|
||||
|
МАРШ «ПРОЩАНИЕ ЛУБЯНКИ» Добрая толика великих открытий сделана была совершенно случайно. Кто-то налил в ванну слишком много воды. Кто-то не ко времени улегся под яблоней (аккурат в пору созревания плодов). А кто-то засветло отправился спать и увидел во сне таблицу, которая обессмертит потом его имя в веках. А не наполни бы Архимед ванну до краев? Не под яблоней развалился бы Ньютон, а под липой или, скажем, сосной? Страдай бы Менделеев бессонницей? Что тогда? История не терпит сослагательного наклонения. Конечно, рано или поздно человечество все равно бы открыло и закон тяготения, и периодическую систем у, только были бы это совсем иные люди: те, кто оказался в нужном месте в нужный момент. (Впрочем, может, в этом-то и заключается суть гениальности? В пересечении времени, личности и пространства?) Но если бы в промозглый осенний вечер далекого 1912 года штаб-трубач 7-го запасного кавалерийского полка Василий Агапкин не разругался бы вдрызг со своею женой; если бы, не уединился он в другой комнате, снедаемый тоской, не сел бы за пианино – Россия никогда не узнала бы марша, ставшего одним из ее национальных символов. Этот марш называется «Прощание славянки»… Трудно отыскать в стране человека, который никогда не слышал бы этой мелодии. Кажется, она существовала всегда. Маршей в России много, но «Прощание славянки» занимает в нашем сознании совершенно особое место. В нем слилось воедино то, что слиться, казалось, никак не может: бравурный пафос развернутых знамен; чеканный шаг колонн по брусчатке; заиндевевшие пальцы, намертво сжимающие сталь. И – хруст похоронки. Вокзальная толчея. Щемящая обреченность разлуки… Мажорно-призывная грусть «славянки» – не в этом ли и кроется суть русской души: такой загадочной и непонятной? И недаром перед смертью своей великий Бродский просил сделать «славянку» российским гимном. Высокий, немолодой уже человек, грузно опираясь на палку, бредет по Москве. Рядом, спущенная с поводка, бежит лохматая дворняжка Пудик: единственное преданное ему существо, в ком уверен он до конца. Спешат навстречу прохожие, но он словно не замечает людской толчеи. Мыслями он далеко сейчас от московской осени, от гула Садового кольца. Знакомым, каждодневным маршрутом поворачивает он в Каретный. Вот уже показались и золотые верхушки деревьев в саду «Эрмитаж» – самом любимом его месте Москвы. Конечно, многое здесь уже изменилось. Но всякий раз, приходя сюда, он словно возвращается в свое прошлое – такое далекое и, может быть, потому-то такое прекрасное. И в ушах – сами собой – возникают давно забытые мелодии. И сам он – молодой, красивый, в белом, тщательно отутюженном кителе стоит посреди деревянной эстрады, и дирижерская палочка повелительно взлетает ввысь. Солнце горит, отражается в меди фанфар, в раковинах золоченых труб. Спиной чувствует он восторженные взгляды зрительниц и заранее предвкушает, как после концерта они обступят его и тайком будут совать в отложные карманы маленькие, пропахшие духами записочки. Кажется, все было только вчера. Это бескрайнее, безграничное ощущение счастья, наполнявшее его целиком… Где они теперь, его благодарные поклонницы? Повыходили замуж, растолстели, постарели. Многие, наверное, стали уже бабушками. И встречая его ненароком – в троллейбусе, в магазине – вряд ли признают они в этом старике того стройного дирижера в ослепительно белой форме: предмет их тайного обожания тридцатилетней давности. Память не подвластна старению. Нет ничего легче, чем вернуться в прошлое: стоит лишь ненадолго прикрыть глаза и можно услышать голоса людей, которых давным-давно нет в живых. И даже ту неземную волшебную музыку, что когда-то, много десятилетий назад, полонила его, захватила целиком, без остатка, до самой смерти определив все его бытие… Не только славой своей наш герой обязан счастливому стечению обстоятельств. Случайность определила и всю его судьбу – от начала до самого конца… Василий Иванович Агапкин родился в нищей крестьянской семье в 1884 году. Матери своей Акулины он не помнил: умерла, когда мальчику исполнился год. Отец – Иван Иустинович – разгружал многотонные астраханские баржи. Недюжинное здоровье было единственным его капиталом, потому-то и подался он со всей семьей на Волгу, покинув родную Рязанщину. Конечно, проще всего было ему сдать Васю в сиротский приют – не мужское это дело в одиночку поднимать ребенка – только не мог Иван через себя переступить. А тут и хорошая женщина повстречалась: соседка, Анна Матвеевна, прачка в порту, такая же, как и он, горемыка, с двумя дочками на руках. Совсем тяжкой стала их жизнь. А уж когда родился у Агапкиных маленький Ваня, отец и вовсе поселился на пирсе. Тратить два часа на дорогу домой: такой роскоши он позволить себе не мог, каждая минута – на счету. Семья видела его теперь только по выходным и праздникам. Ни один, даже самый здоровый организм таких нагрузок выдержать не в силах. Взвалил однажды Иван на плечи многопудовый мешок, сделал несколько шагов, да прямо тут, у сходней, и рухнул замертво. Было ему всего ничего: 39 лет. Только теперь, оставшись сиротой, Агапкин понял, что значит настоящая нищета. И хотя горбатилась Анна Матвеевна от зари до зари – обстирывала всю округу, денег едва хватало на прокорм одного только маленького брата Вани. Другого выхода у мачехи не оставалось. Собрала она Васю, двух своих дочерей, вручила им в руки нищенские котомки. – Ступайте по миру. Даст Бог, добрые люди не оставят… Уже потом, вспоминая свое детство, Агапкин так и не мог понять до конца, испытывал ли он чувство стыда оттого, что вынужден был побираться. Нет, пожалуй: когда от голода начинает урчать в животе, стыд, как и все остальные чувства, исчезает сам собой. Да и интересно было ему оказаться в «людях». Дома – что? Ор вечно голодного Ваньки? Злая обреченность мачехи? А здесь – жизнь: самая настоящая, взаправдашняя, с новыми людьми, впечатлениями. Одни только рассказы новых его друзей (коллег по церковной паперти) – народа бывалого, повидавшего– чего стоили… Каждый вечер совсем, как взрослый, приносил он теперь мачехе пусть нехитрый, но свой, кровно нажитый заработок. И невдомек Васе было, что уже поджидает его за поворотом судьба, что очень скоро жизнь его изменится до неузнаваемости… Марш военный!((А. Аронов)) День был самый обычный. Привычно переругивались меж собой нищие. Надрывно каркали вороны. До рези в глазах блестел под февральским солнцем снег. Но что это? Где-то далеко зазвучала вдруг призывная музыка, совсем не похожая на ту, которую Агапкин привык слышать на базарах и ярмарках. От неожиданности и удивления он поперхнулся даже морозным воздухом, но музыка становилась все громче. Чем ближе доносилась она, тем сильнее хотелось Василию вскочить со своего насиженного места, стремглав броситься куда-то – к приключениям, к подвигам… А потом показался и оркестр: чеканя шаг, шли по улице солдаты. Сверкали литавры и трубы, вились перья на офицерской каске. Это было настолько необычно и одновременно красиво, что Агапкин, не помня себя, бросился вслед за солдатами: точь-в-точь, как за дудочкой крысолова из старинной легенды… Что испытывал в этот миг 10-летний мальчишка? Пожалуй, лучше всего эти чувства описал его ровесник Самуил Маршак[170]. В своей книге «В начале жизни» Маршак пишет, как впервые увидел и услышал военный оркестр: «Весь мир преобразился от этих мерных и властных звуков, которые вылетали из блестящих, широкогорлых, витых и гнутых труб. Ноги мои не стояли на месте, руки рубили воздух. Мне казалось, что эта музыка никогда не оборвется… Но вдруг оркестр умолк, и сад опять наполнился обычным, будничным шумом. Все вокруг потускнело – будто солнце зашло за облака. Не помня себя от волнения, я взбежал по ступенькам беседки и крикнул громко – во весь городской сад: – Музыка играй!» … Он проводил музкоманду до самых казарм. Понуро шел обратно, к церкви, а в голове сам собой звучал старинный марш – первый марш, слышанный в его жизни. Только разве его существование – это жизнь?! Вот она – жизнь настоящая, светлая. В солдатской колонне он приметил нескольких мальчишек – своих ровесников. Одетые в ладно подогнанную форму с блестящими пуговицами, они гордо шли, наравне со взрослыми, в строю и даже – Бог мой – дули в какие-то неведомые ему дудки. Кажется, предложил бы кто: отдай полжизни за право идти в этой колонне, согласился, даже не раздумывая. На другой день впервые примчался к церкви счастливым: в сладостном предвкушении. Вскочил ни свет ни заря: лишь бы не пропустить. И дождался. Снова раздались волшебные звуки духового оркестра. Снова побежал он вослед. Какой-то сердобольный музыкант, приметив настойчивого мальчишку, уже у самых казарм спросил: – Нравится музыка? Нравится? Да нет таких слов, чтобы выразить восторженное счастье, переполняющее его душу. Он хотел было ответить, что нравится, очень нравится. Рассказать про дудочку, которую смастерил ему когда-то отец и на которой он сам научился подбирать нехитрые мелодии. Про колыбельную, что пела ему покойницамать (ни облика ее, ничего другого он не помнил: одну лишь эту колыбельную). Много чего можно было еще сказать, но вместо этого он только кивнул головой. И, не веря еще своим ушам, услыхал: – А хочешь у нас служить? Музыканты нам нужны… Никогда еще день не казался таким длинным. Только стемнело, пьяный от счастья прибежал домой. Мачеха – женщина практичная – поняла все без лишних слов. За ночь выстирала и выгладила единственное приличное свое платье. Рано утром отправилась в казармы. – Что ж, если есть у мальчишки слух, – важно изрек, выслушав ее мольбы, капельмейстер. – Так и быть, приму. А нет – ты уж, милая, не обижайся… Слух у Василия оказался абсолютным… На старой фотографии стоят в два ряда военные музыканты с бравым дирижером во главе. В самом уголке примостился лопоухий мальчишка с маленькой трубой в руках. На фуражке выбита цифра: 308. Лицо у мальчишки сосредоточенное: это первое в его жизни фото. Только-только Агапкин облачился в военную форму – воспитанника 308-го царевского резервного батальона, не ведая еще, что одел ее на всю жизнь, что в отставку он выйдет только 61 год спустя… 308-й батальон стоял там же, в Астрахани. Но с семьей Агапкин почти не видится: лишь иногда урывками забегает домой, приносит жалованье. Все свободное время посвящает он музыке. Агапкин хочет быть не просто хорошим музыкантом: он хочет быть первым. «Я, согласно условиям, проучился 5 лет, – напишет он потом в автобиографии, – и в 15-летнем возрасте не только играл, как каждый рядовой музыкант, но был солистом в оркестре, почувствовал в себе силу и уверенность, что я смогу работать и получать вознаграждение за свою прекрасную игру на корнете». Насчет «прекрасной игры» – это не простое бахвальство. Агапкин и в самом деле был на хорошем счету, и даже умудренные опытом музыканты отдавали должное мастерству вчерашнего попрошайки. Учеба только закончилась, а от предложений нет уже отбоя. Но он почему-то выбирает Кавказ, где и завязнет на долгих одиннадцать лет. Дагестан, Чечня, Грузия: подолгу Агапкин не задерживается нигде. Нужда заставляет его менять города и полки, ведь в каждом новом месте ему платят все больше и больше. Почти все, до копейки, он отправляет домой. Здесь же, под Тифлисом, отслужит он и срочную: в 43-м Тверском драгунском полку. Чем меньше времени оставалось до демобилизации, тем отчетливее Агапкин понимал: надо учиться. Рамки военных оркестров стали ему тесны. Он мечтает поступить в московскую консерваторию, но на это не хватает денег: Агапкин по-прежнему отсылает все жалованье в семью. И тут кто-то рассказывает ему о тамбовском музыкальном училище, где есть среди прочих и медно-духовое отделение. Конечно, это не консерватория, но в его положении рассчитывать на многое не приходится. Да и честно сказать, порядком надоел уже Кавказ: хоть и по-праздничному красиво здесь, но в России – все одно лучше. Поздней осенью 1909 года Агапкин уезжает в Тамбов. Что ждет его в чужом, незнакомом городе, где нет ни друзей, ни знакомых? Молодость безрассудна. Он почему-то уверен: все сложится хорошо… Тамбов – даром, что провинция: городок музыкальный. Здесь родился Алексей Верстовский – основоположник русского оперного искусства, более известный, впрочем, своими романсами («Черная шаль», «Соловей»). Жили и работали Чайковский с Рахманиновым. А вот поди ж ты – найти в Тамбове работу задача оказалась не из легких. На весь город только три оркестра: два любительских и военный. Но когда капельмейстер («капельдудкин») полистал агапкинские характеристики, послушал, как играет тот на трубе, и минуты не стал сомневаться: – Беру! Так Агапкин стал штаб-трубачом запасного кавалерийского полка. Гусарская форма ему к лицу. Высокий, статный, с лихо закрученными усами, он ловко гарцует на коне, и редкая барышня не вздохнет ему вслед. А по вечерам военные музыканты оккупируют сад купеческого собрания. И вновь взоры публики прикованы к молодому солисту-трубачу. Инструмент в его руках заставляет то грустить, то улыбаться. После одного из таких выступлений к Агапкину подошла русоволосая девушка. Потупившись от смущения, сказала: – Мне очень понравился вальс, который вы исполняли. Не дадите переписать ноты? – А что, вы умеете играть? – удивился Агапкин. Девушка кивнула. Потом, правда, оказалось, что играть она не умеет – это был лишь предлог для знакомства, но было уже поздно. Его избранницу звали Ольгой. Родом она была из соседней Рассказовской волости. Окончила швейные курсы. Слыла одной из лучших модисток в городе, так что вскоре сумела подарить молодому мужу настоящее пианино. Многое изменилось теперь в жизни Агапкина. И не только в быту. Благодаря Ольге он сумел наконец поступить в музыкальное училище. Это она нашла ему репетиторов, убедила сесть за учебники и тетрадки: для поступления в училище трех лет его церковно-приходской было явно маловато. За полгода Агапкин прошел четырехлетний гимназический курс. Экзамен держал экстерном и сдал на «отлично». А вскоре наметилось и прибавление в семействе. На радостях молодожены съехали с казенной фатеры; сняли две просторные комнаты на Гимназической улице. Мы не случайно упоминаем это название: здесь, на Гимназической, на первом этаже ветхого деревянного флигеля и суждено было родиться маршу, который увековечит имя Агапкина, а через много лет станет и гимном Тамбова… Ночью спал он плохо. То и дело просыпался, лежал с закрытыми глазами, но сон все одно – не приходил. Забылся только под утро, а когда поднялся, опять почувствовал это гнетущее его уже много дней послевкусие… … У Агапкина часто спрашивали: как рождается музыка? В ответ он пожимал плечами. Он вообще был небольшой любитель говорить, но если мог бы, наверное, ответил стихами Новеллы Матвеевой, которые были написаны уже после его смерти: – Как сложилась песня у меня? Талант, настоящий талант, невозможно уложить в какие-то рамки, подчинить логике, объяснить доступно и просто. Талант – это та же душа, и постичь его суть – выше сил человеческих… … Много дней подряд его будоражила одна и та же мелодия – грустная и бравурная одновременно. Он пытался поймать ее, схватить самое главное, но она не давалась, точно птица улетала из рук, чтобы потом прийти на мгновение опять. Она как будто дразнила его… Вот и в то октябрьское утро эта мелодия снова пришла во сне. А с рассветом исчезла. Весь день думал он только об этой ночной мелодии, пытался вспомнить ее, оживить. Все валилось из рук. – Что с тобой? – допытывались музыканты. – Уж не заболел ли? Он молчал. Смотрел на людей, и не видел их… Под вечер пришел домой. Жена приставала с какими-то разговорами, но он не слышал ее. Буркнул в ответ что-то обидное. Заперся в комнате, сел за инструмент. Было ему тоскливо и грустно. И потому, что наступила в Тамбове осень – самое нелюбимое его время года, когда каждый день становится короче предыдущего и облетают с деревьев красно-желтые листья. И оттого, что пришла в Европу уже война. И потому, что никак не мог воскресить в себе эту мелодию. Чисто механически брал он аккорд за аккордом. И вдруг… С невероятной, какой-то фотографической отчетливостью вспомнил он все – от начала до конца, и, не веря еще в успех, ударил по клавишам. Да, это была она: ночная мелодия, которая столько дней не давала ему покоя. – Оля, – крикнул он на весь дом. – Послушай… Жена обиженно вошла, на ходу обтирая руки об фартук, да так и застыла в дверях. Лилась в маленькой комнате удивительная музыка – грустная и бравурная одновременно… … Потом, разбирая марш, специалисты станут говорить, что сочинен он в нарушение всех канонов музыки. Никогда еще не писались марши в такой тональности: ми-бемоль-минор. Марш должен быть веселым и звонким, точно натянутая струна, а под агапкинский марш хочется плакать и тосковать. Но для того-то и существуют открытия, чтобы переворачивать привычные и удобные догмы, и очень редко дорога пионеров устлана розами без шипов. Но Агапкину повезло. Первый же человек, которому показал он свое произведение – симферопольский музыкант Яков Богорад[171], пришел от марша в восторг. В музыкальных кругах Богорад слыл фигурой заметной. Сотни оркестровок сделал он за свою жизнь. Предпочтение отдавал как раз военным маршам. … Любой, даже самый чистый и крупный алмаз, все равно требует огранки. Музыка – во многом сродни ювелирному искусству. Каким бы талантливым ни было написанное тобой произведение, без опытного аранжировщика-оркестровщика оно мертво. Не случайно за советом и помощью Агапкин поехал именно к Богораду, хоть знакомы они раньше не были. Для себя изначально решил: забракует – значит, и быть посему. Не забраковал Богорад марш. Совсем наоборот. Бесплатно сделал оркестровку. Напечатал в симферопольской типографии сотню экземпляров нот. У этого человек был не только хороший слух, но и отменный вкус… Свое творение Василий Иванович назвал «Прощание славянки». Он посвятил его балканским женщинам, провожающим мужей на войну с турецкими басурманами. Ни Агапкин, ни Богорад не знали еще, что очень скоро эта война, точно проказа, расползется по всему миру, и через несколько лет марш их будет звучать не на смотрах или парадах, а на железнодорожных перронах, и уже не сербские, а русские женщины будут провожать под эту музыку своих мужей на смерть… «Славянка» обрела популярность в считанные месяцы. Теперь каждый вечер в саду тамбовского купеческого собрания играют ее военные музыканты. «Славянка» и другой марш – «На сопках Маньчжурии» (кстати, написал его агапкинский соученик по тамбовскому муз. училищу Илья Шатров[172]) – становятся, выражаясь сегодняшним языком, хитами сезона. А очень скоро, осенью 1914-го, о «славянке» узнает и вся страна. Но что толку от свалившейся на Агапкина славы? В сословной России все определяют не таланты, а чины. Хоть блестяще, с аттестатом 1-й степени, и заканчивает Агапкин музыкальное училище, хоть все чаще полковой капельмейстер Милов и уступает ему дирижерское место, командование относится к нему лишь, как к забавной диковинке вроде балаганного медведя. Да, талантлив. Да, блестяще играет. Только он, простите, мужик-с. Деревенщина неотесанная. Даже через много десятков лет в своей автобиографии Агапкин не сможет скрыть нанесенной тогда обиды. «Старое офицерство стеснялось меня производить на должность капельмейстера и долго еще держало в серой солдатской шинели, хотя видели во мне талант и знание своего дела, но поиздеваться нужно». Только после Февральской революции, когда все условности были сметены, Агапкин получает долгожданное назначение: капельмейстером в свой родной запасный полк… В марте 18-го в Тамбове побеждает советская власть. Агапкин колеблется недолго. Уже в июле, когда его полк переформировывают, он надевает красноармейскую форму. Вряд ли искренне и безоговорочно поверил Агапкин в идеалы коммунизма. Он был военным музыкантом, а музыка, как и любое, впрочем, искусство не имеет политических оттенков, хотя любая власть и пытается поставить ее себе на службу. Яркий пример тому – агапкинская «славянка». Такое возможно только в России: брат идет на брата под звуки одного и того же марша. Разница была лишь в словах, которые каждая из сторон положила на музыку. Красные оркестры пели про торжество пролетарских идей. Белые – о святой Руси. Но нет сегодня уже ни красных, ни белых. Забылись эти сиюминутные слова, а музыка Агапкина продолжает жить… … Почти два года Агапкин находится в действующей армии. Дерется с белоказаками на Южном фронте. Потом его перебрасывают на Юго-Западный. Десятки раз подымал он в атаку бойцов своей музыкой: своей в полном смысле этого слова, ибо неизменно оркестр его исполнял «славянку». Только сразила Агапкина не вражеская пуля, а тифозная вошь. В полевом лазарете едва сумели его поставить на ноги. Видно, настолько плох он был, что начальство не поскупилось даже: одарило двухмесячным отпуском. В мае Агапкин вернулся в родной Тамбов. И тут… Об этих событиях он не упоминал потом никогда и нигде: слава богу, за долгие годы работы в ЧК научился держать язык за зубами. Сам факт нахождения человека на занятой врагом территории был в Советской России сродни клейму. Сразу после возвращения Агапкина в Тамбове вспыхнул знаменитый антоновский мятеж. Коммунистов и красноармейцев расстреливали и вешали без разбора. Схватили и Агапкина. Да и как иначе: городская знаменитость. Весь Тамбов, помнится, обсуждал, когда впервые выехал он на улицы в новенькой красноармейской форме. От расстрела Агапкина спасла жена. Пулей примчалась она к какому-то из атаманов, от которого зависела жизнь его. Вместе с дочерьми (а было их уже двое) рухнула на колени: – Ваше благородие, да какой он коммунист: насильно красные забрали его с собой… Музыкант он… Композитор… – Композитор? – по счастью, атаман слыл любителем изящного. – И чего ж он сочинил? – «Прощание славянки»… – А ну-ка, приведите этого музыканта, – приказал атаман подручным. – Пущай сыграет… Ежели и в самом деле его сочинение: будет жить… …А потом в Тамбов снова вошли красные: части особого назначения ВЧК. Они жестоко подавили восстание. И с этого момента жизнь Агапкина неразрывно будет связана с детищем железного Феликса… …Маленький узкий кабинетик. Стол, покрытый зеленым сукном. Молодой человек с усталым лицом внимательно смотрит на него. – Стало быть, вы и есть тот знаменитый Агапкин? – Да какой уж знаменитый… – Не скромничайте. Не надо… Знаете, когда я слышу сейчас вашу «славянку», мне разом вспоминается юность… Начальник школы на мгновение даже прикрыл глаза. – Ваш послужной список нам известен. Воевали. С 20-го года – в войсках ВЧК… Были капельмейстером батальона в Тамбове. Аттестации вам дают превосходные… Пишут, что организовали даже студию для бойцов. Учили всех желающих музыке… Если не секрет, почему оставили Тамбов? – Батальон расформировали. Меня перевели в Москву, в 117-й особый полк ОГПУ. – А самому вам в Москву не хотелось? Столица все же… – Очень хотелось. Еще с молодости. После срочной я мечтал поступить в консерваторию, но средства не позволяли… Начальник школы понимающе кивнул головой. И сразу, без перехода: – Мы хотим предложить вам очень серьезное и важное дело. Нашей школе крайне нужен оркестр. – Оркестр? Школе? – Агапкин удивился. – Именно так: школе. Я убежден, что у школы нашей – огромное будущее. Вы и глазом не успеете моргнуть, как преобразится она. Здесь будут учиться сотни курсантов, работать лучшие преподаватели. Н у, а что сильнее оркестра может поднять боевой дух?… Агапкин молчал, осмысливая услышанное. – Ну так что, согласны? Учтите только, что это – приказ партии. – Зачем же вы тогда спрашиваете мое мнение? – Потому что считаю необходимым относиться бережно и уважительно к людям искусства… Так что? – Я согласен, товарищ Лезерсон[173]… – Что ж, иного ответа я и не ожидал… Такой разговор состоялся (или мог состояться) в конце 1922 года в одном из кабинетов приземистого здания близ Лубянки. И по сей день в доме № 11 по Большому Кисельному переулку квартируют некоторые службы Академии ФСБ: правда, крайне немногочисленные, ведь все основные факультеты и кафедры давным-давно осели уже на Юго-Западе, в специально выстроенном для Высшей школы КГБ комплексе зданий. Но в те времена этот дом был главной (и единственной) штаб-квартирой чекистского ВУЗа. Впрочем, ВУЗа тогда еще тоже не было. Учреждение, куда в начале 1923 года поступил на службу Василий Агапкин, носило скромное название – 1-я московская школа транспортного отдела ГПУ. От роду не было ей и года. Молодая советская спецслужба остро нуждалась в профессиональных кадрах. «Железный» Феликс отлично понимал: на одном только голом энтузиазме далеко не уедешь. Именно по инициативе Дзержинского с окончанием Гражданской войны в столице было организовано сразу несколько курсов и школ, где готовили оперативных чекистских работников. А поскольку председатель ГПУ возглавлял одновременно и Наркомат путей сообщения, судьба транспортных отделов «чрезвычайки» (они ведали контрразведкой на железной дороге) была ему особенно дорога. Поначалу обучение шло по ускоренной программе. Будущих чекистов натаскивали за каких-то полгода. Но лиха беда – начало. «Я присутствовала, когда секретарь Коллегии ОГПУ А. Шанин[174], приехав к нам на дачу, имел разговор с Вячеславом Рудольфовичем, – вспоминала в своих мемуарах жена возглавившего ОГПУ в 1926 году Вячеслава Менжинского. – Менжинский сказал ему, что ряды работников ОГПУ редеют, так как ими пополняются руководящие кадры промышленности, транспорта и т.д., а принимать в ОГПУ просто с улицы нельзя. Надо создать школу по подготовке работников ОГПУ, набирать рабочих по командировкам с заводов. Вячеслав Рудольфович дал задание Шанину подготовить этот вопрос». Итогом этого дачного инструктажа (а в последние годы жизни Менжинский был столь плох, что не мог даже встать с дивана и председательствовал в горизонтальном положении) стал приказ о создании Центральной школы ОГПУ. Менжинский подписал его в мае 1930 года. Отныне в стране появилась главная кузница чекистских кадров. Все существовавшие до этого порознь школы и курсы вливались в ее состав. В штаты Центральной школы вместе со своими сослуживцами попал и Василий Агапкин. К тому моменту он уже семь лет дирижировал оркестром Транспортной школы ОГПУ. Дирижировал, надо сказать, весьма успешно. «Как руководитель оркестра в художественном отношении очень хорош», – эта фраза из года в год повторяется во всех агапкинских аттестациях. К десятилетию ОГПУ его даже наградили серебряным портсигаром. «За беспощадную борьбу с контрреволюцией» – было выгравировано на нем. Такой награды удостаивались лишь самые заслуженные чекисты. История не донесла до нас, существовали ли оркестры, подобные агапкинскому, и в других чекистских школах. В архивах на сей счет никаких сведений нет. Очень похоже, что музкоманда Транспортной школы ОГПУ была единственной во всей системе госбезопасности. А коли так – Василия Агапкина смело можно назвать основателем оркестрового лубянского дела. Основателем и уж точно долгожителем. В органы он был зачислен еще при Дзержинском: в войска ВЧК. Увольнялся уже из КГБ. Впрочем, до отставки еще далеко: целая четверть века. Пока же Агапкин только принимает новое назначение: капельмейстер Центральной школы ОГПУ. На этом месте ему предстоит сформировать самое необычное и самое громкое лубянское подразделение. Громкое – в прямом смысле слова… Не правы те, кто думает, будто военные музыканты нужны только для парадов и смотров. Этакая дань воинской традиции: красивая, но совершенно бесполезная, вроде крученого аксельбанта. Вся история русской армии неразрывно связана с военными оркестрами: и бравурно-победная, и минорно-трагическая. Ученые выяснили, что первые военные музыканты появились на Руси еще задолго до принятия христианства. Конечно, об оркестрах никто тогда и слыхом не слыхивал, но ни одна славянская дружина не обходилась без турьих рогов. Упоминания о ратных трубачах и барабанщиках мы находим и во многих древнерусских летописях. В том числе и в «Слове о полку Игореве». Настоящий расцвет военно-оркестрового дела пришелся на петровскую эпоху. По указу императора в каждом полку велено было иметь свой оркестр, причем, музыкантам предписывалось еще и готовить солдатских детей: свою смену. «Музыка в бою нужна и полезна, – писал Суворов. – Музыка удваивает, утраивает армию. С распущенными знаменами и громогласной музыкой взял я Измаил». Менялась тактика и стратегия. С каждым новым столетием люди учились убивать друг друга все более изощренно. На смену пращам приходили мортиры, на смену мортирам – ракетная артиллерия, и только в одной области ничего нового придумать человечество не сумело. Лучше оркестра ничто не может поднять воинский дух, воодушевить, придать солдатам силы. Вспоминаю рассказ генерала КГБ Леонида Иванова[175]. Во время войны он служил уполномоченным военной контрразведки. В мае 1942-го под Керчью его батальон попал в котел. – Поднялась дикая паника. Все устремились к Керченскому проливу – там было единственное спасение. А фашист прижимает: идет на нас, его уже видно. Кто стреляется, кто петлицы срывает, кто партбилет выбрасывает. Я и сам, грешным делом, решил, что пришла моя смерть. В плен попадать нам было нельзя. Нашел валун поприземистей, присел. Достал уже пистолет… И вдруг – какой-то моряк. Видно, выпивши. «Братцы, – орет. – Отгоним гадов!». Никто бы на это и внимание не обратил, но откуда-то, точно в сказке, зазвучал «Интернационал». Это прямо под огнем играл военный духовой оркестр. – Откуда только силы взялись? Но люди подняли головы. Здоровые, раненые – бросились в атаку, и отбросили немцев на 5-6 километров. Выходит, своей жизнью я обязан этим музыкантам… Да разве один только Иванов? Нарком Ягода – щуплый человечек с холеной щеточкой усов – с юности был неравнодушен ко всему изящному. Сын рыбинского печатника-гравера, сам он, по понятным причинам, от тонких материй был весьма далек, но, взобравшись на пьедестал власти, никогда не упускал случая прикоснуться к прекрасному. Покровительствовал писателям. Посещал художественные выставки и оперу. Даже увлекся собиранием курительных трубок и нумизматикой, а у себя дома, в шикарной квартире по Милютинскому переулку, пользовался исключительно антикварной посудой. Ягода первым из всех водителей Лубянки понял, как важно поставить на службу госбезопасности писателей и музыкантов. Чего греха таить: ведомство его в народе особо не жаловали – еще с тех пор, как прокатился колесом по России жестокий красный террор. Но для того, чтобы гремело ОГПУ на всю страну, недостаточно одного только всенародного страха. Да, Лубянка обязана вселять ужас, только ужас этот должен быть в то же время привлекательным. Этакий рыцарский орден, куда есть вход только посвященным. Всемогущий, таинственный и потому манящий. Лучшие инженеры человеческих душ слагали оды о чекистском труде. В начале 30-х Ягода организовал небывалую акцию: устроил для группы писателей затяжную экскурсию по Беломорско-Балтийскому каналу, где проходили «перековку» вчерашние уголовники, кулаки и вредители. Итогом этой поездки стал богато оформленный альбом «Канал им. Сталина». Его писали лучшие перья страны, кумиры интеллигенции – М. Зощенко, А. Толстой, В. Катаев, В. Инбер. (Правда, тремя годами позже книгу эту в срочном порядке пришлось изымать из библиотек: и Ягода, и все без исключения воспетые в ней чекисты сами оказались преступниками.) Ведущие деятели искусства соревнуются в верноподданстве: Е. Шварц («ОГПУ – смелый, умный и упрямый мастер»), Ильф и Петров («замечательный стиль работы чекистов»), Л. Кассиль, Кукрыниксы. Некоторые сочиняют даже стихи. Например, Бруно Ясенский, автор знаменитого романа «Человек меняет кожу»: «Я знаю: мне нужно учиться, Другой писатель – Александр Авдеенко – который тоже решил написать о «перековке», удостоился еще больших почестей. Ягода лично распорядился переодеть его в чекистскую форму и отправил инкогнито в лагерь: чтобы лучше войти в тему. И первый в стране центральный стадион – «Динамо» – построили тоже по указанию Ягоды… Трудно представить, чтобы всесильный нарком не знал о том, что в его империи действует профессиональный оркестр. Хотя документов на сей счет и не сохранилось, мы почти уверены, что Ягода слышал имя Агапкина. Недаром за один только 1932 год Агапкина награждают двумя именными часами и серебряным портсигаром (формально председателем ОГПУ числился еще Менжинский, но фактически заправлял всем уже Ягода). Есть и еще одна причина, которая убеждает нас в этом. Еще с 1928 года Агапкин, в свободное от службы время, нянчится с воспитанниками Болшевской коммуны для беспризорных. Под его руководством вчерашние малолетние преступники создают свой оркестр, и он даже вывозит его на всесоюзный смотр художественных коллективов коммун. Болшевская коммуна находилась на совершенно особом счету. Когда-то организовали ее по личной инициативе Дзержинского, а со временем превратилась она в образцово-показательную «потемкинскую деревню», которую патронировал сам Горький. В обязательном порядке привозили сюда знатных иностранцев, дабы продемонстрировать чудеса социалистического рая. Побывали здесь и Бернард Шоу, и Ромен Роллан, и Анри Барбюс. Особую пикантность ситуации придает то, что коммуна эта носила имя Генриха Ягоды… Вряд ли Василий Иванович выполнял общественную нагрузку из-под палки. Человек ответственный, все, за что бы ни брался, он неизменно делал искренне, погружаясь в работу целиком, без остатка. Тем более, работа эта была связана с детьми, а детей Агапкин любил. У самого их было трое. Только было ли? В 27-м жена уехала отдыхать в Кисловодск. Вернулась, а его вещи уже аккуратно уложены, у дверей – связанные стопкой книги. Уже потом узнала: в Сокольниках, на аллее, познакомился с барышней. Ему – 43, ей – 23. Слово за слово… После развода в прежней квартире на Самокатной улице он уже не бывал: боялся бередить старые раны. С детьми встречался тайком. А новую квартиру ему дали прямо напротив работы: в Большом Кисельном переулке. Предлагали любую на выбор, но он ограничился двухкомнатной: куда на двоих-то больше? И в этом поступке – весь Агапкин. Он никогда не гнался за чинами и барышами. Даже дома ходил в военной форме. Наверное, скромность была для него чем-то вроде брони. Защитной реакцией от грубости окружающей среды. Но стоило только выйти ему на сцену, как Агапкин преображался. Куда исчезала его застенчивость. Он купался в музыке, аплодисментах, и чего там греха таить: никогда не чурался проявления восторженных чувств поклонников. И особенно – поклонниц. Его жена не раз жаловалась подругам, что постоянно извлекает из карманов френча маленькие записочки с признаниями в любви. (Одна такая история чуть не перечеркнет потом всю его карьеру и чудом не доведет до цугундера, но об этом – позже.) Надо сказать, что Агапкин никогда не замыкался в рамках одного только здания на Большом Кисельном, где квартировал оркестр. Он постоянно выступает на самых разных площадках, а с 1934 года становится неотъемлемой частью знаменитого сада «Эрмитаж». Почти каждый вечер оркестр НКВД играет для московской публики. В репертуаре – самые разные вещи. И классика, и фокстроты, и вальсы. И даже джаз. В те годы такие концерты пользовались огромной популярностью. Телевидения еще не придумали, театров – раз два и обчелся, рестораны – по карману не всем. Духовые оркестры под открытым небом – вот самый писк моды. Дирижеров знали по именам, на них «ходили», как ходят нынче на звезд эстрады. Дошло до того, что специально, для оркестра Агапкина, дирекция «Эрмитажа» выстроила эстрадную раковину. Вот уж воистину: неисповедимы пути Господни. Нет в стране организации более зловещей. Одно лишь упоминание этой грозной аббревиатуры – НКВД – вызывает трепет. Черные клубы страха накрывают столицу: каждую ночь людей забирают сотнями. Собираясь утром на службу, никто – ни нарком, ни простой работяга – не может быть уверен, что вечером удастся ему вернуться домой. Музыка – одно из немногих чудес, которое позволяет хоть ненадолго забыться, спрятаться от проблем и тревог. И нет здесь помощника надежнее, чем агапкинский оркестр. Оркестр того самого зловещего ведомства… Этакий замкнутый круг… Руководству НКВД эта метаморфоза, безусловно, по душе. Лубянка, как никакая другая организация, заинтересована в создании своего благоприятного образа. Трогательные музыкальные вечера лишь подчеркивают ее суровость. Впрочем, в молохе репрессий все прежние заслуги значения никакого ровным счетом не имеют. Кольцо недоверия начинает сжиматься и вокруг Агапкина. Каждый вечер он приходит домой чернее тучи. На расспросы жены отвечает односложно. В самом деле, о чем рассказывать ей? О том, что из пяти начальников Высшей школы арестованы все пятеро, включая и ее основателя – комиссара Шанина? О том, что взяли половину председателей кафедр, большинство лекторов: тех, кто вчера еще считался гордостью, золотым фондом ЧК? И легендарного Артура Артузова – бывшего начальника разведки и контрразведки страны. И Владимира Стырне[176], получившего орден Красного Знамени за операцию «Трест» из рук самого Дзержинского? Сотрудники Высшей школы лучше других видят истинные масштабы репрессий. И не только потому, что ежедневно они не досчитываются очередных сослуживцев. Маховик арестов столь велик, что курсантов начинают выпускать досрочно, недоучив положенного срока. И хотя Агапкину вроде нечего бояться: социальное положение – самое что ни на есть рабоче-крестьянское, в Красной Армии – с момента основания, только и на солнце есть пятна. Никто не может быть уверен в завтрашнем дне. Не ровён час, докопаются, что находился в Тамбове в дни антоновского мятежа, начнут задавать скользкие вопросы… А почему это вас, товарищ Агапкин, бандиты, арестовав, не расстреляли? Да и по партийной линии есть нелады: еще в 1933 г. комиссия по партчистке перевела из членов в кандидаты. «За политическую малограмотность», – написали в решении, как будто военному дирижеру, чтобы размахивать палочкой, обязательно надо знать назубок краткий курс ВКП(б)… Он уже было приготовился к аресту. «Тревожный» чемоданчик – самое необходимое: смена белья, сухари – всегда стоял в передней, но нет, обошлось. Не тронули. В личном деле Агапкина сохранилось совсекретное заключение спецпроверки, которую проводил отдел кадров ВШ. Единственный компромат, который сумели откопать дотошные кадровики, – дворянские корни молодой жены. Но, по счастью, отца ее – полковника царской армии – убили на фронте еще в 1914-м, и ценой своей жизни он спас Агапкина от неминуемой расправы (проживи полковник еще 3 года, из защитника отечества разом превратился бы в сатрапа). А посему – «полагал бы спецпроверку считать законченной», – начертал красным карандашом кадровик. Жизнь постепенно входила в прежнее русло. В знак высочайшего доверия Агапкина начали даже приглашать на торжественные приемы в Кремль, дабы услаждать слух лучших людей страны. И то верно: это еще первый хозяин Кремля сказал, что «каждый хороший коммунист должен быть чекистом». Даже здешняя обслуга – смотрители, сестры-хозяйки – носят малиновые петлицы. А разве есть в стране оркестр провереннее и надежнее лубянского? Как-то раз на приеме к Агапкину подошел «первый маршал» Ворошилов. – Не могли бы мне саккомпанировать? – С удовольствием, – Василий Иванович прищелкнул каблуками, а внутри его всего передернуло. Подумал: даже в Кремле относятся к музыкантам, точно к лабухам в ресторане. Точь-в-точь, как перепившие купчишки: прилепят оркестрантам ассигнации на лоб и давай голосить, а ты улыбайся да кланяйся. Но когда Ворошилов запел, и Агапкин, и его музыканты удивленно переглянулись. Нарком обороны обладал завидным тенором и мог составить конкуренцию иному драматическому певцу из Большого, благо предпочитал оперные арии. После каждого такого концерта Агапкин тайком заворачивал в карман богатую кремлевскую снедь: детям. Умудрялся приносить в сохранности даже бутерброды с икрой. Хоть и носил он уже в петлицах ромб – интендант 1-го ранга, по армейскому полковник, жили не особо богато. (Вопреки бытующему нынче мнению, что чекисты пользовались особой благосклонностью государства, платили тогда в НКВД очень скромно. Лишь перед самой войной Сталин распорядился поднять оклады: негоже, чтобы вооруженный отряд партии жил впроголодь…) Только концерты и выручали Агапкина. Впрочем, даже если бы дирекция «Эрмитажа» перестала платить оркестру за выступления, он готов был бы работать и бесплатно. Эти вечерние часы были для него настоящей отдушиной, истинным удовольствием: очень важно видеть, что твой труд – востребован. Василий Иванович не пропускал ни одного выступления, и только раз очередной концерт сорвался. Он был назначен на воскресный июньский день: 22 июня 1941 года… Осенью 41-го Советское правительство оставило Москву. Вместе с другими наркоматами эвакуировался и доблестный аппарат НКВД. Временной столицей стал тыловой Куйбышев. Это были страшные дни. Москва приготовилась к смерти. Покойный ныне Сергей Михайлович Федосеев[177], возглавлявший в 41-м отдел контрразведки Московского УНКВД, рассказывал нам, как был вызван тогдашним первым секретарем Щербаковым. Федосееву приказали заминировать все жизненно важные объекты: водозаборы, железнодорожные мосты, электростанции, заводы. Они должны были взлететь на воздух. Скупые сводки НКВД донесли до нас обстановку того времени. Сумятицу и панику, которая охватила столицу. Вот лишь краткие штрихи к событиям двух дней – 16 и 17 октября. Во дворе завода «Точизмеритель» им. Молотова в ожидании зарплаты скопилась толпа рабочих. Увидев автомашины, груженные личными вещами работников Наркомата авиапрома, толпа окружила их и стала грабить. Директор, главный инженер и зав. столовой сбежали. Группа рабочих завода № 219 напала на проезжавшие по шоссе Энтузиастов машины эвакуированных и начала захватывать их вещи. В овраг было свалено 6 легковых машин. Пом. директора завода Рыгин, который, нагрузив машину большим количеством продуктов питания, пытался уехать, был зверски избит. В Мытищинском районе при таких же обстоятельствах толпа остановила и разграбила машины с эвакуированными семьями служащих горкома партии. Рабочие мясокомбината им. Микояна, уходя из цехов, растащили 5 тонн колбасных изделий. На обувной фабрике «Буревестник» толпа рабочих снесла ворота и ворвалась внутрь. Аналогичные погромы произошли на кондитерской фабрике «Ударница», автозаводе им. Сталина, заводе «Моспластмасскож», ремесленном училище завода им. Сталина и многих других. С завода № 156 ночью бежали директор, его помощник и начальник отдела кадров. В их отсутствие группа рабочих, взломав склад со спиртом, напилась пьяными. Около тысячи рабочих завода № 8 разграбили отправлявшийся с завода эшелон с семьями эвакуированных. В 13.30 на заводе возник пожар, полностью уничтоживший склад. Группа грузчиков и шоферов, оставленных для сбора остатков имущества эвакуированного завода № 230, взломала склады и похитила цистерны со спиртом. В грабеже принимали участие зам. директора завода и председатель месткома. Избиты секретарь парткома и представитель райкома. Полностью прекратили работу руководители райкома, райисполкома и других районных организаций гор. Перово. По городу идет агитация с призывами убивать коммунистов и евреев. На многих домах появляются белые флаги… … Фундаментом сталинской власти был страх. И стоило лишь пошатнуться фундаменту – все здание начало рассыпаться на глазах, точно карточный домик. Очевидцы вспоминают, что все помойки и свалки были завалены трудами Ленина-Сталина, портретами и бюстами вождей. Еще полгода назад любого, кто просто оказался бы невольным свидетелем такого святотатства, в минуту загнали бы за Можай. Теперь же никто на это не обращал даже внимания. Казалось, империя доживает последние дни. По всем законам военного искусства брошенная вождями Москва просто не должна было устоять перед мощью немецкой машины. И вот в эти черные дни советское правительство принимает решение: провести парад на Красной площади. Точно так же, перед своей гибелью, крейсер «Варяг» выбросил парадные флаги. Трудно недооценить значение этой акции. Для многих она стала своеобразным «моментом истины»: доказательством того, что Москва все еще живет, сражается и сдаваться не собирается… … Накануне ноябрьских праздников Агапкина вызвал командир дивизии им. Дзержинского М. П. Марченков[178] (после спешной эвакуации Высшей школы он служил теперь здесь – начальником оркестров дивизии). – Вот что, Василий Иванович, – комиссар затянулся беломориной. – Вам надлежит прибыть к коменданту города генералу Синилову. – Зачем? – Агапкин удивился. – Там узнаете… Впрочем, вы, наверное, догадываетесь. Вряд ли разговор пойдет о чем-то другом, кроме музыки… … Генерал Синилов был не менее краток. Слова он чеканил, точно на плацу. – 7 ноября на Красной площади состоится парад войск. Вам поручается им дирижировать. Подберите оркестры, которые находятся сейчас в Москве, и сформируйте сводный оркестр. Сколько вам нужно на это времени? – Дня два, не меньше… – Добро. Только предупреждаю сразу: о целях репетиции никто не должен знать. Мероприятие – секретное. За разглашение будете отвечать по законам военного времени… Первую репетицию назначили на 4 ноября. В правительственном манеже, в Хамовниках, музыкантов собралось столько, что глазам больно было смотреть: человек двести. Многие, углядев в завесе таинственности особый знак, пришли во всеоружии: с винтовками, гранатами, противогазами. – Это еще что такое? – зашумел маршал Буденный. Вместе с комендантом города он решил лично проинспектировать, как идет подготовка к параду. – Оружие оставить. Ваше оружие – музыкальные инструменты… И пока музыканты строились, маршал отвел Агапкина в сторону. – Что намерены играть? Василий Иванович протянул ему репертуар: 10 заранее подобранных маршей. Бывший конник внимательно прочитал, шевеля губами, точно проговаривая названия про себя. Наконец сказал: – Оставьте вот эти… Остальные не надо… Выбор Буденного пал на четыре марша. Была среди них и «Славянка»… … Парад проходил точно по намеченному плану. Под звуки маршей шагали по брусчатке колонны бойцов, громыхали расчехленные пушки. Приветственно махали с трибуны мавзолея вожди народа и лично Он – товарищ Сталин, в шапке с опущенными ушами. Седой снег падал на башни Кремля, на купола церквей, и была во всем этом великолепии такая торжественность, что даже холодно становилось внутри. И никто и не заметил, как едва не случился конфуз. По сценарию, после прохождения войск, Агапкин должен был увести оркестр назад, к теремам ГУМа, чтобы освободить дорогу кавалерии, но… «Пора мне сходить с подставки, – напишет он потом в своих воспоминаниях. – Хотел было сделать первый шаг, а ноги не идут. Сапоги примерзли к помосту. Я попытался шагнуть более решительно, но подставка затряслась и пошатнулась. Что делать? Я не могу даже выговорить слова, так как губы мои замерзли, не шевелятся». На счастье один из подчиненных – полковой капельмейстер Стейскал – увидел гримасы на агапкинском лице. Подбежал, подставил плечо, подал руку. Елееле Василий Иванович спустился на землю. Ноги – точно два протеза… И вот уже летит над Красной площадью «Славянка». Мог ли в далеком 1912 году представить он, что творению его уготована такая долгая жизнь. Это, пожалуй, единственный случай в истории, когда один и тот же марш стал пусть и неофициальным, но общепризнанным гимном сразу двух величайших войн… …Июнь 45-го. Эпохальный Парад Победы. И снова Агапкин стоит на главной площади страны. Такого размаха Красная площадь еще не видела. 1400 музыкантов играют для победителей. Дирижирует сводным оркестром генерал Чернецкий[179] – его старый друг и соратник. В многоголосии звучит и оркестр Агапкина. И в этом есть какая-то внутренняя, всепобеждающая логика: в ноябре 41-го именно он провожал бойцов на передовую. И кому, как не Агапкину, встречать теперь победителей… Остались за спиной четыре военных года. Это время Агапкин провел в Новосибирске: капельмейстером Военно-технического училища им. Менжинского[180]. В Москву он вернулся осенью 43-го. Вернулся в прямом смысле слова к пепелищу. Дом его в Большом Кисельном разбомбило. Многие из музыкантов – тех, с кем сыгрался, сроднился за эти годы – погибли. Оркестр приходится набирать заново. Но уже летом 44-го Агапкин снова начинает играть в «Эрмитаже». Это было последнее лето войны. Город постепенно залечивал раны, прихорашивался, и все более становился похожим на столицу. Вернулись на московские улицы мороженщики. Один за другим открывались кафе и коммерческие ночные рестораны, где писатели и артисты получали скидку в тридцать процентов, а старшие офицеры – в пятьдесят. Москва жила предчувствием победы, и потому на концертах Агапкина зрителей никогда не убавлялось. Дирижерская палочка в руках Агапкина – точно волшебная. Достаточно одного ее взмаха, чтобы перенестись в прошлое: в довоенные счастливые дни. Отныне с «Эрмитажем», его тополями и липами, с эстрадой-раковиной он не расстанется до самой своей отставки… В августе 1951-го новым хозяином Лубянки стал некто Семен Денисович Игнатьев[181]. Когда-то, во время Гражданской, он служил на рядовых должностях в Бухарской ЧК, и этого факта биографии оказалось достаточно, чтобы вручить ему в руки самую мощную спецслужбу планеты. Он был типичным партаппаратчиком послевоенной эпохи – этот Игнатьев: пугливым, исполнительным, серым. (До такой степени пугливым, что даже когда в марте 53-го охрана Ближней дачи доложила ему, что Сталин не выходит из своей комнаты и не подает никаких признаков жизни, глава МГБ не решился приехать на место и переадресовал подчиненных Лаврентию Павловичу. Эти трусливые часы ожидания стоили Сталину жизни.) Такие, как он, и приходят теперь к власти. (А других и нет: всех инициативных и ярких сгноили еще в 37-м.) Впрочем, не творческий подход нужен от Игнатьева: совсем другое. Новый министр должен «почистить» Лубянку, вымести поганой метлой окопавшихся там сионистов и врагов народа. Его предшественник – Виктор Абакумов – уже сидит во внутренней тюрьме МГБ. Оказывается, он «помешал ЦК выявить законспирированную группу врачей, выполняющих задания иностранных агентов по террористической деятельности против руководителей партии и правительства»[182]. Вслед за министром в камеры переезжает и множество его соратников – заслуженных, увешанных орденами генералов. «Пора снять белые перчатки», – буквально на первом же совещании заявляет Игнатьев. Это значит, что хватит миндальничать и играть в демократию: с врагами нужно и должно бороться их же, враждебными методами – бить, бить и еще раз бить. В помещении внутренней тюрьмы МГБ спешно оборудуют специальное помещение: пыточную. Из сотрудников тюрьмы формируют отдельную команду инквизиторов. В декабре 51-го Сталин возрождает особое совещание при министре: страшный орган, которому теперь, как и в 37-м, дано право казнить без суда и следствия. Забытое, казалось бы, ощущение всепоглощающего, липкого страха снова повисает в воздухе. За годы войны страна хлебнула вольницы. Верилось, что вот теперь, после оглушающей победы, все пойдет по-новому. Но на смену морозному запаху фронтовой свободы пришел скрежет туго закручиваемых гаек. Уже заклеймены позором «пошляки» Ахматова и Зощенко, «бездари» Прокофьев и Шостакович. Уже занимается «дело врачей». Уже отгремело дело «ленинградское», верстаются в Кремле сценарии заговоров новых, и даже верноподданнейшие Ворошилов и Молотов ждут со дня на день арестов. Каждый день газеты бичуют презренных космополитов и низкопоклонников. Разоблачают происки заокеанских поджигателей войны. А тем временем советские соколы оттачивают свое мастерство на воздушных просторах Кореи… Внутри самой Лубянки обстановка не лучше. Под подозрением – чуть ли не каждый. Из пыльных хранилищ извлекаются на свет божий компроматы двадцатилетней давности. Тотальная паранойя накрывает МГБ… …Таланты гонимы при любой власти. Талант – это обязательно личность, неординарность мысли, внутренняя свобода, а власти нужны серые, покорные массы. Власти диктаторской, замешанной на страхе – тем паче. За тридцать лет службы в органах Агапкин так и не сумел стать здесь своим. Для большинства он был непонятен, и уже потому неприемлем: не велика наука – палочкой размахивать. … После войны Борис – старший сын Агапкина, окончив Высшую школу МГБ, пришел служить на Лубянку. Но, видно, отцовские корни проросли слишком глубоко. И года не прошло, как явился он за советом к Василию Ивановичу: – Не могу там работать. Каждый день – избиения, пытки. Кто не хочет давать показаний, ставят к стенке и для острастки стреляют поверх голов… Агапкин отвел глаза. Наверное, в этот момент задумался он о смысле жизни; о том, в какой страшной организации довелось ему очутиться. – Конечно, сынок, уходи… … Снова, как и в 37-м, ловит он на себе косые взгляды сослуживцев. В каждом начальственном оклике чудится ему какой-то подвох. Хотя внешне… Внешне все идет у Агапкина ладно. Сверкают на кителе высшие награды страны: орден Ленина, орден Красного Знамени. Совсем недавно оркестру его присвоили статус Образцового, и подчиняется он теперь не Высшей школе, а непосредственно МГБ. Правда, звания Заслуженного артиста, к которому представили еще в войну, так ему и не дали. А потом этот – осенний вызов на Лубянку… … Неулыбчивый майор из военной контрразведки смотрит на него точно на врага. Брови насуплены, фразы отрывисты. Где, когда познакомились с гражданкой Пентек? Знали ли, что ее отец расстрелян как шпион? Понимали ли, что своими действиями подрываете авторитет офицера государственной безопасности? Задавала ли гражданка Пентек провокационные вопросы и вопросы разведывательного характера? Он говорит с ним точно с мальчишкой, хотя майор этот годится ему в сыновья. Но это уже у сотрудников центрального аппарата в крови: доведется – они и отца родного подведут под статью. – Подробно опишите, как все было, – приказывает майор. Агапкин садится перед чистым листом бумаги, и тотчас мысли уносят его далеко-далеко от Лубянки: в самое любимое его место на земле – сад «Эрмитаж»…
Ее отец – Пентек Калман Юзефович, в 1938 г. осужден по статье 58-6 УК РСФСР (контрреволюция – Примеч. авт.) к ВМН (высшая мера наказания – Примеч. авт.) В 1950 г. в адрес Агапкина от Пентек Г. К. поступило два письма, из которых видно, что она находилась в близких взаимоотношениях, высказывала намерение приехать в Москву, встретиться с ним. В связи с поступлением вышеуказанных данных в октябре 1950 г. от Агапкина было взято объяснение, в котором он указал, что его встречи с сестрами Пентек были до 1941 г. в саду «Эрмитаж», куда они приходили слушать выступления оркестра. В связи с войной, указывает Агапкин, выступления его оркестра в саду «Эрмитаж» и встречи с сестрами Пентек прекратились. В 1944 г. оркестр возобновил свои выступления. Сестры Пентек снова стали приходить в сад «Эрмитаж» и возобновились их встречи с Агапкиным. В 1944 г. перед высылкой из Москвы Пентек Г. К. она позвонила Агапкину и попросила его придти к ней на квартиру, где сообщила о высылке ее семьи из Москвы. В это посещение, указывает Агапкин, он купил у Пентек несколько заграничных патефонных пластинок и картин, но за отсутствием у него при себе денег он с Пентек не рассчитался, попросил ее после прибытия к месту назначения написать ему письменно до востребования. В 1945 г. Агапкин получил от Пентек письмо и разновременно по почте послал ей 2 раза по 200 руб. Кроме того, Агапкин через сад «Эрмитаж» получил от Пентек несколько писем, но якобы, не читая их, уничто-жил. УМГБ Ульяновской области № 2/1/3854 от 30 июня 1951 г. по делу Пентек в отношении Агапкина сообщило, что по данным агента «Славы»:
В сталинской России нет места старорежимным добродетелям. Милосердие – поповское слово… Добрый, искренний Василий Иванович… И минуты не сомневаюсь, что, узнав о предстоящей высылке своей знакомой, он действительно пришел к ней домой, принес такие нужные в дороге вещи: электроплитку, чайник и керосинку. Ему все это было уже ни к чему – эвакуация закончилась, а сестрам Пентек ой как пригодились бы. А она подарила на прощание патефонные пластинки, и, может быть, Василий Иванович даже прослезился от этого трогательного, безыскусного жеста, а потом, получив из Сибири письмо, побежал на телеграф, хотя не мог не понимать, сколь серьезно рискует, переводя деньги ссыльной поселенке… Но как объяснить это людям с льдинками вместо глаз, которые всей мировой музыке предпочитают похоронные марши? Вот и приходится неуклюже оправдываться, выкручиваться. Дескать, и не помогал он вовсе венгерке Пентек, а расплачивался по старым счетам. И о депортации ее узнал, только придя в квартиру (хотя как в таком случае мог принести с собой керосинку и чайник?). Есть в этом документе один абзац, который человеку осведомленному скажет о многом. «По данным агента „Славы…“, – доносят ульяновские чекисты… И тут же: „На вопрос источника («Славы“? – Примеч. авт.), не пытались ли они через Агапкина хлопотать, Пентек ответила…» Выходит, «источник» (сиречь, агент) специально задавал венгерке провокационные, наводящие вопросы. По собственному ли почину? Вряд ли. Все-таки Агапкин был сотрудником центрального аппарата МГБ. Для какого же очередного «сценария» понадобился компромат на военного дирижера? И почему в таком случае компромат этот так и не был пущен в дело? Увы, этого нам уже не узнать. Справка военной контрразведки на Агапкина – это все, что сохранили архивы. Может быть, сказались особые заслуги Василия Ивановича, две личные благодарности Сталина, которые он получил за оба парада. А может, и возраст. В 1952-м ему было все-таки уже без малого семьдесят. Он и сам чувствует неумолимое дыхание старости. В 1950-м, после смерти Чернецкого – главного музыканта Красной Армии – ему предлагают занять это место. Должность генеральская, но Агапкин отказывается наотрез. – Зачем это мне? Чернецкий – умер, Николаевский[184] вон – на ладан дышит. И я там долго тоже не протяну. (Как в воду глядел: и года не прошло, как Николаевский – старинный его приятель и единомышленник – сгорел.) Особенно подкосила Василия Ивановича смерть Ольги – первой жены. После развода замуж она так и не вышла: слишком любила Агапкина. – Такого, как Вася, мне все равно не найти, а хуже – не надо… На кладбище он не плакал: крепился. Стоял чуть вдалеке от свежевырытой могилы и смотрел куда-то в сторону. А на другой день впервые взял в руки палочку: стали отказывать ноги… Теперь Агапкин стал реже бывать на службе. В обед предпочитал ездить домой, благо от Ленинградки, где располагался теперь оркестр, до его дома на Большой Садовой – всего-то четыре троллейбусных остановки: без дневного сна было ему тяжело. Большинство музыкантов относились к этому с пониманием. Но были и другие. В мире искусства зависть – явление распространенное. Агапкин был человеком требовательным, властным. Не всем это нравилось. Но особенно злобствовал замполит оркестра майор Кудряшов. В музыке майор разбирался слабо. Да этого и не требовалось. Такие кудряшовы сотнями тысяч расплодились тогда по стране. Они ничего не смыслили в авиации, ракетостроении, науке и балете, но все равно поучали, указывали, карали и миловали. Хорошо подвешенный язык да закаленный в ударах по накрытому зеленым сукном столу кулак – вот и все, чем владели они. Кудряшов не был исключением. Однажды из оркестра пропала флейта. Тут уж Кудряшов разошелся: грозил, кричал, целое расследование провел – хорошо еще, обошлось без обысков. Музыканты решили над ним подшутить. – Товарищ майор, – подошел к Кудряшову известный в оркестре хохмач, баритонист Николаев, – а вы знаете, что пропала не только флейта? Такой-то потерял еще и казенный бемоль… – Как! – вскричал дремучий замполит. – Бемоль?!! Ну, уж, гауптвахты ему не миновать! Когда Агапкину рассказали об этом, он смеялся до слез: – Да уж, послал Бог помощничка… То что Агапкин относится к нему с насмешливым пренебрежением, Кудряшов, безусловно, знал: кое-кто исправно доносил ему обо всех настроениях и разговорах; контроль и учет – основные достижения социализма. И это выводило майора из себя. Как и все ограниченные люди, больше всего он не терпел неуважения к собственной персоне; выпады против политрука – это выпады против всей партии. Долго и кропотливо собирал он всевозможную грязь, накапливал материал. В кругу приближенных не раз говорил, что не доверяет Агапкину: чувствую, не наш это человек, ох, не наш… Но до поры до времени материалам этим хода давать было нельзя. Не дай бог, пружина развернется в обратную сторону, тут никакие заслуги не помогут. На откровенный демарш против дирижера замполит решился только в августе 1953 года. Было ли это его собственной инициативой, почувствовал ли он благополучное расположение планет, или же кто-то майору подсказал, благо только-только в Высшую школу пришел новый начальник (старый, полковник Никитин[185], к Агапкину благоволил и всячески поощрял)? Неведомо. Эти доносы столь красноречиво бытописуют нравы ушедшей эпохи, что мы позволим привести их практически целиком.
На этом доносе (именно так охарактеризовал свое письмо и сам автор, недаром начал он его со слова «доношу») стоит грозная резолюция начальника школы: «Проверить. О заключении доложить». Резолюция наложена в тот же день – 24 августа – и это невольно наводит на мысль, что донос замполита написан был по высочайшему повелению сверху (не всякий-то начальник курса мог за один день попасть на прием к руководителю школы, а тут какой-то помощник военного дирижера.) Уже через полторы недели школьный кадровик докладывает полковнику Ефимову: так и есть. Все упомянутые в доносе музыканты подтвердили изложенные факты. «Тов. Агапкин мало занимается творческой работой с оркестром, а в отдельных случаях мешал в этом отношении мл. лейтенанту Калачеву, вычеркнув из репертуара оркестра уже отработанные музыкальные произведения (заявление тов. Репина)». Если велено прицепиться к чему-нибудь, даже в фонарном столбе можно усмотреть криминал. Составление репертуара – это чистая прерогатива дирижера. Но, оказывается, кадрам и политорганам есть дело до всего… … Нет ничего хуже напраслины. Она способна сразить наповал даже самого сильного, уверенного в себе человека. Было Агапкину одновременно и обидно, и горько, и очень тоскливо: как будто вымазали всего в дегте, облепили перьями и вытолкнули на сцену. Впервые за много лет он пожалел, что не пьет: сейчас бы напиться, утопить горе в стакане, забыться. Но это самое простое. Еще проще – громко хлопнуть дверью: не желаете, чтобы я служил, да и на здоровье. Только вне работы он себя не мыслил. Всю жизнь, с самого раннего детства, Агапкин носил погоны, и иной системы координат для него просто не существовало. И ладно бы, в травле этой принял участие один Кудряшов. На этого обижаться бессмысленно – собака ведь не может не брехать. Обиднее всего, что поддержали Кудряшова те, кого он искренне считал своими учениками, с кем прослужил не один год. И тубист Репин, и кларнетист Лещук – первейший хохмач, сам не раз подтрунивал над непроходимостью замполита, и баритонист Кирьянов. А уж Пушкарев… Он взял его в оркестр сразу по возвращении в Москву. Аристократ, барин, форма всегда выглажена, выбрит, надушен… Но нет: если уйти сейчас – значит, цели своей эти субчики добились. Это будет слишком легко. Хочется, чтобы посмотрели они ему в глаза. Рука дрожит. Неровными, старческими буквами шариковой ручкой завода «Металлопластмасс» (толькотолько появились в продаже, последний писк моды!) он выводит поверх листа:
В немногочисленных биографических книгах об Агапкине его хамская отставка тщательно замалчивается.
Да не потому только настроение пасмурное, что он не в силах смириться с отставкой. Слишком бесчеловечной, презрительной она оказалась. Мог ли представить он мальчишкой, когда в первый раз одевал погоны, как унизительно закончится его служба… Он выходил в отставку, имея рекордную выслугу: 61 год. Тридцать пять из них Агапкин прослужил в ВЧК, но кому какое дело до былых заслуг: был человек – и нет. Даже напоследок не постеснялись плюнуть ему в лицо. В заключении об увольнении, которое начальник школы подмахнул, не читая, написано: не уделяет должного внимания работе оркестра, репертуар мало пополняется произведениями классической музыки и советских композиторов, музыканты слабо совершенствуются по специальности… Эта обида осталась в Агапкине до конца дней. Она засела в нем плотно, навечно, точно ржавый, зазубренный осколок… После отставки он ни разу не был в оркестре: ушел – как отрезал. Это был уже совсем другой, не его оркестр, где ценились теперь не музыка и вдохновение, а строевой шаг и начищенные пряжки. Буквально в считанные дни оркестр сократили в два с лишним раза, превратив музыкантов в обычных лабухов. Какие, к черту, концерты, вернисажи. Похороны да плац – вот и все, что нужно теперь… А ноты и партитуры, которые он оставил уходя, новый старшина вскоре сжег. Кому нужен этот старый хлам… И раньше-то Василий Иванович был не особо разговорчив, а сейчас и вовсе замкнулся в себе. Каждый день, точно на службу, он отправляется теперь гулять по Москве, но ноги сами несут его к Петровке. Там, в уютном, старомосковском садике «Эрмитаж» – вся его жизнь. Только «Эрмитаж» остался верен ему, не предал, не забыл… Он подолгу стоит у опустевшей эстрады-раковины и вспоминает ушедшие в прошлое лица, голоса, запахи… Незаметно подоспел юбилей: 80-летие. Гостей практически не звали. – Почему, папа? – Удивилась дочка Аза. – Давай отпразднуем, как положено, слава богу, ты заслужил… – Знаешь, Аза, – ответил он, чуть помолчав. – Я не очень люблю людей. Люди – такие завистливые… Василий Иванович ненадолго пережил свой юбилей, но даже после смерти Лубянка, которой он посвятил всего себя, проводила его в последний путь, точно пасынка. На его похоронах играл совсем не тот оркестр, который он создал сорок лет назад – другой. Оркестр Министерства обороны. По счастью, не все ученики Агапкина оказались одинаково неблагодарны. Один из них – Николай Назаров[187] и взял на себя организацию всех похорон… Когда-то, в далеком 1933-м, Агапкин, проездом в Кисловодск, сделал остановку в Ростове. В городском парке играл оркестр. Играл неплохо, но Василий Иванович особенно обратил внимание на валторниста. После выступления подошел к 25-летнему музыканту, предложил переехать в Москву, к нему в оркестр. Видимо, в этот момент он вспомнил себя в начале пути: как сложилась бы жизнь, кабы не череда счастливых событий… Этим валторнистом и был Назаров – будущий генерал, дослужившийся до высшего в военной музыке чина: главный дирижер Советской Армии… … Агапкина похоронили на Ваганьково: там же, где лежит его первая жена. На мраморном обелиске выбита нотная линейка: первые такты «Славянки»… Ноты, которые обессмертили имя Василия Ивановича… За свою долгую жизнь Агапкин сочинил много музыки. Он писал и марши, и вальсы, но в памяти людской все равно остался автором одного-единственного произведения. На мотив «Славянки» положены уже десятки текстов. После смерти Агапкина исследователи обнаружили, что даже одно из стихотворений Блока написано «под размер» «Славянки». Петроградское небо мутилось дождем, Эти строки появились почти столетие назад, в разгар Первой мировой, когда армейские эшелоны уходили на фронт под звуки «Славянки». Точно так же агапкинский марш звучал на перронах и в годы Гражданской, и во время Великой Отечественной, и все десять лет афганской войны. Звучит он и сейчас – на войне чеченской. За этот век не было ни одной войны, ни одного конфликта, которые бы не осеняла музыка Агапкина. В каждом сражении, в каждой победе – есть толика и его заслуг. А это значит, что Василий Иванович не умер. Он просто, говоря языком военной лексики, передислоцировался… Уж последние скрылись во мгле буфера, |
|
||