|
||||
|
Глава 15 Большевики меняют вывески Глава 16 «Без Бога – все позволено!…» Глава 17 Враг номер один Глава 18 Мыслитель? Вон из советской России! Глава 19 «Осовечивание» русской интеллигенции Мутант Глава 21 Низкопоклонцы Глава 22 Судьбы Часть IV Советская интеллигенция Глава 15 Большевики меняют вывески Большевики захватили власть в России 25 октября 1917 г. Сделать это было несложно, ибо Временное правительство ситуацию не контролировало. Страна пребывала во властной прострации, правили государством хаос, взяточничество, казнокрадство и растерянность. Поэтому нет ничего удивительного в том, что партии так называемой непримиримой оппозиции, имевшие к тому времени большинство в Совете, сумели окончательно деморализовать армию и, взвинтив до предела недовольство населения, организовали государственный переворот и перехватили власть у Временного правительства [409]. Жертв во время этих событий, как оказалось, было даже меньше, чем в феврале. Население измоталось от беспомощности правительства и поверило безответственным посулам большевиков. Одним словом, произошло неизбежное. Безвластие и развал не могли продолжаться долго, тем более в условиях войны, изрядно всем надоевшей. Большевики сделали ставку на недовольное большинство страны, умело сыграли на его низменных инстинктах, пообещав передать всю власть в руки рабочих и крестьян, арестовали в Зимнем дворце Временное правительство и… приступили к строительству своей России. Можно сколько угодно рассуждать о том, чтo за наваждение случилось с Россией, как она могла допустить к власти безумных маньяков утопической идеи, почему она позволила им терзать и насиловать себя. Однако все подобные разговоры – не более чем пустое празднословие. А сами такого рода вопросы возникают лишь сейчас, когда туман рассеялся и все стало на свои места. В тот злополучный год расклад эмоций был иным. Обще-ство было расколото. В стране после отречения Николая II шла невидимая гражданская война, выплески которой порой даже выбивались наружу: июльские события в Петрограде, корниловское выступление в августе. Не будем забывать и того, что любая революция имеет вполне определённый временнoй тренд: она побеждает на волне удовлетворения народных вожделений (в феврале ими были «свободы» от царя, бюрократии, капиталистов), затем, когда народ начинает понимать, что «свободы» и элементарный порядок – вещи трудно совместимые, наступает усталость от полученных свобод, люди начинают тосковать по привычному ярму, они жаждут появления «ос-вободителя от революции», т.е. «насадителя порядка». П. А. Сорокин справедливо считает, что подобная эволюция психологического восприятия присуща любой революции [410]. К тому же очень быстро истощаются и энтузиазм, и воля человека, эйфория от обретенных свобод замещается раздражением от недееспособности власти, а голод и множество чисто бытовых невзгод приводят к полной душевной апатии, наступает безразличие и претерпелость. Такие «массы» возбудить очень легко, еще легче «обуздать» их. Это время смены предыдущей фазы революции. Его надо прочувствовать, тогда власть сама может упасть в руки любой агрессивной политической группировке. Население становится инертной и практически бессловесной массой. «Так революция, – пишет П. Сорокин, – толкавшая раньше к полному разнуздыванию, сама неизбежно создает условия, благоприятные для появления деспотов, тиранов и обуздания масс» [411]. Да и интеллигенция после того, как прошел у нее обморок от новых «непрошенных» властителей, стала осознавать, что уж ей бы надо помолчать, ибо именно она, русская интеллигенция, через «ни-гилизм, порицание и пренебрежение к государственным устоям и государственному идеалу» привела и к «разрушившему Россию социализму, и к его разности – большевизму» [412]. Это мысли академика В. И. Вернадского, типичного русского интеллигента, одного из лидеров кадетской партии. А вот что записал в своем дневнике 9 января 1918 г. русский публицист Д. В. Философов: «Все русские социалисты насаждали в течение 70 лет то, что теперь делают большевики. Те же лозунги. Следовательно, виноваты не одни большевики, а и “мы”. Не думали, что придется нам осуществлять наши далекие идеалы…» [413]. В этом, пожалуй, самая суть того феномена, который мы зовем «русской радикальной интеллигенцией», – ее полная социальная и политическая безответственность. Это, конечно, трагедия самой интеллигенции, но прежде всего – трагедия России. Придется признать, что осенью1917 г., как сказал бы Гамлет, «распалась связь времён». Именно так оценивала происшедшие в России события интеллигенция. Хотя, как видим, она не только должна была, но просто была обязана это предвидеть. Если демократический дурман Февральской революции рассеивался долго, ибо он подействовал на обывателя, в том числе и на интеллигенцию, как спасительная анастезия, то в отношении Октябрьского переворота подобные метафоры пришли в голову сразу. С большевиками все быстро встало на свои места, и ил-люзий в отношении новой власти не испытывал никто. Однако стенать и жаловаться даже на самые крутые развороты истории – занятие бессмысленное и пустое [414]. Поэтому в нашей книге мы отдадим предпочтение трезвому анализу. Начнем с того, что насильственный слом многовековых традиций привел не к торжеству социальной справедливости, чего добивалась демократически настроенная русская радикальная интеллигенция, а лишь к всплыванию на поверхность «пасынков цивилизации» (П. Л. Лавров), или, в более привычной нам терминологии, к диктатуре пролетариата. Как остроумно заметил Г. А. Князев, «люди с псевдонимами вместо фамилий взяли… судьбу России в свои руки» [415], и все ее народонаселение стали силой гнать в «светлое будущее». В. В. Розанов оказался, как всегда, точен в своих наблюдениях: «Революции происходят не тогда, когда народу тяжело. Тогда он молится. А когда он переходит “в облегчение”… В “облегчении” он преобразуется из человека в свинью, и тогда “бьет посуду”, “гадит хлев”, “зажигает дом”. Это революция» [416]. Большевики не скрывали своих намерений взять власть, они только ждали подходящего момента, а уж никак не Учредительного собрания. И дождались. Русская интеллигенция, свалив явно беспомощного царя и слегка сама поупражнявшись в управлении страной, практически безропотно уступила капитанский мостик тем, кто почти ничего не знал в государственных делах, но зато имел беспредельный уровень притязаний и не страдал ни нравственными, ни моральными комплексами. Товарищ министра народного просвещения академик В. И. Вернадский, тщательно документировавший события октября – ноября 1917 г., утром 10 ноября записывает в дневнике: «Положение трагическое: получили значение в решении вопросов жизни страны силы и слои народа, которые не в состоянии понять ее интересы. Ясно, что безудержная демократия, стремление к которой являлось целью моей жизни, должна получить поправки». И 12 ноября: «Большевистское движение несомненно имеет корни в населении – в черни, толпе. Она не верит интеллигенции» [417]. Вот это верно. В интеллигенцию Россия не верила. А большевикам поверила. Возможно, от отчаяния, от безысходности, от тоски по сильной власти, без которой русский человек задыхается, как без воздуха, – но поверила! Причем те прежде всего, на которых большевики и делали главную свою ставку, – «чернь», как назвал В. И. Вернадский основную часть российского населения. А озлобленная и вооруженная чернь – это та страшная сила, бунта которой более всего страшился еще А. С. Пушкин. На самом деле Временное правительство уже с лета 1917 г. потеряло все точки опоры – его не поддерживала армия, им была недовольна интеллигенция, о народе и говорить нечего. Поэтому стратегически Ленин рассчитал все с хирургической точностью: солдатам он обещал прекратить войну, крестьянам посулил землю, рабочим – заводы и фабрики [418]. И притом все законно, через Учредительное собрание. На эту неодолимую мечту всей России он не посягал. Он всем все обещал. Просил лишь поддержки в низложении опостылевшего всем правительства. И получил ее. А с нею – и власть. Он нашел, как Архимед, нужную ему точку опоры в лице неграмотной, возбужденной и озлобленной толпы и перевернул Россию. Ждать, что в России, никогда не знавшей свободы, все начнет развиваться гладко, без изломов и эксцессов, в полном единении Разума и Воли, в гармоничном слиянии Мысли и Действия, на что так рассчитывала российская интеллигенция, было непростительным легкомыслием. Уж кто-кто, а профессор П. Н. Милюков, да академики В. И. Вернадский и С. Ф. Ольденбург, трудившиеся во Временном правительстве, прекрасно знали российскую историю и понимали, что никогда закон в России не почитался, а народ уважал только сильную власть. И вдруг, оказавшись на политическом Олимпе, они враз все позабыли и стали писать историю демократической России так, как будто старая Россия вдруг исчезла и можно о ней не вспоминать. Но она сама сумела о себе напомнить разгулом спланированной большевиками народной стихии в октябре 1917 г. Конечно, большевистский переворот был не развитием, а вырождением революции, ибо не может революция, начавшаяся как демократическая, путем развития вылиться в кровавую диктатуру. Но это не важно. Если экипаж оказался в канаве, то не быстрый скач лошадей тому виной, да не плохая дорога, а только кучер. В критический для пассажиров момент вожжи оказались в слабых и неумелых руках. Касается это не Временного правительства, а, конечно, последнего русского монарха. Опрокинул российский экипаж он, а у интеллигентов Временного правительства не хватило сил и времени поставить его на колеса. Не одолев начавший «шевелиться хаос» (Ф. Тютчев), Николай II благополучно привел страну к революции, а она, по справедливому заключению Н. А. Бердяева, в России «могла быть только социалистической» [419]. В этом смысле можно, наверное, говорить и о развитии революции, но тогда – это развитие снежного обвала или селевого потока, которые по мере движения только входят в силу. И если такой силой является социалистический вектор революции, то он в итоге не мог привести ни к чему иному, кроме «национального банкротства», поскольку стихия революции ввела ее в тупиковый туннель утопии. В русском языке почти на все случаи жизни заготовлены благопристойные эвфемизмы. Если на воровстве попался обычный человек, то его называют вором, а если крупный государственный чиновник, то он, конечно, не вор, он – коррупционер, да к тому же страдает клептоманией. Если вы чувствуете, что ваш собеседник лжет, то вы (про себя) называете его вруном. Ежели заведомо невыполнимые обещания расточает политик, то услужливые политологи из его лагеря говорят о популизме и даже уверяют, что разумная доля популизма вполне уместна и допустима. Не будем, однако, обманываться: заведомо невыполнимые посулы есть обычная ложь. Но умелый политик лжет о желаемом, а потому ему верят. Большевики, и Ленин прежде всего, оказались непревзойденными популистами. Причем они отчетливо сознавали лживость своих обещаний, а потому их популизм был наглым политическим цинизмом, который И. А. Бунин в «Окаянных днях» весьма метко назвал «издевательством над чернью». Но если бы большевики только обещали на митингах и в прессе желаемые толпой блага, они бы моментально обанкротились, как только обнажилось бы их самое первое вранье. Поэтому априорную ложь они намертво соединили со все возраставшим насилием, когда уже никто не решался напомнить большевикам об их медоточивых речах времен сентября – октября 1917 г. Первая тактическая уловка большевиков – игра на ускорение созыва Учредительного собрания. В. И. Ленин обещал народу, что как только его партия придет к власти, она первым делом созовет Учредительное собрание и вручит судьбу России в руки народных избранников. Такой ход был одновременно и спланированным заранее оправданием в глазах населения насильственного захвата власти. Люди и не сопротивлялись большевикам, полагая, что все равно главное – за «Учредиловкой» [420]. 7 ноября В. И. Вернадский записывает в дневнике: «Армия разлагается: держится еще Учредительным собранием» [421]. И даже трезво оценивавшая происходящее З. Н. Гиппиус не могла предположить, что у большевиков поднимется рука на всенародно избранное Собрание. 22 декабря 1917 г. она делится своими мыслями с дневником: главное, считает она, дождаться Учредительного собрания и легально «свалить большевиков»; методы ей безразличны. Она думала, что ради этого благородного дела объединятся все партии, все общественные силы страны, потому что «каждый, сейчас длящийся день, день их власти – это лишнее столетие позора России в грядущем» [422]. Надо сказать, что идея «Учредиловки» была своеобразной idee fixe русской интеллигенции, с его помощью мыслился переход от абсолютизма к демократии. Это был единственный легитимный путь, а потому на него встали все радикальные партии – от кадетов до большевиков. Однако поскольку самодержавие в начале марта 1917 г. уже пало, то созыв затем Учредительного собрания создавал лишь иллюзию легитимности, а после Октября оно вообще потеряло всякий реальный смысл. Ко дню выборов (12 ноября 1917 г.) население России уже адекватно оценивало дееспособность демократов из бывшего Временного правительства, а потому отдало свои голоса социалистам: эсерам, большевикам, меньшевикам и им подобным. В самом деле, за социалистов разного окраса проголосовали 83 % избирателей, а за демократов, т.е. кадетов и еще более правых – всего 17 % [423]. Так распорядился электорат. Дальнейшая судьба этого Собрания оказалась в руках враждовавших друг с другом партий. Здесь же перевес был явно на стороне большевиков, ибо, вне зависимости от числа полученных мест, реальная власть уже была в их руках, и отдавать ее на усмотрение новоизбранных депутатов они не собирались. К тому же, как справедливо отметил А. Г. Протасов, судьба Всероссийского Учредительного собрания показала «несовместимость двух способов преобразования общества – грубо насильственного, через вооруженный переворот, и демократического, через всенародное волеизъявление. Один из них должен уступить другому» [424]. Понятно, что в подобных условиях «уступить» пришлось демократам. Еще до выборов, 8 ноября 1917 г., В. В. Володарский на заседании Петроградского комитета РСДРП(б) заявил, что Учредительное собрание придется разогнать, если «массы ошибутся с избирательными бюллетенями» [425]. Массы, само собой, «ошиблись», и большевики сдержали слово: 6 января 1918 г. депутатов просто не пустили в Таврический дворец. Они разошлись, не приняв даже протестующей резолюции. После расстрела 5 января мирной демонстрации в поддержку Учредительного собрания партийные избранники поняли, с кем имеют дело. Собрание, которого с таким вожделением в течение почти двух десятилетий добивалась демократическая Россия, проработало всего один день. Столь же циничным было и отношение большевиков к войне. Ленин, как известно, выдвинул лозунг о перерастании войны империалистической в войну гражданскую. Она давала ему единственный шанс, разбив вооруженную оппозицию, сохранить свою не просто незаконную, но противоестественную власть. Поэтому большевики не бежали от войны, а всячески ее приветствовали. Когда в марте 1919 г. в Петрограде открылся Когресс III Коммунистического интернационала, то входящих во Дворец труда встречал громадный транспарант: «Да здравствует гражданская война» [426]. Откровенные призывы к гражданской войне показали весь цинизм и бесчеловечность большевистской идеологии, ибо Ленин не представлял себе, что такое подобная война на деле, к каким жертвам она приведет, какую цену придется заплатить за возможность поставить над Россией коммунистический эксперимент. Впрочем, как показал реальный ход событий, число жертв для него не играло никакой роли. На самом деле, о какой «человечности» можно говорить, если речь идет о власти, причем не о законно (через выборы) полученной, а о власти, захваченной силой. В такую возможность поначалу не верили даже самые оголтелые большевики. И вот она у них в руках. Так что же – они теперь будут подсчитывать, сколько человек отдали свои жизни за их власть? Да упаси Боже! Чем больше, тем лучше! Значит, народ костьми ложится за их «правду». Значит, она та самая, нужная людям. И рассусоливать, разводить интеллигентские штучки тут нечего. И не разводили. Ради сохранения в своих руках власти большевики были готовы на все. Пообещав немцам приложить все силы, чтобы вывести Россию из войны, они одновременно посулили и русским солдатам моментальное ее завершение, как только они возьмут власть. И большевики сдержали слово: ценой национального позора [427] они сохранили свою власть. Власть над Россией для них была куда важнее самой России. Да что там, важнее. Им вообще, как писал М. Горький в «Несвоевременных мыслях», «нет дела до России», ибо они творят свой «жестокий и заранее обреченный на неудачу опыт… над русским народом, не думая о том, что измученная, полуголодная лошадка может издохнуть» [428]. …Сам же октябрьский переворот в Петрограде прошел, повторяем, на удивление успешно и даже почти бескровно. К большевикам примкнули солдаты, матросы, рабочие, а главное – люмпен, которому было безразлично, куда идти и за кем идти, лишь бы дали оружие и позволили всласть поглумиться над городским обывателем. В первые дни после захвата большевиками власти Петроград стал неуправляемым центром мародерства и разбоя. Люди боялись выходить на улицу, все затаились по своим углам. Не исключено, кстати, что и это было сознательно спланировано большевистскими вождями, ибо подобная атмосфера страха была им на руку. «По Петрограду – безумные процессии победивших боль-шевиков, – записывает в дневнике В. И. Вернадский. – Сергей (Ольденбург. – С.Р.)… говорит о необычном сходстве психологии и организации черной сотни с большевиками». И далее: «Черносо-тенные элементы находятся массами среди большевиков. К ним примыкают и преступные элементы. Это серьезная опасность». И еще одна его запись 5 ноября: «Кощунства в Зимнем Дворце – в Церкви Евангелие обоссано. Церковь и комнаты Николая I и Александра II превращены были в нужники! Кощунство и гадость сознательные. Любопытно, что когда я рассказывал об этом Модза-л(евскому) – он говорит – евреи! Я думаю, что это русские» [429]. И еще одно впечатление по горячим следам. Уже знакомый нам Г. А. Князев 10 ноября заносит в свою записную книжку такие слова: что мы могли поделать, чтобы не допустить «всего этого»? И далее: «Мы ничего не можем поделать. Историку надлежит запомнить это. Мы, интеллигенция, ничего не могли поделать. Мы, интеллигенция… Какой позор лег на интеллигенцию в эти страшные дни. Интеллигенция струсила. Ее словно и нет и не существовало никогда» [430]. Что же случилось с православными? Как они могли позволить подобное надругательство? Да ничего и не случилось. Многие русские мыслители уже давно предупреждали, что упование на глубокую религиозность русского народа зряшное, его религиозность на самом деле крайне поверхностная в отличие от глубинных зоологических инстинктов. Если большевики посулят народу «грабь награбленное» и дозволят ему всласть поиздеваться над «хозяевaми», то он, «не почесавшись», как заметила З. Н. Гиппиус, сменит нательный крест на партийный билет. В октябрьские дни 1917 г. наиболее зримо и уродливо высветилось явление, которое А. Кёстлер метко назвал «классовой сучностью». Игра на звериных инстинктах темной людской массы, которую позволили себе большевики, была глубоко аморальной, но зато беспроигрышной. А где победа, там и мораль. Это большевики дали понять России с первых дней своей власти. В определенном смысле Россия поплатилась и за вековое пренебрежение к поднятию культурной планки общества. Традиционно было принято считать, что грамотность расшатывает устои государства. А коли так, то нечему и удивляться: когда в октябре 1917 г. Россию «тряхнуло», то народ российский, ничего не зная об истории своей родины, за «родину» почитал только свое село, а то, что и Россия его родина, – это для него было почти бессодержательной абстракцией. Он этого вполне искренне не понимал. «Государство русское, – пишет И. И. Петрункевич, – строившееся неизмеримыми жертвами в течение десяти веков, развалилось как карточный домик, развалилось не от вражеского удара, а от собственного безумия…» [431]. Забыл мемуарист лишь одну малость, что к этому «безумию» темный народ российский подвигнули все же русские радикальные интеллигенты – от народников 70-х – 80-х годов XIX века до партийно запрограммированной интеллигенции начала века, к числу которой должен себя отнести и автор процитированных нами воспоминаний. Да, самая опасная, можно даже сказать, гибельная, черта русской интеллигенции – ее антигосударственный радикализм. Интеллигент, осмелившийся в конце XIX – начале XX века выступить за компромисс с правительством, считался предателем; тот, кто был против призывов к революции, оказывался ренегатом. И вот пришло время выплеснуть наружу этот «внутриин-теллигентский радикализм». Тогда же и стало предельно ясно, что в определенном смысле он обернулся против самой интеллигенции, ибо власть попала в руки той ее части, которая имела свою правду и сражалась за правоту своей формулы [432]. А интеллигенты, начавшие активно рыдать по поводу прихода большевиков к власти, просто оплакивали свое поражение. Известен такой образ. Любой народ от варварства и деградации охраняет своеобразная культурная пленка, под коей просматривается так называемый «глубинный пласт дикости». В России эта пленка всегда была крайне зыбкой и легко рвалась, отчего неуправляемые дикие инстинкты народа вырывались наружу, и в стране на некоторое время воцарялся хаос. В 1917 г. Россия, в частности, поплатилась и за многовековое пренебрежение к развитию культурного цемента нации, за скаредность в отношении науки, за активное торможение подлинной, а не лицедейской земельной реформы, за нежелание равноправно развивать центр и окраины огромной империи, за страх перед свободным развитием личности, за культивирование пришибеевской психологии во всех слоях общества [433]. Одним словом, все то, что было искусственно задавлено, как только пресс был снят, мгновенно вспенилось и хлынуло мутным потоком из всех расселин и разломов, прорвавших тончайшую культурную пленку, и затопило страну пьяным разгулом, разбоем, беснованием. Это и была так называемая пролетарская революция на уровне ее чисто бытового восприятия. Вот как описал выдающийся русский философ Е. Н. Трубецкой свои первые, самые горячие впечатления от свершившегося большевистского переворота: «Если Россия – это рассеянные в пространстве лица, говорящие по-русски, но предающие родину, или несчастное, обманутое серое стадо, висящее на трамваях, грызущее “семечко”, а ныне восставшее за Ленина, то России, конечно, нет. Нет ее вообще для людей, которые не верят в невидимую, духовную связь поколений, связующую живых и мертвых во единое целое… А об этом бесновании, знаете ли, что я думаю… Легион бесов, сидевший недавно в одном Распутине, теперь после его убийства переселился в стадо свиней. Увы, это стадо сейчас на наших глазах бросается с крутизны в море: это и есть начало конца русской револю-ции» [434]. Два слова все же заслуживает Главный Бес. В. И. Ленин, безусловно, личность самодостаточная. Маркс ему был нужен лишь в политическом детстве, когда он ухватился за откровения немецкого социалиста, безошибочной интуицией угадав в них идеальную опору своим необоримым властным вожделениям. Ленин к тому же никогда не воспринимал марксизм как социальную утопию. Учение Маркса для него – безусловная реальность, ибо в экономике он не разбирался, зато в политической платформе марксизма сориентировался безошибочно, с легкостью перекодировав общие рецепты Маркса в конкретный план практических действий. Ленин, обладавший, по словам Г. В. Плеханова, «невероятным даром упрощения» [435], свел марксизм к прямолинейной схеме, своего рода строевому уставу для созданной им «партии захвата». Так родился ленинизм, вполне самостоятельная и очень русская доктрина. Пока жив был ее автор, он распоряжался ею вольготно, не гнушаясь любыми поправками и рокировками, умело подстраивая их к «моменту». А «момент» для Ленина – это всегда своеобразный сигнал тревоги, индикатор опасности утратить хоть толику из приобретенной им неограниченной власти. Власть же, повторяю, – главный политический стимул Ленина, перед которым жизнь людей пренебрежительно задвигалась в тень. М. Горький в «Несвоевремен-ных мыслях» очень тонко и поразительно точно описал образ будущего диктатора России. И хотя он не указал, кого имеет в виду конкретно, можно не сомневаться, – перед мысленным взором художника стоял Ленин: «Люди для него, – писал Горький, – материал, тем более удобный, чем менее он одухотворен» [436]. «В своем отношении к людям Ленин подлинно источал холод, презрение и жестокость, – писал хорошо его знавший академик П. Б. Струве. -…В этих неприятных, даже отталкивающих свойствах Ленина был залог его силы как политического деятеля: он всегда видел перед собой только ту цель, к которой шел твердо и непреклонно… Первым звеном…была власть в узком кругу политических друзей. Резкость и жестокость Ленина…были психологически неразрывно связаны, и инстинктивно, и сознательно, с его неукротимым властолюбием» [437] (Курсив Струве. – С.Р.). Если власть действительно главное вожделение Ленина, то понятно, почему из марксизма ему более всего приглянулось учение о классовой борьбе. Оно оказалось «конгениально его эмоциональному отношению к окружающей действительности» [438]. Отношение это было крайне уродливым. Ленин ненавидел всех: царя, чиновную бюрократию, помещиков, полицию и даже тех, кто разделял с ним эту ненависть, – либералов и интеллигенцию; более того, он презирал и своих друзей_социалистов. Он ненавидел всех, ибо все люди в глазах Ленина делились на две группы: в одной концентрировались силы, препятствующие его власти, в другой – те, кто мог конкурировать с ним. «В этой ненависти, – завершает свою лениниану Струве, – было что-то отталкивающее и страшное; ибо, коренясь в конкретных, я бы сказал даже животных, эмоциях и отталкиваниях, она была в то же время отвлеченной и холодной, как самое существо Ленина» [439]. Ленин, в отличие от Маркса, ученым, конечно, не был. Ф. А. Степун назвал его «изувером науковерия». Поклонение науке, вера в науку, что и есть науковерие, весьма характерное явление не просто русской действительности, но и русского характера. И Ленин в этом смысле не исключение. Вся наука для него сфокусировалась в марксизме, и он уверовал в него потому только, что усмотрел в марксизме как бы теоретическое обоснование своим туманным, но крайне нервировавшим и возбуждавшим его мечтам о коренном переустройстве мира. Но Ленин был не просто науковером, а именно «изувером науковерия», ибо он, уверовав в марксизм, тут же забыл, что марксизм как-никак представляет собой научный социально_экономический анализ раннего капитализма. Ленин же поступил с марксизмом как карточный шулер: он взял из колоды самую младшую карту (понятие о диктатуре пролетариата) и передернул все учение так, что эта карта вдруг оказалась козырной. Остальное было делом квазинаучной казуистики. Ленин насквозь проткнул марксизм «диктатурой пролетариата» и, насадив на это понятие, как на шампур, отдельные фрагменты марксизма, получил новое блюдо – ленинизм. Ленинизм поэтому не стал социально_экономической доктриной. Он оказался своего рода методическим руководством по захвату и удержанию власти. Ленин предвидел, что власть в России его партия будет брать силой и удерживать ее придётся также силой. Отсюда и универсальная отмычка к власти – диктатура пролетариата, с помощью которой он изготовил псевдонаучное, но зато крайне понятное, а потому соблазнительное «учение». Многие политические авантюристы, до сих пор поклоняющиеся ленинизму, уповают именно на учение о диктатуре пролетариата, ибо оно полностью развязывает руки для любого произвола. К тому же Ленин оказался гениальным стратегом. Находясь во вполне комфортной эмиграции, он умело и вовремя дергал за ниточки, к которым были привязаны «борцы с самодержавием»: народники, легальные марксисты, эсеры, богоискатели и т.п. Он только делал вид, что вступил в непримиримую схватку с царизмом. На самом деле он боролся именно с этими «борцами». Ленин, оставаясь в стороне, всячески принижал значимость своих идейных противников, расчищая себе поле для будущей схватки. А когда пришло его время, т.е. 1917 г., он заметался в швейцарской клетке, как плененный зверь, и готов был на все, лишь бы его с сотоварищами переправили в Россию. Сделать же это было крайне сложно. Шла война, и в Россию можно было попасть только через воюющие страны. Без помощи немцев осуществить это было невозможно. И Ленин ради того, чтобы не упустить свой шанс, согласился стать «тайным немецким грузом», и его переправили в Россию в запломбированном вагоне [440]. Наспех состряпанные им по прибытии в Петроград «Ап-рельские тезисы» с головой выдают его «тайную миссию», по крайней мере, в той их части, где интересы большевистской партии совпадали с интересами немецкого Генерального штаба, – в отношении к войне. Да и тот факт, что к моменту прибытия Ленина в Россию царизм уже был повержен, а для большевиков только начиналось их время, свидетельствует о том же: не с самодержавием боролся В. И. Ленин, не с буржуазным Временным правительством, а со своими же бывшими идейными соратниками – социалистами разного окраса: эсерами, меньшевиками, социал_демократами, коих было подавляющее большинство в Советах. Его не устраивала ни одна плат-форма, кроме собственной. Он не был согласен на какой-то социализм, ему был нужен социализм по-ленински, ибо он и только он гарантировал ему неограниченную власть над Россией. Поэтому его беспрецедентный идейный фанатизм, подогреваемый патологической жаждой власти, изначально предрешал трагическую судьбу России, достанься власть его партии. А она эту власть добыла. Для России началась новая эра, эра планомерного строительства «светлого будущего»… С Россией кончено… На последях Это стихотворение М. А. Волошин написал в Коктебеле 23 ноября 1917 г. Строчки лились, как слезы. Все, что было дорого, ради чего думала, творила и страдала русская интеллигенция, враз оказалось опошлено, оболгано и похоронено. Их России более не существовало… Но главного поначалу не понял никто: ни мужик, ни поэт, ни академик. Слова А. И. Герцена о том, что «коммунизм – это русское самодержавие наоборот», не вспоминались, а глубинный их смысл в первое время был невидим. Но случилось именно это. Царская империя путем насилия была заменена на коммунистическую империю, монархия осталась незыблемой, только ее переодели в большевистский френч и на всевластный трон сел не царь, а генеральный секретарь; да и царская бюрократия плавно перетекла в большевистскую, только разбухла при этом до невероятия. Одним словом, произошла смена вывесок, а глубинная тоталитарная суть российской государственности оказалась нетронутой. «Революция, – писал академик П. Б. Струве, – низвергшая “режим”, оголила и разнуздала гоголевскую Русь, обрядив ее в красный колпак, и советская власть есть, по существу, николаевский городничий, возведенный в верховную власть великого государст-ва» [441]. Причем все эти аналогии, ужасы и пророчества были в большей мере от неожиданности происшедшего, были результатом душевного и интеллектуального шока. Но они оказались лишь самыми безобидными цветочками большевизма. «Ягодки» Россию ждали впереди. Оставалось только зажмурить глаза и, как заклинание, повторять тютчевские строки: Все, что сберечь мне удалось, Глава 16 «Без Бога – все позволено!…» Возникает резонный вопрос: как могло случиться, что незначительная кучка политических авантюристов, захватив власть, сумела подчинить себе громадную страну и бесконтрольно распоряжаться народом, кичившимся своей духовностью, традициями и даже претендовавшим на мессианское свое предназначение? Случилось, увы. Частично на этот вопрос мы уже ответили. Добавим только, что все названные сейчас высокие посылки на поверку большой роли не играли, и не потому, что они оказались мнимыми. Нет. Просто процесс большевизации России шел по совершенно другой колее, где ни традиции, ни духовность проявить себя не могли. Абсолютно прав И. Р. Шафаревич в том, что ответ на наш вопрос надо искать совсем в ином пространстве – не духовном и историческом, а экономическом и политическом. При определенных условиях «агрессивная социальная группа», пришедшая к власти в России, могла бы привести любой народ к угодному ей тоталитарному режиму. Такой «агрессивной элитарной группой» и стали большевики. Важен еще один момент. Деление на «элитарную группу» и «прочий народ» культивировалось во всех сферах жизни: в партии, в системе самой власти, в культуре, науке – везде. Все решала элита – власть, остальные были обязаны не прекословить. Это идеальный механизм неограниченного воспроизводства моральных уродов, лишенных не только собственного достоинства, но и мнения. И еще. Хотя Бога коммунисты в светлом будущем не про-писали, тем не менее «на словах» основные посылки их утопической доктрины: свобода, равенство, справедливость были сродни христианскому вероучению. На самом деле, вспомним, как все было красиво в парадных речах вождей: человек – превыше всего, все во имя человека, все для блага человека. А на деле человек – это та последняя малость, которой в этой системе было запрещено все. Без человека система существовать не могла, но его в то же самое время как бы и не было. Как видим, их слова и их дела разделяла непреодолимая для простого человека пропасть. Поэтому подобная «ква-зихристианская риторика» более напоминала изощренное издевательство над человеком, она представляла собой классический вариант «человеколюбивой жестокости». Именно так французский писатель Альбер Камю определил самую суть советской социалистической системы [442]. Человеколюбивая жестокость – это тот откровенный социальный цинизм, на котором только и мог держаться ленинский социализм. Человеколюбивая жестокость – это унижающее личность насилие: от прямого террора до полного попрания прав. Кстати, террор и насилие нельзя списывать только на беспредельный фанатизм Ленина и его подручных или на паранойю Сталина. Неизбежность террора вытекала из самой сути пролетарской революции. И даже ослиные уши априорного террора, обозначенные в трудах отцов_зачинателей как «диктатура пролетариата», не исчерпывают эту суть [443]. Российская революция началась еще в феврале на самом пике колоссального социального напряжения и полного экономического развала страны, а своей разрушительной поступью она лишь усилила эти экстремальные начальные условия. Причем полная смена политической, государственной и экономической систем сопровождалась насильным внедрением новых механизмов, работоспособность которых обосновывалась лишь на бумаге и никогда не проверялась жизнью. Поэтому, чтобы внедрить новую, невиданную миром эко-номику и, более того, переложить трудовую инициативу на все население страны, да так, чтобы оно все делало как бы по внутреннему побуждению и с искренним энтузиазмом, потребовалось физически ликвидировать всех, кто сомневался в правоте начатого социально_ экономического эксперимента. По мере же нарастания террора у народа начал срабатывать механизм психологической самозащиты: люди замолкали, уходили в себя, перелицовывались. Наступала претерпелость. Ясно, что при наличии любой, даже самой ничтожной (но обязательно легальной) оппозиции, придуманный коммунистами, социализм так бы и повис в воздухе, да и сами они не задержались бы на политических подмостках. Поэтому сразу после захвата власти В. И. Ленин и его команда обезопасили себя частоколом запретов и насилия. Уже на третий день после переворота была прикрыта основная оппозиционная печать [444], был создан механизм упреждающего насилия, так называемая Чрезвычайная Комиссия (ЧК); 31 января 1918 г. резко увеличили число тюрем и лагерей, куда было решено переправить всех классовых врагов. На IX Съезде РКП(б) в 1920 г. Л. Д. Троцкий изрек: «Мы разорили страну, чтобы разбить белых». Это правда. Но правда страш-ная. Ленин и здесь оказался на высоте своего нечеловеческого гения. Он понял, что сытый крестьянин за большевиками не пойдет, а вот голодный, да ежели сказать ему, что по вине белых, так побежит безоглядно [445]. И он придумал продразверстку, которая мгновенно оголила закрома страны. 23 января (5 февраля) 1918 г., выступая перед «агитаторами», коих направляли в провинцию, Ленин произнес свое знаменитое «Грабь награбленное!». Неудивительно, что ты-сячи продовольственных отрядов бесчинствовали в российской деревне, точно в оккупированной стране. Деревня оказалась расколотой по классовому признаку, а самые трудолюбивые были поставлены в бесправное положение. Так появилось материальное наполнение идеологической подпорки большевиков в лице «диктатуры пролетариата и беднейшего крестьянства». На том же IX Съезде Троцкий предложил реализовать идею «военного коммунизма». Она понравилась большевикам и стала теперь их повседневным делом. Вооружившись этой идеей они тем самым признались, что в коммунизм собираются вести не русский народ, а гнать силой тупое ленивое стадо. И хотя в чистом виде военный коммунизм просуществовал недолго (в 1921 году его сменила нэп), многие рудименты этого новшества успели прочно врасти в жизнь. И главный из них – полное закрепощение государством человека труда. Еще одну примечательную особенность марксизма тонко подметил А. Камю. Опираясь на постулаты диалектического ма-териализма, марксизм вывел «объективные» законы развития общества, согласно которым ход исторического процесса «объективно» предопределяется экономическими законами, расслаивающими общество на классы и гарантирующими их непрерывную непримиримую борьбу. Следствием подобного взгляда на исторический процесс является определенная вина человека перед безвинной историей. «До захвата власти коммунистами, – пишет А. Камю, – историческим воплощением этих понятий было революционное насилие, на вершине их власти оно стало насилием узаконенным, то есть террором и судилищем» [446]. А это и есть диктатура как единственный реальный метод насаждения марксизма. Вот что, к примеру, по поводу диктатуры писал В. И. Ленин: «… Понятие диктатуры означает не что иное, как ничем не ограниченную, никакими законами, никакими абсолютно правилами не стесненную, непосредственно на насилие опирающуюся власть» [447]. Если называть вещи своими именами, то государственный деятель такое бы не изрек никогда, он бы задохнулся от собственной низости. Подобное мог написать только оккупант. Самое страшное в ленинизме – его идейная изнанка. Ленин был настолько глубоко убежден в правоте своих идей, так сильно уверовал в истинность избранного им и его партией пути, так ясно видел манящие горизонты счастливой жизни, что любое сопротивление воспринимал как открытое посягательство на «будущее». Врагами его идеи, а следовательно, и его самого, могли стать все – и его вчерашние единоверцы, и целые пласты недовольных жизнью людей, да и весь российский народ, вырази он свое сопротивление «счастью» ощутимо для власти. Со всеми не желающими жить «по-ленински» вождь был беспощаден [448]. Его нечеловеческая жестокость – от глубокой веры в свою мессианскую избранность. Уж коли мессия явился миру, мир должен идти за ним, ни в чем не сомневаясь и свято веря. Поэтому Ленин искренне считал, что он делает благое дело, очищая русский народ от скверны. Вот несколько выдержек из газет тех лет, которые переписал в свою записную книжку Г. А. Князев [449]: в марте 1918 г. в Солигаличе голодная толпа растерзала двух членов местного Совета. Приехали каратели, взяли 20 человек заложников, выстроили в линию и скосили пулеметами тут же. Среди них оказались городской голова, два священника, дети (Газета «Наш век» от 21(8) марта 1918 г.). Та же газета сообщила, что в Ростове расстреляли профессора «по решению толпы». Вина его страшная – интеллигент. А это уже не газеты. 3 июня 1918 г. Ленин отдает распоряжение С. Тер_Габриэляну о «сожжении Баку полностью» в случае вооруженного вторжения [450]. «Расстреливать заговорщиков и колеблющихся, никого не спрашивая и не допуская идиотской волокиты», – телеграфирует Ленин в Саратов 22 августа 1918 г. [451] «Налягте изо всех сил, чтобы поймать и расстрелять астраханских спекулянтов и взяточников, – отбивает он очередную телеграмму в Астрахань 12 декабря 1918 г. – С этой сволочью надо расправиться так, чтобы все на годы запомнили» [452]. 22 октября 1919 г. Ленин пишет Троцкому о наступлении на Петроград Юденича: «Если наступление начато, нельзя ли мобилизовать еще тысяч 20 питерских рабочих, плюс тысяч 10 буржуев, поставить позади их пулеметы, расстрелять несколько сот и добиться настоящего массового напора на Юденича?» [453]. «Чем большее число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять (речь идет о насильственном изъятии церковных ценностей в 1922 г. – С.Р.), тем лучше. Надо именно теперь, – поучает Ленин своего подручного В. М. Молотова, – проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать» [454]. Если так трассировал путь в будущее верховный вождь, то чего же было ждать от вождей помельче? Правильно. Их жестокость была обратно пропорциональна их калибру. Она была запредельной. По указанию Л. Д. Троцкого, в 1919 г. войска расстреляли более 2000 голодных астраханцев. М. Н. Тухачевский вытравливал газами целые села возмущенных военным коммунизмом крестьян. И. Э. Якир в 1919 г. вообще распорядился уничтожать определенный процент населения, так – для профилактики. Новая революционная дезинфекция. Газета «Революционная Россия» писала в 1921 г.: «В сентябре был день красной расправы, в Холмогорах расстреляно более 2000 человек. Все больше из крестьян и казаков с юга. Интеллигентов уже не расстреливают, их мало» [455] (курсив мой.- С.Р.). Заметим, кстати, что вождь и его команда «вызверились» не против конкретных заговорщиков, не против террористов, убийц или громил. Они свою лютую ненависть адресовали всем, кто хотел жить по-человечески сегодня, а не завтра; кто осмеливался требовать у власти элементарное пропитание и не хотел «за здорово живешь» отдавать неизвестно кому кровно заработанные крохи. Народу в целом, особенно в первые годы, были глубоко безразличны коммунистичесие идеи, как, впрочем, и любые другие. Он поверил не в идеи, он поверил «на слово», как привык издревле, тем, у кого власть. Не знал он только, что большевистская власть особенная: она многое обещает, но ничего из обещанного не исполняет. Это мы уже все про эту власть знаем. Поколение же, бывшее ее восприемником, оказалось простодушным и наивным. Так-то оно так. Но вот любопытное наблюдение живого свидетеля раннего большевизма, известного публициста А. С. Изгоева: русский человек кадета_интеллигента не уважает, а большевика уважает. Почему? А потому, что «большевик его каждую минуту застрелить может» [456]. А далее, как в математике, по индукции – от уважения к большевику русский человек перешел к уважению большевизма. 30 ноября 1919 г. В. И. Вернадский отмечает в своем дне-внике: «Мне иногда кажется, что если бы большевики заявили, что они прекращают террор и чрезвычайки, население было бы с ними в широких кругах. По крайней мере интеллигентные слои» [457]. Прав, конечно, ученый. Один из парадоксов пролетарской революции, не всеми еще замеченный, состоит в том, что большевизму первой покорилась интеллигенция. И дело здесь не в том, как она относилась к новоявленной власти в душе, а в том, что интеллигенция продолжала трудиться, не участвуя ни в вооруженном сопротивлении, ни в саботаже (отказывались служить большевикам лишь отдельные категории бывшей царской чиновной бюрократии, но только в первые дни после переворота, потом они быстро смирились с неизбежностью), тогда как и рабочий класс, и крестьянство и даже красноармейцы активно выражали свое отношение к большевистскому режиму, если считали, что он обманул их чаяния. Достаточно в этой связи вспомнить «антоновщину», Кронштадское восстание, многочисленные забастовки и антибольшевистские демонстрации рабочих Петрограда, Москвы и многих других российских городов. Все это теперь хорошо известно. Нам же любопытно понять, чем, какими резонами мотивировала свою позицию старая русская интеллигенция. Почему она поверила большевистским посулам, а возможно, и идеалам, кои были начертаны на их знаменах. Все это мы рассмотрим на примере русских ученых [458]. «Теперь две возможности, – отмечает 5 мая 1918 г. в своем дневнике Г. А. Князев, – строить новую Россию или плакать над растерзанным телом ее» [459]. Ученые предпочли первое, сделав свой выбор уже к весне 1918 г.: они не с большевиками, они – с Росси- ей[460]. Почему? По очень простой причине. Ученые видели разгулявшуюся русскую вольницу, которой было позволено все; они понимали, что эта стихия способна снести и растоптать тонкий культурный слой. Противиться этому варварству можно было только одним способом: работать, несмотря ни на что. Власть большевистская недолговечна и преходяща, а Россия – вечна и неистребима. Это был искренний порыв русских ученых, еще и потому искренний, что в нем проявилось и сугубо личностное, успокаивающее совесть: они не сотрудничали с новой властью, они работали на Россию. «…Сильно презрение к народу моему и тяжело переживать, – записывает В. И. Вернадский 11(24) марта 1918 г. – Надо найти и нахожу опору в себе, в стремлении к вечному, которое выше всякого народа и всякого государства. И я нахожу эту опору в свободной мысли, в научной работе, в научном творчестве» [461]. Веру ученых в правоту своей позиции поддерживало их твердое убеждение в скором и бесславном финале большевистской авантюры, к ней поначалу, как вспоминал А. С. Изгоев, относились «полуиронически» [462]. «Я не видел человека, – вторит ему И. В. Гессен, – который сомневался бы в непосредственно предстоящем свержении большеви- ков» [463]. Не сомневались в том же В. И. Вернадский, И. П. Павлов, И. П. Бородин и многие другие российские академики. Однако уже первые серьезные победы большевиков на фронтах гражданской войны сильно поколебали их уверенность. Ученые с ужасом были вынуждены признать, что советская власть обосновалась в стране надолго. Так может быть она – та самая власть, которая и нужна России? Ведь именно массы российского населения с оружием в руках помогли большевикам победить «белое движение». И ученые стали искать опору своей вере… в самом большевизме. Их главный довод: большевики спасли Россию от развала, от «крайностей дичайшего русского анархизма» [464]. Уже в эмиграции Л. П. Карсавин признал, что «большевики сохранили русскую государственность, что без них разлилась бы анархия, и Россию расхватали бы по кускам и на этом сошлись бы между собою и союзники и враги на- ши» [465]. Однако подобная логика все же чисто рассудочная, во спасение. Словам В. И. Вернадского, что опору надо искать в стремлении к вечному, а оно «выше всякого государства», верится больше, чем доводам тех, кто оправдывал большевизм якобы спасенной им российской государственностью. Тем более что история наглядно продемонстрировала обратное: коммунисты не российскую государственность спасли, а создали на территории России нечто принципиально новое, нежизненное, способное держаться только на силе принуждения – СССР. Как только пресс коммунистической тирании ослаб, «спасенная» большевиками государственность мгновенно рассыпалась. Сегодня более понятно другое. Если не «умничать», не подводить под позицию русской интеллигенции, в частности ученых, надуманные и как бы оправдывающие ее резоны, а посмотреть на сложившуюся в годы гражданской войны ситуацию трезво, то станет ясно: оставшаяся в России интеллигенция была обречена на сотрудничество с советской властью, ей, как говорится, просто деться было некуда. В противном случае ее бы безжалостно раздавили. Кстати, очень быстро выяснилось, что власть коммунистов наиболее комфортно себя чувствовала в окружении «врагов». Чем их больше, тем власти спокойнее. Когда много «врагов», тогда меньше ответственности за повседневные дела, тогда можно безнаказанно экспериментировать со страной и людьми, а все издержки списывать на вредительство все возрастающего числа «врагов народа». Эти самые «враги» стали не просто жертвами, но и одними из активных участников всенародного спектакля, именуемого «строитель-ством социализма в отдельно взятой стране». Верен и другой разворот вопроса: «враги народа» оказались своеобразными «козлами отпущения», стружкой фанатично насаждаемой утопии и одновременно прекрасным цементом, с помощью которого вожди намертво крепили разрозненные элементы нового общества. А жертвами были все: и «враги народа», и сам народ. Врагов надо было где-то перевоспитывать. Сначала бoль-шую их часть просто расстреливали. Но потом поняли: от живых ведь можно еще пользу получить. Пусть вкалывают на самых тяжелых работах, причем бесплатно. Понастроили лагерей, и уже скоро они паутиной опутали всю страну. Заключенные стали жить в своей стране, называлась она ГУЛАГ. Он стал ненасытным, прожорливым Молохом. Все 75 лет советской власти он не сидел на голодном пайке. Но подлинное пиршество испытал трижды: в 1929-1930, 1937-1938 и в 1944-1946 гг. [466]. Но отстреливать мысль коммунисты стали сразу после прихода к власти, ибо именно свободная независимая мысль, как прожектор, высвечивала всю лживость их идеологической риторики и, само собой, снести подобное верные ленинцы не могли. Красный террор, уже с 1918 г. ставший официальной моралью диктатуры пролетариата, а на самом деле – примитивной секирой «ордена меченосцев», косил, конечно, врагов большевистского режима, но не в обычном, а в их извращенном смысле, – тех, кто не разделял убеждения коммунистов. Инакомыслие вновь, как это всегда и было в России, стало самым тяжким государственным преступлением… За что? Почему? На каком основании? – все эти недоуменные вопросы задавать было не только бессмысленно, но даже и бестактно перед русской историей. 9 сентября 1919 г. В. И. Вернадский пишет в одной из своих публицистических статей (вскоре он их более писать не будет): «”В порядке осуществления красного террора” – история этой позорной фразы не забудет – в кровавых стенах большевистской инквизиции погиб известный ученый, профессор минералогии университета Святого Владимира П. Я. Армашевс-кий» [467]. Коммунистическая утопия потребовала полной перетряски привычного, веками складывавшегося, уклада жизни, причем не только в экономике и государственном строительстве, но и в быту. Вожди опирались на фантазии классиков, а в них все было пригнано и гладко. А насколько это противно человеческой природе, вождей революции не интересовало. Главное для них – простота и порядок, чтобы все было по теории, все было «правильно». Правильность эту надо было создавать самим, сознательно и планомерно. Высшим же мерилом для всего общества должна была стать пролетарская мораль. Тут же услужливые интеллигенты, быстро сроднившиеся с новыми идеалами, стали подводить «теоретический фундамент» под жизнь в коммунистическом зазеркалье: появились теории коммун как ячеек будущего идеально правильного общества; особая пролетарская культура, пролетарская наука и даже уникальные «правила пролетарского секса». И все это с надрывом, нахрапом, на такой ноте визгливого энтузиазма, что за всеми этими выплесками новой культуры отчетливо просматривалось только одно желание ее творцов – услужить силе. … Будущий советский академик В. М. Фриче, литературовед и искусствовед, которому в 1917 г. стукнуло 47 лет и он отметил свой день рождения вступлением в «ряды», с радостью перечеркнул во имя пролетарской диктатуры всю свою жизнь, по сути отрекся от нее. Теперь он заливался соловьиной трелью, задыхался от умиления перед новой «пролетарской расой»: «В лице пролетариата, – писал этот деятель в 1918 г., – в мир вступила новая раса, созданная железом, отлитая из стали. В ней “сила паров” и “мощь динамита”… Железной поступью идет она в обетованную страну будущего. Что ей старый мир с его богами и идолами! Перед ней – страна еще неведомых чудес. Вся во власти “мятежного страстного хмеля”, она не остановится ни перед чем… Пусть старый мир бросает ей в лицо имя “вандала”, палача красоты и “хама”, – что ей жалкий лепет умирающего мира!» [468]. Если такое писалось искренне, то это, конечно, наваж-дение, бред; если нет, то подобные любовные излияния являют собой верх интеллектуального цинизма. Простота утопического учения была притягательна не только для населения России, которому, конечно, было легче поверить в сказку, если она удовлетворяла всем законам жанра: герой – носитель добра сражается со злодеем, т.е. с мировой буржуазией, и, само собой, побеждает его. Почти по тем же причинам утопия удовлетворяла и вершителей судеб, вождей районного и поселкового масштаба, людей в основном малограмотных, но исключительно «со-знательных». Усвоив нехитрую азбуку утопии, они безжалостно вы-нуждали столь же преданно поклоняться ей все население страны. Из подобной «простоты» построения жизни целого народа вытекало пагубное следствие – простота не терпит альтернатив. А раз нет альтернативы, то большевики сразу дали понять стране, что они обладают уникальным знанием исторического пути. И твердо поведут народ к светлому будущему, поведут насильно, для его же блага. Большевизм стал идеальной питательной средой для взращивания нового российского феномена, который профессор А. С. Ципко удачно назвал «особым типом интеллигентского эгоизма». Его отличительная черта – претенциозность и, как неизбежное зло, отчетливо репрессивное сознание, с полным букетом из нетерпимости к инакомыслию, агрессивностью, недоверием и даже ненавистью к иным жизненным позициям и точкам зрения. Еще одно неизбежное следствие «правильного» и единственно возможного построения жизни – ложь, как родная сестра принуждения и насилия, замыкала порочный круг нравственных уродств, которыми теперь стала богата жизнь российского общества. А. И. Солженицын в своей нобелевской лекции 1972 г. точно подметил, что «насилие не живет одно и не способно жить одно: оно непременно сплетено с ложью. Между ними самая родственная, самая природная глубокая связь: насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а лжи нечем удержаться, кроме как насилием» [469]. Ложь сразу стала самым надежным фундаментом нового строя. Лгали все и обо всем. Творческая интеллигенция придумала даже красивую обертку для правоверной лжи – метод социалистического реализма. Тут уж безразлично, что лежит в основе – ложь или тирания. Чем бы теперь ни подпитывалось общество, оно стало глубоко безнравственным. Еще Д. С. Мережковский напророчил, что для торжества социализма необходимы две капитальные предпосылки – «уничтожение Бога и уничтожение личности» [470]. Бога в социализм просто не пустили, а с личностью стали разбираться сразу после октябрьского переворота и разобрались окончательно к концу 20-х гг.; тогда в силу вошла уже новая личность – Homo Soveticus, названная А. А. Зиновьевым кратко и емко – ГОМОСОС [471]. Все, что служило разрушению «старого эксплуататорского строя», В. И. Ленин считал делом высоконравственным. А поскольку диктатура в его же понимании принципиально ничем не ограничена, то отсюда и выводится почти со строгостью математического доказательства, что основой диктатуры служит произвол и ничего более. Правовым государством, как известно, считается то, в котором права граждан защищены законом от государственного (читай – чиновничьего) произвола. Большевики всегда открыто издевались над подобными отрыжками демократии. Член Коллегии ВЧК М. Лацис еще в 1918 г. напутствовал молодых сотрудников новой «охранки»: «Не ищите в деле обвинительных улик; восстал ли он против Совета с оружием или на словах. Первым долгом вы должны его спросить, к какому классу он принадлежит, какого он происхождения, какое у него образование и какова его профессия. Вот эти вопросы и должны решить судьбу обвиняемого» [472]. Понятно, что после такого урока наиболее способные маргиналы с наганами вообще перестали задавать вопросы. Зачем? Достаточно было взглянуть на арестованного, заметить очки, шляпу и, не дай Бог, бородку клинышком и приговор готов – к стенке! 4 ноября 1929 г., выступая в Институте советского строительства, кандидат в члены Политбюро ЦК ВКП(б) Л. М. Каганович говорил по сути о том же, но более солидно, поднимая вопросы права на принципиальную высоту: «Мы отвергаем понятие правового государства… Если человек, претендующий на звание марксиста, говорит всерьез о правовом государстве и тем более применяет понятие правового государства к Советскому государству, то это значит, что он… отходит от марксистско-ленинского учения о государстве» [473]. Подобные откровения нельзя, разумеется, воспринимать как новейшие установки партийной элиты. В них ничего оригинального. Каганович поэтому не учит, не наставляет, он… предупреждает, что даже разговоры о правовом государстве должны быть немедленно пресечены. Подобный подход, как это ни дико звучит, для коммунистов был не только естествен, он являлся единственно возможным, если, разумеется, признать подстраивание России под марксистскую утопию как вполне правомерный вариант государства нового типа. Но признать подобное, значит, признать и оправдать диктатуру, произвол, террор; значит, узаконить их и считать нормой жизни. Еще В. Г. Короленко подметил, что ни классовый подход, ни диктатура пролетариата не могут лечь в основу конкретного плана построения новой жизни, ибо большевизм пропитан только «вож-делениями», они и есть его программа. Но она может привести лишь к одному – безграничному произволу. Большевики со своими «вож-делениями» неизбежно столкнут Россию «на мрачные бездорожья, с которых нет выхода» [474]. Мудрый писатель оказался прав. Есть, однако, определенный слой людей, для которых «вож-деления» являются единственной жизненной установкой. Ради их удовлетворения они готовы на все. Это и есть маргиналы – люди без ремесла, без собственности, без крепких социальных корней. Они стали главной опорой большевизма. Все дьяволы революции, непримиримые фанаты коммунистических идеалов, были по сути маргиналами. Они ничему не были обучены, ничего не умели и не хотели делать своими руками ни у станка, ни на земле. Надев кожаную тужурку и получив наган, они вдруг сразу почувствовали, что им все дозволено, что они вправе вершить суд и распоряжаться судьбами людей, что они – единственные наместники Идеи в селе, районе, городе. Это были самые страшные птенцы, выпорхнувшие из гнезда революции. Классическими маргиналами были и Павел Корчагин, и Макар Нагульнов и многие герои литературы социалистического реализма. «Большую часть маргинального слоя составила молодежь, – справедливо отмечает профессор Г. С. Батыгин, – авангард любой насильственной революции, любого погрома. Инфантильное, фантастическое мировосприятие, неспособность критично оценивать свои поступки, абсолютное доминирование групповых ценностей – эффект “стаи” – и рвущаяся наружу неуправляемая телесная энергия – все это своего рода возрастная болезнь, которая преодолевается социализацией, освоением ролевых предписаний. В данном случае возрастная патология превратилась в патологию социальную: произошло закрепление маргинальных форм общественной жизни и интеграция их со структурами власти» [475]. Можно было бы предположить, что когда схлынет первая волна революционного фанатизма и даже так называемые вожди убедятся в полной нежизнестойкости спланированной ими тоталитарной коммунистической системы, то возобладает здравый смысл и страна начнет развиваться по-человечески, не обращая внимания на утопические лозунги. Но не тут-то было. Уже первое поколение марксистов во главе с В. И. Лениным сделало произвол и цинизм нетленными символами советской системы, ибо их важнейшим следствием оказалось то вожделение, о коем страждал нарком А. В. Луначарский, – некомпетентность, а значит, безоглядная преданность и сознательность. Некомпетентность намертво вмуровали в советскую систему с помощью новонайденного понятия НОМЕНКЛАТУРА. Ведь компетентный руководитель всегда интересы дела ставит выше безграмотных руководящих указаний и тем самым невольно сводит управленческий произвол к минимуму и… подрывает большевистскую нравственность, а она-то, как мы знаем, и покоится на произволе. Номенклатура поэтому и стала тем идеальным механизмом, который надежно защитил большевистский режим от помех профессионализма. А в итоге же, когда и режима более не стало, она оказалась своеобразным нерастворимым остатком, который осел на дне социалистической пробирки даже после того, как с политической сцены сошли и КПСС, и Советская власть. …При захвате власти в октябре 1917 г. большевиков вдо-хновляла идея мировой революции. Фанатичная вера вождей в грядущую мировую революцию и непременное торжество на планете коммунистических идеалов – все это было превращено в официальное мировоззрение [476]. Однако уже в начале 20-х годов, когда те же вожди убедились, что «пролетарская революция в России» осталась сиротой и надо было не столько раздувать мировой революционный пожар, сколько думать о том, чтобы любыми путями сохранить свой режим в России, идея мировой революции осталась лишь на знаменах да в лозунгах типа «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»; они были нужны лишь толпе и так называемым «рядовым коммунистам», которые жили этими идеалами. Для вождей революции актуальной стала только безграничная власть да барское благополучие. Номенклатура уже в начале 20-х годов как-то сразу переродилась в «новое дворянство» (слова Л. Д. Троцкого), в «дворцовую челядь», пекущуюся только о своем и прикрывающей этот животный эгоизм громкой фразой о мировой революции и невиданной ранее цивилизации, т.е. по сути в заурядных мещан. Все эти косовороточные народные вожди были тривиальными «мещанинами в большевизме». В этом смысле классические типы русских мещан и большевики оказались душами родственными, они нашли друг друга и были нужны друг другу. На коммунистическом Олимпе, по мнению Г. В. Плеханова, осуществился «идеал персидского шаха». И. В. Сталин уже в конце 20-х гг. напоминал «Чингисхана с телефоном» (слова Н. И. Бухарина); Бухарин и сам, разумеется, был тем же ханом, только калибром помельче. Л. Б. Красин вообще считал, что 90 % большевистской партии весьма схожа с «царской челядью» [477]. Какие высокие идеи могут увлечь «челядь»? Разумеется, никакие. Работники партийного аппарата уже в 20-х годах стали циниками, прикрывавшими «Капиталом» свои истинные вожделения. А красивые лозунги и призывы к трудовому энтузиазму народ, конечно, воодушевляли, но одновременно служили прикрытием алчного и подобострастно жалкого оскала партийной номенклатуры в борьбе за свое место у распределительной кормушки. За «идею» вожди без сожаления могли отправить на заклание миллионы своих сограждан, но сами не отдали бы и бутерброда с икрой. В 1922 г. народный комиссар по финансам Г. Я. Соколь-ников писал полпреду в Берлине Н. Н. Крестинскому, делясь с ним своими наблюдениями за ходом XI Съезда РКП(б): «Кажется, что все превратилось в единую бестолковую канцелярию, в которой все происходит не для дела, а только для угождения отдельным лицам, от которых зависят дальнейшие пайки, добавочные и тому подобное. Душа партии умерла: как ни искали мы ее на съезде, а найти не смогли… Прежняя вера угасла, осталась одна только привычка и способность повиноваться высшим партийным органам, да и то не потому, что так нужно для партии, а потому, что каждое неповиновение плачевно отразится на шкурных интересах каждого протестанта» [478]. Подведем итог нашим размышлениям. Первое десятилетие советской власти совпало с годами оголтелого ленинизма. Они запомнились невероятно легким отлучением человека от церкви, почти мгновенным идейным оболваниванием народа, легкость которого подготовила радикальная русская интеллигенция, уверовавшая на рубеже веков в социалистические идеалы; последующей мутацией русской интеллигенции в интеллигенцию советскую, «канализаци-ей» отечественной науки в русло марксистско_ленинских идей и еще многими другими достижениями оголтелого ленинизма… Глава 17 Враг номер один За годы коммунистического режима отношения между интеллигенцией и властью описали довольно сложную траекторию. До конца 20-х годов интеллигенция как бы оправдываласьперед властью, доказывая свою полную лояльность режиму. Она убедила себя в праведности коммунистических идеалов и стала активно помогать властям в организации общенародного ликующего созидания. Затем вплоть до середины 80-х годов она предано этой власти служила, стремясь оправдать ее. И лишь единицы, говоря словами героя повести Ю. Даниэля «Искупление», понимали, что утрачено главное – свобода совести и духа, ибо «нет никакой разницы: мы в тюрьме или тюрьма в нас!» [479]. Ясно, что подобное «оправдание» власти было оправданием несвободы, а для интеллигенции (даже советской) – это демонстрация лишь вымученной верности. С другой стороны, советская власть всегда строила свои взаимоотношения с интеллигенцией только из соображений собственных удобств. Сначала надо было удержать власть силой и тогда от интеллигенции старались избавиться: расстрелять, посадить, выслать. Затем власть надо было укрепить, для чего срочно понадобились специалисты, т.е. прежде всего люди интеллектуального труда, их в большом количестве «штамповала» советская образовательная система, а старую «буржуазную» интеллигенцию всеми доступными методами «осовечивали». Наконец, пришло время «воспеть» построенную «от ума» рукотворную жизнь. Тут к услугам властей уже была готова выпестованная в страхе советская интеллигенция, она ликовала – и искренне! – вместе с передовицами «Правды». Их тематика для нее никакого значения не имела: расстреляли очередную банду «террористов и вредителей» – слава органам!, ликвидировали кулачество, как класс, – наконец-то!, выслали из СССР «литера-турного власовца» Солженицына – туда ему и дорога, так и надо. Пусть себе смердит в Европе… Однако с началом горбачевской перестройки, а еще ранее – во время хрущевской оттепели – интеллигенции вдруг показалось, что режим дал трещины и сквозь них стал прорываться свежий воздух; она тут же оживилась, воспряла духом и стала делать все от нее зависящее, чтобы эти трещины расширить; когда же во второй половине 80-х годов появились точные признаки начала конца коммунистической тирании духа, интеллигенция и вовсе утратила чувство меры, она вновь дала волю всегдашнему своему нетерпению мысли, – теперь она делала все, чтобы побыстреерасправиться с коммунистическим режимом. О последствиях столь скорой расправы думать было недосуг: уж больно распалились эмоции дарованными сверху возможностями. Казалось бы, за такие морально_интеллектуальные куль-биты надо отвечать. Говоря проще – покаяться. Но что-то с покаянием советская интеллигенция не поспешает. Новые «Вехи», думаю, мы так никогда и не прочтем. Опять, в который раз, в силу все того же нетерпения мысли, интеллигенция положилась только на эмоции и в итоге вновь разочаровалась в собственных идеалах: после 1917 г. она, воспитанная на идеалах народолюбия, очень быстро приняла большевистскую систему: «такова-де воля народа» [480]. Однако уже скоро поняла, что совсем не того она ждала от народа, не туда он ее увлек, – диктатура пролетариата да красный террор были ей не нужны. А потому интеллигенция в народе разочаровалась почти мгновенно. Нечто подобное постигло ее и после 1991 г., только на сей раз интеллигенция разобиделась на самое себя, т.е. на «демокра-тов», которых она же и привела к власти. Но если раньше советская интеллигенция была нищей духовно, то теперь ее окунули в настоящую и, в чем она уверена, беспросветную бытовую нищету. Вернемся, однако, к исходной точке этой сложной траектории и посмотрим, как все начиналось. Взаимоотношения между интеллигенцией и советской властью обозначились сразу и навсегда, причем ясность и определенность были абсолютными. Никаких недомолвок, никаких двусмысленностей в отношениях между ними не было. Отношение интеллигенции к власти коммунистов наиболее точно можно выразить словами поэта М. Волошина: октябрьский переворот, приведший к «всероссийскому развалу», кинул страну в эпоху «монгольских нашествий», во времена, когда «живые могут завидовать тем, кто уже умер». Интеллигенция, одним словом, заигралась в демократию. Шла война, а ей были важны только проблемы «нашей революции», судьба же государства российского ей, похоже, была безразлична [481]. Хотя основную массу интеллигенции большевики довольно быстро примирили со своим режимом, но это их утешало мало, ибо интеллигенция в целом безлична и свое подлинное отношение к новой власти держала «при себе». Куда страшнее для большевиков были те, кто открыто выражал свою позицию, к тому же к их голосу прислушивалась вся читающая и думающая Россия. Вот эти вызывали глухую неприязнь и ненависть. Слава Богу, что Л. Н. Толстой умер в 1910 г., а то хлопот бы с ним новоявленным правителям России было бы выше головы [482]. Но живы были В. Г. Короленко да М. Горький со своими «несвоев-ременными мыслями», да еще ершистый академик И. П. Павлов. Их откровенные писания могли смутить кого угодно. Ленин еще задолго до 1917 года прекрасно знал, что интеллигенция не поддержит идеологию его власти. Потому знал, что сам был типичным русским интеллигентом, и потому еще, что много читал и много думал. А причина простая: вне зависимости от конечных идеалов власть придется удерживать силой, а это значит террор, это значит принуждение, это значит ломка всего привычного. Интеллигенция на это не пойдет никогда. И не пошла. Потому и стала она для Ленина врагом номер один, куда более страшным, чем буржуазия, помещики и царские чиновники, вместе взятые. По этой же причине большевики направили красный террор против интеллигенции прежде всего. Он был столь оглушительным, что после гражданской войны «старый интеллектуальный слой вовсе перестал существовать как социальная общность и общественная сила» [483]. В самые дни октября – ноября 1917 г. интеллигенция жила как оглушенная. Она никак не могла оправиться от неожиданной контузии и трезво оценить происшедшее. Она была уверена, что октябрьский переворот – это наваждение, кошмарный сон, который вот_вот закончится. «В русской революции прежде всего поражает ее нелепость… На наших глазах совершается великий исторический абсурд», – записывает М. А. Волошин [484]. Еще в марте 1917 г. З. Н. Гиппиус отметила в своем дневнике, что Д. С. Мережковский именно от Ленина «ждет самого худо-го» [485]. Все верно. Ни В. И. Ленин не делал тайны из намерений руководимой им партии, ни интеллигенция не скрывала своей неприязни к его возжеланиям. Но он действовал. А министры-интеллигенты из Временного правительства спокойно взирали на то, как большевистские агитаторы разлагают армию, как они выводят на улицы тысячи недовольных жизнью людей, как их представители в Советах не дают провести в жизнь ни одного разумного решения. Правительство, желая во что бы то ни стало быть законопослушным, не столько следовало законам, сколько боялось их. Власть же, которая страшится власти, обречена. Итак, «захват власти Лениным, – как пишет Ф. А. Степун, – нанес русской интеллигенции смертельный удар. Многие ее представители ушли в эмиграцию. Наиболее значительные и непреклонные из оставшихся в Советской России были сосланы или расстреляны. Остальные примирились к новому режиму, лишь немногие – по убеждению, большинство из-за тяжелой нужды» [486]. Немцы, с которыми воевала Россия, после большевистского переворота вдруг оказались всем «нужными»: Ленин со своим Брестским миром просто оказался первым, кто предложил им Россию в обмен на собственную власть. Его оппоненты также были готовы на все, лишь бы свалить ненавистный режим. Очень тонко чувствовавший ситуацию В. И. Вернадский отметил в своем дневнике 2 декабря 1919 г.: «Интеллигентные слои» настолько устали, что стали цепляться за последнее; они готовы на «всякое соглашение с поляками, сильно растет германофильское настроение – готовы жертвовать всем Кавказом, Крымом – только бы избавиться от большевиков» [487]. Надо сказать, что большевики с первых же дней после захвата власти ясно себе представляли – кто побежит за ними безоглядно, кого придется обрабатывать, а кого и нещадно ломать. Все российское мещанство – эта «самодержавная толпа сплоченной посредственности», как его называл еще А. И. Герцен, тут же вдело в петлицы красные банты, повязало головы косынками и бездумно отдалось во власть стихии, мгновенно вынырнув из своего тихого болота и обнажив перед всеми свою «нестерпимую узость и тупую самоуверенность» [488]. Ф. И. Шаляпин зорким глазом художника безошибочно отметил, что большевизм сделал героями повседневности все обличительные и сатирические персонажи русской литературы – от унтер Пришибеева до Федьки – каторжника. Все они нашли свое место в этом российском коловращении. Мещанин, живущий своим мирком и не желающий широко открывать глаза на «другую жизнь», готов поверить любым посулам, если они вписываются в его узкий дом – вселенную; он перегрызет глотку всякому, кто захочет отнять у него привычный уют, и будет равнодушно взирать на то, как его соседа лишают жизни. Такими людьми Россия была набита, как сундук тряпьем. И они стали главной моральной опорой большевизма. Мещанин – это не конкретный материализованный слой общества, это скорее специфическое миросозерцание, определенный настрой души. Поэтому мещанином может быть и рабочий, и партийный функционер, и академик. Он не умеет самостоятельно рассуждать, его страшно травмирует необходимость принимать решения, и он ненавидит всех, кто смотрит на мир иначе. Родная стихия мещанина – толпа, он растворяется в ней, становится незаметен, в то же время она возвышает его в собственных глазах, ибо он как бы готов на все, не отдавая ничего личного. Мещанин – это всегда посредственность. Поэтому любое слово «сверху», любое руководящее указание, любое толкование происходящего, даваемое властью, для него непреложный закон. Он верит во все – во вредительство и в поголовный шпионаж, в коллективизацию и в раскулачивание, в «антипартийные группы» и в «развитой социализм». Живя в коммунальной квартире, получая нищенскую зарплату и давясь в магазине за водкой, мещанин искренне считает себя строителем подлинно коммунистического общества. Поэтому когда большевики с высоких трибун партийных съездов громоздили свои бредовые планы, они были уверены – их поддержат, ибо у них была надежная опора в российском мещанстве. Кто еще, кроме мещанина, мог, к примеру, поверить Н. И. Бухарину, заявившему в 1927 г., что «мы создаем и мы создадим такую цивилизацию, перед которой капиталистическая цивилизация будет выглядеть так же, как выглядит “собачий вальс” перед героическими симфониями Бетховена» [489]. Сказано это после братоубийственной гражданской войны, развязанной строителями новой цивилизации, после голода и оголтелого террора военного коммунизма, после тысяч бессудных расстрелов и десятков сфабрикованных процессов над невинными людьми. И тем не менее поверили. Возможно, благодаря именно пережитому ужасу. В декабре 1919 г. в Петрограде состоялась конференция пролетарских поэтов. Откуда что берется. Ведь прошло всего два года. А набрался целый зал. Был на ней и К. И. Чуковский. Вышел на трибуну какой-то «дубиноподобный мужчина и стал гвоздить»: буржуазных поэтов – на свалку, буржуазных актеров – туда же (он имел в виду Шаляпина). Взамен предложил себя. «А сам бездарен, как голенище». Ему радовались, ему аплодировали. «Это им по нутру» [490]. Оголтелые рифмоплеты быстро стали идеологическими лакеями большевиков. Многократно нами упоминавшийся Г. А. Князев также заметил быстрое перерождение русской интеллигенции. Кто бы мог подумать, что из ее среды вылущится столько лакеев и «нахалов». То, что с усилением большевизма росло число желающей работать на него прислуги, неудивительно; удивительно, что среди этой прислуги главные роли исполняла старая русская интеллигенция. Эти лакеи «делаются самыми жестокими и ненасытными… А вчера они были лакеями у трона» [491]. Не зря Н. И. Бухарин заявил с циничной откровенностью: «Лучшие в мире вожди» – это «интеллигентские перебежчики» [492]. Но погоды они все же не делали и интеллигентское племя своим поведением не унизили. Да, русский интеллигент всегда был и оставался антиподом мещанина и именно поэтому был его злейшим врагом. Интеллигента в равной мере ненавидели и боялись и большевистские вожди и их главная опора – серая тупая мещанская масса. «Захребетниками на пролетарскую шею» с первых же дней советской власти сели и русские ученые, и деятели русской культуры. Что касается самой революции, которая в значительной степени явилась итогом многолетних стенаний русской интеллигенции, то революция поспешила отказаться от ее дальнейших услуг. Интеллигенция, как выразился академик Ю. А. Поляков, оказалась лишь «сеятелем, но не жнецом» революции. «Зачинщица превратилась в жертву, перенеся невиданные тяготы, подвергаясь физическим репрессиям» [493]. Основная «вина» интеллигенции перед большевиками оказалась предельно простой – интеллигенция была умнее, образованнее и честнее своих новых властителей. Большевики сразу и точно распознали своего главного идейного оппонента и обрушили на интеллигенцию град ничем конкретно не оправданных жесточайших репрессий. Чтобы коммунистический миф стал повседневным делом всего народа, требовалось не только слепое бездумное подчинение силе, были необходимы новое сознание и искренняя вера в лучезарное будущее. Никакими разумными методами заставить думающего человека поверить в то, что разум его отвергает, невозможно. Оттого – репрессии, оттого – слепая ненависть большевиков к русской интеллигенции. Она почти сразу и вся оказалась в стане «внутрен-них врагов революции». А такие понятия, как «спец», «буржуазный инженер» и «вредитель», быстро стали синонимами. Во второй части нашей книги мы постарались показать, что интеллигенция в России всегда существовала как бы автономно от режима, следствием чего было ее постоянное противостояние властям. Но это бы еще не беда. Беда же в том, что из противостояния режиму вытекало и неизбежное противостояние и российской государственности, ибо монархический режим и структура государства российского были спаяны неразрывно. Поэтому воюя против режима, русская интеллигенция воевала и против своего собственного государства. В этом и состоит основная историческая вина и одновременно беда русской интеллигенции. Большевики стремились раздавить дух старой русской интеллигенции, чтобы она стала податливым и послушным материалом, чтобы была готова поддержать и даже научно обосновать любые их бредовые начинания. Стратегически власть стремилась иметь свою, вполне надежную интеллигенцию. Поэтому был открыт практически бесконтрольный доступ в вузы детям рабочих и крестьян на фоне все понижавшейся процентной нормы для детей интеллигенции. А чтобы начать сознательно выращивать свою (советскую) интеллигенцию, надо было для начала перекрыть кислород интеллигенции российской, или буржуазной, как ее называли коммунисты. Поэтому большевики начали с главного: заткнули рот оппозиции. В. И. Вернадский записывает в дневнике 5 ноября 1917 г.: «Сегодня в “Деле народа” поразительное по цинизму решение большевиков о свободе печати. Это что-то невероятное» [494]. А 9 ноября за подписью В. И. Ленина декрет о печати утверждается. За два последующих месяца было закрыто 150 газет. Уже ко второй половине 1918 г. практически вся оппозиционная печать замолчала. Параллельно приступили к физической ликвидации активных деятелей других партий. Начали с партии русских интеллигентов – кадетской. 28 ноября 1917 г. специальным декретом Совнаркома Ленин приказал властям арестовывать и судить ревтрибуналом членов руководящих учреждений партии кадетов как «партии врагов народа». Так что первыми почувствовали на себе беспощадную длань красного террора именно русские интеллигенты, правда политизированные, т.е. радикальная ветвь старой русской интеллигенции. В дополнение к уже сказанному о терроре (см. главу 16), как об универсальном методе внедрения «большевистской морали», необходимо добавить еще два слова. Террор, конечно, вырос не из марксизма. Террор – дитя ленинизма, продукт творчества «вождя мирового пролетариата». Карающий меч революции он спокойно, не теряя сна и аппетита, опускал на головы тех, кто был, есть или мог стать на его пути. Но кого бы Ленин не считал главным врагом в данный конкретный момент, перед его взором неотступно маячил главный его непримиримый враг – русская интеллигенция. Именно от нее он постоянно ждал подножек, именно она не привыкла верить властям на слово, именно она первой разобралась в подлинных намерениях большевиков и не простила им их варварский эксперимент с Россией. Это было для Ленина особенно непереносимо, ибо интеллигенция усомнилась в том, что было его основным жизненным вожделением. Это и раздражало Ленина более всего. Он прекрасно знал еще со времени своего личного участия в полемических спорах с авторами «Вех», что сомнение является главным нравственным комплексом русской интеллигенции. Теперь же, когда Ленин пришел к власти – правда, пока крайне шаткой и неустойчивой – сомнение и совестливость русской интеллигенции стали в его глазах тягчайшим преступлением против дела всей его жизни. Он искренне был убежден в том, что сомнение в правильности генеральной линии есть предательство интересов народа. Поэтому нетерпимость к интеллигенции (не грех и повторить) – это не только личный бзик Ленина, она заложена в самой идеологии большевизма и стала нормой для всех последующих поколений «верных ленинцев». «Будучи одним из последних политических актов вождя революции накануне его смерти, – пишет М. С. Геллер, – удар по интеллигенции стал важнейшим элементом завещания основателя Советского государства наследникам» [495]. Как же исполнить это завещание практически, причем так, чтобы это не напоминало разбой или погром? Оказалось, что ничего сложного тут не было. Опираясь на марксизм, как на универсальную фомку для вскрытия российской государственности, достаточно было запомнить несколько простых истин: – в стране устанавливается диктатура пролетариата (это на словах – для толпы и легковерного Запада, на самом деле – диктатура большевистской партии, точнее – ее аппарата, еще точнее – ее Центрального комитета и уж совсем точно – вождя партии и государства); – все, кроме пролетариата и беднейших слоев крестьянства (которые, собственно, и есть народ), являются действительными или потенциальными врагами; на них и надо обрушить карающий меч революции. Вот, по сути, и вся «наука». С нескрываемым презрением относился к подобной «науке» видный русский публицист Н. К. Михайловский. Он писал, что весь марксизм можно уместить «чуть ли не в карманном словаре», что это уникальная наука в том смысле, что ее жизненность никогда не проверялась, однако жизнью и смертью людей она распоряжается с завидной «надменностью» [496]. Писал он это еще задолго до того, как большевики приступили к практической апробации марксизма. Но уже через год жизни, по Марксу и Ленину, любому здравомыслящему человеку в России стало ясно, что жизненные реалии разбили марксизм вдребезги, ибо ни одну из практических задач по его указаниям большевики так и не одолели. Что было делать? Разумеется, использовать импульсивную слепую силу. Но и это было не силой государственной власти, а нечеловеческой жестокостью аппарата, ее олицетворяющего. Сама же власть «не могла быть ни сильной, ни организованной потому, что во всех своих построениях опиралась на ложное представление о человеческой природе» [497]. Старой русской интеллигенции, оставшейся «под большевиками», пришлось тяжко. Переделываться она не могла и не желала, подстраиваться под новые порядки, не ущемляя при этом собственного достоинства, было невозможно. Оставалась надежда, что либо этот коммунистический мираж развеется, либо иссякнет у большевиков потребность в насилии. Но и этим мечтам не суждено было сбыться. … В 1924 г. академик В. И. Вернадский прямо пишет о том, что интеллектуальная жизнь в России замерла, что здоровые силы общества не могут никак себя проявить, так как «все сейчас сдерживается террором», но поскольку «моральные основы коммунизма… в России иссякли», а «без конца» сдерживать народ «террором и убийствами» нельзя, то как только «эти путы исчезнут – проявится настоящее содержание русской жизни» [498]. Но прошло три года, и В. И. Вернадский вновь жалуется на то, что «жизнь чрезвычайно тяжела в России, благодаря исключительному моральному и умственному гнету» [499]. Не мог, разумеется, знать великий русский ученый, что принуждение, гнет, не говоря о терроре – не издержки момента, не временные перегибы, они – основа существования тоталитарного режима, без них невозможно вбить в сознание народа большевистский (ленинский) вариант коммунистической утопии. Большевистские же вожди прекрасно знали, что в «коммунистическое далеко» народ можно гнать только дубиной. И не скрывали этого. Н. И. Бухарин, слывший теоретиком партии, не делал секретов из своих «теоретических открытий»: «принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью… является методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи» [500]. Не гнушался этот вождь и практических рекомендаций, делился, так сказать, накопленным опытом: «В революции побеждает тот, кто другому череп проломит» [501]. Одним словом, коммунисты добивались того, чтобы моральным климатом советского общества стал постоянный «страх, соединенный с восторгом» [502]. Подобный климат, конечно, утвердился, и довольно быстро. В этом климате хорошо себя чувствовала лишь большевистская номенклатура да новая генерация советской интеллигенции. На жизни творческой интеллигенции, а это значит – на культуре и науке прежде всего, климат «единой мысли» отразился наиболее пагубно. При полном подавлении свободы самовыражения культура и наука были вынуждены как-то приспосабливаться к новым реалиям. В 1929 г., выступая на торжествах в связи со столетием со дня рождения И. М. Сеченова, академик И. П. Павлов, не стесняясь и ничего не боясь, прямо заявил, что «мы живем под господством жестокого принципа: государство, власть – все, личность обывателя – ничто. Без Иванов Михайловичей с их чувством достоинства и долга всякое государство обречено на гибель, несмотря ни на какие Днепрострои» [503]. О том же писал и академик В. И. Вернадский еще в 1923 г.: «Уважения к человеческой личности нет и не может быть в социализме, так же как его не может быть в якобинизме… В политической борьбе, какую мы переживаем, те из нас, которые понимали варваризацию, вносимую в жизнь социализмом, и для которых уважение и признание ценности человеческой личности не позволяло идти по пути якобинизма – как, например, я, – не оказались достаточно стойкими» [504]. Реакция ученых вполне естественная и легко объяснимая. Они и вообразить себе не могли, что новая власть, как бы они плохо к ней лично не относились, окажется такой саморазрушительной и недальновидной. Коли уж вздумали коммунисты строить неведомое никому новое общество и коли признали идеологические приоритеты перед нравственными, то у них должно было хватить здравого смысла не давить старую русскую культуру, не унижать личность, не возвышать послушную бездарность, ибо при этом система их окажется только видимо прочной – сердцевина ее будет трухлявой, а наружная оболочка, сцементированная страхом, мгновенно разрушится, как только ослабнет репрессивный гнет. Если в 20-х – 40-х годах интеллигенция жила в постоянном страхе за свою жизнь, то в 50-х – 80-х годах оказался невыносим чисто моральный гнет: идеологический и цензурный. Социальные заказы стали уж совсем примитивными, талантливых людей унижали тем, что награждались всевозможными премиями не яркие, а самые «правильные» работы. Поэтому интеллигенция периодов взбалмошного и бездарного ленинизма либо мимикрировала, либо стала комплексовать, либо ушла в «катакомбную» культуру, либо, наконец, под разными предлогами покинула страну. Любопытно, что В. И. Вернадский еще 6 ноября 1917 г., когда все было окутано густой пеленой мрака и неизвестности, сумел – таки разглядеть за ним будущее: «Очень смутно и тревожно за будущее, – записывает он в дневнике. – Вместе с тем и очень ясно чувствую силу русской нации, несмотря на ее антигосударственное движение. Сейчас ярко проявился анархизм русской народной массы и еврейских вождей, которые играют такую роль в этом движении… Очень любопытное будут изменение русской интеллигенции. Что бы ни случилось в государственных формах, великий народ будет жить» [505]. Очень хочется в это верить, хотя действительность и конца девяностых годов явно не подкрепляет эту веру полноценными и убедительными фактами. Глава 18 Мыслитель? Вон из советской России! За многие века существования в России абсолютной власти – сначала монархической, затем коммунистической – были выработаны разнообразные приемы борьбы с инакомыслием. …Протопопа Аввакума засадили в яму на 15 лет за приверженность старообрядчеству, А. Н. Радищева за тоненькую правдивую книжку о русской действительности «Путешествие из Петербурга в Москву» отправили в Петропавловскую крепость, а затем в Сибирь; Н. И. Новикова за «вольнодумство» заперли в Шлиссельбургской крепости; А. А. Бестужева (Марлинского) за альманах «Поляр-ная звезда» заковали в кандалы и – в рудники; декабриста В. К. Кюхельбекера – на каторгу; А. И. Полежаева за поэму «Сашка» отдали в солдаты; А. И. Герцена насильно выжили из страны, и он провел жизнь в эмиграции; Л. Н. Толстого отлучили от церкви. После 1917 г. фантазия у коммунистов в отношении тех, кто делал шаг влево или шаг вправо от «генеральной линии» (или только мог сделать), работала столь же изощренно: карать предпочитали группами, ибо так легче было обосновать «заговор». Сначала шли банальные расстрелы, затем к ним добавили концлагеря, чуть позднее – психушки. На фоне этих традиционных для коммунистов мер воспитания собственного народа на первый взгляд кажется странной одна придумка 1922 г. – массовая высылка за рубеж интеллектуальной элиты страны. В этой акции странно все – и то, что выслали, а не посадили или расстреляли, и то, что выслали не на Соловки или на Колыму, а во вполне комфортную Европу. А. И. Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» назвал эту акцию «глупостью», ибо большевики сами, своими руками выпустили за «зону» прекрасный «рас-стрельный материал». Насильно выдворяемый из страны становился эмигрантом поневоле, а к эмиграции в России всегда относились с крайним предубеждением, считая тех, кто покидал родину чуть ли не предателем. В основе подобного отношения лежит все та же российская история. На самом деле выезд за границу (даже на время) считался событием чрезвычайным, на это требовалось высочайшее соизволение. Объяснение тому – в сути самой власти. Она относительно устойчиво могла существовать только как абсолютно замкнутая система, подданные государя не имели права знать: а как там, на Западе? Посол Англии в Москве Дж. Флетчер (XVI век) писал своему королю, что «цари… не дозволяют подданным выезжать из отечества, боясь просвещения, к коему россияне весьма способны, имея много ума природного» [506]. Со стороны, как говорится, виднее. Но коли при подобном отношении к закордонной жизни власти все же прибегали к остракизму, то высылали, конечно, не человека, изгоняли мысль, отрекались от нее. Она была не просто не нужной, она была вредной. Прогнали мысль – все равно что свет погасили, можно продолжать спать… Сюжет, который мы собираемся рассмотреть, крайне любопытен со всех точек зрения. Вероятно, по этой причине он занимает умы историков. [507]. Чем же можно объяснить такой пристальный интерес именно к этой акции? Если смотреть достаточно широко и трактовать ее просто как один из вариантов репрессий большевиков против русской интеллигенции, то в высылке мы никаких «особос-тей» не усмотрим. Ведь коммунисты были большими фантазерами: академика И. П. Павлова в 1920 г. не выпустили из страны, боясь, что он своим авторитетом «разоблачит» их власть, и создали ему на родине беспрецедентные (по тем временам) условия для работы, а вот десятки других всемирно известных мыслителей погрузили на пароходы и насильно выставили за кордон, как будто они в этом плане были менее опасны; не выпустили на лечение в Финляндию А. А. Блока, вполне лояльного большевикам поэта, и тем явно ускорили его смерть, ибо Блок умер от отчаяния и безысходности, прекратив принимать лекарства и еду, а С. А. Есенин ездил за границу неоднократно. К тому же, хоть личности эти все выдающиеся, но это все штучные экземпляры, а тут – целый пароход одних корифеев. Что-то здесь, конечно, не так, явно просматривается некая аномалия… 1922 год в определенном смысле явился судьбоносным для коммунистического режима: пустил свои прочные корни нэп, и большевики поняли – голод не задушит их власть; прошел XI съезд РКП(б), исключивший из рядов лидеров «рабочей оппозиции» и ужесточивший прием новых членов партии; приступили к активной борьбе с политическими противниками – меньшевиками и эсерами (летом судили лидеров партии социалистов_революционеров), зато были вынуждены допустить легальное существование разномыслия: в 1922 г. вышли работы Н. О. Лосского, С. Л. Франка, Л. П. Карсавина, П. А. Сорокина. Несколько ослаб «диалектический гнет» на ес-тественные науки и стали бурно развиваться физика, биология, химия; в апреле того же года Генеральным секретарем РКП(б) становится И. В. Сталин; наконец, провозглашается образование новой наднациональной государственной общности – СССР. Многое из перечисленного Ленина крайне раздражало, но он был вынужден терпеть инакомыслие, наступив на собственное горло, как нам кажется, только по одной причине, – он боялся спугнуть нэп, ведь «новая экономика» спасла его власть. Боже упаси подумать, будто Ленин был признателен нэпманам, он их лишь вынужденно терпел, пока они невольно работали на его идеи, укрепляя их. Когда же стало ясно, что деловые люди (нэпмачи) к репрессиям против интеллигенции относятся спокойно, ибо они их не касаются, Ленин решил, что пришло время расставить все по местам. Тем более ему еще не перестали сниться крестьянские восстания да кронштадский мятеж. Крестьянские бунты против политики военного коммунизма прокатились в 1920 г. по всей стране. По сути началась еще одна гражданская война. Само собой, воевавших против них крестьян коммунисты называли «бандитами» [508]. Не все, как видим, еще рвались в светлое будущее, не всем оно было по сердцу, а надо, чтобы все и всем. А посему тех, кто способен был смутить колеблющихся, постановили – вон из России!… Ленин, конечно, ни на секунду не переставал верить в правильность избранного им пути, но он ясно видел, что круг его единомышленников сужается. Поэтому и решил любое инакомыслие пресекать на корню, причем не только явное (этих без промедления – под суд), но и потенциальное, – карающий меч он решил опустить на головы тех, кто еще ничего предосудительного не сделал, зато подумать мог. И не только мог, но уже написал про его революцию невозможную гадость – Ленин, конечно, читал своеобразное продолжение «Вех»: «Из глубины. Сборник статей о русской революции», изданный в 1918 г. Авторы этого сборника стали по сути личными врагами Ленина, ибо посмели глумиться над его жизненным вожделением. Особенно ненавистен ему был Н. А. Бердяев, сам бывший некогда марксистом. Его он хотел «разнести» не только «в специально_философской области» [509]. Еще в 1913 г. М. Горький называл Ленина создателем «по-стоянной склоки», человеком «изуверски нетерпимым». Все, что противоречит его мысли, должно быть подвергнуто немедленному «проклятию». Он в определенном смысле напоминал протопопа Аввакума, который верил, что «Дух Святой глаголет его устами» [510]. И. В. Сталин как-то напомнил М. П. Томскому, что думать – будто бы «Ленина можно было убедить в чем-нибудь, в чем он сам не был убежден», просто смешно [511]. Можно поэтому не сомневаться: инициатором, душой и «продвигателем» [512] высылки был лично Ленин, он тщательно продумал и подготовил не только ее идеологическую и юридическую базу, но даже до мелочей разработал саму технологическую схему этой акции. Конечно, по-хорошему, надо бы всех без промедления – к стенке, но ведь это не политики, а ученые; расстрелять их, скажут, что большевики убивают мысль, где уж тогда ждать мировой революции. А надо сказать, что Ленин и его ближайшее окружение словно «в горячечном бреду» делали ставку именно на мировую революцию [513]. Хотелось поэтому единым махом избавиться от самых влиятельных. Наконец, многие из будущих «высылантов» активно помогали большевикам преодолеть последствия страшного голода 1921 г., испросив у Запада материальную помощь и продукты (декретом ВЦИК в 1921 г. был создан Всероссийский общественный комитет помощи голодающим, его возглавил В. Г. Короленко, входили в него все те, к голосу которых прислушивались на Западе. Им дали хлеб, а вот большевикам бы – никогда). Даже у Ленина не поднялась рука расстрелять тех, кто – по сути – спас его режим (Знал он, что именно перебои с хлебными поставками в Петрограде свалили в итоге царское правительство). Но и спасибо им сказать – жирно будет. Вот его, «ленинское спасибо». 26 августа 1921 г. Ленин пишет Сталину, настаивая на разгоне Комитета, аресте С. Н. Прокоповича, обвинив того в «противоправительственной речи», на высылке остальных – все равно куда, но подальше от Москвы, без железных дорог и, разумеется, «под надзор». Наконец, уж вовсе бездонная низость: «Газетам, – пишет Ленин, – дадим директиву: завтра начать на сотни ладов высмеивать “кукишей”»… [514] («кукиш» – это из фамилий Е. Д. Кусковой и Н. М. Кишкина – членов Комитета. Позднее, верные ленинским указаниям историки, добавили фамилию С. Н. Прокоповича и получили «прокукиш». Вероятно, большевики надеялись, что буржуазия, против которой они боролись, завалит разваленную и разграбленную ими Россию хлебом. А та не поспешала. Получили большевики почти что кукиш и обвинили в том, разумеется, членов Комитета. – С.Р.). Сработала любимая ленинская тактика: нет выхода – уступи, опасность миновала – откажись от уступок, для неповадности – мсти за уступки. Но в деле с Комитетом не только за уступки мстили. И не мстили даже, а нанесли упреждающий удар, ибо поняли большевики, что интеллигенция способна объединить тех, кто слыл их злейшими врагами – интеллектуальную элиту и церковь, т.е. наименее подверженных воздействию большевистской пропаганды. Это-то и устрашило. Это и толкнуло к высылке. Потому и решил вождь мирового пролетариата наиболее зло-мысленных, способных одним только авторитетом своим низвести все интеллектуальные потуги марксистской доктрины до уровня невразумительного лепета, выбросить вон из страны, пусть себе мутят воду в Европе, зато оставшаяся в стране интеллигенция будет запугана до смерти. Ведь те, кто остались (не эмигрировали), могли пригодиться, разумеется, после обстоятельного «осовечивания»… Рассмотрим теперь более подробно саму акцию принудительной высылки, по возможности придерживаясь хронологических рамок. Не исключено, что к идее массовой высылки русских интеллектуалов Ленин пришел еще во время гражданской войны. Развернутый по его команде террор против интеллигенции был столь масштабен, что почти не оставалось сомнений, – интеллигенция сама добровольно хлынет из России куда глаза глядят. Очень Ленину этого хотелось. На самом деле, за первые 3-4 года после прихода большевиков к власти из России бежало 1,5 -2 млн человек, почти половина интеллектуального слоя нации. Но Ленину этого было мало. Вероятно, он хотел, чтобы сбежали все до единого. 12 марта 1922 г. журнал «Под знаменем марксизма» печатает статью Ленина «О значении воинствующего материализма». Эту статью позднее назовут его «философским завещанием». Что же завещал вождь своим наследникам? Только безграничную ненависть к классовым врагам. Вот краткая выдержка из его статьи, близкая к интересующей нас теме: «Рабочий класс в России сумел завоевать власть, но пользоваться ею пока еще не научился, ибо в противном случае он бы подобных преподавателей (речь идет о П. А. Сорокине. – С.Р.) и членов ученых обществ давно бы вежливенько препроводил в страны буржуазной “демократии”» [515]. Большевики, а в большей мере даже услужливая чиновная интеллигенция очень быстро научились любые указания вождя воспринимать как руководство к действию. Поэтому стали закрывать философские (немарксистские) журналы, научные общества, а самих философов_идеалистов нещадно изгонять из университетов. 15 мая Ленин пишет наркому юстиции Д. И. Курскому, предлагает (в духе своего «философского завещания») дополнить Уголовный кодекс, наряду с расстрелом, еще и высылкой за кордон. Причем не преминул напомнить, что ежели высылать будут без срока, а «высылант» вздумает хотя бы навестить свою родину, то его тут же – к стенке. И чтобы эта мера была в Кодексе! «Т. Курский! – пишет Ленин. – По-моему, надо расширить применение расстрела (с заменой высылкой за границу)» [516]. Ленин нетерпелив: 17 мая он вновь пишет Курскому, а 19 мая 1922 г. отправляет Дзержинскому секретное директивное письмо: «К вопросу о высылке за границу писателей и профессоров, помогающих контрреволюции. Надо это подготовить тщательнее. Без подготовки мы наглупим… Поручите все это толковому, образованному и аккуратному человеку в ГПУ… (Этим человеком стал Я. C. Агранов. Это он в 1921 г. организовал “дело” Таганцева, он же в 1929-1930 гг. вел и так называемое “академическое дело”. – С.Р.). Надо поставить дело так, чтобы этих «военных шпионов» изловить и излавливать постоянно и систематически и высылать за границу» [517]. Задача поставлена четкая. Высылать надо писателей и профессоров, а в прессе сообщать о «военных шпионах». Само собой, все распоряжения Ленина были в том же году узаконены. 1 июня особоуполномоченный при президиуме ВЧК Я. С. Агранов пишет докладную записку Ф. Э. Дзержинскому об антисоветских группировках среди интеллигенции. Ее основная мысль: нэп размывает большевистскую идеологию, интеллигенция становится смелой и не просто говорит, что думает, но начинает создавать различные научные и общественные союзы, частные издательства; одним словом, как посчитал этот деятель, интеллигенция повела почти неприкрытое наступление на советскую власть [518]. Текст этой записки лег в основу специального доклада «Об антисоветских группировках среди интеллигенции», с ним 8 июня на заседании Политбюро выступил заместитель председателя ВЧК И. С. Уншлихт. Постановили: к началу учебного года провести «фильтрацию студентов», установить «строгое ограничение приема студентов непролетарского происхождения», а те из них, кто все же поступит в вуз, обязаны представить «свидетельство политической благонадежности». Одним словом, ГПУ теперь обязана не просто осуществлять тотальный контроль за интеллигенцией, но и устанавливать жесткие нормы ее существования. Принято это было на самом высоком уровне. Что касается антисоветчиков из интеллигентского племени, то их теперь будут нещадно выставлять из РСФСР. Не забыли создать и специальную комиссию для утверждения списков «высы-лантов». До конца 1922 г. Политбюро еще 30 раз обсуждало, как практически организовать отсыл колеблющихся интеллигентов. 17 июля 1922 г. Ленин пишет Сталину обстоятельное письмо: «Т. Сталин. К вопросу о высылке из России меньшевиков, н(ародных) с(оциалистов), кадетов и т.п. Я бы хотел задать несколько вопросов в виду того, что эта операция, начатая до моего отпуска, не закончена и сейчас. Решено ли “искоренить” всех энесов? Пешехонова? Мя-котина? Горнфельда? Петрищева и др.? По-моему, всех выслать. Вреднее всякого эсера, ибо ловчее. То же А. Н. Потресов, Изгоев и все сотрудники “Экономиста” (Озеров и мн(огие), мн(огие) другие). Ме(ньшеви)ки Розанов (врач, хитрый), Вигдорчик, (Мигуло или как-то в этом роде). Любовь Никол(аевна) Радченко и ее молодая дочь (понаслышке злейшие враги большевизма); Н. А. Рожков (надо его выслать; неисправим); С. Л. Франк (автор “Методологии”). Комиссия под надзором Манцева, Мессинга и др. (С. Мессинг – член коллегии ГПУ, В. Манцев – Председатель ГПУ Украины. – С.Р.) должна представить списки и надо бы несколько сот подобных господ выслать за границу безжалостно. Очистим Россию надолго. Насчет Лежнёва (бывший “День”) очень подумать: не выслать ли? Всегда будет коварнейшим , насколько я могу судить по прочитанным его статьям. Озеров, как и все сотрудники “Эконо-миста” – враги самые беспощадные. Всех их – вон из России. Делать это надо сразу. К концу процесса эсеров, не позже. Арестовать несколько сот и без объявления мотивов – выезжайте, господа!… С к(оммунистическим) прив(етом) Ленин» [519]. 3 августа Постановления ВЦИК и СНК завершили юридическую подготовку высылки. Чтобы акция эта не напоминала взрыв бессильной ярости, а выглядела вполне «законно», 10 августа 1922 г. был принят декрет «Об административной высылке». Декрет вверял судьбу людей особой комиссии Политбюро ЦК РКП(б): Л. Б. Каменеву, Д. И. Курскому, И. С. Уншлихту и др. Теперь ГПУ решало, кого за «причастность к контрреволюционным выступлениям» можно без суда выслать в произвольном направлении. Впрочем декрет этот был нужен только как «фиговый листок», ибо принят он был, когда ГПУ уже имело полные списки «высылантов» [520]. В ночь с 16 на 17 августа большую их часть арестовали. 30 августа Л. Д. Троцкий дал обстоятельное интервью американской журналистке Л. Брайант: в нем все ложь, демагогия и фразерство. Он интерпретировал эту акцию как проявление высокого гуманизма большевиков, чем сразил журналистку: посудите сами, говорил этот вождь, может начаться война и эта интеллигенция всадит нам нож в спину. Но тогда мы ее должны будем расстрелять. Так уж лучше заранее выслать, чтобы потом не расстреливать… 31 августа «Правда» сообщила о высылке, как о свершившемся факте. Заметка была названа интригующе: «Первое предостережение». Кому? Разумеется, оставленным. Первое предостережение – это высылка. За ней, как мы знаем, только «стенка». Так что помните об этом, господа буржуазные интеллигенты. Не забыли, кстати, и соврать привычно: «…среди высланных почти (? – С.Р.) нет крупных имен» [521]. В чем же вина, с позиций анонима, высылаемых интеллигентов: профессора боролись с советской властью на лекциях, позволяя себе вольности, писали клеветнические публицистические статьи, врачи и вовсе докатились – вместо того, чтобы лечить, они настраивали своих пациентов против рабоче-кресть-янской власти, агрономы делали то же самое среди крестьян и т.п. бред. Было составлено несколько списков высылантов: московский (69 человек), петроградский (51), украинский(77). Списки комиссия утверждала чохом, «не входя в обсуждение отдельных лиц». Только за то, что много знали, были умными и не очень пока боялись большевиков – и ни за что другое – были навсегда лишены родины десятки математиков, экономистов, историков, философов, социологов, инженеров, агрономов, кооператоров. Среди «вы-сылантов» оказались историки А. А. Кизеветтер, А. Флоровский, И. И. Лапшин, В. А. Мякотин, А. Боголепов, С. П. Мельгунов, социолог П. А. Сорокин. Наконец, философы Н. А. Бердяев, С. Л. Франк, Н. О. Лосский, С. Н. Булгаков, Ф. А. Степун, Б. П. Вышеславцев, И. А. Ильин, Л. П. Карсавин, А. С. Изгоев, В. В. Зенковский и др. Любопытен и такой нюанс: Европа – не Колыма, и по решению Политбюро туда так просто «сослать» немыслимо: требуется виза на въезд. Деятели из ГПУ обнаглели настолько, что попросили у немецкого канцлера К. Вирта «коллективную визу» на всех «высы-лантов». Им ответили: по вашему запросу никаких виз не будет, а вот если каждый из выставляемых обратится в немецкое посольство, то визу получит. Каждому объявляли постановление ГПУ о высылке и заставляли дать подписку «о невозвращении». Нарушил – расстрел. Затем отпускали, давая неделю на «ликвидацию дел», после чего надо было день в день доложить ГПУ, что готов к отъезду. Опоздал на день – это «побег из-под стражи», за что расстрел немедля [522]. Историк и литератор С. П. Мельгунов вспомнил, в частности, такой «прощальный» разговор с В. Р. Менжинским: – Мы вас выпустим, только с условием – не возвращаться. – Вернусь через два года, больше вы не продержитесь. – Нет, я думаю, лет шесть еще пробудем [523]. Уже в Европе, немного поостыв, Н. А. Бердяев, Н. О. Лосский, М. А. Осоргин, П. А. Сорокин, Ф. А. Степун написали подробные истории этой гнусной эпопеи. Практически никто из них не помышлял об эмиграции, и хотя советскую власть они не любили, но России были преданы до конца. Каждый из названных нами мыслителей мог бы подписаться под словами поэта М. Волошина: «Мне было бы теперь очень тяжело покинуть Россию, и несмотря на соблазн тихой, культурной и неголодной жизни, который приходит иногда, я все же буду оставаться здесь, пока меня терпят» [524]. (Курсив мой. – С.Р.). Написано это в 1920 году. В большевисткой избе интеллигенцию дальше сеней не пускали. А в горнице дрожали стены от бешеного ритуального танца марксистско-ленинской идеологии: теперь она владычица умов, отныне она диктует уже советской интеллигенции: что на пользу, а что во вред «трудящему человеку»… Глава 19 «Осовечивание» русской интеллигенции Мы знаем уже, что старая русская интеллигенция и большевизм были несовместимы. По этой именно причине после пролетарской революции русская интеллигенция стала чужой в своей стране. Ее истребляли физически, душили цензурой и нищенством, унижали страхом и единомыслием. И все же большевики без интеллигенции обойтись не могли, ибо им нужны были профессионалы своего дела. Это качество большевики милостиво интеллигенции оставили. Остальные черты ее портрета, детально нами описанного в главе 5, обязаны были исчезнуть. Новая советская интеллигенция ни в коем случае не должна была напоминать свою русскую предшественницу. Если использовать генетические термины, то надо было добиться мутационного превращения русской интеллигенции в интеллигенцию советскую, которая бы не противостояла власти, а воспевала ее и гордилась ею. Лояльности интеллектуального слоя большевики добились простым и надежным способом – уничтожили корпоративность интеллигенции и обеспечили замену репрессированных интеллигентов старой закваски отштампованными советскими экземплярами. Привело это, в частности, к тому, что система не только уничтожала лучших, но столь же энергично выталкивала на поверхность худших. Люди творческие это заметили быстро, а, осознав, закомплексовали и стали изворачивать свое сознание, чтобы было не так стыдно за быструю перелицовку убеждений и принципов. Далеко не у всех хватило сил на работу «в стол», на жизнь изгоев и захребетников. Одним словом, судьба русской интеллигенции после 1917 г. оказалась трагичной, ибо необратимой деформации подверглось ее миросозерцание. Ей как бы самой судьбой было предрешено стать первой жертвой того дела, которому она верно служила многие десятилетия российской истории. «… Революция есть духовное детище интеллигенции, – писал еще в 1909 г. в «Вехах» русский философ С. Н. Булгаков, – а, следовательно, ее история есть исторический суд над этой интеллигенцией» [525]. Почти текстуально этот самоприговор философа повторил в августе 1920 г. Председатель Ревтрибунала, Главный прокурор республики Н. В. Крыленко. Открывая первый крупный процесс против интеллигенции, – дело «Тактического центра», Крыленко сразу вознес его на непогрешимую высоту исторических обобщений: «В этом процессе, – сказал он, – мы будем иметь дело с судом истории над деятельностью русской интеллигенции» [526]. Никто не мог усомниться в правоте оголтелого ленинизма – ведь судит сама история! Поэтому, когда некоторое время спустя уже советская интеллигенция стала вещать о том, что, мол, русская интеллигенция поняла большевизм, приняла его сердцем и разумом, что она искренне поверила в реальность коммунистического мифа о всеобщей свободе, равенстве и братстве, то это было заведомой ложью. Подобными признаниями советские интеллигенты оправдывали собственный конформизм и унижали своих однофамильцев – русских интеллигентов. Однако без интеллигенции, как мы уже отметили, большевикам было не обойтись. Сами они ведь ничего не умели. Оттого в первые годы оголтелого ленинизма отношение к интеллигенции определял холодный расчет: те, кто были нужны властям уже сегодня, могли относительно спокойно работать, разумеется, не вставляя носа в политику. Те, без кого большевики, как им казалось, могли обойтись (гуманитарная интеллигенция прежде всего), должны были доказывать свою преданность новому режиму и ничем не раздражать власть. Стратегически же оголтелый ленинизм избрал тактику устрашения интеллигенции, зная, что это самый надежный способ ее быстрого «осовечивания», наиболее прямой путь превращения русской интеллигенции в интеллигенцию советскую, во всем послушную и со всем согласную. Многие впоследствии недоумевали: как же так, цвет нации, ее гордость и слава, творцы нетленных произведений литературы, музыки, живописи, люди науки – одним словом, русская интеллигенция – через каких-нибудь 10 лет большевизма была духовно сломлена, превратилась в послушную податливую массу, с рвением выполняющую любой социальный заказ? Профессор Л. Люкс (Гер-мания), специально исследовавший эту проблему, так ее и озаглавил: «Интеллигенция и революция. Летопись триумфального поражения» [527]. Между тем никакой особой загадки в этом «триумфаль-ном поражении» русской интеллигенции нет. Все как раз закономерно. Именно русская интеллигенция привела Россию к февралю 1917 г. Это ее рук дело. А исторические обстоятельства лишь ускорили сей разрушительный процесс. После Февраля интеллигенция повела себя так, будто все происходящее – война, разруха, развал управления страной – является чем-то второстепенным, что главное уже свершилось и надо только немного терпения, чтобы в России сами собой восторжествовали свобода и демократия, т.е. извечные «интеллигентские штучки». Но как раз излишков времени история никогда не имеет. Этого не учли А. Ф. Керенский, П. Н. Милюков и другие, но это прекрасно понял В. И. Ленин. И он повел за собой люмпена, уставшего на фронте солдата, околпаченного большевистскими посулами крестьянина, а главное русского мещанина. Ленин прекрасно знал, у кого он вырвал власть, он был не настолько глуп, чтобы не понять главного – большевистский режим русская интеллигенция не примет, он противен ей. Потому-то Ленин и интеллигенция стали злейшими антагонистами. Интеллигенция с отвращением отнеслась к большевизму, большевизм стал затягивать удавку на тонкой интеллигентской шее. Но он не стремился задушить ее, истребить физически. Интеллигенты – это специалисты в своем деле, профессионалы прежде всего. Они были нужны большевикам. Без них бы они не обошлись. А потому большевики избрали изуверскую тактику «осовечивания» русской интеллигенции через посулы, подачки, запугивание и открытый террор. Их главная задача – не изничтожить интеллигенцию, хотя руки нестерпимо чесались, а сломить ее гордыню, ее дух, чтобы самолично убедиться в состоявшейся мутации русской интеллигенции в интеллигенцию советскую, вполне послушную и на все готовую. А уж потом можно на весь мир прославлять ее достижения и упиваться ее льстивыми речами об «отеческой заботе партии и правительства о развитии советской науки и культуры». И, само собой, побыстрее, как писал М. Горький, «надобно создавать своих спецев, своих!» [528]. …У Ленина, как у всякого хитрого политика, стремящегося любой ценой удержать свою власть, есть высказывания на все случаи жизни – и за здравие интеллигенции, и за упокой. Ленин публично демонстрировал отеческую заботу об интеллигенции, проявлял понимание ее природы и требовал от своих подручных того же: терпения и выдержки. Но очень часто выдержка изменяла и ему. Читаем его письмо М. Горькому, где он отзывается о патриархе русской литературы, ее совести, В. Г. Короленко: «Жалкий мещанин, плененный буржуазными предрассудками… Таким “талантам” не грех посидеть недельки в тюрьме» [529]. И зачем это он, Горький, расходует свои силы на этих никчемных типов. Лучше не «тратить время на хныканье сгнивших интеллигентов» [530]. 15 сентября 1919 г. в письме тому же Горькому, хлопотавшему об арестованных «оппо-зиционерах», Ленин уже не увещевает отечески, он философски обобщает: что Вы, батенька мой, так печетесь об этих отбросах, зачем, ведь «на деле это не мозг “нации”, а говно» [531]. Ну, а с говном, как известно, поступать надо просто: решительно и быстро убирать его с дороги, пока не вляпались… Что же так озлило Ленина против Короленко, в частности? Разумеется, его позиция – прямая, открытая и непримиримая. Он не скрывал ее – ни в публицистике, ни в своих пронзительных письмах Луначарскому. На его примере становится предельно ясно, что люди думающие, люди совестливые раскусили большевиков сразу, – в этом-то и проблемы особой не было, – ибо их слова были рассчитаны на неграмотного извозчика да на торговку с Сенной, а реалии своей кровавой жутью могли враз остудить любого мечтателя, каковых среди интеллигентской молодежи было немало, и четко заняли свои места по разные стороны баррикады. Большевики свою адскую игру против ненавидимой ими интеллигенции вели не то чтобы тонко, но уж во всяком случае разнообразно. Методы «осовечивания» были многолики. Ученых сманили быстро, пообещав им не ломать налаженную работу в системе Академии наук, финансировать их исследования, но только при условии, что они будут ориентированы «на нужды социалистического строительства». С инженерами_производственниками оказалось еще проще: работай, мол, честно и тебя никто не тронет. А поскольку иначе русские инженеры работать не умели, а для жизни были нужны средства, то они естественно сразу и включились в дело «стро-ительства социализма». Сложнее оказалось с творческой интеллигенцией – она не привыкла писать «на заказ», она еще не научилась петь не своим голосом. Пришлось стимулировать творческую Музу: выделили среди писателей своеобразную творческую номенклатуру, позволили ей (до первого оступа) писать практически бесцензурно, разрешили свободный выезд за рубеж, обеспечили безбедное существование, подкармливая избранных продовольственными пайками. Эта писательская элита («маститые») по замыслам большевиков должна была стать своеобразным центром кристаллизации, к которому неизбежно потянутся писатели и никчемной маститости, видя, кaк а главное, почему благоденствуют их более приметные собратья по перу. Таков был механизм сманивания. А уж с теми, кто клюнул на большевистские приманки, далее не церемонились, на них стал распространяться закон коммунистического общежития. Заработала на полную мощь агитационная машина, были подключены «орга-ны», и они стали пачками оперативно выявлять в интеллигентской среде разнообразную «контру». Писателей, которые отказывались выполнять социальный заказ, поначалу просто переставали печатать, лишив их средств к существованию (И. Бабель, О. Мандельштам, Н. Клюев и многие другие), а потом переправляли в ГУЛАГ; другие были вынуждены «уйти в прошлое» (О. Форш, Ю. Тынянов и др.); третьи предпочли свести счеты с жизнью (С. Есенин, В. Маяковский, М. Цветаева и др.). Те же, кто принял условия игры, стали штамповать однодневки_злободневки о вредительстве, коллективизации, индустриализации, т.е. либо разбрызгивали свой талант, либо подменяли полное его отсутствие псиной верностью режиму. Таких оказалось подавляющее большинство. Добиться подобного можно было только одним способом – резко сузить возможности духовного и культурного развития народа, как бы «упростить» знания и мысль и тем самым резко снизить общий культурный уровень нации. Ибо культура – это неизбежный ограничитель тоталитарной власти, точнее, намордник власти. Отсюда и потребность (для большевиков) полного разрыва культурных традиций России, уничтожение памятников исторического прошлого, циничная распродажа музейных ценностей, демонстрирующая полное небрежение властей историческим наследием; надругательства над православной верой и, наконец, железобетонная изоляция страны от внешнего мира, превращение ее в громадную «зону», на территории которой легко маскировались концлагеря ГУЛАГа. Причем все эти процессы происходили на фоне неистовой классовой истерии, непрерывных судебных расправ над неисчислимыми бандами «врагов народа», что порождало в людях животный страх и полную незащищенность. При сознательно же пониженной культурной планке начиналось неизбежное разубоживание массового сознания, люди утрачивали всякую способность ориентироваться в происходящих событиях, адекватно оценивать их смысл, они попросту теряли историческое зрение и становились быдлом. А быдло – это уже стадо, им легко управлять, его можно гнать под свист бичей куда угодно, оно поплетется за пастухом и лающими охранными псами в любом направлении. Даже великие умы, такие, как В. И. Вернадский, уже не ориентировались в происходящем. В 1927 г. в письме к И. И. Петрун-кевичу он отмечает, что «большевизм (и социализм) изжит, и всякий престиж пал…» Всюду преподают «политическую грамоту», которую называют «законом Божиим», отношение к ней, «как к чепу- хе» [532]. Это, разумеется, не вполне так, точнее – совсем не так. Большевизм не просто не был изжит, он еще только-только начинал входить в силу, его мышцы наращивались народной массой, он перестал быть достоянием только фанатов революции, а становился религией целого народа. Введение же всеобщей «политграмоты» – лишь сознательный штрих в оскоплении нации, ибо большевикам была нужна не просто мыслящая новая советская интеллигенция, но мыслящая правильно, причем не рассуждающая, а осуждающая, не анализирующая, а поклоняющаяся. Один из неистовых адептов коммунистического мифа Н. И. Бухарин с очаровательным цинизмом ляпнул по этому поводу: «Нам необходимо, чтобы кадры интеллигенции были натренированы идеологически на определенный манер. Да, мы будем штамповать интеллигентов, будем вырабатывать их как на фабрике» [533]. Такая «штампованная» интеллигенция была крайне нужна большевикам. Только ее они могли признать «прослойкой» между рабочим классом и крестьянством. Только такая прослойка своими интеллектуальными миазмами была не в состоянии подпортить любимых ими пролетариев. «Штампованной» интеллигенцией можно было гордиться, она была их детищем. Технология «обезвреживания» интеллектуального слоя нации была избрана самая простая, а потому наиболее надежная. Просто распространили «классовый подход» на образование и культуру. Причем при подготовке партийных решений по высшей школе главную роль играли сотрудники ГПУ, о чем свидетельствуют документы тех лет [534]. Декретом от 2 августа 1918 г. преимущество при поступлении в вузы отдали рабоче-крестьянской молодежи, а уже с 1921 г. принимали только «своих», оставив на потомственных интеллигентов ничтожный процент. Почти как в старой России: тогда существовали нормы на доступ в вузы поляков и евреев, теперь – интеллигентов. Цель простая: надо было как можно быстрее разорвать два пласта интеллигенции – русской и советской, сделать так, чтобы они не смешивались. Таким манером новая генерация «интеллиген-ции» быстро заместит старых буржуазных спецев, и большевики смогут, наконец, вздохнуть спокойно. В 1924 г. провели первую «чистку» студенчества, избавив университеты от «излишков» интеллекта. Выступая на VIII съезде ВЛКСМ (1928 г.), Сталин произнес свой знаменитый призыв_заклинание: «Перед нами стоит крепость. Называется она… наукой. Эту крепость мы должны взять во что бы то ни стало». Слова, казалось бы, безобидные. Призвал учиться, овладевать наукой, не более того. Ан, нет! «Взять во что бы то ни стало», – это уже приказ! Это призыв к немедленному штурму «крепости». Слова Сталина – это всегда предметное руководство к действию. Просто так он ничего не говорил… Что делать? Как доложить вождю, что «крепость взята»? И придумали: почти полностью перекрыли доступ в вузы детям интеллигенции. Дети же рабочих могли учиться, не имея даже среднего образования. Его заменяла чистая анкета, собственное желание и поддержка партийцев. Даже в аспирантуру теперь можно было попасть по рекомендации партийных комиссий. Профессора брали тех, кого им «рекомендовали». Это были так называемые «выдвиженцы». Среди них полагалось иметь не менее 60 % членов партии. Доехали, разумеется, и до полного маразма: создали «рабочую» аспирантуру, куда рабочие поступали, вообще не имея высшего образования. А чтобы преподаватели не роптали и не вредили, оценивая знания «выдвиженцев», дали послабление: разрешили принимать в вузы детей преподавателей. С помощью подобной тактики крепость под названием «наука», конечно, была взята. Через ее стены переползли тысячи неучей и недоумков – малограмотных, зато идейно выдержанных и крайне агрессивных. Всего за несколько лет была, как в пробирке, выращена именно советская интеллигенция. Но оказалось, что науке она предпочитает «как бы науку», где истина добывается не в лаборатории, а с помощью подходящих цитат из классиков марксизма-ленинизма. Это были шариковы – только в очках и шляпах. «Идет окончательный разгром высших школ, – пишет 30 октября 1923 г. В. И. Вернадский, – подбор неподготовленных студентов_рабфаков, которые сверх того главное время проводят в коммунистических клубах. У них нет общего образования, и клубная пропаганда кажется им истиной. Уровень требований понижен до чрезвычайности – Университет превращается в прикладную школу, политехнические институты превращаются фактически в техникумы… Уровень нового студенчества неслыханный: сыск и доносы. Висит (Московский университет) объявление, что студенты должны доносить на профессоров и следить за ними – и гарантируется тайна… По-видимому, Зиновьев-Апфельбаум и Шмидт (математик) инспирируют эту политику» [535]. Понятно, чтo могло проклюнуться из такого студенчества. Надергав только вершки конкретных знаний, зато намертво затвердив «классовую и партийную сущность науки», эти интеллектуальные маргиналы уже вскоре сплотились в нескончаемые шеренги варнитсовцев [536] и без тени колебаний начали громить, разоблачать, выявлять. Их жертвами оказывались и более талантливые сокурсники, и обучавшие их профессора. Сила этой новоиспеченной научной опричнины – в единомыслии. Большевики добились того, чего хотели, – тоталитарный режим стал управляем прочными вожжами одномыслия. Он, разумеется, нуждался в людях образованных, но интеллектуальные излишки были ему противопоказаны и они нещадно отсекались. Предельно сузив поле сомнений и раздумий, большевистская власть мгновенно возмужала и окрепла. Все эти меры стали одной из разновидностей красного террора. Он стал для большевиков универсальным терапевтическим средством лечения российского народа. Менялись лишь его формы, преимущественная нацеленность на разные слои общества, что диктовал пресловутый исторический момент, да внешний антураж, которым его обставляли. В общем, скучать народу было некогда. Процессы, сменяя друг друга, сваливали свои жертвы в ГУЛАГ, как готовые детали с ритмично работающего конвейера. И, что поразительно, народ привык к «образцовым процессам», даже ждал их, ибо стал верить, что наконец-то разоблачены злейшие враги и более никто не встанет на пути заботящейся о его благе большевистской партии. Жизнь ухудшалась, пропаганда усиливалась, надежды крепли. Люди стали искренне верить тому, что им внушали с утра до ночи. Их звали в светлое будущее, где не будет ни эксплуататоров, ни эксплуатируемых, до него уже было рукой подать, а тут вновь очередная «банда заговорщиков» решила повернуть страну вспять, в царство помещиков и капиталистов. Создавалось впечатление, что эти «банды» стоят живой очередью в ГПУ и как только членов одной ставили «к стенке», тут же объявлялась следующая и неутомимым «органам» приходилось торопливо с ней разбираться. «Контры» из «Тактического центра» (август 1920 г.), «таган-цевские заговорщики» (1921 г.), вредители из Главтопа (май 1921 г.), реакционные церковники Москвы (апрель-май 1922 г.) и Петрограда (июнь-июль 1922 г.), эсеровские предатели (июнь -август 1922 г.) – ими, разумеется, не исчерпывался длинный список злейших «врагов народа», истребление которых зачумленные большевистской идеологией люди стали воспринимать как должное, как повседневную рутинную работу советской власти. В конце 20-х годов вереница процессов-спектаклей над «вредителями» из интелегентского племени продолжилась: «Шах-тинское дело», «Академическое дело», «процесс Промпартии», «Про-цесс трудовой крестьянской партии», «Процесс Союзного бюро (меньшевистского)», не говоря уже о шумных процессах, когда судили тех, кто еще накануне приветливо помахивал ручкой с трибуны Мавзолея проходящей по Красной площади восторженной толпе, должны были до предела взвинтить нервы народу, посеять «всюд-ный» страх и одновременно вселить уверенность – партия видит все и никого не прощает: будь то рядовой инженер-вредитель или всемогущий член Политбюро. И ежели ты честный человек, предан советской власти и самозабвенно веришь в гений великого Сталина, то можешь спать спокойно. Тебя не тронут. «Органы» не ошибаются и безвинных не наказывают. И люди верили. Более того, когда в конце 80-х годов все жертвы оголтелого и взбесившегося ленинизма были реабилитированы, в сознании осталось то, что внушалось долгие годы: меня-то не тронули, потому что я был чист перед партией и народом, а раз их… значит…что-то такое все же было, ведь не могли же расстреливать просто так, ни за что. Конечно, Сталин был деспот, он перегибал, но все же дыма без огня не бывает… Да, дым был. Он шлейфом тянулся за осужденной партноменклатурой – от чинуши районного масштаба до члена Политбюро -и покрывал своей копотью людей ни в чем не повинных. Безусловная вина первых (если признать, что сам факт насильственного внедрения какой-либо идеи в жизнь уже есть преступление перед историей) бросала пусть неясную, но все же тень некоей вины и на людей безвинных, на жертвы подлинные, трагические. Разумеется, то, в чем обвинялись арестованные (диверсии, шпионаж, вредительство), сейчас не имеет никакого смысла. Смысл имеет другое: одних партийных преступников осудил сам Сталин, остальных, включая и его самого, осудила история. Причем счет предъявила равный: и верным ленинцам репрессированным и верным ленинцам репрес-сировавшим. Большевизм, как скорпион, в итоге убил себя собственным ядом. Данная книга, понятное дело, не место для описания всех этих сугубо политических процессов. Поэтому мы очень кратко остановимся только на тех из них, в которых центральные позиции на скамье подсудимых занимали русские интеллигенты. Прежде всего бросается в глаза основная загадка процессов 20-х годов: если все они – лишь фальсификация «органов», то остается горький осадок несправедливости, но совсем иного рода: трудно поверить, чтобы вечно оппозиционная режиму, ершистая русская интеллигенция вдруг перепугалась до смерти, увидев перед собой «комиссаров в пыльных шлемах» и, подняв вверх белы ручки, сдалась на милость победившей силы. Если так, то не стоило и писать о такой интеллигенции. Если же нет, то у «органов» какая-то зацепка была. Ну, а на слова, которые озвучивались на самих процессах, можно не обращать внимания, ибо уже они, конечно, лживы. Нельзя считать полностью сфабрикованным ВЧК «Таган-цевское дело» 1921 г. В антисоветскую организацию во главе с 31-летним географом В. Н. Таганцевым входила самая разнообразная публика – от монархистов до социалистов. Никакого продуманного плана, никакой конспирации: видимо большевиков пока больше презирали, чем боялись; думали весной 1921 г. с началом навигации восстать вместе с моряками Кронштадта. Но те выступили раньше, большевики с ними жесточайшим образом расправились. Как только запахло ВЧК, тут же объявились провокаторы, и взять всех большого труда не составило (Кстати, одним из провокаторов стал чекист А. Опперпут, позднее один из участников операции «Трест».) Аресты начались 25 мая 1921 г. Уже 31 мая арестовали В. Н. Таганцева. Его отец Н. С. Таганцев, почетный академик, юрист, член Государственного Совета 16 июня написал письмо Ленину. Тот его переправил Дзержинскому, но «железный» заявил: Таганцев – враг и опасный. Всего по «таганцевскому делу» было арестовано 833 человека, из них не менее 96 расстреляны [537]. В «Петроградской правде» 1 сентября 1921 г. была названа другая цифра – 61 человек, но архивным материалам доверия все же больше. В. И. Вернадский вспоминал впоследствии, что список расстрелянных был развешен по всему Петрограду. Он «произвел потрясающее впечатление не страха, а ненависти и презрения» [538]. За арестованных профессоров, вся вина которых сводилась лишь к намерению, да и то чисто гипотетическому, перед Лениным ходатайствовали профессора Н. С. Курнаков, Л. А. Чугаев и И. И. Черняев. 3 сентября, т.е. уже после расстрела, Ленин на этом письме наложил такую резолюцию: «т.Горбунов! Направьте запрос в ВЧК. Тихвинский (профессор химии. – С.Р.) не “случайно” арестован: химия и контрреволюция не исключают друг друга» [539]. 21 сентября 1921 г., зная, что арестованные по «таганцев-скому делу» уже расстреляны, но желая, во-первых, чтобы руководство страны знало его позицию, а, во-вторых, полагая, что это может предотвратить жестокость в будущем, с письмом к Ленину обращается президент Российской Академии наук великий русский геолог А. П. Карпинский: «… Решительно не допуская мысли, что Вы сколько-нибудь причастны к событиям, опубликованным в “Пе-троградской правде”, я, молчаливый, но по мере возможности, внимательный наблюдатель людей самых разнообразных положений, не могу не видеть, какое глубокое нравственное возмущение вызвали эти события своей не оправдываемой жестокостью, так слабо мотивированную, так ненужною и вредною для нашей страны и для истинных интернациональных интересов. Расстрел ученых граждан, которыми слишком бедна наша страна… неизбежно создает враждебное отношение к современному порядку, при котором безответственная перед высшею властью группа лиц решает судьбу многих очень нужных, необходимых государству граждан без соблюдения элементарных гарантий справедливости приговоров. Единственная понятная большинству цель всего происшедшего – устрашение, но Вы по Вашему жизненному опыту знаете, что террор подобного характера цели этой не достигает; напротив, обесценивая саму жизнь, он может вызвать такие явления, которые снова и снова потрясут нашу уже достаточно исстрадавшуюся Родину» [540]. Ленин, само собой, Карпинского ответом не удостоил, а Н. П. Горбунову дал указание препроводить это письмо в архив, где оно благополучно и пролежало в неизвестности более 70 лет. Большевики столь жестокой расправой решили показать всем, что нет не просто пути назад, но нет вообще другого пути, кроме того, который указал Ленин. А заодно надо было крепко запугать интеллигенцию, ибо вся «контра» гнездилась в ее среде. Еще один процесс, на котором мы хотим вкратце остановиться, это процесс так называемой промпартии. Он ничем особенным не выделялся бы среди бесконечной череды политических расправ с интеллигенцией, если бы на нем не обозначился «солист» в лице профессора Л. К. Рамзина. Он, по словам А. И. Солженицына, являл собой уникальный тип «цинического и ослепительного предателя». Рамзин добровольно взял на себя главную роль в этом процессе и сдал НКВД десятки ни в чем не повинных специалистов. Конечно, о таких людях, как Рамзин, надо бы было говорить в следующей главе, где речь пойдет о мутантах, т.е. о типичных для советской власти времен взбесившегося ленинизма разновидностях советской интеллигенции. Ну да уж куда от него деться, коли к слову пришлось. Рамзин был неудержим в своей готовности заслужить прощение, он был красноречив и напорист, он клял свою судьбу, что был зачат проклятым интеллигентским семенем, он призывал любимую советскую власть «на темном и позорном прошлом всей интеллигенции… поставить раз и навсегда крест» [541]. Профессор не был одинок. Дуэтом с ним пел теперь и М. Горький, незадолго до того вернувшийся в СССР, и теперь, как бы воюя с собственными «Несвоевременными мыслями», писал вполне «своевременные» статьи, безжалостно втаптывая в грязь недобитые еще новыми хозяевами остатки русской интеллигенции. «Процесс промпартии» Горький не мог оставить без внимания. В «Известиях» появляется его статья «Если враг не сдается – его истребляют». «Враг» – это, само собой, русская интеллигенция. И она должна сдаться. Такова теперь позиция Горького. Он сдался сам и его крайне раздражало, что его почину последовали не все. А должны все до единого. «Наша техническая интеллигенция, – пишет Горький, – состоит из небольшого количества честных, преданных… специалистов, прослоенных множеством гнусных предате-лей» [542]. Кто – честный, а кто – предатель? Дожидаться, когда начнут разбираться «компетентные органы»? Нет! Нервы не выдержат. И интеллигенция судорожно забарахталась под выплеснутым «вели-ким пролетарским гуманистом» водопадом помоев. Где уж тут защищать безвинно оклеветанных товарищей и коллег, надо скорее отречься, скорее отмежеваться, скорее сменить гнусную интеллигентскую «тройку» на рабочую косоворотку и встать в общий рабоче – крестьянский строй. Нет. Не встать, конечно, а лечь, как и подобает «прослойке». … Некий инженер Г. А. Шмидт в конце 1930 г. пишет Горькому проникновенное письмо, делится с ним бездонной по своей низости идеей «общественного доверия к работе исследователей». Как выслужить теперь доверие у власти, у партии, у рабочих? Как отмыться от «рамзинщины»? На Горького льются крокодиловы слезы: «А самое подлое, – пишет этот инженер, – это что на всю интеллигенцию легла мрачная тень и никакими речами, биениями себя в грудь ничего не докажешь. Да и в самом деле, может ли теперь с доверием смотреть на нас рабочий или партиец. Нет! И не имеет даже права это делать. Вот что страшно тяжело» [543]. Процесс этот прошел в декабре 1930 г. О его «сути» вспоминать смысла не имеет, ибо у него не было этой самой сути. Скажем лишь, что 7 декабря Верховный суд СССР приговорил Рамзина, Ларичева и еще троих «руководителей Промышленной партии» к расстрелу. Но Сталин проявил гуманизм и заменил «высшую меру социальной защиты» на 10 лет лагерей. М. Горький, узнав о помиловании главных действующих лиц, пишет 11 декабря 1930 г. из Сорренто Сталину: «…Мне очень хочется набить морду этой сволочи, помилованной, конечно, не по чувству жалости к ней, а действительно по мудрости рабоче-кресть-янской власти, – да здравствует она!…» [544]. Что это – беззаветная и безоглядная вера (при горьковском-то уме) или все же что-то другое? Итак, с помощью подобных процессов коммунисты определяли, кто из интеллигенции может пока спать на собственной постели, а кому пора на нары. Но и тем, кто еще жил дома, было в определенном смысле не легче, ибо «тюрьма» прочно поселилась в их душах. Что писать, о чем и как, не вызовет ли это гнев идеологических комиссаров? Вот вопросы, которые постоянно задавали себе люди пишущие. … В 1922 г. В. В. Вересаев закончил свою повесть об интеллигенции в гражданской войне «В тупике». Ни одно издательство не бралось ее напечатать. Тогда он решил прочесть эту повесть главным знатокам литературы. 1 января 1923 г. на квартире Л. Б. Каменева читка состоялась. Было около 2 десятков слушателей. «За» высказались только Сталин и Дзержинский, остальные как бы «при-крылись» их голосами. B том же году повесть напечатали [545]. Именно в этой повести в художественной форме преподнесен уникальный исторический эпизод гражданской войны: после того, как Врангеля прогнали из Крыма, далеко не все белые офицеры уплыли в эмиграцию, многие остались на родине. Им объявили, что красные никому мстить не будут, надо только явиться на регистрацию. Все явились, и всех до одного расстреляли! А это не единицы и даже не сотни, счет шел на тысячи. Руководил всей этой «операцией» Г. Л. Пятаков. Почему же Сталин и Дзержинский были за обнародование, в частности, этой беспредельной большевистской гнусности? Причина, думаю, одна – уже тогда партия начала планомерное воспитание своего народа откровенным страхом. Ну, а то, что описанный Вересаевым эпизод – не гнусность, а все та же необходимая мера «социальной защиты», доказать вышколенным идеологам было не сложно. Воспитание страхом продолжалось все годы господства в нашей стране идеологии взбесившегося ленинизма. В 1931 г. А. Н. Афиногенов написал пьесу «Страх». Герой пьесы произносит, в частности, такой монолог: «Молочница боится конфискации коровы, крестьянин – насильственной коллективизации, советский работник – непрерывных чисток, партийный работник боится обвинения в уклоне, научный работник – обвинения в идеализме, работник техники – обвинения во вредительстве. Мы живем в эпоху великого страха» [546]. Уверен, что по собственной инициативе драматург никогда бы не написал подобное: у него бы перо выпало от страха за этот монолог о страхе. Вне всякого сомнения, он выполнял конкретный социальный заказ, ибо автора не тронули, а пьесу в том же году поставили. Причина все та же – страх стал не только средством устрашения, но и воспитания, не патологией, а нормой, жить советские люди должны были в обнимку со страхом. …8 ноября 1923 г. М. Горький пишет В. Ф. Ходасевичу, что главная новость из России, буквально «ошеломляющая разум», это список запрещенных для чтения книг, составленный Н. К. Крупской и «каким-то» М. Сперанским. Они посчитали вредными для советского человека Платона, И. Канта, А. Шопенгауэра, Вл. Соловьева, И. Тэна, Дж. Рескина, Ф. Ницше, Л. Н. Толстого, Н. С. Лескова и еще многих других. «Сие – отнюдь не анекдот, – замечает Горький, – а напечатано в книге, именуемой “Указатель об изъятии антихудожественной и контрреволюционной литературы из библиотек, обслуживающих массового читателя”» [547]. М. Горький тогда жил на о.Капри и в ответ на этот «духовный вампиризм» решил снять с себя груз советского гражданства. Оказалось, однако, что это всего лишь театрализованный эмоциональный порыв. …К. И. Чуковский в панике: цензор в 1925 г. запретил его «Муху-Цокотуху», наиболее веселое, «наиболее музыкальное произведение» [548]. Причина из разряда «ни за что не догадаешься» – там упомянуты «именины». А сие – наследие буржуазного прошлого. Но этого бдивому цензору показалось мало. Он еще раз перечел сочинение детского писателя и к «Мухе-Цокотухе» присовокупил «Мойдо-дыра» и «Тараканище», посоветовав Чуковскому писать не надуманную чушь, а «социально-полезные книги». «И так меня от всего затошнило, – записывает 15 августа 1925 г. Чуковский, – что я захворал» [549]. З. Н. Гиппиус до глубины души возмутил откровенный цинизм новоявленных вождей. В голодном феврале 1919 г. Исполком Петросовета объявил конкурс на лучший портрет и биографии В. Володарского (М. М. Гольдштейна), М. С. Урицкого, К. Либкнехта, Р. Люксембург, В. Ленина (В. И. Ульянова), Л. Троцкого (Л. Д. Бронштейна), Г. Зиновьева (Г. Е. Радомысльского), Л. Каменева (Л. Б. Розенфельда), А. В. Луначарского и еще многих других [550]. Часть «героев» вошла и в состав жюри. Подобная акция имела как бы сдвоенную гнусность: еще ничем себя не проявив, кроме вероломного захвата власти да развязанной гражданской бойни, эти доморощенные наполеоны стремились побыстрее зацепиться за историю, увековечить себя не кистью заказного мазилы, а талантом наиболее выдающихся художников. И многие из них, кляня свою слабость, откликнулись на этот нечистоплотный заказ, ибо он сулил хороший гонорар и сытную жизнь. Те же, кто свою независимость ценили выше большевистского пайка, постепенно погружались в беспросветную нищету. Великий В. В. Розанов собирал на вокзалах окурки, а в 1919 г. умер под Москвой от голода, всеми брошенный и забытый. Нищей стала вся интеллигенция. Но особенно мало платили педагогам, да к тому же именно среди них был самый большой процент безработных. Местные чинуши стали привлекать их к экзаменам по политграмоте. Задавали и такой вопрос (было это в 1922 г.): а что бы вы делали, дорогой товарищ, если бы советской власти угрожала опасность? «Запуганный и измученный нуждой педагог растерянно, но с “пафосом” отвечает: “Я пошел бы с оружием в руках защищать Советскую власть”»… [551] Отметил Г. А. Князев в своей записной книжке и такой характерный для тех лет факт: «Противно, как несчастные изголодавшиеся русские интеллигенты, ненавидящие часто коммунизм всей душой, участвуют в разных “революционных комиссиях” или собираются 1 марта по ст. стилю на торжество, посвященное памяти героев, убивших в этот день Александра II. Противно то, что все слиняло с человека, всякое моральное приличие… И дочь известного историка, очень далекого от коммунизма, работает, собирая материал, для распространения идей коммунизма. Дают паек…» (запись 31 марта 1921 г.) [552]. Красочную и жуткую картину описал в своем дневнике К. И. Чуковский: «14 октября. Воскресенье. 1923 г. “Ветер что-то удушлив не в меру” (строка из стихотворения Н. А. Некрасова. – С.Р.) – опять как три года назад. Осень предстоит тугая. Интеллигентному пролетарию зарез. По городу мечутся с рекомендательными письмами тучи ошалелых людей в поисках какой-нибудь работы. Встретил я Клюева, он с тоской говорит: “Хоть бы на ситничек заработать!”. Никто его книг не печатает. Встретил Муйжеля, тот даже не жалуется, – остался от него один скелет, суровый и страшный. Кашляет, глаз перевязан тряпицей, дома куча детей. Что делать, не знает. Госиздат не платит, обанкротился. В книжных магазинах, кроме учебников, ничего никто не покупает. Страшно. У меня впереди – ужас. Ни костюма, ни хлеба, управление домовое жмет, всю неделю я бегал по учреждениям, доставая нужные бумаги, не достал. И теперь сижу полураздавленный…» [553]. И еще одна выдержка из его же дневника. За два года ничего не изменилось. 3 марта 1925 г. Чуковский записывает: «Вчера видел… Любовь Дмитриевну Блок… Стоит у дверей в Кубуче, среди страшной толчеи, предлагает свои переводы с французского. Вдова одного из знаменитейших русских поэтов, “Прекрасная Дама”, дочь Менделеева» [554]. Но запугать русскую интеллигенцию, задушить ее нищетой и цензурой было мало. Надо было еще лишить ее корней, связывающих с прошлым, т.е. разрушить ту духовную и художественную ауру, которая, как оказалось, наиболее активно противилась всему противоестественному, исходившему от большевиков, и которая делала отчетливо примитивными их разглагольствования о светлом будущем. В. А. Попов весьма точно заметил, что столь свирепое небрежение трудом и талантом предшествующих поколений – «акт саморазоблачения» [555]. Именно так! Подобным образом могли поступать только люди случайные, сорняк, занесенный на русскую почву; люди, дорвавшиеся до власти и живущие только ради ее сохранения. Они не чувствуют никакой преемственности: ни властной, ни культурной, ни духовной, а потому им на руку циничная безответственность перед прошлым страны и ее будущим. Более того, лишая Россию ее прошлого, а думающую, творческую часть нации – духовных корней, они надеялись надежней закрепиться в настоящем. Уже завтра настоящее, мол, станет прошлым и люди будут знать, помнить и любить именно такое прошлое, а значит и идеологию, их воспитавшую. Это логика варваров, завоевавших собственную страну. А что значит уничтожить прошлое? А то и значит: резко сузить круг чтения, запретив и истребив целые библиотеки книг и заменив их бездумным агитационным чтивом, снести почитаемые народом памятники и вместо них воздвигнуть чудовищные по размерам и бездарности монументы в честь кровавой революции и ее вождей, лишить православных главного прибежища – храмов, взорвав их, или уж совсем цинично надругаться над верующими, разместив в церквях скотные дворы и нужники. Что можно сказать: технология «осовечивания» интеллигенции была отработана виртуозно – помимо понятного по-человече-ски страха, который взвинчивали частые и шумные судебные процессы, совесть интеллигента оказывалась зажатой в тисках авторитетных для него имен, они печатно отстаивали новые ценности и тем самым как бы успокаивали расхристанную совесть интеллигента – уж раз такие люди открыто воюют за новый строй, может быть, я чего-то не понимаю? Как было не прислушаться к словам самого М. Горького? 11 декабря 1930 г. в «Известиях» публикуется его статья «Гуманис-там». В ней он дает отповедь буржуазным псевдогуманистам Г. Манну и А. Эйнштейну, осмелившимся протестовать против преследования в СССР инакомыслия. Пролетарский писатель не затруднился даже теоретически «доказать», что насилие над мыслью есть единственная возможность развить социалистическое сознание. «Употребляется ли ради развития сознания человека насилие над ним? – вопрошает сам себя писатель и отвечает. – Я говорю – да!… Культура есть организованное разумом насилие над зоологическими инстинктами людей». Если не знать, что это – Горький, то вполне можно приписать эти слова одному из теоретиков нацизма. Как назвать подобный нравственный прессинг? Философ А. Ф. Лосев определил его как «бешеную бессмыслицу» [556]. И он не видел смысла жить в такой атмосфере. Да, в 20-х годах старая русская интеллигенция еще не упрятала в «запасники» гласа совести и как могла противилась варварству, оскоплению нации. Протестующие письма летели во все мыслимые инстанции. Чаще всего это был безответный вопль одиночек и почти всегда безрезультатный [557]. Большевики уже уютно расквартировались на российской земле и вели себя крайне нагло… Вот лишь несколько выборочных примеров. В 1928 г. снесли церковь Параскевы в Охотном ряду, многие исторические памятники на территории московского Кремля и десятки тысяч других архитектурных шедевров былой России. Все они мозолили глаза большевистским «образованцам», все они были манящими свидетелями былого величия не их России. Это-то и оказалось для них особенно непереносимо. Но среди всего этого беспредела большевистских гуннов снос всего одного памятника стал как бы символом безнравственности всей коммунистической идеологии. Это Храм Христа Спасителя в Москве. Он был построен на народные пожертвования в честь павших русских воинов в Отечественной войне 1812 г. Его снос абсолютно тождествен уничтожению монумента победы в Великой Отечественной войне 1941__1945 гг. на Поклонной горе, если бы, не дай Бог, это состоялось. Храм Христа Спасителя взорвали в 1931 г. На его месте советские архитекторы Б. М. Иофан, В. А. Щуко, В. Г. Гельфрейх предполагали воздвигнуть грандиозный памятник Советской эпохе – Дворец Советов высотой 400 м. Сталину проект понравился и он санкционировал взрыв, хотя формально решение принято на заседании ЦИК СССР 13 июля 1931 г. Идеи «наверх» теперь шли от инициативной советской интеллигенции. Это она давала «научную проработку» любой разрушительной идее, а чаще всего авторствовала и в самих этих идеях. Надо было верно и преданно служить советской власти, что давало хоть какую-то надежду на собственное благополучие… Академик М. Н. Покровский на первой конференции историков-марксистов заявил, что термин «русская история» есть термин контрреволюционный. Не отстал и будущий академик И. Грабарь, оценив еще в 20-х годах Храм Христа Спасителя как «роман-тический экзальтированный бред» [558]. Ну, а избавляться от «бреда» сам Маркс велел. И действительно, никакого потрясения от этого деяния православные тогда не испытали. Это сейчас мы брызжем возмущенной слюной, а в декабре 1931 г., как точно отметил К. И. Чуковский, все было буднично и незаметно. За окном гремели взрывы, и на месте Храма клубилась вековая пыль, а он, ничего не замечая, продолжал мирно беседовать с М. Е. Кольцовым. Наступило тупое безразличие ко всему. Это самое ужасное. Теперь большевики могли спать спокойно – интеллигенция (в массе своей) стала безмолвной, т.е., утратив свое основное начало, возбудимую и протестующую совесть, незаметно мутировала в новое качество – она стала советской интеллигенцией. Но не вся. Незначительную часть интеллигенции этот генетический процесс не затронул и она продолжала вести себя так, как подсказывала ей совесть. В начале 1934 г. академик И. П. Павлов пишет в Совнарком: «Обращаюсь к правительству, наверное, не один, должны же остаться еще порядочные люди (пусть безгласные) в моем отечестве. Ведь я русский, все, что есть во мне, все вложено в меня моею русскою обстановкою, ее историей, ее великими людьми. Ломать все русское – мучить меня, как других тоже чувствующих. Не может быть, чтобы уничтожение памятников великого прошлого, великого русского никого не тронет. Как можно было без ломки русского сердца снести уничтожение памятника величественного 12-го года – Храма Спасителя. А теперь только что услышал – собираются разрушать Троицкий собор в Ленинграде – скромную деревянную церковку, где молился Петр Великий, чрезвычайная русская личность… Тяжело, невыносимо тяжело сейчас на моей родине жить особенно русскому по национальности» [559]. Само собой, снесли и Троицкий собор. Итак, уже с начала 30-х годов старая русская интеллигенция как социально значимая категория перестала существовать. На смену ей пришла советская интеллигенция, которая жила в полной гармонии с властью. Она стала уважать власть, как русский человек привык издревле уважать силу – ведь она и раздавить может. Глава 20 Мутант Нам сейчас предстоит погрузиться в удушливую атмосферу 30-х – 70-х годов, когда основным занятием интеллигенции, по словам А. Г. Битова, стало «оправдание власти». Этим она занималась упоенно. Одни – открыто: со страстью и пафосом, искренне веря в коммунистические идеалы и собственную безгрешность; другие – столь же правоверные – с чистой душой «сдавали» своих коллег, полагая, что подобная прополка поможет очистить здоровое общество от сорняков; третьи, таких, правда, были единицы – делали все возможное, чтобы не грешить хотя бы перед собственной совестью и открыто говорили то, что думали, пополняя сначала лагеря ГУЛАГа, затем – ряды «высылантов». Наконец, подавляющее большинство интеллигенции перешло в разряд «кухонной оппозиции», т.е. повесило на свой язык амбарный замок. С. Л. Франк еще в «Вехах» от избытка оптимизма явно перемудрил: он думал, что ошибки и заблуждения интеллигенции начала века отрезвят ее, она будет вынуждена пересмотреть старые ценности и тогда ей на смену «грядет “интеллигенция” новая», уже безгрешная. Если бы… С приходом большевиков к власти русская интеллигенция уступила свое место интеллигенции советской, процесс интеллектуальной мутации, как мы знаем, завершился к концу 20-х годов. Если старая русская интеллигенция слушала только свой внутренний голос «социального призвания», то советская стала слушать указания сверху, дающие «социальный заказ». «Для пользы дела» и «во имя» оказались выше морали, выше совести, а потому вся история советской интеллигенции – это непрерывная цепь этических и нравственных головоломок. Революция, как оказалось, выдвинула не таланты, она вознесла наверх лишь агрессию и напор, а для людей по-настоящему одаренных их Божий дар оказался тяжким грузом, который они были вынуждены нести и за который зачастую расплачивались свободой или жизнью. Касается это всех сфер интеллектуальной деятельности. Советская литература – это ведь не только Парфенов, Гладков, Павленко или Бабаевский, как советская наука – это не только Лысенко, Презент, Митин или Кольман. С ними все ясно. Для них годы взбесившегося ленинизма – пора расцвета, вне этих лет они ничто, пустое место. Но были ведь и Вавилов, Капица, Булгаков, Платонов, Мандельштам, Ахматова и еще многие десятки столь же уникальных талантов. Они – вне времени. И судьба каждого – самостоятельная эпопея. То, что советская интеллигенция не только не похожа на интеллигенцию русскую, но является в определенном смысле ее полной противоположностью, никаких сомнений не вызывает. Вот что писал по этому поводу Ф. А. Степун: «Число интеллигенции в старом смысле в Советской России в настоящее время весьма незначительно (статья опубликована в 1959 г. – С.Р.). То, что за границей считается новой советской интеллигенцией, является полной противоположностью тому, чем были рыцари интеллигентского ордена… Спрашивается, есть ли у похороненной Лениным русской интеллигенции старого стиля еще шанс на Воскресение? Можно ли, варьируя известное изречение, воскликнуть: “Русская интеллигенция умерла, да здравствует интеллигенция!”» [560]. Вопрос риторический: конечно, можно. Только надо ли этой интеллигенции здравицы провозглашать? Как была «осовечена» русская интеллигенция, мы знаем из предыдущей главы. Мы знаем также, что уже к концу 20-х годов окреп «гений вождя всех народов», а после «года великого перелома» стал слышен голос уже советской интеллигенции – бодрый, радостный, прославляющий. Недобитые остатки оппозиционной российской интеллигенции глухо замолчали, а значительная ее часть перепрописалась в ГУЛАГе. Вместе с ней, как говорил в своей Нобелевской лекции А. И. Солженицын, «целая национальная литература осталась там, погребенная не только без гроба, но даже без нижнего белья, голая, с биркой на пальце ноги» [561]. Но нет. Не только литература. Там же похоронен и мощнейший пласт русской культуры, там же погребены и многие великие научные открытия, так и не ставшие достоянием человечества. Там погребена Россия! Все как будто встало на свои места. Теперь большевики в лице советской интеллигенции имели не оппонентов, а преданных и послушных союзников. Однако новым хозяевам страны была необходима не сломленная гордыня и покорное послушание интеллигенции. Им хотелось, чтобы советская интеллигенция сама как бы светилась изнутри марксистско-ленинской идеологией, они стремились создать такую интеллигенцию, которая была бы не просто их вынужденным попутчиком, а своеобразным интеллектуальным паровозом, тянущим в светлое будущее перегруженный советский эшелон. Еще один важный момент. Выращенная второпях советская интеллигенция первого поколения (шариковы и швондеры) это неисчерпаемый слой бюрократов с дипломом (а зачастую и без), из которого можно было безошибочно отбирать нужных Системе людей, а они с истинно собачьей преданностью служили властям и от их имени дозировали интеллектуальные свободы. Для тоталитарного режима это не просто умная и дальновид-ная тактика, это единственно возможный и абсолютно безопасный стиль управления обществом, когда на каждом иерархическом уровне сидит своя команда пришибеевых и с лютой преданностью исполняет абсолютно любые указания. 13 июля 1929 г. В. И. Вернадский писал сыну: «Машина коммунистическая действует прекрасно, воля огромная, но мысль остановилась и содержание ее мертвое. А затем малограмотные, ограниченные и бездарные люди во главе…» [562]. Ничего не изменилось и через 10 лет. Всё стало задавлено страхом, «все спрятались. Замкнулись. Боятся. Отупели». Эти слова в свой дневник историк А. Г. Маньков занес 25 октября 1940 г. [563]. К той технологии «осовечивания», которую мы уже рассмотрели, надо бы добавить еще один нюанс, его можно назвать языковым тоталитаризмом. На самом деле, когда с утра до ночи из всех щелей слышишь одни и те же речевые обороты, их перестаешь замечать, над ними не надо думать; а когда они как-то исподволь вдруг превращаются в твое собственное достояние, начинаешь относиться к ним с неким даже глубокомыслием и почтением. В них хочется верить. Они становятся истинными. Любой отход от штампа настораживает, начинает резать ухо. Поневоле начинаешь искать в этих словах какой-то скрытый смысл, а он всегда отдает душком антисоветчины. Так незаметно для себя умные интеллигентные люди втягивались в словесную наркоманию. А слова рождали веру, вера – надежду и уверенность. Люди превращались в правоверных «бойцов идеологического фронта». К концу 20-х годов революционная романтика полностью выветрилась. Ее заменили примитивные директивные установки и строжайший контроль над их выполнением. Та часть русской интеллигенции, которая еще до захвата власти большевиками идейно была близка им (А. А. Блок, А. Белый, А. С. Серафимович, Н. А. Клюев, В. Э. Мейерхольд и др.), либо успела разочароваться в их идеях, столкнувшись с ними вплотную, либо приспособилась к ним, либо поплатилась за свою раннюю любовь лагерем и смертью. З. Н. Гиппиус отметила в своем дневнике 11 января 1918 г., что «просиди большевики год (?!), почти вся наша хлипкая, особенно литературная, интеллигентщина так или иначе поползет к ним» [564]. Соединяя в себе не женский ум с типично женской жесткостью в суждениях, Гиппиус крайне редко ошибалась в своих прогнозах. Не ошиблась она и на этот раз. 17 июня 1933 г. А. Белый делится с Ф. В. Гладковым сокровенным: «Я всегда слышал ритм революции и сам никогда от сов<етской> действительности не уходил; но всегда свертывался и уходил, как улитка, в свою раковину, когда люди от имени ре-волюции вдруг начинали меня мордовать…» Ему очень понравился роман В. Катаева «Время, вперед», в нем «тема соц<иалистическо-го> соревнования проведена с большим захватом» [565]. Да, если такие темы, как «выполнение плана», «социалисти-ческое соревонование», а чуть позднее «стахановское движение», стали темами литературы и даже нравились не идеологам, а писателям, то воистину мы оказались у входа в зазеркалье. Не менее поразительно и другое: многие русские интеллигенты не только поверили в идеи большевиков, они искренне полюбили их вождей. Когда в 1924 г. умер Ленин, никто не принуждал М. А. Булгакова и О. Э. Мандельштама публично лить слезы по этому поводу. Слезы между тем лились: горячие и обильные [566]. «Ленин любил жизнь, – писал Мандельштам, – любил детей. И мертвый – он самый живой, омытый жизнью, жизнью остудивший свой воспаленный лоб». А как это понимать? М. А. Булгаков записывает в дневнике: «Итак, 8 января 1924 г. Троцкого выставили. Что будет с Россией, знает один Бог. Пусть он ей поможет» [567]. Неужели так думали многие? Неужели уже в 1924 г. старая, скептическая, с недоверием относящаяся к власти русская интеллигенция уверовала в сказки о «дедушке Ленине» (которые сама и сочиняла) и в то, что без Троцкого Россия и вовсе пропадет? Если так, то что же тогда удивляться интеллигенции следующего десятилетия, когда идеологический пресс уже полностью выдавил все интеллектуальные соки, оставив лишь сухой осадок в виде выхолощенной советской пропаганды. Да к тому же и устрашить успел изрядно: политические процессы 20-х годов свое дело сделали. Одним словом, власти поставили интеллигенции своеобразный ультиматум: или вы сдаетесь на милость победителя, или будете раздавлены. Интеллигенция сдалась. И первым признаком ее духовной капитуляции явился журнал «Смена вех», издававшийся в 1921- 1922 гг. в Париже. А что значит для интеллигенции сдаться? Только одно – начинать говорить «не своими словами». О. Берггольц была правоверной идеалисткой, свято верившей в коммунистические идеалы, в Ленина. Но после того, как она побывала в застенках НКВД, «началась… смерть “общей идеи” во мне». Теперь «я круглый лишенец. У меня отнято все, отнято самое драгоценное: доверие к Советской власти, больше, даже к идее ее…» И далее: «Я задыхаюсь в том всеобволакивающем, душном тумане лицемерия и лжи, который царит в нашей жизни, и это-то и называют социализмом!!» Чувствует кожей, что «ждать больше нечего от государства» [568]. Еще до войны она написала: Они ковали нам цепи, Подобное прозрение давалось нелегко, и посещало оно чаще всего людей талантливых и глубоких, не столь поддающихся всеобщему пропагандистскому гипнозу. На подавляющее же большинство советских людей – и советская интеллигенция, само собой, не исключение – этот гипноз действовал безотказно. А под гипнозом можно поверить всему, тем более если гипноз – это и каждодневная вылущенная до кажущейся очевидности пропаганда, и «безошибоч-ная» работа «органов» по разбраковке народа на «наших» и «вра-гов», и воодушевленный рев восторженной толпы, и опьяняющая любовь к вождю, и сознательное освобождение политики от нравственности, когда стало не только можно, но и необходимо нужно пре-зирать все не советское, глумиться над ним. Как было не поверить такому талантливому «глумителю», как В. В. Маяковский. И верили, и любили самозабвенно, и кляли ненавистное прошлое. Да, устоять против такого давления было практически невозможно. Люди пытались прятаться в собственную скорлупу, но действительность оказывалась беспощадной: скорлупа разбивалась, и тогда презирающий себя за душевную низость интеллигент начинал бурно фонтанировать: он был готов на все, лишь бы сохранить себе жизнь. Под гипнозом все усиливающегося страха работать было невозможно. Особенно это действовало на людей гуманитарных знаний, все же они занимались наукой, в основе которой – факты, а толковать их стало страшно, с интерпретацией можно было угодить в болото идеализма или метафизики, а от них уже рукой подать до концлагеря. В годы взбесившегося ленинизма нередко именно страх, а не факты лежал в основе концепций советских историков. Судорожные поиски академиком Б. Д. Грековым концепции, которая «понравится “Ему”, – это не только вина, но и беда, большая человеческая трагедия крупного ученого» [569]. Е. И. Замятин уже в эмиграции вспоминал, что шок от непрерывной критической бомбардировки был так силен, что среди писателей вспыхнула «небывалая психическая эпидемия: эпидемия покаяний». Каялись публично, на страницах газет: Б. Пильняк готов был отречься от своей «криминальной» повести «Красное дерево»; В. Шкловский, главный теоретик формализма, бичевал формализм; А. Белый печатно клялся, что он «в сущности антропософический марксист» [570]. Новая книга стихов С. Городецкого повергла К. И. Чуковского в «уныние и бессонницу. Чем больше он присягает новому строю, – записывает Чуковский в дневнике 12 октября 1929 г., – тем дальше он от него, тем чужее ему. Он нигде, неприкаянный» [571]. И все это невиданное по силе давление сопровождалось фарисейскими речами о любви к интеллигенции, стали говорить, что наша интеллигенция – это «соль земли» русской. А за спиной этой лицемерной шумихи интеллигентов «одного за другим таскают в НКВД» [572]. Одним из тех, на кого советская пропаганда действовала не устрашающе, а лишь оскорбляла его человеческое достоинство, был престарелый академик И. П. Павлов. 19 декабря 1928 г. он пишет в Совнарком, что без подлинной, не запуганной интеллигенции культурную жизнь в стране не построить. Сейчас же русские интеллигенты «превратились в безмолвных зрителей и исполнителей. Они видят, как… неудачно перекраивается вся жизнь, как громоздятся ошибка на ошибке, но они должны молчать и делать только то, что приказано» [573]. В 1934 г. академик обращается к наркому здравоохранения Г. Н. Каминскому: «Многолетний террор и безудержное своеволие власти превращают нашу азиатскую натуру в позорно-рабскую. А много ли можно сделать хорошего с рабами? Пирамиды – да; но не общее истинное человеческое счастье» [574]. И еще одна не растоптанная душа – профессор А. Ф. Лосев, прямой продолжатель традиций великой русской философии второй половины XIX – начала XX века. 19 февраля 1932 г. он пишет из концлагеря своей жене: «Уродуется дух, и – как выйти, как выйти из этого положения? Когда бытие превращается в публичный дом и вертеп разбойников, и когда душа падает жертвой изнасилования, то – пусть даже все это делается против ее воли – как она может остаться невинной и как она могла бы согреться в лучах собственного целомудрия?» [575]. …Как только мысль стала собственностью тоталитарной системы, власть стала распоряжаться ею по собственному усмотрению. Это стало еще проще делать после ликвидации Российской Ассоциации пролетарских писателей (РАППа). Когда всех пишущих загнали в Союз писателей, литература стала единоначальной, уставной, одномысленной и стандартно-перьевой. Тоже случилось и с театрами: с конца 20-х годов в каждом театре вместо привычного Худсовета теперь функционировал Художественно-политический совет, в него в зависимости от «веса» театра входили представители райкомов, горкомов, обкомов, а то и ЦК большевистской партии [576]. Долгие годы десятки миллионов людей не могли прочесть ни одной книги С. Есенина, М. Булгакова, А. Платонова, Е. Замятина. Зато немыслимыми тиражами издавалось то, что считалось полезным читателю, что воспитывало его «в духе». Творцы подобных произведений объявились как-то сразу и в громадном количестве… Все стало обобществленным, все было коллективизировано: в 1929 г. завершилась коллективизация научного мировоззрения на основе диалектического и исторического материализма, она привела всю науку к единому знаменателю и, в конечном итоге, обезмыслила ее. «Для науки, для ученых, – писал, захлебываясь с перепугу от восторга академик Б. А. Келлер, – наступает своя великая эпоха плановой социалистической организации коллективного труда, начинается свое колхозное движение». И чуть далее: «Мы идем к своего рода колхозам в науке» [577]. Скрытый юмор в этих словах искать не надо. Нет там его. Это заурядный бред насмерть запуганного человека. Кстати, так называемые творческие (коллективистские) союзы стали возникать с начала 30-х годов. Раньше других удалось объединить архитекторов и композиторов (с 1932 г.), затем к ним присоединили писателей (с 1934 г.), позже других стали единомысленниками художники (с 1957 г.), журналисты (с 1959 г.), кинематографисты (с 1965 г.). Уже на I съезде Союза советских писателей в 1934 г. Н. И. Бухарин заявил с наивным прямодушием: «Я утверждаю, что… не удастся оторвать наших писателей от партийного руководства» [578]. Конечно, не удастся, за это самое «партийное руководство» писатели теперь были вынуждены держаться обеими руками. А как же иначе, коли не члена Союза и издавать было нельзя, а жить на что… О. Берггольц уже вскоре после создания писательской организации считала, что она бесправна и абсолютно неавторитетна. Скажет любой партийный холуй, что «Ахматова – реакционная поэтесса, ну, значит, и все будут об этом бубнить, хотя НИКТО с этим не согласен» [579]. Теперь все советские писатели должны были творить по методу социалистического реализма, т.е. писать стереотипными перьями, способными оставлять след на бумаге только в том случае, если его владелец в совершенстве освоил этот «метод». Автором его по праву является М. Горький. И родился он задолго до 1934 г. и даже задолго до начала «эры строительства социализма». Суть его – в теме Луки из пьесы «На дне» (1902 г.): «Честь безумцу, который несет человечеству сон золотой» [580]. Социалистическому реализму правда была не нужна, а советской власти так просто противопоказана, поэтому утешение ложью, оправдание ложью, возведенное в принцип стало не просто условием, но даже обоснованием праведной жизни при социализме. Так была подведена черта под глобальной задачей большевиков – полного изничтожения инакомыслия в стране. Теперь они могли спать спокойно: мутация русской интеллигенции в интеллигенцию советскую завершилась блестяще. Советской же интеллигенции, слепо верящей в путеводную идею и дружно марширующей вдоль генеральной линии, мутация идей не грозила. Она с жадностью губки впитывала руководящие указания и, как затравленный родительскими окриками ребенок, очертя голову кидалась их исполнять. Приведение страны в состояние устойчивого единомыслия как бы мимоходом решило еще одну наиважнейшую для большевиков задачу – формирование общественного мнения. Отпала необходимость в тонких методах его подготовки, ибо прелесть единомыслия в том и состояла, что достаточно было одной передовицы в «Правде», чтобы вся страна в тот же день заговорила ее словами. Из истории хорошо известен как бы предельный случай монолитного одномыслия. Когда римский император Калигула пожелал сделать сенатором своего жеребца, сенаторы с пониманием отнеслись к этому капризу повелителя. В 30-х – 50-х годах в СССР депутатами Верховного Совета жеребцов не делали, но «кухарки, управляющие государством» стали делом привычным, а предельно непрофессиональная номенклатура, бросаемая партией на затыкание любых дыр, вообще была объявлена единственно возможной формой руководства. Главное, что стало невыносимо для интеллигенции, это ее полная унизительная зависимость от режима. Она утратила собственный голос, а главное из нее выбили оппозиционность, т.е. то, чем всегда была сильна именно русская интеллигенция. Теперь она «ликовала» по поводу любой властной инициативы, даже если эта инициатива била ей прямо в сердце. В. В. Вересаев, писатель отнюдь не оппозиционный, и тот сразу же задохнулся от цензурного гнета. Он отмечал, что русский писатель уже не может оставаться сам собой, его художественную совесть «все время насилуют» и оттого творчество оказывается как бы двухэтажным: писатель сочиняет «для стола» то, что хочет, а для печати то, что потребно. Но подобное раздвоение личности часто приводило к тому, что «для стола» писать уже не хотелось, писатель начинал потихоньку сдавать позиции и, убеждая читателя в том, во что поначалу сам не верил, в конце концов становился непримиримо правоверным и очень от своей слабости злобным. Безличной власть стремилась сделать всю советскую интеллигенцию. И во многом преуспела. Уже к концу 20-х годов интеллигенция как бы смирилась со своей неполноценностью, впав в грех угодничества. Власть не оставила ей ни одной степени свободы, кроме беспредельной любви и преданности самой большевистской власти. И в методах обезличивания интеллигенции большевики преуспели. Их стержень – вера в идеи и всепроникающий страх как лучшее средство внутреннего самоубеждения в истинности этой веры. Манипулируя обоими рычагами обезличивания, можно было добиваться поразительных результатов. … Академия наук стала послушно, по указке ГПУ, исключать из своих рядов «бессмертных», чего ранее за более чем 200-летнюю ее историю никогда не было. Ученики с облегченным вздохом отрекались от своих учителей. А некоторые академики стали вдохновенными осведомителями. Некогда такое и вообразить было невозможно. Вот лишь несколько выборочных иллюстраций. Выдающегося русского историка академика С. Ф. Платонова вынудили в ОГПУ признаться, будто бы он организовал и возглавил «Всенародный союз борьбы за возрождение свободной России». Академия поспешила избавиться от него, а заодно еще от ряда академиков. А в 1931 г. им устроили показательное судилище в Институте истории Коммунистической Академии и Обществе историков-марксистов. На нем многие ученики Платонова с тяжким интеллигентским вздохом сожаления «вынужденно» отмежевались от своего учителя [581]. Но кто мог себе представить, что благообразный глава школы советских историков академик М. Н. Покровский – вдохновенный осведомитель, что, исповедуясь перед ним, ученые изливают душу прямо в протокол следственного отдела ОГПУ. 29 сентября 1932 г. М. Н. Покровский в секретном донесении своим хозяевам как бы между прочим оповещает их: «Время от времени ко мне поступают письма историков, интернированных в различных областях Союза. Так как эти письма могут представить интерес для ОГПУ, мне же они совершенно не нужны (каково! – С.Р.), пересылаю их Вам» [582]. В ОГПУ, разумеется, с большим интересом прочли письма – откровения академика Е. В. Тарле, академика В. И. Пичеты и профессора МГУ А. И. Яковлева… В период взбесившегося ленинизма «крыша поехала» у всех: у властей от вседозволенности, у обывателя от явной нестыковки лозунгов и быта, у интеллигенции от невозможности сохранить внутреннюю свободу, живя по законам «зоны». Л. Аннинский так объяснил мутацию русской интеллигенции: «В обман и самообман я не верю. А вот в гипнотическое давление масс верю. Во власть тьмы верю. В диктатуру миллионов, взывающих к совести, верю. Попробуй не поверь» [583]. Воистину мы попали в зазеркалье: чтобы сохранить совесть миллионов, надо было каждому утратить ее. Всех сковал страх. Обычный человеческий страх: за жизнь, за свободу, за близких. От страха – и вера. Когда веришь, чего бояться. Грех сейчас осуждать людей того времени. Но и любить советскую интеллигенцию периода взбесившегося, да и бездарного, ленинизма не за что. Им, как и всем прочим, «песня строить и жить» действительно помогала. Интеллигенция жила как бы под бодрящим и веселящим наркозом, когда боли не чувствуешь, когда отключенный разум способен не анализировать, а слепо верить, когда за тебя все решают другие и остается лишь не выбиваться из общей поступи. И не выбивались. На политические процессы 30-х годов заставляли печатно откликаться самых уважаемых, самых авторитетных: Б. Л. Пастернака, А. П. Платонова, И. Э. Бабеля, Б. А. Пильняка, Ю. Н. Тынянова и многих, многих других. Да, и вообще о какой морали можно говорить в зазеркалье? Только о такой: «Что вам стоит для Центрального Комитета объявить белое черным, а черное белым?» [584]. Это слова М. И. Калинина, сказанные им в Ленинграде на пленуме Губкома. Ослушаться, разумеется, не посмели. А какая мораль могла угнездиться в душах, если людям изо дня в день, как писал русский философ И. А. Ильин, внушалось «нелепое чувство собственного превосходства над другими народами», если погоня за коммунистическим мифом приводила лишь к «безумию» и порождала «иллюзии собственного преуспеяния». Это был подлинный «террористический гипноз», под действием которого все, в том числе и интеллигенция, заражались «трагикомическим самомнением и презрительным недоверием ко всему, что идет не из (советской! коммунистической!) псевдо_России» [585]. Иммунитет против коммунистической идеологии выработать было крайне сложно. Для этого надо было «уйти от жизни», т.е. не общаться, не читать, не слушать. Это нереальное условие. Поэтому значительная часть творческой интеллигенции искренне в нее поверила, успела отравиться идеей. Кстати, отдаться во власть химерам было куда проще, чем рвать свою душу сомнениями. Ведь не могла образованная русская интеллигенция не замечать пропасти, разверзшейся между словом и делом, она прекрасно видела тупые, обезмысленные физиономии вождей, топчащихся на Мавзолее, и понимала, что не могут люди в хромовых сапогах и полувоенных френчах олицетворять «светлую мечту человечества», что один их вид – лучшая аттестация откровенной профанации идеи. А их методы: бессмысленный террор и полное, сознательное оглупление нации через примитив социалистического реализма и марксистско- ленинскую диалектику, поразившие прежде всего науку, – были убийственным доказательством их действительной цели: загнать народ в казармы, тщательно профильтровать, построить по ранжиру и под барабанный бой дружными колоннами двинуть в коммунизм. Это демонстрировалось каждодневно, не видеть всего этого было невозможно, не понимать тем более. Затравленная, запуганная интеллигенция была уже «на все готова», лишь бы ее не заподозрили в неблагонадежности, лишь бы из-за кучки «отщепенцев» на нее не обрушился праведный гнев «партийцев». И они рады были зубами рвать, без особого даже науськивания, своих собратьев, выслуживая доверие властей. К позорному столбу привязывали самых талантливых, не сломленных, и по собственной инициативе топтали их, дабы не «высовывались», не подставляли своих коллег под сомнение. Пусть видит партия, пусть видит народ, что подлинная советская интеллигенция сама, не хуже «органов» разбирается «кто есть кто» и уж она-то не проморгает ни антисоветский настрой писателя, ни низкопоклонство ученого перед Западом. … Когда после XX съезда КПСС интеллигенция почувствовала некую оттепель, она приосанилась, решив, что наконец-то сможет заговорить своим голосом. Что наконец-то она заслужила доверие властей. Писатели расчехлили перья, ученые возвысили голос против лысенковщины и прочей дремучести. Одним словом, стали складываться некие новые «правила игры». Писатели их приняли. Они их вполне устроили. Особых свобод им и не требовалось. Лишь бы не отобрали то малое, что вдруг объявилось. И. Р. Шафаревич совершенно прав, когда объясняет травлю Б. Л. Пастернака именно тем, что он со своим «Доктором Живаго» забежал вперед, стал играть не по правилам [586]. Его коллеги не на шутку испугались, что гайки вновь подзакрутят и из-за одного выскочки всех их вновь ткнут носом в дерьмо и покажут им, чего они на самом деле стоят. Они и сорвались с цепи. Подобный синдром самосохранения можно назвать «синдромом инженера Шмидта». Н. С. Хрущев в своих «Воспоминаниях» признался, что никто тогда в ЦК «Доктора Живаго» не читал. Все «дело» Б. Л. Пастернака слепил животный страх писательской братии. Они явно переусердствовали, защищая свою псевдосвободу. Ее они, разумеется, не получили. А великого писателя прикончили, не почесавшись. Травля интеллигенции всегда проводилась с помощью самой интеллигенции. Власть спускала лишь руководящие указания. Все остальное было делом техники. К концу 20-х годов уже окрепли ряды тех, кто готов был на все, отстаивая новые социалистические идеалы. Появились даже своеобразные инквизиционные судилища: РАПП бдительно следила за писательскими перьями, а ВАРНИТСО столь же свирепо контролировала научную мысль. В обстановке «бешеной бессмыслицы» доминировал, разумеется, произвол. Иного и быть не могло. Но что касается культуры и науки, произвол тем не менее был четко ориентирован… на таланты. Причем главным образом не власть занималась их выкорчевыванием, за нее это с радостью делали антиподы таланта – бездари. Талант всегда неординарен, а потому легко уязвим. В любом творении талантливого человека всегда отыщется что-то необычное, невыверенное, а значит чуждое. Желание выжить порождало противоестественную сепарацию научной и творческой интеллигенции: лучшее оседало на дно, говно всплывало к власти. И оно, получив власть, пользовалось ею весьма умело. Руками зависимых от них коллег бездарные блюстители идеологической чистоты с легкостью отдавали на заклание самых лучших. Это они, выполняя задание «органов», а то и проявляя собственный почин, старались затоптать в грязь А. А. Ахматову, Б. Л. Пастернака, И. А. Бродского, А. И. Солженицына, А. Д. Сахарова. Это, кстати, оказывалось не только иезуитским действом, но и действом профессиональным, да и для толпы наиболее убедительным [587]. Как не поверить «правильным» словам К. М. Симонова и А. А. Первенцева, налепленным на грешника М. М. Зощенко; пафосу А. А. Суркова [588], настолько убедительно показавшего, что Пастернак не скрывает своего восторга от буржуазного Временного правительства и – о ужас! – вообще «живет в разладе с новой действительностью… и с явным недоброжелательством и даже злобой отзывается о советской революции», что кажется непостижимым, почему же «органы» проморгали такой очаровательный донос. В. Аксенов в романе «Остров Крым» сетует на то, что еще не проработан крайне любопытный «биопсихологический аспект Великой Русской Революции – постепенное, а впоследствии могучее, победоносное движение бездарностей и ничтожеств» [589]. Да нет. Проработан. И весьма обстоятельно. Никаких при этом откровений не обнаружилось. Ибо любая революция, коль скоро она затянулась как хроническая болезнь, неизбежно уничтожает Личность и возвышает «безличность». До этого, кстати, доискался и сам писатель. А что такое эта самая «безличность»? Наиболее часто встречаемая в интеллектуальной среде безличность это, конечно, не полная бездарность. Это всегда талант. Но талант, задавленный, покореженный советской моралью, отчего он уже как бы и не принадлежит никому конкретно, а становится лишь пропагандистским рупором и служит только власти. Безличность к тому же всегда крайне озлоблена. Страдая внутренними комплексами от постоянного раздвоения между тем, что хочется и «чего изволите», безличность ожесточается на тех, кто подобных комплексов не имеет и всегда делает только то, к чему зовет талант. В годы взбесившегося ленинизма перед интеллигенцией встала практически неразрешимая дилемма: либо не поступаться Божеским, т.е. талантом, а это означало только одно – ГУЛАГ; либо вверить свой дар большевистской охранительной системе, что было равносильно его полному растворению в идеологической кислоте. Подавляющее большинство творческой и научной интеллигенции пошло по второму пути, предпочтя таланту жизнь. Подобный компромисс стоил дорого, ибо при тоталитарном режиме «жить не по лжи» (А. И. Солженицын) и иметь при этом вполне благополучную творческую судьбу невозможно. Задвинутые в тень, загнанные в угол, люди талантливые искренне страдали от невостребованности их дарования, своей никчемности и ненужности. Естественное желание творить стало вожделенной мечтой, они уже не помышляли делать то, к чему звал их внутренний голос, а стремились отстоять свое право хоть на какую-то творческую работу. Так интеллигенция стала служить власти. Она прекрасно знала, чтo этой власти потребно и с охотой предлагала нужные темы, они-то и становились «социальным заказом». Почти вся драматургия Н. Погодина (пьесы «Темп», «Аристократы», «Человек с ружьем» и др.), многие произведения М. А. Шолохова, В. В. Маяковского, М. Горького, И. Г. Эренбурга, Д. Бедного, все без исключения киноискусство было классическими образцами социальных заказов советской власти. Великолепный художник И. И. Бродский уже в 20-х годах, как вспоминал К. И. Чуковский, растерял свою «неподражаемую музыку» [590]. Вся его мастерская теперь была забита портретами Ленина и бесчисленными «Расстрелами бакинских комиссаров». Сам он к ним почти не прикасался, работали его ученики, а Мастер лишь ходил угрюмо по мастерской да ставил подпись под очередным «шедевром», сходившим с конвейера. Не гнушались и заказами «органов». 36 писателей во главе с М. Горьким выпустили толстенную книгу о Беломорканале, впервые в русской литературе «восславившую рабский труд» (А. И. Солженицын). Книга эта стала не только литературным позором, но и нравственным преступлением писателей. Что же сказать в заключение? Интеллигенция верой и правдой служила Советскому строю. Социализм с его идеологией строила именно она. Привело же это к тому, что интеллигенция была вынуждена консолидироваться на идеологической основе, что означало только одно - господство в интеллектуальном советском климате мутанта русской интеллигенции. А мутант (простите, советская интеллигенция), как пионеры, на призыв: «К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!», почтительно снимал шляпу, протирал запотевшие от волнения очки и бодро отвечал: «На всё готовы!» Глава 21 Низкопоклонцы Во время Великой Отечественной войны гнет взбесившегося ленинизма несколько ослаб: народ воевал с фашизмом, партия его воодушевляла на боевые и трудовые подвиги. Одним словом, каждый был занят своим делом. Но после ее окончания советский воин-победитель, прежде чем вернуться на родину, «осво-бодил», т.е. прирезал к своему социалистическому огороду, целый ряд восточноевропейских государств: Чехословакию, Польшу, Венгрию, Румынию, Болгарию, Албанию, Югославию; воевал он также в Австрии, Греции и, само собой, Германии. Одним словом, повидал много. Это не могло оставить равнодушными Сталина и его окружение. Надо было срочно ставить советского человека на его привычное место. Перерыв в «Большом терроре» по вине Гитлера слишком затянулся. Но какую же карту разыграть на этот раз? Вновь выявлять бесчисленных «вредителей, диверсантов и террористов» как-то несподручно, особенно после войны, когда «органы» имели возможность познакомиться с подлинными, а ненадуманными «врагами». Пора было менять идеологическую пластинку. На самом деле власть не на шутку испугалась, что советские солдаты, прошагавшие пол-Европы и понасмотревшиеся там иной жизни, начнут сравнивать и сопоставлять. А подобное было чревато, ибо выходило явно не в пользу победившей державы. Идея осенила внезапно и была простой, как и все гениальное. Надо выбивать «клин клином», т.е. сделать так, чтобы неизбежное у советских воинов «сравнение с Европой» выходило явно не в ее пользу. Идеологические изуверы из ЦК изобрели безотказную (как им казалось) технологию быстрой реанимации советского патриотизма: сознательное игнорирование и направленное очернение всего «оттуда». Мы отмечали в начале книги, что фанаберия в крови у русского человека. У народа-мессии иначе, кстати, и быть не может. Поэтому убедить в том, что все русское (вслух, все советское) – лучшее в мире, было несложно. Подобное априорное превосходство надо всем миром подогревалось и победой в войне, и строительством (вопреки всем остальным странам) первого в истории социалистического государства. Единственными, кто могли ухмыльнуться скептически от подобной логики, были интеллигенты. Околпачивать людей образованных, знающих куда сложнее. Значит, очередная партийная кампания по активизации террора опять будет ориентирована, в первую очередь, на интеллигенцию. Это стало ясно практически сразу. Да больше, кстати, и не на кого. Полное, абсолютное превосходство всего советского оказалось материей двусторонней: патриотический костюм можно было при нужде и перелицевать, что, кстати, часто практиковалось обнищавшими людьми в реальной жизни. Одна сторона материи – это абсолютное превосходство во всем советского строя. Превосходство априорное, аксиоматическое. Доказывать ничего не требовалось, надо было знать это и презирать все иностранное. Кто сомневался, на того мгновенно надевался шутовской колпак «низкопоклонца перед Западом». Оборотная сторона той же материи имела некоторое содержательное обоснование. Успешно продвигался невиданный по размаху атомный проект, и власти решили рассуждать по аналогии: раз в таком сложнейшем деле мы смогли в основном справиться своими силами, без явного обращения к иностранным авторитетам, то уж в какой-то там генетике и вовсе обойдемся без «вейсманис-тов-морганистов» и поднимем урожайность колхозных полей «без ген и хромосом». И, разумеется, изничтожим подброшенные «оттуда» буржуазные лженауки – кибернетику, социологию и прочие. Вероятно, надо все же пояснить смысл новых слов, которые мы будем вынуждены использовать в этой главе. Их всего два и ничего особенно заумного в них нет: космополитизм (в ругательном варианте его адепты – безродные космополиты) и низкопоклонство перед Западом. Космополитизм (от греческого слова kosmopolites, что означает гражданин мира) оказался зловещим ярлыком после того, как это понятие вставили в идеологическую рамку. Оно стало означать сознательное игнорирование всего национального, полное пренебрежение им. Конечно, если это понятие довести до абсурда, то осуждать было что. Но это именно в случае крайностей. «Россия – родина слонов», это одна крайность, она может вызвать лишь ироничную ухмылку. А «Россия – родина электричества, радио, паровых двигателей, лампочек накаливания и всего чего хотите» ироничную ухмылку уже не вызывало. Зато удивление имело место: неужели все это – мы! Как же так: будучи во всем и везде первыми, мы, тем не менее, живем не как презираемый нами Запад, а в нищете и страхе. Почему? Что мы за люди такие? Подобное недоумение, само собой, возникать никакого права не имело. На это и нацелили идеологическое острие задуманной кампании. Кто сомневался, тот становился «космополитом», ибо отрицал национальное. Кто был уверен в априорной правоте подобных утверждений, тот истинный патриот, а не низкопоклонец. Как видите, все просто, как голенище кирзового сапога. Ко времени начала этой кампании с русской интеллигенцией, что мы уже знаем, было давно покончено. На смену ей пришла интеллигенция советская, для которой не было большей радости и искреннего, ничем не омрачаемого, счастья, когда партия ей доверяла проводить в жизнь очередное идеологическое начинание. Все, что публиковалось «Правдой», было для нее истиной в последней инстанции. Верила она этому партийному органу безоговорочно. Именно эта, зачатая второпях, «гомососная интеллигенция» (А. А. Зиновьев), в массе своей к творческому труду вовсе не способная, стала самым верным, самым преданным и послушным проводником генеральной линии. Шаг влево, шаг вправо от этой линии означал творческую смерть. Для подобной интеллигенции 30-е – 50-е годы были временем бурного расцвета. Они стали подлинными творцами того творческого климата, который более всего их устраивал. За это время они успели наплодить себе подобных и те, не испытывая никаких комплексов, пошли вразнос, они насмерть стояли за «чистоту идеи». По сути это был махровый приспособленческий цинизм, ибо в годы взбесившегося ленинизма на все эти идеи новой «твор-ческой» номенклатуре было глубоко наплевать. Они лишь самозабвенно озвучивали их, оберегая собственное благополучие да трепетно лелея свой смердящий генофонд. Но самое печальное в том, что к хору такой интеллигенции во многом присоединялись люди по-настоящему талантливые, которым, чтобы более или менее сносно работать, надо было соблюдать все сложившиеся правила игры, т.е. участвовать в проработках, занимать активную позицию в проводимых партией кампаниях. В противном случае их ждала участь изгоев. Так прорезалось еще одно свойство советской интеллигенции, которое дало возможность метко окрестить ее как «гнилую». Вся интеллигенция в те годы была заражена вирусом «го-сударева страха». Все находились в одинаковом положении, ибо все жили под гнетом советской истории. Избавиться от него было невозможно, как нельзя избавиться от воздуха, которым дышишь. Я сам прекрасно помню, что основной доминантой настроения людей в начале 50-х годов было состояние вечной неизменности всего окружающего: Сталин будет жить вечно, такие книги мы будем читать всегда, чувство постоянного страха также черта генетическая – от нее не избавиться. Поэтому, когда Сталин умер, было такое чувство, что наступил (или вот-вот наступит) конец Света, что земля сейчас разверзнется и нас поглотят всеобщий хаос и мрак. Одним словом, надо было обладать не столько даже большим умом, сколько устойчивой психикой, чтобы устоять против невиданного интеллектуального гнета, который обрушился на советскую интеллигенцию сразу после войны. Сделать это было крайне сложно, тем более что ярлык «низкопоклонца» или «без-родного космополита» казался не таким страшным, как довоенная бирка «враг народа». Враг он и есть враг, это не изменишь, а ежели признали тебя «низкопоклонцем», так беда невелика, перестань им быть, только и делов. Стать патриотом кто же откажется. Мутная волна этой идеологической кампании, повторяю, захлестнула все сферы деятельности советской интеллигенции, ибо касалась она только ее. Не осталась в стороне и научная интеллигенция. Вообще говоря, вся интеллигенция разделилась тогда на два неравновеликих лагеря и, не жалея остатков еще тлевшей совести, клеймила, проклинала, открещивалась. …Борьбу с низкопоклонством начали размашисто, она стала идеологической доминантой всех сфер деятельности. Ценные указания адептов взбесившегося ленинизма стали более напоминать интеллектуальные извращения, а вмешательство в науку и культуру страны имело все оттенки зрелого маразма, от этого, правда, не менее зловещего. Жданов стал учить хорошему литературному вкусу, Сталин занялся вопросами языкознания, а весь ЦК вдруг так сильно возлюбил самую передовую в мире советскую науку, что отечески попенял не знающим себе подлинной цены ученым за низкопоклонство перед Западом, за излишний космополитизм. В науке, литературе и искусстве стали очень популярны дружеские дискуссии, после которых одна из сторон пополняла бараки ГУЛАГа, где доучивалась и перековывалась. Приведу лишь выборочную хронологию искренней заботы партии и правительства о расцвете советской культуры за время агонии взбесившегося ленинизма. В 1946 г. появилось постановление ЦК ВКП(б) «О журналах “Звезда” и “Ленинград”», линчевавшее А. А. Ахматову и М. М. Зощенко; «О репертуаре драматических театров» (август 1946 г.), «О кинофильме “Большая жизнь”» (сентябрь 1946 г.). (Не могу удержаться от замечания: у Сталина и его интеллектуального окружения на все доставало времени. Дел ведь после войны особых не было и можно было почитывать журналы, слушать оперы, смотреть фильмы да щедро раздавать направо и налево ценные указания. Не зря Сталина величали «корифеем советской науки». Только подлинный корифей энциклопедических познаний мог с равным успехом разбираться и в генетике и в западноевропейской философии. Нашего корифея интересовало все, ничто не могло ускользнуть от его всевидящего зрака.) Начали с разоблачения «низкопоклонцев» во всех сферах интеллектуальной деятельности. А в 1949 г. обобщили: все низкопоклонцы потому и кланяются иностранщине, что они космополиты. Хотя из низкопоклонства космополитизм вроде бы не выводился, но партийным идеологам было не до логики. Эта крайне позорная, прежде всего своим вырожденным примитивизмом, кампания все же заслуживает более подробного описания. …Уже в печально знаменитом постановлении ЦК по поводу журналов «Звезда» и «Ленинград» от 14 августа 1946 г. говорилось, что советским людям чужд «дух низкопоклонства перед современной буржуазной культурой Запада» [591]. А раз чужд, значит, наносен, значит, его можно и нужно соскрести и вымести. М. М. Зощенко в нем назвали «пошляком и подонком литературы». Оценки литературного творчества в этом постановлении отсутствовали, было достаточно, что выносился приговор. Созвали по этому вопросу специальное заседание ЦК, на нем присутствовал Сталин. В. Саянов (редактор «Звезды») каялся, что напечатал рассказ Зощенко «Приключения обезьяны». Поносил Зощенко и Вс. Вишневский, многие другие литераторы, а также первый ленинградский коммунист П. С. Попков. Сталин на этом заседании ЦК был, как всегда, «деликатен»: Ахматову назвал «поэтессой-старухой», Зощенко «дураком, балаганным рассказчиком, писакой» [592]. 15 августа 1946 г. Жданов прибыл в Ленинград, собрал в Смольном совещание, выступил с наставительной, отеческой ре- чью [593]. После нее ленинградские писатели послушно исключили Ахматову и Зощенко из СП, оставив их без продовольственных карточек, без заработка, т.е. просто обрекли на унизительно нищенское существование [594]. Заодно сняли с поста председателя Союза писателей СССР Н. С. Тихонова (когда-то вместе с Зощенко он был членом «Серапионовых братьев», вспомнили). Прекратили печатать Вс. Рождественского, О. Берггольц. В 1947 г. академик Г. Ф. Александров опубликовал книгу «История западноевропейской философии». Сталин, разумеется, ее прочел и усмотрел в ней коренной недостаток: историю философии академик изложил не с классовых позиций. Пришлось написать критическую статью и дружески пожурить ученого. Такое внимание отца науки обязывало. Надо было немедля отрапортовать вождю, что советская философия не дремлет и готова поставить на место заблудшего академика, а заодно и прочих недоумков-низкопоклонцев, предпочитающих Канта и Гегеля Ленину и Сталину. Цвет отечественной философии академики М. Б. Митин, П. Ф. Юдин, П. Н. Поспелов не жалели сил, размазывая по марксистскому наждаку своих коллег. От отечественной философии и так в те годы оставалось лишь туманное воспоминание, его еще хранили некоторые философские старцы, а после дискуссии 1947 г. философия практически перестала существовать. Возможно, ученые (прежде всего естественники) и понимали в душе, что вся эта кампания – не более чем очередная партийная дурь. Но страх, посеянный годами взбесившегося ленинизма, так прочно укоренился в душах, что к этой дури они отнеслись вполне серьезно и втянулись в беспощадную войну с низкопоклонцами и космополитами. …13 ноября 1947 г. на заседании Ученого совета физического факультета Московского университета низкопоклонцам был дан решительный бой [595]. Почвенниками, разумеется, были профессора типологической советской генерации – они куда больше преуспели в общественной и партийной работе, чем в науке. На «кос-мополитов» напустились профессора В. Н. Кессених, А. К. Тимирязев (сын великого русского ученого), А. А. Соколов. Били самых известных, самых даровитых – академиков В. А. Фока, Л. Д. Ландау, М. А. Леонтовича, профессора В. Л. Гинзбурга и др. За что? За обилие ссылок на иностранные работы, за то, что на международных конференциях делали доклады на английском языке, за членство в иностранных научных обществах, за работу в редакциях международных журналов, за публикацию незавершенных работ, разглашающих «государственную тайну» и т.п. Каков же итог? Закрыли физические журналы Acta phy-sicochimica USSR и Journal of the Physices USSR. Издавались они с 1932 г. и пользовались за рубежом большой популярностью. Теперь пусть весь мир читает на русском. Хватит преклоняться. Настал и момент подлинного патриотического экстаза: профессора Н. А. Тананаева пригласили в редколлегию журнала Chimica Analytica Acta, но тот с брезгливостью отказался: как он может сотрудничать с журналом, в котором не признают «язык- герой, язык, которым разговаривает Красная Армия, избавившая европейские народы и их языки от нацистского ига» [596]. 1948 год знаменит особо. Это год постановления ЦК ВКП(б) «Об опере В. Мурадели “Великая дружба”» (10 февраля) и сессии ВАСХНИЛ. Опера Мурадели была лишь предлогом, она в этом постановлении не разбиралась. Ее использовали, чтобы лишний раз ударить по самым талантливым композиторам: Д. Д. Шостаковичу, С. С. Прокофьеву, А. И. Хачатуряну, Н. Я. Мясковскому, В. Я. Шебалину, Ю. А. Шапорину, Р. М. Глиэру, Д. Б. Кобалевскому. Теперь два слова о сессии ВАСХНИЛ. Генетика – одна из немногих наук, в развитии которой советские ученые еще в 20-х годах добились впечатляющих успехов. Но она слишком сложна для восприятия «народными академиками», к тому же оперирует понятиями вовсе им чуждыми – гены, хромосомы, мутация. Зачем весь этот буржуазный бред, кому нужно это низкопоклонство, когда советским людям все это глубоко безразлично, они нуждаются в хлебе уже сегодня и потому наши колхозники, вооруженные самым передовым в мире мичуринским учением, обеспечат страну хлебом без этой буржуазной зауми. Сталину подобная логика показалась более чем убедительной. Он вообще считал, что в науке все должно быть ясно и неучу. Дал добро на творческую дискуссию о путях развития советской биологической науки. В августе 1948 г. она состоялась. Пути были очерчены четко: «вейсманистам-морганистам» (проще низкопоклонцам) – на Колыму, а «мичуринцам» – на университетские кафедры и в академические кресла. Низкопоклонство в те годы возмущало всех советских людей. 4 июня 1948 г. «Известия» печатают открытое письмо группы художников министру химической промышленности СССР М. Г. Первухину. Приведу несколько слов из этого письма, чтобы почувствовать подлинный аромат эпохи: «Своим письмом мы, группа художников, хотим обратить Ваше внимание на художественное оформление товаров широкого потребления, которые выпускаются предприятиями Главхимпласта. Сплошь и рядом на заводах преклоняются перед иностранщиной. Чтобы не утруждать себя излишними хлопотами, руководители предприятий санкционируют выпуск изделий по рисункам из заграничных журналов». 1949 год примечателен особо. Советские ученые (истинные, разумеется) гордо вскинули свои патриотические головы и с презрением огляделись окрест. Всякая несоветская наука теперь ими презиралась, а те недобитки, которые почитали теорию относительности Эйнштейна, теорию резонанса Полинга, ту же кибернетику или генетику были объявлены низкопоклонцами и облиты всенародным презрением. Упомянутые теории разоблачили, а заодно объявили буржуазными лженауками кибернетику, социологию, генетику, евгенику. Те же, кто имел наглость их разрабатывать, теперь переквалифицировались в кочегаров, истопников и дворников. Пусть знает интеллигенция, что значит сидеть на шее трудового народа. 28 января 1949 г. «Правда» напечатала редакционную статью «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». Она и стала сигналом к началу нового витка уже шедшей в СССР масштабной идеологической кампании [597], т.е. к переходу от критики низкопоклонцев к травле безродных космополитов. Тогда все делалось конкретно: назывались фамилии, чтобы страна знала своих «героев». В статье этой были изобличены А. С. Гуревич, И. И. Юзовский, А. М. Борщаговский, Я. Л. Варшавский, Л. А. Малюгин, Г. Н. Бояджиев и некий Холодов. Вся страна в тот же день узнала, что это компания «безродных космополитов». Тут же на зов «Правды» отозвались и органы советской интеллигенции – «Литературная газета» (29 января) и «Культура и жизнь» (31 января). Они помогли незнающим разобраться в сути этой важнейшей проблематики, оказывается, упомянутый Холодов скрывает свое истинное лицо за этим русским псевдонимом, на самом деле он Меерович. Одним из самых агрессивных борцов с «буржуазно-еврей-скими националистами» стал Генеральный секретарь Союза советских писателей А. А. Фадеев. Травил он многих – и по убеждению, и по должности. В частности, 9 сентября 1950 г. по его указанию из ССП исключили заведующего литературной частью Еврейского театра И. Л. Альтмана. В 1953 г. его арестовали, но уже смертельно больного вскоре выпустили [598]. Помимо Фадеева в травлю космополитов от литературы с большим удовольствием включились такие непревзойденные мастера, как А. В. Софронов, А. А. Первенцев, М. С. Бубеннов и Суров (без инициалов). Всех их «выбрал» Сталин из «потока хамской и малограмотной литературы» [599]. Зловонная волна нещадной войны с «безродными космо-политами» подняла со дна всю тину и прежде всего привела к рецидиву извечной российской болезни – антисемитизму. Он в конце 40-х – начале 50-х годов разгулялся не на шутку. Еще Н. А. Бердяев точно подметил, что «в основе антисе-митизма лежит бездарность». Так оно и есть. Самые никчемные, самые серые творцы советской науки и культуры с удовольствием напялили на себя псевдорусский кафтан из словесной патриотической шелухи и стали бичевать ею тех, кто еще пытался хоть как-то, не унижая достоинства, делать свое дело. Противостоять этому безумию было практически невозможно. Оно было всеохватным. Единицы пытались как-то протестовать, еще немногие «спасительно молчали» (О.Берггольц), большинство же играло во все эти дебильные игры с чувством гордости, раздутой грудью и высоко вскинутой патриотической головой. И в 1950 г. творческие дискуссии не были забыты. На сей раз добивали физиологов, в частности академика Л. А. Орбели. Он один из талантливых учеников И. П. Павлова. Но били его учением учителя. Объединились сразу две Академии: АН СССР и АМН. А чтобы погром не носил местнического характера, трибуну оседлал академик философии Г. Ф. Александров. Он после 1947 г. все, разумеется, осознал, ошибки свои исправил и не мог допустить, чтобы пищеварение у собак изучалось не по Марксу. Многие ученые после этой дискуссии встретились на Колыме со своими коллегами _ генетиками. В 1951-1952 гг. сцепились в принципиальной схватке геологи. В этой науке существует только один способ познания прошлого, удаленного от нас на сотни миллионов лет, – это актуализм, т.е. принцип сравнения прошлого с настоящим. Но оказалось, что методология актуализма порочна, ибо она «метафизич-на», да к тому же разработана англичанином Ч. Лайелем. Русские ученые оказались как бы и не при чем, а потому без низкопоклонства, казалось бы, геологам никак не обойтись. Ничего подобного. Для советских ученых не существует ничего непреодолимого. Пусть весь мир занимается актуализмом. Зато советские геологи будут изучать прошлое с помощью «теории развития». Правда, о ее существовании никто даже не подозревал. Но это мелочи [600]. Кстати, игра в «низкопоклонство» велась по разным правилам в зависимости от реальной, а не только идеологической значимости того или иного конкретного дела. Если твоя деятельность была не связана с ВПК, то и играл ты по правилам, описанным в передовицах «Правды». Если ты так или иначе работал на оборону страны, то тебя игры в низкопоклонство не касались вовсе. Более того, если ты забывал об этом и переставал (из-за чувства брезгливости) читать иностранные научные журналы и не обращал никакого внимания на то, что делалось в твоей области там, то тебя очень быстро ставили на место те, кому положено [601]. В главном, в чем мы убедились, точки над i были расставлены сразу – термин «безродный космополит» эвфемистически стал замещать более привычное для русского уха слово «жид». Советская гуманитарная наука в стороне от подобной кампании остаться не могла. В феврале 1949 г. в ЦК ВКП(б) пришло коллективное письмо из Пушкинского Дома Академии наук СССР. В письме разоблачалась антипатриотическая группа филологов (проще говоря, космополитов). Ими оказались, как нетрудно догадаться, одни евреи: Б. М. Эйхенбаум, В. М. Жирмунский, М. К. Азадовский, Г. А. Бялый, Г. А. Гуковский и другие. Главное, что возмутило бдивых авторов этого доверительного письма, что эти так называемые ученые скрывают от народа свою подлинную национальность, в пятом пункте кадровой анкеты они пишут «русский» [602]. 10 февраля 1949 г. «Правда» напечатала письмо президента Академии художеств СССР А. М. Герасимова. Пришел и его черед разоблачать искусствоведов-евреев А. М. Эфроса, А. Г. Ромма, О. М. Бескина, И. Л. Мацу, Д. Е. Аркина и др. Как видим, это была планомерная «охота на ведьм» по всем линиям советской культуры: в литературе, искусстве, науке. Появились и свои «загонщики», а уж в «загоняемых» недостатка не было. Апофеозом проводившейся более четырех лет генеральной чистки всей страны от космополитов и низкопоклонцев стало «Ле-нинградское дело» 1950 г. и «Дело врачей» 1953 г. «Дело врачей» стало последним «делом» взбесившегося ленинизма. 13 января 1953 г. ТАСС сообщил об аресте группы врачей, путем «вредительского лечения» они стремились сократить жизнь вождям. «Жертвами этой банды человекообразных зверей, – говорилось в тассовке, – пали товарищи А. А. Жданов и А. С. Щербаков» [603]. К тому же все эти врачи еще и шпионы. А уж то, что все они, само собой, евреи догадаться было несложно: Вовси, Коган, Рапопорт, Фельдман, Гринштейн, Этингер и др. Люди поверили. Стали бояться врачей. Больные отказывались от операций, лекарств. Начался настоящий психоз. «Разоблачителя» найти было несложно. В таком добре дефицита ни в России, ни в СССР никогда не было. На сей раз «отличилась» терапевт Кремлевской больницы Л. Тимошук. Ее наградили орденом Ленина, она стала национальным героем. Но ненадолго. В ночь с 3 на 4 апреля 1953 г. всех арестованных выпустили. Орден у Тимошук отобрали [604]. …После смерти Сталина из лагерей вышли «политические» и стали на работе и даже в быту соседями своих палачей. А те продолжали исправно нести службу и справлять свою идеологическую нужду в «органах». Для них ничего не изменилось. К тому же их было так много (и штатных, и внештатных), что начни их отлов и лагеря пришлось бы заполнять снова под завязку, только другим контингентом. Процесс неминуемо стал бы циклическим и бесконечным. Глава 22 Судьбы Первый наш правозащитник, великий русский писатель В. Г. Короленко, сказал, каждого писателя у врат рая обязательно спросят: сколько лет ты отсидел за правду? [605]. Главное в этом пассаже – сама постановка вопроса, она чисто русская. Сидеть за правду – это русская судьба. И в этом смысле цепь, связующая людские судьбы, в России во все времена переменчивой истории была прочной. На самом деле, крепость А. Н. Радищева и Н. И. Новикова, ссылки А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова, солдатчина П. Я. Чаадаева и Т. Г. Шевченко, каторга Ф. М. Достоевского, расстрел Н. С. Гумилева и еще многих других (о концлагерях советского времени вообще говорить не будем, через них прошли тысячи русских литераторов), все это как бы эмпирически подтверждает правоту Короленко. «Правда выше России», – сказал Достоевский. И каждый деятель русской культуры своею жизнью доказал справедливость этой простой формулы. Главная «правда» Л. Н. Толстого – его «уход», В. В. Маяковского и А. А. Фадеева – пуля, М. И. Цветаевой – петля. И даже у тех, кто прожил внешне вполне благополучную жизнь, была своя «правда». Более приближенные к нам поколения это советские писатели. Их судьбы как бы обобщают три возможных варианта контактов с властью: изначальная лояльность (А. А. Блок, Ю. Н. Тынянов, О. Д. Форш и др.), капитуляция перед силой (М. Горький, А. Н. Толстой, Ю. К. Олеша и многие, многие другие), непримиримая оппозиция (В. Г. Короленко, А. И. Солженицын). В судьбе каждого можно отметить и извивы весьма прихотливого свойства. …Б. А. Пильняк в начале 20-х годов написал «Повесть непогашенной луны», своеобразную аллюзию на таинственную смерть М. В. Фрунзе. Напечатали ее в 1926 г. В ней – прозрачный намек на причастность к этой трагедии Сталина. Подобную проникновенность вождь не прощал никому. В 1937 г. Пильняка арестовали. Все его бумаги: книги, рукописи, письма к нему А. Платонова, М. Булгакова, А. Ахматовой, С. Есенина и др. – были сожжены тут же во дворе его переделкинского дома. «Костер полыхал в течение двух суток» [606]. …Н. Ф. Погодин принадлежал к числу весьма благополучных, маститых и обласканных властью драматургов. Его пьесы более 30 лет были в репертуаре большинства драматических театров страны. Ничего слаще Советской власти для него не существовало. Но в начале 60-х его угораздило съездить с делегацией писателей в США. Вернувшись же домой, Погодин ушел в глубочайший запой, лечиться не стал (он был застарелым язвенником) и в 1962 г. умер. А. Г. Наймин вспоминал, что когда судили И. А. Бродского, а затем отправили его в ссылку, А. А. Ахматова сказала: «Какую биографию делают нашему рыжему! Как будто он кого-то нарочно нанял». А на вопрос о поэтической судьбе Мандельштама, «не заслонена ли она гражданской, общей для миллионов, ответила: ”Идеальная”» [607]. Ахматова в главном безусловна права: свои судьбы великие делают сами, но власти зачастую им помогают. Основной конфликт, предопределивший судьбы многих, – это противостояние Личности и Системы. Советская система была, если можно так сказать, конструктивно ориентирована на безличность, поэтому даже ничтожное проявление независимости духа воспринималось властью как открытое противостояние, и такой человек любыми путями изымался из общества. Самым злейшим врагом коммунистического режима стала свободная мысль, а как тонко заметил великий пролетарский писатель М. Горький, «если враг не сдается, его истребляют». Кого, вы думаете, Горький разумел под «врагом»? Диверсанта? Террориста? Фашиста? Всякую прочую контру? Нет. «Враг» для Горького – это русский интеллигент. Уничтожать великий наш гуманист призывал именно его. Что и делали с превеликим даже удовольствием. Е. Замятин, упрашивая Советское руководство, чтобы его «выпустили» из страны, в качестве аргумента привел такой резон: мол, если меня вроде как не за что расстрелять (наивный человек!), так используйте вторую по суровости кару: выставите меня за ру-беж [608]. Здесь любопытна не столько логика Замятина, сколько смысл приведенного им довода. А он абсолютно точен. Лишение страны, лишение гражданства долгие годы приравнивалось русским человеком чуть ли не к физической смерти. И уж во всяком случае, отождествлялось с «изменой родине» (Заметим в скобках, что закавыченные нами слова определяют понятие чисто русское, в нем обобществление сугубо личных чувств доведено до абсурда). В чем здесь дело? Ответить на этот вопрос не просто. Вероятно, имело значение то, что русские люди никогда не ощущали себя свободными, имеющими право по рождению своему самим распоряжаться собственной жизнью. Страна много столетий подряд была по сути закрытой от остального мира. И люди естественно страшились этого мира, как страшатся неизведанного. Поэтому когда человека лишали родины насильно, да еще без права когда-либо вернуться, то это было почти равносильно лишению его жизни. Его пинком выставляли за кордон в неведомый мир и навсегда закрывали за ним двери его родного дома. Он становился «высылантом». «Высылантов» было много в период оголтелого ленинизма, затем высылку заменили расстрелом, а когда ленинизм дошел до своей бездарной фазы, о мере этой вновь вспомнили: в 70-х годах высылали хотя и не пароходами, как в 1922 г., зато часто. Причина все та же – инакомыслие. Остававшиеся на родине продолжали терпеть гнет советской истории, особенно непереносимый в периоды оголтелого и взбесившегося ленинизма. Все они без исключения подвергались репрессиям. Одних арестовывали и выносили приговор, других репрессировали страхом. Люди боялись всего: соседей, товарищей по работе, даже себя. Более того, при подобном гнете репрессированными оказывались и будущие поколения, ибо когда убивают творческую личность убивают мысль, а значит, сознательно обкрадывают будущее. Люди сильные духом накапливали в своих душах недоумение, им было не понять: что за умники стоят у власти, какие такие глобальные причины заставляют их превращать целый народ в бессловесное стадо, что полезного для страны могут сделать трясущиеся от страха интеллигенты? Вопросы, само собой, оставались без ответа. Но недоумение росло. Оно ясно чувствуется в письмах и дневниках представителей русской (советской) культуры разных лет. Все они своим растущим недоумением предъявляли так и не оплаченный счет властям, счет, который может представить только «оскорблен-ная в своем достоинстве мысль» [609]. Слова В. Г. Короленко, сказанные им в лицо большевистским вождям: «Берегитесь же! Ваша победа – не победа. Русская литература… – не с вами, а против вас» [610], – оказались пророческими, но тогда на них не обратили внимания. Между тем недоверие системы к творческой интеллигенции объясняется только одним – страхом, ибо с первых лет советской власти большевистские вожди поняли ясно и отчетливо: их режим может поддерживаться только силой принуждения. Это как плохой клей: он «держит», пока не отпускаешь склеиваемые поверхности, но как только снимаешь искусственное давление, все разваливается. В период с 1917 по 1922 г., т.е. за первую большевистскую пятилетку, из России, как из зачумленного дома, удрало около 50 % интеллигенции [611]. Уже первый массовый исход интеллигенции из страны привел не просто к резкому понижению культурного потенциала новой России, он вызвал растерянность и смятение в душах оставшихся, ведь бoльшая их часть не подалась в эмиграцию не по-тому, что разделяла идеи новой власти, а просто оказалась более тяжелой на подъем, оправдывая свою домоседливость иллюзиями ее скорого падения. Оставшихся в советской России судьба ждала тяжкая. С. А. Есенин, В. В. Маяковский, М. Е. Кольцов, Н. А. Клюев, О. Э. Мандельштам – это тоже трагедия художников, это сломленные, покореженные души, это попытки самоизнасилования творчества, приводившие либо в петлю, либо в ГУЛАГ; подстраиваться «под большевиков» было бессмысленно – они в этом не нуждались. Для большевистского режима потеря таких всемирно известных имен, как Ф. И. Шаляпин, А. П. Павлова, М. М. Фокин, И. Е. Репин, С. В. Рахманинов, В. В. Набоков и еще многих и многих, вовсе не утрата весомой доли русской культуры, им на нее было ровным счетом плевать; они это воспринимали только как покушение на авторитет и привлекательность их «нового порядка». Устраивая из России концентрационный лагерь, они, вероятно, думали, что каждый придет в этот лагерь добровольно и «по-своему» (инженер, агроном, лесовод), а со стороны он и вовсе не будет восприниматься как лагерь, а как некий отстойник для людей будущего. Поэтому коммунисты старались заманить к себе тех, кто уже эмигрировал. И многие клюнули на посулы и выгоды. Вернулись А. Н. Толстой, С. С. Прокофьев, А. И. Куприн, М. И. Цветаева, да и М. Горький вполне подпадает под эту категорию. Когда стали обрабатывать И. Е. Репина, он ответил, как умел: «Покуда Питер зовется Ленинградом, я не хочу ничего общего с этим городом… Никогда не поеду я в вашу гнусную Совдепию, будь она проклята…» [612]. Интеллект будущих нобелевских лауреатов И. Р. Пригожина и В. В. Леонтьева, «отца американского телевидения» В. К. Зворыкина, великого авиаконструктора И. И. Сикорского, крупнейшего механика С. П. Тимошенко, талантливого гидроаэромеханика Д. П. Рябушинского, крупного кораблестроителя В. Юркевича, выдающегося социолога П. А. Сорокина и еще многих других служил теперь заокеанской и европейской науке. Конечно, самой науке безразлично, где открываются ее истины, но России-то от этого не легче. Такой массовой течи ин-теллекта из одной страны мировая история не знала. Что ж, и в этом деле Россия оказалась «впереди планеты всей». Одним словом, эмигрировали люди лучшие, наиболее цельные и стойкие. Да и талантливые тоже. Подпитывать интеллектуальный и культурный потенциал страны теперь было нечем. Большевики перекрыли кислород, и мозг нации стал деградировать и чахнуть… В годы нэпа, когда, казалось бы, атмосфера в советской России стала менее удушливой и даже более сотни тысяч эмигрантов рискнули вернуться на родину, большевики отреагировали на все это по-своему: они решили сразу дать понять вернувшейся, да и оставшейся интеллигенции, что нэп это лишь временное экономическое отступление от их доктрины, они этой самой «новой политикой» как бы дали возможность предприимчивым людям спасти их режим от неминуемого банкротства, но она вовсе не означает никаких идеологических отступлений, никаких идейных послаблений. Пусть, мол, недалекие нэпманы набивают себе карманы (недолго им жировать), пусть писатели печатают свои опусы (их ГПУ еще успеет оценить по достоинству), но интеллигенция не должна забывать своего места «прослойки»… Все это грустные реалии нашего недавнего прошлого и все они лишь разные способы оплаты одного счета – противодействия стадной мысли. В затхлой атмосфере обезмысленного режима прекрасно себя чувствовали лишь те, кто и не нуждался вовсе в кислороде. Они, как черви-вестиментиферы, обитающие в зонах сероводородного заражения у подножия Срединно-Атлантического хребта, с легкостью необыкновенной лепили романы на производственную тематику, воспевали подвиги несгибаемых чекистов да заходились в лае на «врагов народа». Вот литература, которую более всего ценил Сталин, ибо она воспевала, прославляла, любовалась и ничего такого, т.е. самостоятельной авторской мысли, не содержала: «Энергия» (1932-1938) Ф. В. Гладкова, «Гидроцентраль» (1930-1931 гг.) М. С. Шагинян, «Кара-Бугаз» (1932) К. Г. Паустовского, «Лесозавод» (1928) А. А. Караваевой, «Аристократы» (1934) Н. Ф. Погодина, «Время, вперед!» (1932) В. П. Катаева. «Понимали ли они, какую ложь приносили людям?» – спра-шивает А. Берзер [613]. Подобный вопрос все же неправомерен, ибо адресован он интеллигентам-мутантам, вся беда которых в том, что они искренне верили написанному и уж, во всяком случае, не считали свое творчество ложью. Но не этими именами определяется стереотип литературы «социалистического реализма», ибо названные нами писатели – люди высокоталантливые и у каждого из них есть и много других сочинений, которые и сегодня читаются с большим удовольствием. Стереотип типично советской литературы это те произведения «интеллигентского холуйства», которые могли существовать только в бескислородной среде 30-х-50-х годов. Вне этой среды они оказались мгновенно забыты. Пачкать бумагу их перечислением мы не будем. Одним из методов перевоспитания людей творческого труда, выведения их творчества на столбовую дорогу в светлое будущее являлись дружеские творческие дискуссии, их очень любили большевики и очень часто позволяли себе указывать и направлять. После таких «дискуссий» психически подвижный интеллигент (даже советский) впадал в транс, начинал пить горькую, а то и этапировался в «зону». … 28 января 1936 г. «Правда» печатает крайне ругательную передовицу «Сумбур вместо музыки». Она была направлена против оперы Д. Д. Шостаковича «Леди Макбет Мценского уезда», а 16 февраля в той же газете еще одна статья против творчества Шостаковича «Балетная фальшь». Под перо критика на сей раз попал балет «Светлый ручей». 20 февраля статья «Какофония в архитектуре», а 1 марта материалом «О художниках-пачкунах» большевистские идеологи завершили очередную атаку на советскую культуру. На сей раз замеченные ими «уродства» были названы «формалисти-ческими упражнениями», и все творческие союзы были обязаны дать бой этим антипролетарским явлениям советской культуры и непременно выявить «формалистов» в своей среде. Оказывается, еще не все созрели для того, чтобы «погибнуть от всеобщей готовности» (Б. Л. Пастернак), а надо бы, чтобы все. Для того и дискуссии в форме проработки. 28 марта -5 апреля 1936 г. дискуссию «О борьбе с формализмом и натурализмом» провело Ленинградское отделение Союза советских писателей. Жертвой был назначен прозаик Л. И. Добычин [614]. Он не принял «правил игры», не покаялся (в чем?), демонстративно покинул зал и… покончил с собой. Одним «формалистом» в советской литературе стало меньше [615]. Кстати, на этой проработке выступило более 50 человек. Из них каждый пятый погиб (затем) в лагерях ГУЛАГа [616]. Судьба русских интеллигентов старшего поколения, т.е. тех, кто имел честь лично приветствовать ВОСР (Великую Октябрьскую Социалистическую Революцию), у каждого, конечно, своя, но у всех трагическая. Кого ни возьми: М. Горького или В. И. Вернадского, М. И. Цветаеву или И. П. Павлова, А. А. Блока или В. Н. Ипатьева, В. В. Маяковского или Н. А. Бердяева – у каждого оказались свои счеты с революцией и каждый по-своему выстроил свою жизнь после 1917 г. Любому из них, вероятно, знаком страх М. Цветаевой, которая более всего, даже больше голодной смерти, боялась «сде-латься свиньей» [617]. Конечно, не нам заниматься препарированием душ этих великих писателей, мыслителей и ученых. Но нам все же не обойти главного, того, что в общем-то «лежит на поверхности» и для понимания не требует высоколобого наукообразия, – все они стали невольными жертвами как духовного, так и прямого физического террора. …В 30-х годах невозвращенцем стал великий русский химик академик В. Н. Ипатьев. Вот уж от кого большевики не ждали подножки, а потому взлютовали не в меру. Мгновенно он был объявлен «предателем родины», и по команде сверху имя его было вымарано из науки. (Не могу удержаться от параллели. Коли сместить жизнь Д. И. Менделеева в советское время и представить себе, что на месте Ипатьева оказался бы сам Менделеев, полагаете, зачесались бы большевики в думе: что делать? Нет, конечно. Тут же имя Менделеева оказалось бы в отхожем месте, и не ведали бы советские школьники нескольких поколений, кто автор «Периодического закона химических элементов». И вопросы бы не задавали. Отучили бы враз). Почти все ученики Ипатьева (а их было много) были арестованы. Некоторые расстреляны. Чем же прославил свое имя в науке В. Н. Ипатьев? Его называют «главным конструктором» военно-химической промышленности, он – предшественник (как организатор, конечно) И. В. Курчатова и С. П. Королева [618]. Он же создатель теории каталитического органического синтеза, современной нефтехимии, автоклава для проведения реакций при высоких давлениях (до 1000 атм) и температурах (до 7000 С). Автоклав в шутку величали «бомбой Ипатьева». И еще многое успел сделать в науке этот выдающийся человек. Г. Пайнс, один из американских учеников Ипатьева, говорил в беседе с профессором В. И. Кузнецовым: «Вы, русские, совсем не представляете себе, кого потеряли в его лице, не понимаете даже, кем был Ипатьев. Каждый час своей жизни здесь, в США, каждый шаг своей научной деятельности он отдавал России. Беспредельная любовь к Родине, какой я никогда и ни у кого из эмигрантов не видел, была той почвой, на которой произрастали все выдающиеся результаты его научной деятельности» [619]. Академиком В. Н. Ипатьева избрали в 1916 г. Никогда не занимаясь «политикой», он был классическим типом ученого-прагматика. Большевистский режим не мог быть ему симпатичен, но он сразу принял его как неизбежную реальность, четко осознавая, что та демократическая вакханалия, которая разгулялась по России после февраля 1917 г., должна была завершиться чем-то подобным. Для себя Ипатьев принял решение без колебаний: коли оставаться в России, то надо работать как прежде. А там видно будет. Он активно включается в организацию химической промышленности, став председателем соответствующей комиссии ВСНХ; с 1921 г. он член Госплана, член президиума ВСНХ и Председатель Главхима (член правительства). Он стал «своим» для большевиков. В мае 1927 г. по специальному решению Совнаркома с размахом отмечалось 60-летие ученого. Дали ему и Ленинскую премию за работы по катализу. И вдруг! 12 июня 1930 г. Ипатьев с женой выехал по делам за границу и… не вернулся. Для большевиков это была не просто неожиданность, это был нокаут. А Ипатьев и в этом шаге вел себя как последовательный прагматик. Он прекрасно видел, что делалось вокруг: многие его ученики арестованы, сам он имел тесные контакты с деятелями так называемой Промпартии, в начале 20-х годов активно сотрудничал с Троцким. Его арест был делом времени. Он это понял. И принял решение. … М. Горькому его последующую изломанную судьбу, говоря фигурально, накликал «Буревестник». Самую краткую, но точную его биографию, занимающую всего две строки, написал человек хорошо его знавший, редактор газеты «Речь», а в эмиграции издатель «Архива русской революции» И. В. Гессен. Вот она: Горький «после недолгих капризных колебаний побежал за колесницей победителей, у них преуспел и с большой помпой похоронен в Москве» [620]. Д. В. Философов называл Горького «безвольным и бессо-знательным» [621], а И. А. Бунин «изломанным и восторженным» [622]. Когда буря, к которой он призывал в 1905 г., в 1917, таки, разразилась, то от нее в тихой заводи никто укрыться не мог. Не укрылся и автор этого безумного призыва. Более того, он оказался как бы между стульев: не вполне умостился на большевистском, но и встал со своего привычного кресла независимого художника. Он стал зависим сам, а благодаря его влиянию в большевистских верхах и даже личных приязненных отношениях с Лениным, от него теперь напрямую зависела и судьба многочисленной армии российской интеллигенции. И ей он, надо сказать, в первые, самые страшные, годы большевизма активно (чем мог) помогал. Эта грань его деятельности хорошо известна, а сам Горький за это вполне заслуженно обласкан потомками. Хотя не исключен и такой разворот вопроса: а не могло ли тешить самолюбие писателя, что от него, вчерашнего босяка и самоучки, зависит теперь судьба интеллектуальной элиты России, к которой он при всей его феноменальной начитанности не принадле-жал [623]. Скорее всего так оно и было. Прочтем письмо Горького Л. М. Леонову (декабрь 1930 г.), где он делится с молодым своим коллегой возмущением по поводу «подлецов» из Промпартии: «Отчеты о процессе подлецов читаю и задыхаюсь от бешенства. В какие смешные и нелепые положения ставил я себя в 18 – 21 гг., заботясь о том, чтоб эти мерзавцы не подохли с голода» [624]. «Эти мерзавцы» это не подсудимые по делу Промпартии, это русская интеллигенция в целом, которая действительно помирала в гражданскую войну и которой Горький тогда помогал. Суть в том, что русскую интеллигенцию Горький просто ненавидел, а процессы 30-х годов, в которые он «поверил», лишь предлог, чтобы открыть долго сдерживавшийся желчный поток. Из публицистики Горького 30-х годов следует однозначно, что интеллигенция вредна советской власти, да и не нужна ей, ибо прогнившую насквозь интеллигенцию заменит большевистская партия. Такую «стопроцентную эссенцию тоталитаристской идеологии» нынче не может выдержать никакой, «даже самый притерпевшийся желудок», поэтому и не переиздают публицистику Горького. Так считает Б. Парамонов [625], а я думаю, что есть и еще одна причина – жалко потерять Горького для русской культуры. Так или иначе, но эта грань деятельности Горького сегодня хорошо известна. Зато не все знают о политической прозорливости писателя. Он да Н. А. Бердяев, а более как будто никто не поверили в очистительную силу Февральской революции, ибо знал Горький, что свержением царя она не завершится, а следом придет революция социалистическая. Для России это неотвратимо. И прав оказался. Поначалу Горького ужаснули кровавые реалии большевизма, и он со свойственной ему прямотой и всегдашней убежденностью в собственной правоте высказал свое отношение к происходящему в «Несвоевременных мыслях». Такое незамеченным остаться не могло, и уже вскоре он почувствовал, что большевистские лидеры начинают тяготиться им, а когда в 1921 г. Горького насильно выставили «лечиться» в Италию, он понял – в нем более не нуждаются, его «интеллигентский большевизм» (слова А. С. Изгоева) стал слишком навязчивым для властей и унизительным для тех, кто к нему обращался за поддержкой. Горький оказался «устраненным соучастником» и это стало его своеобразным комплексом. Ему хотелось видеть самому и страдать от того, как все там не так делается. Ан, нет. Не дали ему страдать. Из страны его выставил Ленин, а пригласил в Союз Сталин. И Горький был обязан почувствовать разницу. Сталину страдалец был не нужен. Горькому надо было воспеть и возрадоваться, как все здесь благодаря Сталину так делается. Горький «убеждался» легко, тем более когда к нему обращался не Вождь «босяцкой революции», а Хозяин великой державы. А потому, легко поверив в правду социализма, он стал ее талантливым трубадуром. Сталин, используя чисто восточные приемы обольщения, т.е. сознательно им организованную несусветную лесть да посулы безбедного быта «вождя пролетарских писателей», добился своего, хотя Горький, надо сказать, не очень-то и ломался. В 1928 г. его встречала в Москве восторженная народная толпа. Но за подобное надо было платить. Об этом мог бы и догадаться «главный инженер человеческих душ». А он либо не до-тумкал, либо по мелкобуржуазной своей психологии решил: сторгуемся. Но не на того напал. Горец с буржуа не торговался. И пришлось Горькому на склоне лет стать верным «сталинским соловьем» и заливаться подобострастно по поводу всех подряд (без разбору) большевистских деяний. Причем делал он это вполне искренне, как и все, за что брался. Он был натурой легко внушаемой и с удовольствием обманывавшейся. Поэтому Горький очень быстро и очень легко поверил в справедливость того, с чем воевал в своих «Несвоевременных мыслях», – во «врагов народа» и вредителей, в диверсантов и в безошибочную работу органов, а главное – во многом благодаря его убежденности и большевики «убедились» в злокозненности русской интеллигенции, ее Горький не любил люто. Зато Сталина полюбил, как любит преданная собака своего хозяина. «Как великолепно развертывается Сталин», – писал он в 1932 г. директору Госиздата А. Б. Халатову [626]. Через Халатова Сталин «заказал» Горькому свою биографию, затем убрал Халатова [627]. Из Сорренто Горький пишет Сталину, пишет регулярно, а главное пишет обо всем и обо всех, и о каждом с горьковской прямотой: «напоминает вредительство», «смахивает на вредительство», причем все это с фамилиями, датами, фактами. Это, конечно, не наивность мудрого человека, это более напоминает низость увязшего во лжи лакея [628]. Но и этого «лучшему другу писателей» показалось мало, и он попросил М. Горького организовать поездку советских писателей на Беломорканал, который строили заключенные, и «правдиво воспеть» подневольный труд. Сказано – сделано. В 1934 г. толстенный том «Беломорско-Балтийский канал имени Сталина» увидел свет. Горький написал вводную статью «Правда социализма». Название более чем двусмысленное, но тогда об этом никто не мог даже подумать. Такой, надо сказать, вполне закономерный финал. Удивительна судьба и творчества М. Горького. Его худо-жественные произведения издают теперь крайне редко и их почти не читают. Зато изучают. Горький стал «диссертабелен». Иногда ставят его пьесы. Литературоведы и даже историки зачитываются его публицистикой. Никаких особых литературных достоинств она, конечно, не содержит. Интересна она своей безоглядной и бездонной низостью. Как горьковское перо способно было выводить такое, вот что любопытно. Его публицистика была направлена против всех сразу, ибо Горький «не любил евреев так же, как он не любил интеллигентов, не любил большевиков, буржуев, мужиков, как не любил в конце концов навязанную ему “культуру”, которую трактовал как насилие именно потому, что его она насиловала» [629]. Его публицистические статьи мы многократно цитировали в разных местах книги. Поэтому сейчас воздержимся от новых ссылок. … В 1933 г. О. Э. Мандельштам написал стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны». Это был поэтический приговор Сталину как политическому деятелю. Одновременно оно стало и судьбой автора. Как на это решился Мандельштам, сказать трудно. Скорее всего, не решился, ибо это стихотворение он не писал (на это бы он действительно никогда не решился), оно само писалось в его душе (сдержать же это невозможно!), а он только записал стихотворение на бумагу. Некоторое время еще читал его тем, кому доверял. Затем опомнился, читать перестал, перепугался насмерть. 14 мая 1934 г. Мандельштама арестовали. Не разобравшись в ситуации, за поэта вступился Бухарин, но узнав, что Мандельштам арестован за «эпиграмму на Сталина», сник и более голоса не подавал [630]. Мандельштам в этот раз отделался на удивление очень легко – поэта сослали и не в Сибирь, а в Воронеж. Мандельштам от такого приговора перепугался еще более, он понял – этот аванс теперь ему предстоит отрабатывать. Тайное желание вождя он угадал верно: надо было не срифмовать величественную оду, надо было, чтобы она вызрела в душе, а затем просто запечатлелась на бумаге, как то его стихотворение. Но музу свою он изнасиловать так и не смог. Стихотворение написал плохое, вымученное. Сталин это понял сразу, что и стало приговором поэту. Существует легенда, автором которой является А. А. Ахматова, будто бы Мандельштам «дал по морде А. Толстому». После чего для него «все было кончено» [631]. Нет, конечно. Даже если и дал Мандельштам «по морде» сталинскому придворному графу (было за что), то не этот факт сыграл решающую роль в судьбе поэта, а только его эпиграмма на Сталина. Если бы после ее написания он остался жив, вот это было бы удивительно. … Судьбой Б. Л. Пастернака стал его роман «Доктор Жи-ваго». Сейчас можно лишь бесконечно удивляться тому, что такого там нашли, чем он так озлил, почему этот роман стал «красной тряпкой» для советских литераторов. Частично все эти недоумения были пояснены в 20 главе и там же была поддержана мысль И. Р. Шафаревича, что все «дело Пастернака» слеплено животным страхом членов Союза писателей, испугавшихся того, что Пастернак со своим романом «забежал вперед» и превысил ту меру «творческих свобод», которую уже успели после XX съезда КПСС почувствовать наши литераторы и они сделали все возможное, чтобы раздавить писателя. Пастернак, как известно, не собирался печатать свой роман за границей. Он его отдал в «Новый мир». Но пять членов редколлегии (спрятались за коллектив): К. Симонов, Б. Лавренев, К. Федин, А. Кривицкий и Б. Агапов – написали резко отрицательный отзыв о романе, причем упор сделали не на художественные недостатки, а на идеологические обвинения. После этой рецензии Пастернаку впору было не публиковать роман в советском журнале, а являться в «органы» с повинной. «Доктор Живаго» с согласия автора в 1957 г. был издан на русском языке в Италии. За 2 года его перевели на 24 языка! 23 октября 1958 г. Пастернак за этот роман получил Нобелевскую премию. Узнав об этом, писатель тут же отправил в Стокгольм телеграмму: «Бесконечно благодарен. Тронут. Горд. Удивлен. Сму- щен» [632]. Как только факт награждения Пастернака стал известен (до него Нобелевскую премию из русских писателей получил лишь И. А. Бунин в 1933 г.), писатели-патриоты захлебнулись от негодующего лая. Кому дают? Эмигрантам да предателям? Это уж слишком. Советские писатели терпеть подобного надругательства более не будут. Они заставят этого ренегата Пастернака отказаться от «буржуазной подачки». К. Федин от имени СП потребовал от Пастернака, чтобы тот публично отказался от премии и отрекся от собственного романа. Начали с того, что 28 октября 1958 г. единогласно исключили его из СП. Уже на следующий день Пастернак отправил телеграмму в Стокгольм и отказался от премии. Но не спасло это писателя от дальнейшей травли. 29 октября Первый секретарь ЦК ВЛКСМ В. Е. Семичастный облил несчастного Пастернака такими помоями, что даже по прошествии более 40 лет просто пересказывать его речь, не то что цитировать, и то противно. Сын писателя вспоминал, что в те злосчастные дни Б. Л. Пастернак получил много сочувственных телеграмм от зарубежных писателей (Э. Хемингуэя, Дж. Стейнбека, Дж. Хаксли, многочисленных Пен-клубов). Стейнбек писал, в частности, что он «возмущен поведением советских писателей, которые визжат и воют, как стервятники, впервые увидевшие вольный полет орла» [633]. Но было поздно вступаться. Пастернак уже был сломлен. 31 октября 1958 г. он написал покаянное письмо Н. С. Хрущеву: ни от чего не отрекся, а лишь подчинился силе [634]. Если бы знали члены Нобелевского комитета, к чему при-ведет награждение Нобелевской премией советского писателя Б. Л. Пастернака, они бы, наверное, еще много раз взвесили – а стоит ли их премия жизни великого поэта. И. Берлин вспоминал, что Б. Л. Пастернак болезненно переживал, чтo могут подумать о нем потомки, – ведь он выжил в их время, значит он был с ними [635]. Вероятно эта нетривиальная мысль посещала многих деятелей культуры с незамороженной совестью. Но Пастернак терзался зря – он не выжил, они убили его. …Судьбой М. И. Цветаевой стала ее семья: муж С. Эфрон, белый офицер, которому она верила безоглядно, оказался штатным агентом иностранного отдела НКВД; дочь Ариадна, выросшая в эмиграции, неожиданно полюбила Советскую власть и, пожелав участвовать в строительстве светлого будущего, заторопилась в СССР. Цветаевой ничего не оставалась, как последовать вслед за ними. В июне 1939 г. вместе с 14-летним сыном Георгием она приезжает в Москву [636]. Родина отнеслась к ней, как к чужой, никому здесь не нужной. Ее встретили как белогвардейку, «как жену провалившегося в Париже советского агента» [637]. Хотя подобная интерпретация В. Шенталинского не выглядит вполне правдоподобной, ибо агентурная жизнь С. Эфрона была абсолютной тайной для всех, о его «делах» могли лишь догадываться (не более) самые близкие люди. Первое, что она узнала по приезде, – ее сестра Анастасия в лагере. Где жить? На что жить? Как, наконец, жить? Она ничего этого не знала. И еще она узнала почти сразу: не нужна она не только Родине, она не нужна и своей семье, она всем мешала. Обратилась в Союз писателей. Думала, помогут. Но даже комнатку в коммуналке А. А. Фадеев не дал. Отправил через Литфонд в Дом творчества, но без проживания, а лишь «со столом». (Заметим в скобках, что так жестоко Фадеев отнесся именно к Цветаевой, вероятно, знал, как надо. Других, также нелюбимых властью писателей, он по-своему даже опекал: не давал печататься Ахматовой, зато хлопотал о жилье и пенсии, помог напечатать свои книги Н. А. Заболоцкому, А. Т. Твардовскому; после опалы М. М. Зощенко помог ему со ссудой от Литфонда и т.д. Одним словом, многие вспоминали Фадеева, как человека, по-доброму. Хотя было и много других, вспоминавших его иначе). Почти сразу после приезда Цветаевой арестовали ее дочь. Ариадна, повторяю, была искренне предана Советской власти, теперь она в тюрьме. Сама же Цветаева власть эту не переносила – ее не тронули. 10 октября 1939 г. арестовали мужа. Она осталась с сыном абсолютно без средств. Ни о какой работе не могло быть и речи. Все от нее отвернулись, сторонились, боялись, чтобы их увидели вместе. Она поняла, что приехала из Франции в собственную могилу. Сергея расстреляли 16 октября 1941 г. Цветаева это так и не узнала. Она ушла первой, добровольно. Пытки такой жизнью она выдержать не могла. …Судьбой Генерального (с 1946 г.) секретаря Союза советских писателей А. А. Фадеева стал Сталин. Фадеев был человеком не только его времени, но и его, сталинских, дел. При нем он жил полнокровной и насыщенной жизнью – был настоящим хозяином разномастной писательской братии. Ахматова говорила про него: «В отличие от Софронова, Бубённова, Сурова, которые всегда были – нелюдь, Фадеев был – когда-то – человек и даже писатель» [638]. Правда, оторви Фадеева от его должности и от его времени, а оставь лишь его книги, о нем бы никто сегодня даже не вспомнил, ибо книги его уже давно не читают. Его основное литературное наследство – письма (их тьма) и речи (их также немало). Но они почти не изданы и их никто не знает, а там весьма многогранный и талантливо сделанный слепок целой эпохи истории советской литературы. Фадеев многих и многое знал. Фадеев всю свою сознательную жизнь провел на посту: сначала в РАППе, затем в СП. Он жил не столько в литературе, сколько при литературе. И болел долго и неизлечимо вековечной русской болезнью – пил. Н. Иванова, исследовавшая его жизнь, отметила, что Фадеев обладал «изумительным чутьем и фантастической, почти звериной интуицией» [639]. Она его никогда не подводила. В этом, вероятно, и надо искать разгадку его таинственного самоубийства. На сегодня существуют две основные версии. Первая – после смерти Сталина и обнародования подноготной его культа он очень быстро почувствовал свою ненужность, к тому же и нелюбовь к себе Хрущева он также почувствовал сразу, а он всю жизнь был «любимой служкой». Вторая – после смерти Сталина стали возвращаться безвинные жертвы режима, среди них масса писателей, к аресту которых Фадеев имел либо прямое, либо косвенное отношение. Но имел. Как с этим жить дальше? Истинную причину его самоубийства сегодня установить невозможно. Не поможет, кстати, и его предсмертное письмо, ибо написано оно, судя по тексту, заранее и свидетельствует только об одном – к этому роковому шагу Фадеев шел долго. И сделал все спокойно и обдуманно. Даже письмо свое составил не столько для близких, сколько для истории. Знал ведь, что фигура он масштабная, что жизнь его (не книги, нет) долго еще будет интересна людям. Потому и решил написать: «Не вижу возможности дальше жить, так как искусство, которому я отдал жизнь свою, загублено самоуверенно_невежест-венным руководством партии и теперь уже не может быть поправлено. Лучшие кадры литературы – в числе, которое даже не снилось царским сатрапам, – физически истреблены или погибли благодаря преступному попустительству власть имущих… Литература – эта святая святых – отдана на растерзание бюрократам и самым отсталым элементам народа… Нас после смерти Ленина низвели на положение мальчишек, уничтожали, идеологически пугали и называли это “партийностью”» [640]. Как считает В. Кардин, самоубийство Фадеева это и отказ от веры, заставлявшей его еще юношей сражаться за революцию, отказ от собственного творчества и – добавлю от себя – отказ от собственного многолетнего руководства советской литературой. А коли все это так, то у советской власти были все основания «не доверять писателям, остерегаться их» [641]. Ведь они эту самую власть – правда, каждый в меру своего дарования, но тем не менее – не ценили. Это главное… Такова выборочная (крошечная, конечно) иллюстрация судеб некоторых известных деятелей советской науки и литературы. Не менее интересны и драматичны судьбы не упомянутых нами В. И. Вернадского, В. М. Бехтерева, А. В. Чаянова, А. А. Ахматовой, В. Э. Мейерхольда, И. А. Бродского, Н. А. Заболоцкого, М. А. Булгакова, Е. И. Замятина и еще многих и многих других. Когда судили за тунеядство И. А. Бродского, то в зале суда отобранная для этого действа публика обменивалась возмущенными репликами. Одна из них показалась мне симптоматичной, даже знаковой: __ Интеллигенты! Навязались на нашу шею. Примечания:[4]Там же. С. 52. [5] Мироненко С.В. Страницы тайной истории самодержавия. Политическая история России первой половины XIX столетия. М., 1990. 235 с. [6]Кормер В.Ф. О карнавализации как генезисе «двойного сознания» // Вопросы философии. 1991. № 1. С. 172. [40] Аверинцев С.С. Византия и Русь: два типа духовности. Статья первая. «Наследие священной державы» // Новый мир. 1988. № 7. [41] Кантор В.К. Западничество как проблема «русского пути» // Вопросы философии. 1993. № 4. С.24-34. [42] Бердяев Н.А. Русская идея // Вопросы философии. 1990. № 1. [43] Романовский С.И. От мессианской идеи до социальной утопии // Новый часовой. 1996. № 4. С. 220-234. [44] Гурвич В. Национальная идея и личность // Новый мир. 1993. № 5. С. 205-218; Розов Н.С. Национальная идея как императив разума // Вопросы философии. 1997. № 10. С. 13-28; Межуев В.М. О национальной идее // Вопросы философии. 1997. № 12. С. 3-14. [45] Каграманов Ю. Империя и ойкумена // Новый мир. 1995. № 1. С. 140-171. [46] Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. М., 1983. С. 303. [47] Трубецкой Е.Н. Старый и новый национальный мессианизм // Новый мир. 1990. № 7. С. 208. [48]Там же. С. 209. [49] Соловьев В. Статьи и письма // Новый мир. 1989. № 1. С. 204. [50] Троцкий Л.Д. Об интеллигенции // Интеллигенция. Власть. Народ. М., 1993. С. 106. [51]Письма С.Н. Булгакова 1917-1923 гг. // Новый мир. 1994. № 11. С. 202-203. [52] Горький М. Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре // Своевременные мысли, или Пророки в своем отечестве. Л., 1989. С. 78. [53] Соловьев В. Статьи и письма // Новый мир. 1989. № 1. С. 214. [54] Пушкин А.С. Полное собр. соч. Т. X. М., 1958. С. 871. [55] Анненков П. Литературные воспоминания. М., 1960. С. 215-216. [56] Соловьев В. Идолы и идеалы // Новый мир. 1989. № 1. С. 217. [57] Пушкин А.С. Полное собр. соч. Т. VII. М., 1958. С. 144. [58] Ильин И.А. О монархии и республике // Вопросы философии. 1991. №№ 4 и 5. [59] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 20 томах. Т. 17. М., 1965. С. 215. [60] Маньков А.Г. Из дневника. 1938 – 1941 гг. // Звезда. 1995. № 11. С. 192. [61]Там же. Т. X. С. 872. [62] Бердяев Н.А. О русских классиках. М., 1993. С. 190. [63] Кантор В.К. Личность и власть в России: сотворение катастрофы // Вопросы философии. 1998. № 7. С.16. [64] Плимак Е. «Трагедия гения». Достоевский и «нигилизм» в России // Свободная мысль. 1993. № 17-18. С. 89. [409] По этому вопросу см., напр.: Омельченко Н.А. 1)Русский опыт. Революция 1917 г. в России и политическая практика большевизма в общественно_политической мысли российского зарубежья (1917 – начало 1930-х гг.). М., 1995. 160 с.; 2) В поисках России (Общественно_политическая мысль русского зарубежья о революции 1917 г., большевизме и будущих судьбах российской государственности). СПб., 1996. 550 с.; Октябрь семнадцатого и судьбы России // Свободная мысль. 1996. № 10. С. 36-88; Волобуев П.В., Булдаков В.П. Октябрьская революция: новые подходы к изучению // Вопросы истории. 1996. № 5-6. С. 28-38; Пять статей о революциях 1917 года // Свободная мысль. 1997. № 10. С. 3-57; Ананьич Б.В. От самодержавия к советской власти // Вестник РАН. 1997. Т. 67. № 2. С. 136-140; Герасименко Г.А. Трансформация власти в России в 1917 году // Отечественная история. 1997. № 1. С. 60-76 и др. [410] Сорокин П. Социология революции // Звезда. 1998. № 11. С. 91. [411]Там же. [412] Вернадский В.И. Дневники (1917-1921). Киев. 1994. С. 67. [413] Дмитрий Владимирович Философов. Дневник (17 января – 30 марта 1917 г.) // Звезда. 1992. № 3. С. 162. [414] Гессен И.В. В двух веках. Жизненный отчет // Архив русской революции. Т. XXII. Берлин. 1937. С. 8. [415] Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции 1915-1922 гг. // Русское прошлое. 1991. Кн. 2. С. 161. [416] Розанов В. Избранное. Мюнхен. 1970. С. 378. [417] Вернадский В.И. Дневники (1917-1921). Киев. 1994.С. 37-38 и 41. [418] Шистер Г.А. Была ли альтернатива вооруженному восстанию? // История СССР. 1990. № 4. С. 134-145. [419] Бердяев Н. Русская идея // Вопросы философии. 1990. № 2. С. 150. [420] Спирин Л.М. Итоги выборов во Всероссийское учредительное собрание в 1917 г. // История СССР. 1988. № 2. С. 90-101. [421] Вернадский В.И. Указ. соч. С. 33. [422] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 224. [423] Журавлев В.В., Симонов Н.С. Причины и последствия разгона Учредительного собрания // Вопросы истории. 1992. № 1. С. 3-18. [424] Всероссийское Учредительное собрание и демократическая альтернатива. Два взгляда на проблему // Отечественная история. 1993. № 5. С. 17. [425]ЖуравлевВ.В., Симонов Н.С. Указ. соч. С. 4. [426] Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента (1919-1922) // Русское прошлое. 1994. Кн. 5. С. 159. [427] Так в то время считала вся русская интеллигенция. Мы не будем приводить эмоциональные свидетельства литераторов, художников или музыкантов, а ограничимся лишь выдержкой из документа, принятого Общим собранием Российской Академии наук 27 октября (ст. стиля) 1917 г.: «Великое бедствие постигло Россию: под гнётом насильников, захвативших власть, русский народ теряет сознание своей личности и своего достоинства; он продаёт свою душу и, ценою постыдного и непрочного сепаратного мира, готов изменить союзникам и предать себя в руки врагов. Что готовят России те, которые забывают о ее культурном призвании и о чести народной? – внутреннюю слабость, жестокое разочарование и презрение к ней со стороны союзников и врагов» (Петербургский Филиал Архива Российской Академии наук. Ф. 2. Оп. 1-1917. Д. 40. Л. 35). [428]Кудрова И. Последние годы чужбины // Новый мир. 1989. № 3. С. 250. [429] Вернадский В.И. Дневники (1917-1921).Киев. 1994. С. 31. [430] Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции. 1915-1922 гг. // Русское прошлое. 1991. № 2. С. 177. [431] Петрункевич И.И. Из записок общественного деятеля. Воспоминания // Архив русской революции. Т. XXI. Берлин. 1934. С. 32. [432] Люкс Л. Интеллигенция и революция. Летопись триумфального поражения // Вопросы философии. 1991. № 11. С. 3-15. [433] Романовский С.И. Российская Академия наук в годы Гражданской войны // Новый часовой. 1997. № 5. С.113-127. [434] Новый мир. 1990. № 7. С. 229 (письмо юристу А.Ф.Кони от 1 ноября 1917 г.) [435]Степун Ф.А. Мысли о России // Новый мир. 1991. № 6. С. 207. [436] См. Новый мир. 1989. № 3. С. 249. [437] Струве П.Б. За свободу и величие России // Новый мир. 1991. № 4. С. 219. [438]Там же. [439]Там же. С. 220 [440] Волкогонов Д. Ленин. Политический портрет. В 2-х книгах. М., 1994. Кн. 1. 478 с. Кн. 2. 510 с. [441] Струве П.Б. Исторический смысл русской революции и национальные задачи // Из глубины. М., 1991. С. 461. [442] Камю А. Человек бунтующий // Иностранная литература. 1990. № 6. [443] Мельгунов С.П. Красный террор в России. М., 1990; Литвин А.Л. Красный и белый террор в России. 1918-1922. Казань. 1995. 328 с.; Иофе В. Первая кровь (Петроград, 1918-1921) // Звезда. 1997. № 8. С. 173-177. [444] 14 ноября 1917 г. С.Н. Прокопович на заседании Правительства призвал открыто обратиться к стране по поводу происходящих событий. А уже 16 ноября составленное Обращение напечатали все либеральные газеты. На следующий день на заседании Военно-революционного комитета было решено закрыть все газеты, напечатавшие это Обращение. Тогда же всех арестованных министров перевезли из Петропавловской крепости в Кронштадт. К ним добавили и всех, подписавших воззвание (среди них С.Н. Прокопович, Д.И. Шаховской, Е.Д. Кускова, В.И. Вернадский и др.). Впервые таким образом был разыгран сценарий «контрреволюционного заговора». Его следствие – утверждение ВЦИКом в январе 1918 г. Революционного трибунала печати, функции которого уже скоро будут переданы обычным трибуналам (См. Вернадский В.И. Дневники (1917-1921). Киев. 1994. Из примечаний составителей). [445] Клейн Б.С. Россия между реформой и диктатурой (1861-1920 гг.) // Вопросы истории. 1991. № 9-10. С. 3 – 13. [446] Камю А. Указ. соч. С. 222. [447] Ленин В.И. Полное собр. соч. Т. 41. С. 383. [448] Латышев А.Г. Рассекреченный Ленин. М., 1996. 336 с. [449] Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции. 1914 – 1922 // Русское прошлое. 1993. Кн. 4. С. 42. [450] Латышев А.Г. Указ. соч. С. 20. [451] Ленин В.И. Указ. соч. Т. 50. С. 165. [452] Там же. С. 219. [453] Латышев А.Г. Указ. соч. С. 44 – 45. [454] Новые документы о В.И.Ленине (1920 – 1922 гг.) // Известия ЦК КПСС. 1990. № 4. С. 193. [455] См.: Юность. 1990. № 10. [456]Кантор В. Российское «своеобразие» (генезис проблемы) // Свободная мысль. 1994. № 10. С. 79. [457] Вернадский В.И. Дневники (1917 – 1921). Киев. 1994. С. 181. [458]Романовский С.И. Наука под гнетом российской истории. СПб., 1999. 340 с. [459] Князев Г.А. Указ. соч. 1993. Кн. 4. С. 54. [460]Романовский С.И. Российская Академия наук в годы Гражданской войны // Новый часовой. 1997. № 5. С. 119. [461] Вернадский В.И. Указ. соч. С. 62. [462]Изгоев А.С. Пять лет в Советской России (Обрывки воспоминаний и заметки) // Архив русской революции. Т. X. М., 1991. С. 20. [463]Гессен И.В. В двух веках. Жизненный отчет // Архив русской революции. Т. XXII. Берлин. 1937. С. 382. [464]Князев Г.А. Указ. соч. 1993. Кн. 4. С. 121. [465] См.: Гессен И.В. Указ. соч. С. 408. [466]Солженицын А.И. Архипелаг ГУЛАГ. Т. I-VII. Paris. 1973 (Первое издание). [467] См.: Век XX и мир. 1990. № 7. С. 27. [468]Батыгин Г.С. «Место, которого нет» (Феномен утопии в социологической перспективе) // Вестник АН СССР. 1989. № 10. С. 24. [469] Солженицын А. Нобелевская лекция // Новый мир. 1989. № 7. С. 144. [470] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 154. [471]Зиновьев А. Гомо Советикус. Мой дом – моя чужбина. М., 1991. С. 157. [472] Газета «Красный террор» от 1 ноября 1918 г. [473]Куманев В.А. 30-е годы в судьбах отечественной интеллигенции. Л., 1991. С. 146. [474] Короленко В.Г. Земли! Земли! // Новый мир. 1990. № 1. С. 198. [475] Батыгин Г.С. Указ. соч. С. 22. [476] Шишков Ю.В. Кто мы и откуда выбираемся? // Вопросы философии. 1991. № 3. С. 158. [477] Сироткин В.Г. Номенклатура (заметки историка) // Вестник АН СССР. 1990. № 6. [478] См.: Дипломатический ежегодник, 1989. М., 1990. С. 471. [479] См.: Художник и власть (круглый стол) // Иностранная литература. 1990. № 5 (Из выступления А.Г.Битова). [480] Кантор В. Какая демократия суждена России? // Октябрь. 1995. № 9. С. 173. [481] Письма Максимилиана Волошина к А.В. Гольштейн // Звезда. 1998. № 4. С. 170. [482] Берзер А. Сталин и литература // Звезда. 1995. № 11. С. 8 – 66. [483] Кириллов С. О судьбах «образованного сословия» в России // Новый мир. 1995. № 8. С. 147. [484] Волошин М. Россия распятая // Юность. 1990. № 10. С. 28. [485] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 215. [486] Степун Ф.А. Пролетарская революция и революционный орден русской интеллигенции // Интеллигенция. Власть. Народ. М., 1993. С. 299. [487] Вернадский В.И. Дневники (1917 – 1921). Киев. 1994. С. 184. [488] Шаляпин Ф.И. Маска и душа. М., 1990. С. 239. [489] См.: Огонек. 1990. № 50. С. 18. [490] Чуковский К. Дневник (1918 – 1923) // Новый мир. 1990. № 7. С. 170. [491] Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента за время войны и революции. 1914 – 1922 гг. // Русское прошлое. 1993. Кн. 4. С. 101 [492]Штурман Д. В поисках универсального со-знания. Перечитывая «Вехи» // Новый мир. 1994. № 4. С. 153. [493] Поляков Ю.А. Зачинщица или жертва? Интеллигенция в эпохи смуты // Свободная мысль. 1996. № 2. С. 23. [494] Вернадский В.И. Дневник (октябрь – ноябрь 1917 г.) // Огонек. 1990. № 49. С. 14. [495] Геллер М.С. «Первое предостережение» – удар хлыстом (К истории высылки из Советского Союза деятелей культуры в 1922 г.) // Вопросы философии. 1990. № 9. С. 38. [496] Балуев Б.П. Имя на обелиске. Штрих к портрету Н.К. Михайловского // Вестник АН СССР. 1990. № 10. [497] Изгоев А.С. Социализм, культура и большевизм // Из глубины. М., 1991. С. 381. [498] Письма В.И. Вернадского И.И. Петрункевичу // Новый мир. 1989. № 12. С. 213. [499]Там же. С. 219 [500] См.: Огонек. 1990. № 9. С. 29. [501]Там же. [502] Орлов Б.С. Как преодолеть тоталитаризм // Вестник АН СССР. 1991. № 9. С. 22. [503] См. газету «Советская культура» от 14 января 1989 г. [504] Письма В.И. Вернадского И.И. Петрункевичу. Указ. соч. С. 209- 211. [505] Вернадский В.И. Дневник (октябрь – ноябрь 1917) // Огонек. 1990. № 49. С. 14. [506]Карамзин Н.М. История государства российского. Т. 3. М., 1983. С. 146. [507] Геллер М.С. «Первое предостережение» – удар хлыстом (К истории высылки из Советского Союза деятелей культуры в 1922 году) // Вопросы философии. 1990. № 9. С. 37-66; МассальскаяА., Сеелезнева И. Всех их вон из России // Родина. 1990. № 10. С. 67-69; Голанд Ю. Политика и экономика // Знамя. 1990. № 3. С. 131-135; Костиков В. Изгнание из рая // Огонек. 1990. № 24; Вадимов А.В. Николай Бердяев: изгнание // Вопросы философии. 1991. № 1. С. 160-165; Велидов А.В. Николай Бердяев – арест и высылка // Совершенно секретно. 1991. № 8; Лосский Н.О. Воспоминания. Жизнь и философский путь // Вопросы философии. 1991. № 11. С. 116-190; Гак А.М., Массальская А.С., Селезнева И.Н. Депортация инакомыслящих в 1922 г. (Позиция Ленина) // Кентавр. 1993. № 5. С. 75-89; Коган Л.А. «Выслать за границу безжалостно» (Новое об изгнании духовной элиты) // Вопросы философии. 1993. № 9. С. 61-84; Латышев А.Г. Рассекреченный Ленин. М., 1996. 336 с.; Селезнева И.Н. Под прицелом ГПУ // Вестник РАН. 1996. Т. 66. № 10. С. 925 __ 931; Филимонов С.Б., Омельчук Д.В. «Выслать из пределов РСФСР без права возвращения…» Следственное дело отца Сергия Булгакова // Звезда. 1998. № 5. С. 178-183 и др. [508] Геллер М.С. Указ. соч. [509] Ленин В.И. Полное собр. соч. Т. 46. С. 135. [510] Латышев А.Г. Указ. соч. С. 249. [511]Там же. С. 206. [512] Коган Л.А. Указ. соч. С. 61. [513] Латышев А.Г. Указ. соч. С. 229. [514]Там же. С. 50 [515] Ленин В.И. Полное собр. соч. Т. 45. С. 33. [516] Там же. С. 189. [517] Ленин В.И. Полное собр. соч. Т. 54. С. 265- 266. [518] Селезнева И.Н. Под прицелом ГПУ // Вестник РАН. 1996. Т. 66. № 10. С. 925- 931. [519] Латышев А.Г. Указ. соч. С. 203-204. [520] Вадимов А.В. Указ. соч. [521]Геллер М.С. Указ. соч. С. 38. [522] Коган Л.А. Указ. соч. [523] Шенталинский В. Донос на Сократа // Новый мир. 1996. № 11. С. 193. [524] Письма Максимилиана Волошина к А.В. Гольштейн // Звезда. 1998. № 4. С. 170. [525] Булгаков С.Н. Героизм и подвижничество (из размышлений о религиозной природе русской интеллигенции) // Вехи. М. 1991. С. 33. [526] Крыленко Н.В. Обвинительные речи по наиболее крупным политическим процессам. М. 1937. С. 5. [527] См.: Вопросы философии. 1991. № 11. [528] «Жму вашу руку, дорогой товарищ» (Переписка Максима Горького и Иосифа Сталина) // Новый мир. 1997. № 9. С. 179. [529] Ленин В.И. Полное собр. соч. Т. 51. С. 48. [530]Там же. С. 49 [531]Там же. С. 48 [532] Письма В.И. Вернадского И.И. Петрункевичу // Новый мир. 1989. № 12. С. 219. [533] См.: Огонек. 1990. № 50. С. 18. [534] Селезнева И.Н. Под прицелом ГПУ // Вестник РАН. 1996. Т. 66. № 10. С. 925- 931. [535] Письма В.И. Вернадского И.И. Петрункевичу. Указ. соч. С. 208. [536] В 1927 г. было решено в пику АН СССР создать Всесоюзную ассоциацию работников науки и высшей школы для содействия социалистическому строительству или, по привитой нам любви к аббревиатурам, – ВАРНИТСО. [537] Таганцев Н.С. Дневник 1920 – 1921 гг. // Звезда. 1998. № 9. С. 130 – 157. [538]Селезнева И.Н., Яшин Я.Г. Мишень – российская наука // Вестник РАН. 1994. Т. 64. № 9. С. 823. [539] Волков В.А., Куликова М.В. Российская профессура: «под колпаком» у власти // Вопросы истории естествознания и техники. 1994. № 2. С. 65 – 75. [540] Там же. С. 72. [541] Солженицын А.И. Архипелаг ГУЛАГ // Новый мир. 1989. № 9. С. 122. [542] См. «Известия» от 15 ноября 1930 г. [543]Бабков В.В. Кольцов Н.К.: борьба за автономию науки и поиски поддержки власти // Вопросы истории естествознания и техники. 1989. № 3. С. 8. [544] «Жму вашу руку, дорогой товарищ». Указ. соч. С.181. [545] Вересаев В.В. «В тупике» // Огонек. 1988. № 30. С. 30. [546]Костиков В. Концерт для глухой вдовы // Огонек. 1989. № 7. С. 7. [547] См.: Огонек. 1990. № 3. С. 17. [548] Чуковский К. Из дневника <1925 г.> // Звезда. 1990. № 11. С. 144. [549]Там же. С. 146. [550] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 264. [551] Князев Г.А. Из записной книжки русского интеллигента (1919 – 1922) // Русское прошлое. 1994. Кн. 5. С. 225. [552] Там же. С. 197. [553] Чуковский К.И. Дневник (1918 – 1923) // Новый мир. 1990. № 7. С. 180. [554] Чуковский К.И. Из дневника <1925 год> // Звезда. 1990. № 11. С. 142. [555] См.: Вестник АН СССР. 1990. № 10. С. 106. [556] Преодоление хаоса // Наше наследие. 1989. № V. С. 83. [557] См.: Вестник АН СССР. 1990. № 10. С. 111 (письмо А.П. Карпинского на имя М.И. Калинина, А.В. Луначарского и Н.И. Троцкой по поводу изъятия церковных ценностей; см. также письмо академика С.Ф. Платонова по поводу сноса памятников архитектуры XVII века в центре Москвы; письмо академика С.Ф. Ольденбурга против сноса в Москве церквей-памятников духовного зодчества XV и XVI веков. Были сотни и других писем). [558] См.: Неделя. 1988. № 6. С. 11. [559] Вестник АН СССР. 1990. № 10. С. 117. [560] Степун Ф.А. Пролетарская революция и революционный орден русской интеллигенции // Интеллигенция. Власть. Народ. М., 1993. С. 301. [561] Солженицын А.И. Нобелевская лекция // Новый мир. 1989. № 7. С. 137. [562] К.К. Пять «вольных» писем В.И. Вернадского сыну (русская наука в 1929 г.) // Минувшее. 1989. Вып. 7. С. 429. [563] Маньков А.Г. Из дневника. 1938-1941 гг. // Звезда. 1995. № 11. С. 193. [564] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 226. [565] Белый А. Неопубликованное письмо Ф. Гладкову // Наше наследие. 1988. № I. С. 94. [566] См. Булгаков М. Часы жизни и смерти // «Гудок» от 27 января 1924; Мандельштам О. Прибой у гроба // «На вахте» от 26 января 1924 г. [567] См. Огонек. 1989. № 50. С. 17. [568] Берггольц О. Из дневников // Звезда. 1990. № 5. С. 181. [569] Кобрин В.Б. Под прессом идеологии // Вестник АН СССР. 1990. № 12. С. 40. [570] Замятин Е. Москва – Петербург // Наше наследие. 1989. № 1. С. 112. [571] Чуковский К.И. Из дневника (1926 – 1934) // Огонек. 1990. № 6. С. 15. [572] Маньков А.Г. Указ. соч. С. 171. [573] Самойлов В., Виноградов Ю. Иван Павлов и Николай Бухарин. От конфликта к дружбе // Звезда. 1989. № 10. С. 107. [574] См.: «Советская культура» от 14 января 1989 г. [575] Преодоление хаоса // Наше наследие. 1989. № V. С. 83. [576] Маслов Н.Н. Советское искусство под гнетом «метода» социалистического реализма: политические и идеологические аспекты (30 – 40-е гг.) // Отечественная история. 1994. № 6. С. 160 – 174. [577] Келлер Б.А. Накануне Октябрьской сессии Академии наук СССР // Вестник АН СССР. 1931. № 9. Стлб. 4. [578] Маслов Н.Н. Указ. соч. С. 163. [579]Берггольц О. Указ. соч. С. 187. [580] Парамонов Б. Горький, белое пятно // Октябрь. 1992. № 5. С. 162. [581] Брачев В.С. Опасная профессия – историк. Страницы жизни академика С.Ф. Платонова // Вестник АН СССР. 1991. № 9. [582]Есина А.В. «Мне же они совершенно не нужны» (семь писем из личного архива академика М.Н.Покровского) // Вестник РАН. 1992. № 6. С. 111. [583] Художник и власть (круглый стол) // Иностр. литература. 1990. № 5. С. 186. [584] Радзиховский Л.А. Культ власти (опыт социально-психологической интерпретации) // Вестник АН СССР. 1989, № 4. С. 86. [585] Ильин И.А. К истории дьявола // Юность. 1990. № 8, С. 64. [586] Шафаревич И.Р. Из-под глыб // Наше наследие. 1989. № IV. [587]Там же. [588] См.: Культура и жизнь от 21 марта 1947 г. [589] Аксенов В. Остров Крым // Юность. 1990. № 4. С. 60. [590] Чуковский К. Из дневника (1926 – 1934) // Огонек. 1990. № 6. С. 15. [591] КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. М., 1953. С. 1029. [592] Ежелев А. Душное лето 46-го // Страницы истории. Дайджест прессы. Январь- июнь 1988. Л., 1989. С. 173. [593] К 50-летию этого «знаменитого» постановления журнал «Звезда», 1996. № 8 опубликовал стенограмму совещания в Смольном. [594] 6 ноября 1949 г. во второй раз арестовали сына А.А. Ахматовой Л.Н. Гумилева. После этого она написала письмо Сталину и стихи о нем. 19 января 1951 г. А.А. Ахматову восстановили в Союзе советских писателей. В мае 1954 г. на встрече с английскими студентами в Доме писателей поэтесса высказала согласие с постановлением ЦК 1946 г. В 1956 г. освободили сына. На той же встрече с английскими студентами присутствовал и М.М. Зощенко. Понятно, что ее организовали намеренно для того, чтобы известные на Западе советские писатели публично покаялись и согласились с тем, что партия всегда права. Зощенко не согласился. Не посчитал постановление 1946 г. «правильным». Вновь его начали травить. В 1958 г. он умер в Сестрорецке под Ленинградом в полной нищете и забвении. [595] Сонин А.С. Несколько эпизодов борьбы с «космополитизмом» в физике // Вестник АН СССР. 1990. № 8. [596] Вестник высшей школы. 1948. № 3. С. 8. [597] Костырченко Г.В. Кампания по борьбе с космополитизмом в СССР // Вопросы истории. 1994. № 8. С. 47 – 60. [598]Там же. [599] Берзер А. Сталин и литература // Звезда. 1995. № 11. С. 45. [600] Романовский С.И. На пути к теоретической литологии (по материалам дискуссии 50-х годов) // Вопросы истории естествознания и техники. 1992. № 2. С. 28 – 37. [601] Капица П.Л. Письма о науке. 1930 – 1980. М., 1989. С. 271. [602]Костырченко Г.В. Указ. соч. [603] Гай Д. Конец «дела врачей» // Страницы истории. Дайджест прессы. Январь – июнь 1988. Л., 1989. С. 205 – 210. [604] Рапопорт Я.Л. На рубеже двух эпох. Дело врачей 1953 года. М., 1989. [605] Аверинцев С.С. «Но ты, священная свобода…». Отзвуки Великой Французской революции в русской культуре // Новый мир. 1989. № 7. С. 186. [606] Андроникашвили-Пильняк Б. Два изгоя, два мученика: Б. Пильняк и Е. Замятин // Знамя. 1994. № 9. С. 126. [607] Жолковский А. Анна Ахматова – пятьдесят лет спустя // Звезда. 1996. № 9. С. 211. [608] Замятин Е. «К разрушению равновесия…» // Наше наследие. 1989. № 1. С. 119. [609] Вернадский В.И. Дневник 1939 года // Дружба народов. 1992. № 11- 12. С. 5 (Из предисловия М.К. Мамардашвили). [610] Шенталинский В. Донос на Сократа // Новый мир. 1996. № 11. С. 167. [611] Куманев В.А. 30-е годы в судьбах отечественной интеллигенции. М., 1991. [612] Чуковский К.И. Из дневника // Звезда. 1990. № 11. С. 132-133. (Запись от 21 января 1925 г.). [613] Берзер А. Сталин и литература // Звезда. 1995. № 11. С. 38. [614] Бахтин В. Под игом добрых начальников. Судьба и книги писателя Л. Добычина // Звезда. 1998. № 9. С. 191- 206. [615] Блюм А.В. Искусство идет впереди, конвой идет сзади: дискуссия о формализме 1936 г. глазами и ушами стукачей (по секретным донесениям агентов госбезопасности) // Звезда. 1996. № 8. С. 218 – 227. [616] Там же. [617] Цветаева М. В минуты роковые // Огонек. 1988. № 29. С. 13. [618] Локтев С.М. Великий химик XX века // Вестник АН СССР. 1990. № 1. С. 104 – 118; Кузнецов В.И. 1)Превратности судьбы академика Ипатьева // Поиск. 1989. № 8. С. 4 – 5; 2) Возрождение правды об академике В.Н. Ипатьеве // Вопросы истории естествознания и техники. 1991. № 4. С. 61-71; Соловьев Ю.И. Почему академик В.Н. Ипатьев не стал Нобелевским лауреатом? // Вестник РАН. 1997. Т. 67. № 7. С. 627- 631. [619] Локтев С.М. Указ. соч. С. 104. [620] Гессен И.В. В двух веках. Жизненный отчет // Архив русской революции. Т. XXII. Берлин. 1937. С. 195. [621] Философов Д.В. Дневник (17 января – 30 марта 1917) // Звезда. 1992. № 2. С. 200. [622] Бунин И. Окаянные дни // Своевременные мысли, или Пророки в своем отечестве. Л., 1989. С. 50. [623]Парамонов Б. Горький, белое пятно // Октябрь. 1992. № 5. С. 154. [624] Там же. [625] Там же. С. 157 [626] Баранов В. «Да» и «нет» М.Горького // Страницы истории. Дайджест прессы. Январь – июнь 1989. Л., 1990. С. 128. [627] Там же. С. 129 [628] «Жму вашу руку, дорогой товарищ» (Переписка Максима Горького и Иосифа Сталина) // Новый мир. 1997. № 9. С. 167 – 192. [629] Парамонов Б. Указ. соч. С. 167. [630] Сарнов Б. Заложник вечности (Случай Мандельштама) // Огонек. 1988. № 47. С. 26 – 28. [631] Берлин И. Встречи с русскими писателями в 1945 и 1956 годах // Звезда. 1990. № 2. С. 149. [632] Алова А. Роман летел к развязке // Огонек. 1988. № 37. С. 24. [633] Пастернак Е. Из воспоминаний // Звезда. 1996. № 7. С. 125- 191. [634] Чуковская Л. Процесс исключения. М., 1990. С. 293 – 295 (На этих страницах детально описана вся хронология беспардонного глумления над Б.Л. Пастернаком). [635] Берлин И. Указ. соч. [636] Шенталинский В. Марина, Ариадна, Сергей // Новый мир. 1997. № 4. С. 160 – 190. [637] Там же. С. 160 [638]Иванова Н. Личное дело Александра Фадеева // Знамя. 1998. № 10. С. 189. [639] Там же. С. 197 [640] Маслов Н.Н. Советское искусство под гнетом «метода» социалистического реализма: политические и идеологические аспекты (30 – 40-е гг.) // Отечественная история. 1994. № 6. С. 165. [641] Кардин В. О писательских судьбах // Свободная мысль. 1993. № 17 – 18. С. 71. |
|
||