ветер развевает его волосы. Он хорошо помнит инструкции, данные при расставании Поповым:

– Сразу же требуй аудиенции у председателя Крымского ГПУ, и упаси тебя Бог объяснять что-либо кому-то другому. Для меня это – вопрос жизни и смерти…

Это-то как раз Слюсаренко понимает отлично. Ведь и Попову, и ему теперь окончательно ясно: никакого однорукого террориста Болговского в природе не существует. Это лишь наживка, выдуманная Баткиным и союзными контрразведками специально для ГПУ…

22 июня Петр Слюсаренко после долгих скитаний и мытарств пробился наконец на прием к главному крымскому чекисту.

Сов. Секретно

Харьков, ГПУ, Евдокимову

Баткин оказался провокатором. Посланный в Константинополь Попов едва не попал в контрразведку и теперь скрывается от поисков. Необходимо для их выручки 3 тысячи лир. Подробный доклад и письма нарочным посылаю.

23 июня 1922 года.

(Предкрымполитуправления Ротенберг[64].)

Крым. Апрель-май 1922 г.

А что же сам Баткин? Мы оставили нашего героя в тот момент, когда, нашпигованный инструкциями, осененный знамением Артузова, уезжал он из Москвы в Крым.

В Симферополь они прибыли все вместе: Баткин, Попов, Сеоев. Прямо с вокзала Попов отправился в местную чрезвычайку. Никаких денег в Москве им не дали. Сказали, что все средства получат они на месте у крымских товарищей. Только и в Симферополе с деньгами возникли проблемы.

– Уральцев, зампред ГПУ, так прямо и сказал, – озабоченно рассказывал Попов своим подельникам тем же вечером: – На капиталы не рассчитывайте. Финчасть пуста.

Сеоев молчал, выстукивая пальцами барабанную дробь. Молчал и Баткин. По его лицу блуждало некое подобие улыбки.

– Что воды в рот набрали? – Попов вскочил со стула, нервно заходил по комнате. – Надо что-то делать. Без денег все предприятие теряет смысл…

– Не суетись, – Баткин снова улыбнулся чему-то своему. – Уральцев твой еще на месте?

– Ну да.

– Пошли к нему.

– Что толку? – не понял Попов. – Денег-то от этого не прибавится.

– Пошли, – он накинул на плечи люстриновый пиджак. – Объясню по дороге…

…Все складывалось как нельзя лучше. Само по себе складывалось, без посторонней помощи. Уж теперь-то он развернется на всю катушку.

И Баткин объяснил оторопевшему чекисту Уральцеву суть своего хитроумного плана. Если денег нет, говорил он, их нужно заработать, потому что, в сущности, они просто валяются под ногами, надо лишь не лениться их подбирать.

Схема его была несложной. Ежедневно пограничники снимают с прибывающих в Крым кораблей уйму контрабанды: всевозможного конфекциона, золота, драгоценностей.

За возврат товара импортеры готовы были платить любые деньги и, чего там греха таить, нередко проторяли дорожку к сердцам суровых пограничников.

– Все равно ведь берут, – горячился Баткин, – а мы этот процесс систематизируем. Этакая экспроприация экспроприаторов. Пусть уж лучше нам платят, чем всяким мздоимцам, и мы эти деньги пустим на дело.

Уральцев молча слушал его. Предприятие попахивало авантюрой. В конце концов, где гарантия, что этот еврейчик будет возвращать все деньги полностью и часть барыша не осядет в его карманах? Проверить-то невозможно. Но, с другой стороны, деньги и впрямь нужны.

– Я доложу о ваших предложениях председателю, – сказал он наконец. – Решающее слово за ним.

Председатель Крымского ГПУ Александр Ротенберг с предложениями такими неожиданно легко согласился.

Отныне у Баткина были полностью развязаны руки. В коммерцию он бросился, точно в омут с головой.

Ежедневно к нему на квартиру приходили теперь капитаны, контрабандисты, «жучки». Чуть ли не за неделю слава о всемогущем Баткине разнеслась по всему Симферополю.

«В десять дней я выручил сумму в 677 турецких лир, – признавался он потом на допросе. – Технически делали так: я сообщал, какой груз какого импортера подлежит снятию, он снимался на ВКП, затем я сообщал, что получено, деньги и цены проданного товара, так что возможность контроля была полной».

Баткин, конечно, хитрил. Никакого контроля за ним не было. Всеми операциями занимался он единолично, и надо было быть болезненно честным, чтобы не поддаться соблазнам и искушением.

Особой честностью он не страдал никогда. Напротив, вся его жизнь – одна сплошная авантюра. Нежданно свалившаяся свобода кружила голову, пьянила почище водки.

Еще в Москве он сумел убедить Артузова, что для успеха операции из России следует выпустить людей, на которых он укажет, – родственников влиятельных в эмиграции фигур. С их помощью, уверял Баткин, Попову будет проще внедриться в белую колонию. Артузов, на свою беду, такое добро ему дал, не предполагая даже, какую бурную коммерцию развернет теперь Баткин.

Всего за месяц он умудряется отправить в Константинополь уйму народа. Всякий раз Баткин заявляет чекистам, что свобода этих людей – залог благополучного исхода дела.

Какие-то дочки маникюрш, сыновья архитекторов, родственники докторов – все они в устах Баткина выглядели чуть ли не столпами эмиграции, сами о том, разумеется, не ведая.

Уже потом чекисты узнали, что за каждую такую отправку Баткин получал неплохой бакшиш. Бывший екатеринославский помещик и товарищ прокурора судебный палаты Евгений Стадион едва только высадился с семьей (жена, две дочери) в Константинополе, не преминул рассказать, что за свою свободу заплатил 600 лир. Ради этого пришлось продать бриллиантовые серьги жены – последнюю их фамильную драгоценность.

Все повторялось. По такому же точно сценарию каких-то полгода назад Баткин переправлял людей из Константинополя в Россию, уверяя при этом англичан и французов, что уезжающие граждане – его агенты.

Но долго так продолжаться не могло. Баткин понимал это уже и сам, только жадность пересиливала разум. Его захлестывал азарт: больше, больше, больше. Да и деваться ему было попросту некуда: так мотоциклисты, мчащиеся по отвесной стене, лишены возможности остановиться. Остановишься – упадешь.

Постепенно чекисты тоже начали осознавать, что дело неладно. О бизнесе Баткина судачили чуть ли не на всех углах. А тем временем известий от Попова и Сеоева все не было.

Спешно откомандированный в Крым сотрудник контрразведки Украинского ГПУ Добродицкий[65] – взгляд свежий, не замыленный – сразу же подмечает неладное.

«Баткин слишком афиширует свою близость к ГПУ и допускает действия, могущие расшифровать сексота», – сообщает он в первой же телеграмме Евдокимову[66] – всемогущему начальнику СОЧ ГПУ Украины, который, по указанию Артузова, лично курирует ход операции.

И Евдокимов, и Добродицкий хорошо знают обстановку в Крыму: еще недавно они чистили полуостров от белых. (Это приказом Евдокимова – тогда начальника Крымской ударной группы Особого отдела Южфронта – была создана Особая тройка, которая ударно боролась с контрой. Только за 4 дня – с 26-го по 30-го ноября 1920-го тройка эта, где заседал и Добродицкий, отправила на смерть 512 человек, чья вина ограничивалась лишь золотыми погонами на плечах.)

Следом в Харьков – тогдашнюю столицы Украины – летит и вторая телеграмма Добродицкого:

«Получены весьма правдоподобные агентурные сведения. Баткин перейдет на сторону Советской власти по заданию французской контрразведки. Москве эти сведения, по-видимому, неизвестны. Предполагаю возможность для совместной провокационной работы Баткина и Сеоева. Считаю нужным Баткина арестовать».

Чутье не подвело опытного чекиста. И хотя до сих пор не ясно, по заданию ли французов или кого-то еще – в Константинополе работало свыше сорока разведок, и практически с каждой Баткин успел завести отношения – вступил наш герой в игру, саму суть происходящего Добродицкий уловил верно…

Его арестовали в конце мая по дороге из Севастополя в Харьков, куда отправился он по указанию все того же Добродицкого: будто бы на беседу в ГПУ Украины. Арестовали, не дожидаясь даже известий от Попова.

А вскоре в Крыму появился связной Попова – бывший унтер-офицер Слюсаренко, бежавший из Константинополя, чтобы упредить чекистов, поведать о том, что Баткин провокатор, – и тогда окончательно все стало на свои места: так в морозную погоду расплываются на автомобильном стекле снежные разводы, стоит только запустить двигатель…

На допросах, вел которые опять-таки Добродицкий, Баткин свою вину отрицал. Он продолжал настаивать, что провал Попова – лишь драматическое стечение обстоятельств. Но на это раз красноречие его спасти не могло.

Лубянка не прощала предательства. Каждый, кто хоть раз попытался ее обмануть, неминуемо должен был испытать холодную сталь карающего меча революции.

В ноябре 1922-го Баткина снова отправляют из Харькова в Москву. Он едет этой дорогой второй раз, но теперь она кажется ему чудовищно длинной.

Иллюзий и надежд больше нет. Жизнь съежилась, точно кусок шагреневой кожи. Да и была ли она на самом деле, эта жизнь, не приснилась ли в полутемном столыпинском вагоне под мерный перестук колес?

Нет, неправду сказала тогда цыганка. Хоть и повидал разные страны, хоть и дружил с правителями и королями, а все-таки удача от него отвернулась.

«Игра закончена», – билась в висках фраза из какого-то авантюрного романа. Всю жизнь он играл в опасную игру – этакую шпионскую рулетку, – не предполагая даже, сколь тяжело бывает проигрывать. Оказывается, проигрывать, как и играть – это тоже особое искусство.

Почему-то только теперь, в теплушке, он осознал, что жизнь – это тот же вагон. Входят и выходят на станциях и полустанках люди. С кем-то едешь долго, а кто-то – растворяется по пути.

В его вагоне было много попутчиков. Но теперь он остался в нем один…

Федора Баткина, 30 лет от роду, бывшего члена партии эсеров, без определенного рода занятий, приговорили к расстрелу в январе 1923-го. Его дело на комиссии НКВД докладывал начальник отделения КРО ГПУ Сосновский – тот самый, что годом раньше выпускал Баткина на свободу, и в этом тоже была своего рода закономерность – суровая, но справедливая.

Слащов – баткинский «крестник», а точнее крест его – переживет революционного матроса ровно, без какой-то недели, на шесть лет…

Слащов. Последние годы

Был ли доволен он своей новой жизнью? Вопрос непраздный. Слащов и сам себе не мог на него ответить.

С Константинополем его не связывало, кажется, ничего. Единственным богатством, которым владел он там, у берегов Босфора, была свобода.

А что получил он взамен? Место преподавателя тактики на курсах красного комсостава. Комнатушку в лефортовском флигеле.

Но никакие испытания не в силах были сломать, изменить этого человека. Он остался в точности таким же, каким был и в Первую мировую, и в Гражданскую: упрямым, фанатичным, дерзким.

«Стремится уйти из школы в строй, – писали кадровики в одной из первых его аттестаций, – почему и чувствует себя свободно и независимо, мало интересуется пребыванием в стенах школы».

Особое удовольствие доставляли Слащову разборы проведенных им сражений. В эти часы он точно преображался, сбрасывал с себя груз прожитых лет и вновь становился прежним Слащовым-Крымским, не стесняющимся в словах и выражениях.

«Преподавал он блестяще, – вспоминал слушатель школы Батов[67], ставший впоследствии крупным советским военачальником, – на лекциях народу было полно, и напряжение в аудитории порой было, как в бою. Многие командиры-слушатели сами сражались с врангелевцами, в том числе и на подступах к Крыму, а бывший белогвардейский генерал не жалел ни язвительности, ни насмешки, разбирая ту или иную операцию наших войск».

«Слащов говорил примерно так, – писал другой его ученик, будущий генерал Каргополов[68]: – «А помните бой под N? Тогда ваш батальон отошел в беспорядке, с большими потерями. Произошло это потому, что вы не оценили и не учли то-то и то-то». Задетый этой оценкой, товарищ поднимался, просил слова и говорил: «А Вы помните бой под N, где мой полк разбил полк Вашей дивизии?» Далее следовало обстоятельное изложение боевых порядков сторон, их действий и причин поражений белых. Случалось, что продолжение спора переносилось на вечернее время в общежитие, куда являлся преподаватель».

Диспуты эти были столь эмоциональны и захватывающи, что смотреть на них ходили слушатели с разных курсов да и просто сторонние зрители. Проводились они и вне стен курсов. В апреле 1922 года, например, в аудитории военно-научного общества с большим успехом прошел двусторонний доклад на тему «Оборона Крыма». Докладчиками выступали Слащов и его недавний противник, бывший начальник 46-й дивизии Юрий Саблин[69]. Каждый из ораторов подробно, без сантиментов и экивоков разбирал собственные и чужие ошибки.

Преподаватели курсов – все как один бывшие офицеры, многие служили когда-то под началом Слащова – частенько собирались у него дома. По обыкновению пили много, но никогда, даже под винными парами Слащов не позволял никаких крамольных речей, хотя – сомнений нет – удовлетворенным себе не чувствовал.

Оторванный от привычного общества, он ищет забвения в науке. В военных журналах регулярно появляются написанные им статьи. Последний его труд – назывался он «Мысли по вопросам общей тактики» – увидел свет уже после смерти генерала.

Книга кончалась словами, которые без преувеличения можно определить девизом всей жизни Слащова: «В бою держитесь твердо своего принятого решения – пусть оно будет хуже другого, но настойчиво проведенное в жизнь, оно даст победу, колебания же приведут к поражению».

Потому-то, может, и не колебался Слащов, сделав окончательный в своей жизни выбор. Хотя в зарубежной литературе встречаются утверждения иные: будто в 1922 году вожди эмиграции попытались вытащить Слащова обратно. Только верится в это с трудом.

Генерал сам выбрал свой путь, и сворачивать с дороги было не в его принципах: «колебания приведут к поражению».

Мистическая слава, окружавшая Слащова, с каждым годом постепенно таяла. Трудно было поверить, что этот рядовой преподаватель был тем самым Слащовым, чье имя гремело по всей стране, наводя ужас на врагов и вселяя безудержную веру в соратников.

Не помогли даже съемки кинофильма «Врангель», где Слащов сыграл самого себя. Фильма эта, снятая «Пролетарским кино», успеха не имела и до наших дней не сохранилась.

Последний всплеск интереса к его персоне пришелся на конец 20-х. В 1928 году Михаил Булгаков пишет «Бег». В главном герое пьесы генерале Хлудове, которого, по выражению кинорежиссера И. Хейфица[70], отличала «звериная ненависть к революции и затаенная любовь к России», публика тотчас опознала Слащова.

Но Слащову не суждено было увидеть свое литературное отражение на сцене. 11 января 1929 года, пока во МХАТе еще только шли репетиции, он был убит.

По трагическому совпадению это произошло на другой день после его дня рождения. Якову Слащову исполнилось 43 года…

Убийцу нашли быстро. Им оказался 25-летний неврастеник по фамилии Колленберг. Он заявил, что мстил за своего брата, казненного в Николаеве Слащовым. Поверили в это немногие, тем более что решением ОГПУ преступник был объявлен невменяемым, и дело вскоре закрыли.

«Неожиданное убийство, – писала в некрологе „Красная Звезда“, – является совершенно бесцельным, никому не нужным и политически не оправданным актом личной мести».

Так ли уж «никому не нужным» и «бесцельным»? Ведь при точно таких же странных и до сих пор не выясненных обстоятельствах один за другим были убиты многие другие люди – те, чья слава взошла на полях Гражданской войны. Пал от руки бывшего притоносодержателя Григорий Котовский[71] (убийце почему-то дали всего 10 лет). Умер на операционном столе Михаил Фрунзе, чьи войска выбили когда-то Слащова из Крыма. Погиб под колесами едва ли не единственного в Тифлисе грузовика легендарный боевик Камо[72].

Нет, недаром 1929 год – год смерти Слащова – вошел в историю как год великого перелома. В стране наступали новые времена. Начиналась коллективизация, занималось Шахтинское дело. Уже верноподданный Ворошилов объявил Сталина творцом победы, величайшим военным стратегом. История переписывалась на ходу, и в условиях этих вчерашние герои – дерзкие, мощные, себялюбивые – становились лишними фигурами, нежелательными свидетелями. Новые властители страны желали обладать абсолютной монополией на славу и почести.

Якова Слащова проводили в последний путь по христианским канонам – на третий день после смерти. Траурный митинг в крематории Донского кладбища был скромным. Самым высоким лицом, пришедшим проститься с генералом, был зампред РВСР Иосиф Уншлихт. Тот самый Уншлихт, что руководил когда-то операцией по вывозу Слащова из Турции.

Круг замкнулся.

Через две недели после убийства Слащова «Бег» был запрещен к показу. Пьесу сняли с репетиций, не дожидаясь даже прогона, по личному приказу Сталина, назвавшего булгаковское творение «явлением антисоветским».

Вслед за Слащовым в долину теней уходил и его литературный двойник Роман Хлудов…

Вместо эпилога

По-разному можно относиться к чекистским операциям 20-х годов. Они были под стать своему времени: жестокими, безжалостными, фанатичными.

На карту ставилось все, человеческие жизни в том числе, ибо цель оправдывала любые, пусть даже самые нечеловеческие средства.

Но нельзя не признавать одного: операции эти целей своих достигли. Благодаря выводу Слащова и других генералов, белоэмигрантское движение раскололось, оказалось деморализованным и, сиречь, не способным к активной борьбе.

Следующие акции чекистов расшатали белую эмиграцию окончательно. Операции «Трест», «Синдикат», когда ОГПУ создало фиктивные подпольные организации, навсегда вошли в золотой фонд контрразведки. Едва ли не все средства, направляемые генералами на борьбу с советской властью, оседали в Лубянской кассе.

Весной 1928 года непримиримый враг РСФСР барон Врангель – самый главный, самый опасный противник, создавший мощную антисоветскую организацию РОВС – Российский общевоинский союз, объединивший до 100 тысяч человек, – скончался от загадочной болезни. Полтора месяца находился он в полубреду. При вскрытии в его организме врачи обнаружили дикое количество туберкулезных палочек явно внешнего происхождения. И хотя до сегодняшнего дня нет ни одного документального подтверждения, что Врангеля отравили красные агенты, в обратном мало кто сомневается. Потому хотя бы, что началу болезни барона предшествовало появление в его доме некоего бывшего солдата – брата генеральского денщика. Уже потом вскрылось, что брат этот приплыл в Антверпен на советском корабле, но было поздно. И таинственный брат, и сам денщик Юдихин исчезли бесследно. Газеты писали, что они спешно уплыли в РСФСР.

Новый председатель РОВС генерал Кутепов тоже протянул недолго. В январе 1930-го агенты ОГПУ похитили его прямо в Париже, и вывезли на пароходе в СССР. От передозировки хлороформа Кутепов по дороге скончался.

Его сменщика генерала Миллера[73] постигла та же участь. Как и Кутепов, он был выкраден чекистами из Парижа и доставлен в Москву, где, точно Железную маску, держали его во внутренней лубянской тюрьме под фамилией «Иванов» и под тем же именем тайно расстреляли.

После похищения Миллера РОВС оправиться уже не смог. Формально эта еще недавно грозная и действенная организация (шутка ли – сто тысяч членов!) еще существовала несколько лет, но фактически она уже бездействовала и никакой опасности больше не представляла.

Не беремся оправдывать кровавые акции Лубянки. Но прежде, чем делать какие-то выводы, необходимо учесть, что жестокость эта была прямо пропорциональна жестокости белой эмиграции: точно по второму закону Ньютона – любое действие рождает противодействие.

В борьбе с советской властью лидеры РОВС и эмиграции не останавливались ни перед чем. Они убивали советских дипкурьеров и дипломатов (достаточно вспомнить расстрел Войкова[74] или Воровского[75]). Организовывали теракты. Засылали на советскую территорию группы боевиков. (Одна из таких групп попыталась даже взорвать дом, где жили руководители ОГПУ.)

На совещаниях лидеры РОВС в открытую говорили, что террор – единственная действенная форма борьбы с Советами, и иностранные правительства будут снабжать их деньгами, лишь когда покажут они себя в деле.

Несмотря на роспуск русской армии, главари РОВС пытались сохранить стройность ее рядов. В союзе существовала целая система кружков и курсов для подготовки офицеров и штаб-офицерских должностей. Совершенно легально работали в Париже Высшие военно-научные курсы, где преподавали бывшие профессора Николаевской академии.

На войне – как на войне. Забегая вперед, скажем, что, если бы не активность советской разведки, последствия могли быть необратимыми.

Ненависть эмигрантских вождей к советской власти была столь безгранична, что в борьбе с большевиками они готовы были объединяться с кем угодно – с Гитлером, Муссолини; хоть с чертом лысым – лишь бы нанести Москве удар посильнее.

Не разгроми чекисты РОВС, не расколи белую эмиграцию – вся эта многотысячная белогвардейская армия влилась бы потом в фашистские ряды.

Факты – упрямая вещь. Еще в 1931 году белоэмигранты создали в Харбине – по примеру Гитлера – Русскую фашистскую партию. Аналогичное движение появилось и в США.

Накануне прихода Гитлера к власти генерал фон Лампе – один из ближайших сподвижников Врангеля – от имени РОВС вступил в переговоры с верхушкой НСДАП «по вопросу о совместных действиях против большевиков». Он даже был удостоен аудиенции у будущего имперского министра Розенберга, который искренне поблагодарил генерала за сотрудничество и выразил желание получить план совместных действий «в направлении возможной интервенционной деятельности».

(Через несколько лет, развивая эту самую «возможную интервенционную деятельность», белый генерал В. Бискупский[76], женатый на знаменитой певице Анастасии Вяльцевой, будет поставлен немцами во главе Бюро русских беженцев.)

Другой руководитель РОВС генерал Шатилов, правая рука Врангеля, вступил в контакт с японским генштабом. А когда в Испании поднялся фашистский мятеж, Шатилов по поручению Миллера отправился в Рим и призвал всех истинных патриотов ехать добровольцами в Испанию, где, как писал он, «продолжается вооруженная борьба белых против красных». Добровольцев, впрочем, оказалось немного: всего-то человек 70.

В годы Второй мировой их найдется куда как больше. Рука об руку с немцами против советских солдат будут сражаться казачьи части, сформированные под началом генерал-лейтенанта Шкуро, войсковых атаманов Науменко и Вдовенко. В числе коллаборационистов окажутся и иные лидеры белой эмиграции: генералы Краснов, Улагай[77], Штейфон[78].

Их могло быть еще больше – не в разы – в десятки, в сотни раз. Правда, все те, чьими стараниями эмиграция была взорвана изнутри, этого уже не увидели. Ни один из наших героев до великой войны дожить не сумел…