Оцепенение

Пока мы пребывали в этом оцепенении, русские лихорадочно работали над тем, чтобы преградить нам путь на Москву.

Казаки тоже не замедлили извлечь для себя выгоду из нашей неожиданной и необъяснимой остановки. Красная Армия постаралась сполна использовать все то жизненное пространство, которое было уступлено ей практически даром. К востоку от Межи русские подготовили мощную систему оборонительных укреплений, состоявшую из траншей, блиндажей, противотанковых рвов и заграждений из колючей проволоки. Они устроили минные заграждения, усилили свои части переднего края, организовали их снабжение всем необходимым и в конечном итоге сконцентрировали на нашем направлении значительные силы, для того чтобы еще раз противостоять нам.

Все это время мы были вынуждены беспомощно отсиживаться у озера Щучье и выслушивать рассказы наших разведывательных дозоров о том, насколько стремительно развивают русские свою оборонительную систему, а также читать доклады воздушной разведки Люфтваффе, в которых указывалось на постоянное подтягивание противником к фронту свежих сил и артиллерии, не говоря уже о наблюдаемых ими с воздуха многочисленных железнодорожных составах с боеприпасами и продовольствием. Каждый прошедший таким образом день означал в дальнейшем два дня задержки в нашем продвижении к Москве: один день, потерянный уже и так, сам по себе, пока мы утомительно бездействовали, занимаясь всякой внутрилагерной чепухой, плюс еще один день, в течение которого Красная Армия окажется в состоянии реально воспрепятствовать нашему наступлению — когда таковое наконец произойдет, — ввиду своей лучшей подготовленности к его отражению.

Я, как мог, старался заполнить унылое однообразие тех дней обучением и подготовкой новых людей, пришедших на замену Вегенеру, Дехорну, Крюгеру и двум санитарам-носильщикам — всем тем, кого я потерял за последние три недели. На водительское место Крюгера мне повезло заполучить Фишера, исключительно компетентного в своем деле человека, в гражданской жизни — автомеханика из Хамборна. Он честно бился до последнего, чтобы привести «Мерседес» в более-менее приемлемое состояние, но в конце концов вынужден был признать: «Он совершенно никуда не годен, герр ассистензарцт. Почему бы вам не выдать мне дня на три проездные документы в тыл? Я бы тогда смог пригнать вам новую машину». Уехал Фишер на «Мерседесе», а вернулся через три дня на «Опеле „Олимпия“», который, как он объяснил, собрал своими руками из двух других «Опелей», брошенных где-то в тылу на свалке металлолома. Я посчитал не слишком благоразумным расспрашивать, как ему удалось провернуть это.

Место Вегенера занял унтер-офицер Тульпин. Перед тем, как оказаться в России, он прошел французскую кампанию, имел очень хорошую подготовку и, надо признать, был гораздо отважнее и трудолюбивее Вегенера. Совершенно не походили они друг на друга и внешне. У Тульпина было узкое лицо с тонкими, плотно сжатыми губами, проницательными и даже пронизывающими собеседника глазами. Лично мне самому он больше всего напоминал этакого сухопарого нахохленного попугая. Но он был вынослив и совершенно не щадил себя, оказывая помощь раненым, а в ходе дельнейших жесточайших боев неоднократно доказал, что на него всегда можно смело положиться.

Мюллера я попросил следить за тем, чтобы я не нуждался во всем необходимом. Кунцлю (немцу-сибиряку) была выдана немецкая форма без погон и петлиц со знаками различия. В его обязанности входило заботиться о наших санитарных лошадках, Максе и Морисе, и помогать во всем Мюллеру, а в ходе боев — оказывать первую медицинскую помощь раненым русским. Полезен он оказался и в качестве переводчика, так как дважды в неделю мне надлежало бывать в небольшом, выстроенном на берегу озера лагере для русских военнопленных. Выполнение мной этой обязанности, кстати, косвенным образом спасло мне потом жизнь. Особым приказом по армии всему медицинскому персоналу, имевшему какие-либо прямые контакты с русскими пленными, надлежало проходить обязательную вакцинацию против сыпного тифа, и из имевшегося у нас ограниченного запаса сыворотки мне было сделано целых три прививки.

В конце августа мы получили нашу первую почту. Для меня там было четырнадцать писем от Марты — она писала мне каждый день — и два от моих братьев. Воздушные налеты на Рур, рассказывала мне Марта, становились день ото дня все более и более жестокими. Отбиваемые огнем зенитной артиллерии, англичане бомбили в основном промышленные районы. Марте приходилось проводить значительную часть своего времени в бомбоубежищах, а оперы теперь давались только в дневное время, поскольку вечерами их слишком часто вынуждены были прерывать воздушными тревогами. Оперы Чайковского были запрещены Гитлером. В вечер накануне нашего нападения на Россию Марта, оказывается, имела очень удачное выступление. В начале июля она пела в «Женитьбе Фигаро», в «Кармен» и в «Мадам Баттерфляй», а некоторые любители оперы, писала она, уже несколько раз саркастически интересовались у нее, когда из «Мадам Баттерфляй» будет убран американский государственный гимн.

В конце июля Марта съездила на праздники к себе домой в Вену. Ее поразили царившие там мир и покой — ведь на Австрию не упала пока еще ни одна бомба. Но уже через несколько дней, писала Марта, она была обязана вернуться в Дуйсбург для того, чтобы приступить к репетициям к новому сезону, который должен был начаться в сентябре. Марта, однако, не забыла упомянуть при этом, что ей был предложен ангажемент в Венской Народной Опере. Возможно, она уже даже решила про себя, что останется со своими родными в Вене. Мне было очень интересно знать, когда прибудет следующая партия почты для нас, с которой я получу ответы на мои вопросы.

На следующий день мне довелось поближе познакомиться с Бёзелагером. По иронии судьбы — благодаря в основном бацилльной дизентерии. Кагенек, очень подружившийся к тому времени с кавалерийским капитаном, порекомендовал ему меня в качестве врача. Я приехал в кавалерийский лагерь и обнаружил, что из-за скверных санитарных условий дизентерия достигла там уже масштабов эпидемии. Питьевая вода там не кипятилась, специально организованных отхожих мест практически не существовало, а вся территория лагеря роилась невообразимыми тучами мух. К счастью, весь личный состав эскадрона был привит от дизентерии. В этом отношении им повезло гораздо больше, чем нашему полку, в срочном порядке отправленному на Восточный фронт без этих прививок, в результате чего мы потерпели огромные потери умершими именно от дизентерии.

Бёзелагер очень сильно похудел, страдал от ревматических мускульных болей и воспаления глаз, но сказываться больным было не в его характере. Однако он доказал в дальнейшем, что посредством самодисциплины может приказать себе даже… бездействовать. Я прописал ему постельный режим, полный покой, сильное слабительное средство, сульфонамид и активированный уголь. Питаться в ближайшее время ему надлежало исключительно жидкой овсяной кашицей, а также пить как можно больше воды — разумеется, тщательно профильтрованной и прокипяченной. Но когда я порекомендовал ему еще и прикладывать к животу грелку с горячей водой, он лишь взглянул на меня с иронической усмешкой.

Через восемь дней он практически полностью поправился и пригласил нас с Кагенеком на дружеский ужин в своей командирской палатке. Главным блюдом в меню был… Гитлер.

— Самодовольный выскочка! Кафешный политиканишка, возомнивший себя военным гением! — то и дело взрывался Бёзелагер. — Почему бы ему просто не соваться в военные вопросы, а передоверить их обдумывание и решение генералам?!

— Потому что только его одного осеняют гениальные идеи, вдохновляющие затем других, — мягко вставил Кагенек.

— Вдохновение — это всего лишь желудочные газы, издающие громкий треск при выходе из организма, но попавшие перед этим по ошибке в голову. Эммануил Кант, — довольно уместно процитировал я.

— Мы больше не можем позволять себе относиться к нему и к его озарениям как к неудачным шуткам, — кипятился Бёзелагер, подливая нам и себе еще красного вина. — Нацисты пожирают самое сердце истинной Германии. Когда эта война закончится, то разгребать все это придется таким людям, как мы.

— Кто вас поддержит? — спросил Кагенек.

— Большинство генералов! — с готовностью ответил Бёзелагер, возбужденно подавшись всем телом вперед. — В один из этих дней все подобные разговоры кристаллизуются в действие — в особенности если мы потерпим хоть какие-то поражения…

— Но генералы — это еще не армии, — резонно возразил Кагенек. — И вам и нам прекрасно известно, что молодые офицеры, что приходят в наши полки, все как один рьяные нацисты.

— А как обстоят дела в войсках? — риторически вопросил я и тут же развил свою мысль: — Это мы сыты по горло тем, что наше наступление на Москву заморожено. Но думаете, это волнует хоть кого-то в войсках? Ни в коей мере! Покуда им есть где преклонить голову и пока они имеют обязательное ежедневное двухразовое питание — они вполне счастливы. Они еще поворчали пару дней, когда нас только-только остановили, но теперь совершенно спокойно остались бы у этого Щучьего хоть до самого конца войны — и никто, поверьте, не возроптал бы. И большинству из них абсолютно безразлично, за какую Германию они воюют — за гитлеровскую или за нашу. Просто все они по сию пору пребывают под сильным влиянием Гитлера. Они все еще думают, что он непогрешим.

— Все мы воюем, потому что ничего другого нам просто и не остается, — подвел черту Бёзелагер. — Гитлер или не Гитлер, но Германия не может позволить себе поражения…

Помню, я тогда еще поинтересовался про себя — довольно праздно и даже как-то отстраненно, — в скольких офицерских палатках вдоль всего Восточного фронта велись в ту ночь подобные дискуссии.

* * *

Ранним утром под покровом тумана два полка русских прорвали слабо удерживаемые линии обороны соседнего с нами 37-го полка и продвинулись на занимаемые ими позиции вплоть до их полевого командного штаба. На закрытие бреши, возникшей в нашей обороне, был брошен 2-й батальон под командованием Хёка, а нас направили туда следом — как раз вовремя — для того, чтобы расправиться с окруженными красными. Бойня была просто невероятной, русские сражались до последнего человека, но и сами нанесли нам ощутимые потери: вместе с десятью своими ближайшими помощниками из числа штабных офицеров был убит командир 37-го полка; еще восемь офицеров получили тяжелые ранения; потери убитыми — более двухсот человек унтер-офицерского и рядового состава.

Однако уже через два дня мы были опять на своих старых позициях, и все, вплоть до мелочей, осталось по-старому. В нашем распоряжении было бесконечное количество ничем не занятого времени, и я решил использовать его хоть с какой-то пользой для дела, а именно — устроить для нашего личного состава цикл теоретических и практических занятий по оказанию первой медицинской помощи. Другой такой удобной возможности могло уже и не представиться. Я прекрасно помнил, как ужасался их беспомощности в то утро, когда погибли Якоби и Дехорн, и как твердо решил тогда, что больше ни один человек в батальоне не умрет из-за того, что рядом с ним в тот момент просто не оказалось кого- нибудь, кто мог бы оказать ему помощь.

Лекции по теоретической части проходили в живописной тени деревьев и носили довольно неформальный характер. Во время длительных форсированных переходов в наших людях уже успел выковаться дух истинного товарищества: офицеров и солдат связывали узы гораздо более прочные, чем обусловленные просто дисциплинарным уставом.

Нельзя не отметить, что спустя месяцы — особенно в ходе жесточайших осенних и зимних боев — все эти занятия по оказанию первой медицинской помощи, практической гигиене и инфекционным заболеваниям оказали всем нам поистине бесценную пользу. Ни один раненый на поле боя не остался без помощи, даже во время великого отступления. Можно без преувеличения сказать, что мы сформировали тогда прочное и могучее сообщество, объединенное великими принципами взаимопомощи.

* * *

«Скоро и настоящая осень. Война длится два года, а в России мы уже десять недель», — писал я Марте.

Это было 2 сентября — один из мягких теплых солнечных деньков бабьего лета. Ветви елей не колыхало ни единое дуновение хотя бы слабого ветерка.

«В ожидании приказа двинуться на Москву мы вот уже месяц ведем здесь спокойную и размеренную жизнь. От того, чтобы полностью расслабиться, удерживает лишь некоторая вероятность неожиданных вылазок со стороны врага. Сегодня я снова побывал на могиле Дехорна. Уверен, что к этому времени ты уже побывала в Оберхаузене и передала его жене мое послание. Возможно, оно хотя бы немного поможет ей перенести ее утрату. На его могиле всегда свежие цветы. Их туда приносит Мюллер. Товарищество — это вообще одна из самых чудесных вещей в той жизни, которую мы здесь ведем. Оно — гораздо более высокого порядка, чем можно встретить в гражданской жизни. Будучи совершенно свободным добрую половину времени, я увлекся здесь наблюдениями за природой.

Вот прямо сейчас, когда я пишу тебе это письмо, я вижу у ствола ели крохотную мышку-полевку, счастливо поедающую кусочек сыра, которым я угостил ее. Норка мышки — прямо между корнями ели. Конечно, в самых дремучих глубинах местных лесов здесь водятся и лоси, и волки, и медведи — то есть все те звери, что обычно ассоциируются с Россией, и это совершенно другой мир, гораздо более суровый и безжалостный, чем крохотный мирок моей маленькой мышки-полевки…

Очень тоскую по тебе, моя дорогая Марта… Мечтаю о жизни с тобой в мире и покое, не омраченном никакими неожиданными тревогами».

* * *

Он поджидал меня, когда я выезжал из устроенного у озера лагеря для русских военнопленных — высокий русский старик со снежно-белой бородой и в старом потертом пальто. В том, как он поднял руку, чтобы остановить меня, чувствовалось что-то неуловимо повелительное, а то, как он держал себя, подходя к машине, свидетельствовало о недюжинном чувстве собственного достоинства. Обратился он ко мне на безупречном немецком.

— Простите меня, дорогой господин, за то, что остановил вас, но дело в том, что я дожидаюсь вас здесь вот уже несколько часов.

— Что я могу сделать для вас?

— Моя дочь очень больна. А как вы, наверное, знаете, здесь не осталось больше ни одного нашего врача. Я подумал, что, возможно…

— Где вы живете?

— Километрах в пяти отсюда. Я понимаю, что моя просьба в некотором смысле дерзка, герр доктор…

Я пригласительным жестом распахнул дверцу машины, он шагнул внутрь, бережно положил трость на пол и, несмотря на некоторую непрезентабельность своего одеяния, как истинный джентльмен с достоинством расположился на заднем сиденье. Старик подробно и точно объяснил Фишеру, куда и как ехать. Я спросил, как его имя. Оказалось, что он принадлежит к известному старинному русскому роду.

— Но все солдаты называют меня просто «старый пан», — счел нужным пояснить он.

По-польски и по-белорусски слово «пан» означало «господин».

Судя по дому старого пана, он был редчайшим индивидуалистом даже для России. Это была совершенно обычная на первый взгляд бревенчатая изба, но стоявшая на дальнем отшибе деревни и как бы не имевшая ко всей остальной ее части никакого отношения. По обе стороны от избы располагались тщательно ухоженные сад и огород, а за ней, через живописную лужайку, — неизменная баня.

— Здесь живут только трое моих дочерей и я сам. Жена умерла при родах четырнадцать лет назад, — рассказывал старик, пока мы входили в избу, которая отличалась от обычных тем, что имела отдельную спальню и отдельную «гостиную». В спальне на опрятной и чистой постели лежала больная девушка лет, должно быть, около двадцати. Две ее сестры — лет примерно четырнадцати и семнадцати — лишь с любопытством взглянули на меня, вежливо поздоровались и тут же удалились из комнаты, хотя никто им этого делать и не говорил. Не слишком продолжительного осмотра больной оказалось достаточно, чтобы диагностировать серьезный случай гриппа в стадии приступа. Дыхание девушки было затрудненным, а температура — очень высокой.

— Ваша дочь действительно очень больна, — сообщил я старику, когда мы прошли обратно на кухню. — Для того чтобы сбить жар, прикладывайте ей ко лбу холодные компрессы, но только во второй половине дня и вечерами, а также давайте по две таблетки «Пирамидона» три раза в день ежедневно. Имеется еще и прекрасное современное средство — «Эубазин», его можно применять совместно с «Пирамидоном». Для стимуляции работы сердца не помешает также «Кардиазол».

— Да, герр доктор, но где же я возьму все эти лекарства? По нынешним временам даже соль раздобыть непросто.

— Не беспокойтесь. Я прямо сейчас поделюсь с вами из своих запасов, а потом еще и заеду проведать вашу дочь примерно через неделю.

— Я очень признателен вам… — склонил старик свою седовласую голову. — Не откажетесь ли отведать немного нашего чая? Грета!

Старшая из двух здоровых девушек внесла дымящийся самовар, и мы присели к столу на резные дубовые стулья — родом явно из другой эпохи.

За чаем старый пан поведал мне в общих чертах историю своей жизни. Будучи молодым — еще во времена царизма, он учился в Париже и Вене, бывал в Берлине, Лондоне и Монте-Карло.

— Как вы умудрились остаться в живых в большевистской России? — с неподдельным интересом спросил я.

— Моя жена была шведкой, и мы почли за лучшее удалиться подальше в деревенскую глушь, тихонько осесть там и помалкивать, покуда не пройдет волна красного террора и кровопролития Гражданской войны. Со временем большевикам понадобились люди, владевшие иностранными языками, поэтому я в течение нескольких лет жил в Москве и занимался переводами на русский с французского и немецкого — в основном это были статьи из зарубежной прессы и различные научные труды. Я думал в те дни, — улыбнулся он, — что знаю гораздо больше о том, что происходит во внешнем мире, чем люди в европейских странах — о том, что творится в России.

— А сейчас? Большевики оставили вас в покое?

— Я доволен, что перевез дочерей сюда. Мы просто занимаемся своим хозяйством, следим за собой, за своими словами, соблюдаем осторожность, живем тихо, изолированно, никому не мешаем. Если вы, герр доктор, хотите понять, что такое большевизм, то вам следует сразу же забыть все о западной ветви коммунизма. Коммунизм в Германии или во Франции не имеет на практике абсолютно ничего общего со сталинским режимом. Человек здесь попросту не имеет своих человеческих прав — он лишь рабочая единица, представляющая собой ценность только до тех пор, пока она в состоянии что-либо производить. Двести миллионов человеческих существ, населявших Россию на рубеже двух эпох, были для большевизма не более чем имевшимся в его распоряжении сырым человеческим материалом. И они на добрую тысячу лет отставали в своем общем историческом развитии от других европейских наций. Сталин поставил задачу преодолеть эту тысячелетнюю пропасть за двадцать лет — и во многом добился ее выполнения. Неудивительно, что он стал кем-то вроде Бога!

— Однако у вас я вижу христианскую икону, — вставил я.

— Да, так же, как и у многих крестьян. Но в доме большевика вы такого не увидите. Вместо икон там портреты Сталина. Он и Ленин у них — вместо Бога.

Я поднялся, чтобы уходить.

— Не рассказывайте только никому обо всех этих моих идеях, — почти взмолился старый пан.

— Конечно, конечно, можете не беспокоиться. Но, возможно, Сталин уже больше не будет представлять для вас такую угрозу, как раньше.

— Как знать… Россия огромна, а Сталин очень тверд и нечеловечески жесток. Пройдет еще немало времени, прежде чем будет одержана победа над большевизмом, — задумчиво проговорил старик на прощанье.

Спустя уже четыре дня мне довелось снова нанести визит старому пану. Подъезжая к дому, мы случайно увидели двух его младших дочерей, жизнерадостно резвящихся совершенно обнаженными на лужайке перед баней. Старый пан вышел из дома навстречу машине, радостно приветствуя нас.

— Жар у дочери совершенно спал! Не знаю, как благодарить вас, герр доктор!

Тут он заметил мой взгляд, завороженно прикованный к двум девушкам, все еще бегавшим по лужайке, не испытывая при этом ни тени смущения. Должно быть, увлекшись своей задорной игрой, они просто не услышали, как мы подъехали.

— О, это дети расшалились после бани.

— Дети? Они уже совсем не выглядят как дети!

— И все же они еще совсем дети. Физически они развиваются действительно раньше многих своих сверстниц из других стран, но по-настоящему становятся женщинами не раньше, чем годам к двадцати. Уверен, что нигде в Европе больше нет такой страны, где живут столь ангельски невинные девочки!

— Странно! А нам все время твердили о том, что большевизм исповедует свободную любовь.

— Поначалу так и было, но эта идея столь инородна, что попросту не могла прижиться здесь в принципе. Русские — очень добродетельны, герр доктор. Упомянутая вами идея была столь чужда их природе, что даже большевикам пришлось отказаться от нее. В Москве, возможно, с этим обстоит несколько иначе.

Моей пациентке стало действительно намного лучше, я продлил ей дальнейшее применение «Кардиазола» для стимуляции работы сердца, но все остальные лекарства отменил.

Грета, с разрумянившимся в бане миловидным лицом, приготовила нам чай, и старый пан рассказал мне о России еще некоторые интересные вещи. Неквалифицированный рабочий, например, зарабатывал там всего 30 марок в месяц, ремесленник — 200 марок; инженеры получали за свой труд от 100 до 600 марок, а ученые — до 2000 марок в месяц — в зависимости от того, какой этим ученым внесен вклад в «дело построения и укрепления государства». Эти герои труда становились зачастую довольно богаты, в особенности если им удавалось стать лауреатами сталинских премий, размер которых варьировался от 2000 до 20 000 марок. Присуждались они за какой-нибудь особенно выдающийся вклад в развитие России, или, как это принято было называть, в ее «движение по пути мирового прогресса». Однако к этим людям никто не относился как к капиталистам, поскольку принято было считать, что они не отрываются от нужд простых людей. Более того, разъяснил мне старый пан, многие из них отнюдь и не получали этих фантастически огромных для России денег. Им выплачивался лишь некоторый процент от официального размера премии — как бы дивиденды от той пользы, которую они принесли государству.

Налоги были очень низкими, всего от трех до пятнадцати процентов, но основная часть денег все равно возвращалась в государственную казну через монополизированные государственные промтоварные и продуктовые магазины. Обычная нательная рубашка стоила 10 марок, а шерстяная рубашка считалась уже предметом роскоши и стоила 160 марок. Пара ботинок стоила 60 марок, но учебник — всего 20 пфеннигов. Буханка хлеба стоила тоже 20 пфеннигов, а килограмм мяса или масла — уже 3–4 марки.

Явно гораздо более высокие заработные платы в промышленном производстве по сравнению с сельским хозяйством способствовали ощутимому притоку деревенских жителей в города, однако постоянного жилья для этих пришлых рабочих там не строили. Вместо него возводили роскошные Дворцы культуры, спорта и прочие не менее великолепные дворцы для государственных учреждений, а также, конечно, больницы, школы и университеты — и все это для того, чтобы поскорее преодолеть ту пропасть, которая отделяла большевиков от западноевропейской цивилизации.

— Все вокруг принадлежит нам, но при этом мы не имеем никаких личных свобод. Государство защищает и заботится о нас, однако мы живем в постоянном ужасе перед возможными репрессиями. Мы стали могущественной нацией и в то же самое время — отчаянно бедной страной. Я и сам настолько беден, что имею только то, что вы видите вокруг, да и то должен быть за это благодарен.

На этом старый пан закончил свой не слишком жизнерадостный монолог. На прощание в знак благодарности и уважения он подарил мне свою старинную икону.

* * *

Первые три недели сентября промелькнули в неспешной умиротворенной монотонности бабьего лета. Но вот 22 сентября мы получили приказ оставить наши оборонительные укрепления около озера Щучье и переместиться на уже подготовленные позиции возле Ректы, в шестнадцати километрах к юго-востоку от города Белый. Это место должно было стать нашим отправным пунктом в наступлении на Москву. Для того чтобы скрыть от врага нашу передислокацию, мы делали переходы только под покровом ночной тьмы, и 26 сентября добрались наконец до наших новых позиций. На месте мы обнаружили хорошо подготовленную систему траншей и значительное количество блиндажей, которые должны были надежно защищать нас от артиллерийского огня. Вскоре русские и на практике дали нам понять, для чего именно предназначены эти железобетонные укрытия. Их орудия палили по нам с каким-то сосредоточенным неистовством, но дня за три мы привыкли даже к этому и чувствовали себя в наших блиндажах почти как дома.

Работы для нас теперь было предостаточно. Наступление было назначено на 2 октября и, как нам сказали, должно было закончиться уже в Москве, в трехстах с лишним километров от того места, где мы сейчас находились. Как и у Полоцка, нашему 3-му батальону предстояло оказаться в первой волне нашего наступления. Мы должны были прорвать линию обороны русских и проложить таким образом путь 1-й бронетанковой дивизии.

Кагенек, Больски и я сидели перед блиндажом и изучали сделанную с разведывательного самолета фотографию русских позиций, которые должны были атаковать ранним утром следующего дня. Они были умело замаскированы, но мы все равно могли разглядеть на снимке проволочные заграждения и разветвленную систему глубоких траншей и окопов.

— А за всем этим, — объяснял нам Кагенек, — примерно в пяти с половиной километрах русские выстроили деревянный мост километра в три длиной прямо над болотистой топкой местностью, расположенной между нами и Белым. У меня есть подозрение, что для постройки этого моста они разобрали по бревнышку несколько своих деревень. Вот смотрите, нескольких деревень, обозначенных на карте, в действительности, оказывается, больше не существует — они просто куда-то бесследно исчезли. А ведь это к тому же, дополнительно осложнит нам завтра ориентирование на местности. В любом случае, когда мы прорвем первую линию обороны русских, нам придется идти на этот мост. Русские сделали его для того, чтобы не совершать большой объездной путь при постройке своих оборонительных сооружений. Для нас он должен стать ключевой целью нашей атаки. Может, они и устроили для нас ловушку, но мы должны захватить этот мост неповрежденным. Как я уже сказал, он имеет около трех километров в длину. Оказавшись на нем, нам придется прорываться по нему и дальше, до самого конца, поскольку сойти с него некуда — кругом болотистые топи. Когда мы оставим их вместе с мостом позади, можно будет считать, что главные наши трудности на этом закончились.

К нам, размахивая огромным плакатом, бежал Штольц.

— Смотрите! — кричал он. — Личное обращение фюрера! О нас все-таки не забыли!

— Давайте посмотрим, — предложил Кагенек.

Глаза Больски засияли.

— Личное обращение самого фюрера! — экстатически воскликнул он. — Вот здорово!

Он почти выхватил плакат из рук Штольца, развернул его, встал поудобнее и принялся громко и с выражением зачитывать текст обращения вслух. Это было почти все равно что слушать речь самого Гитлера.

«Солдаты Восточного фронта! — с подобающим, по его разумению, пафосом возопил он. — С тех пор, как я призвал вас 22 июня уничтожить ужасное зло, угрожавшее нашей Родине, вы вступили в сражение с величайшей военной силой в истории. Теперь нам доподлинно известно, что намерением большевиков было не только уничтожить Германию, но и покорить всю Европу. Благодаря вашему мужеству, мои товарищи, менее чем за три месяца боев нами захвачено более 2 400 000 пленных. Уничтожено или захвачено более 17 500 единиц бронетанковой техники всех типов, более 21 600 артиллерийских орудий врага. Кроме этого было сбито в воздухе и уничтожено на земле более 14 000 его самолетов.

Уже через несколько недель, мои товарищи, в железной хватке ваших рук окажутся три наиболее важных промышленных области России. Ваши имена, солдаты Вермахта, имена ваших дивизий, полков и батальонов — навсегда будут связаны в памяти потомков с величайшими победами в истории человечества. Мир никогда еще не видел ничего подобного. Территория, уже оккупированная немцами, вдвое превышает территорию Германского рейха в границах 1933 года, более чем вчетверо больше Англии…

Сейчас мы начинаем последнее великое и решающее сражение года — битву за Москву…»