|
||||
|
Глава 1 Историческая колесница Глава 2 Человек в истории «Я понял всю историю…» Часть I Взъерошить историю Глава 1 Историческая колесница История – удивительная наука. Она обладает колоссальной притягательной силой. Ею интересуются почти все, а многие, не будучи профессионалами, даже пытаются проводить собственные исследования. В чем ее магия? Возможно, в ее слабости: она не имеет собственного жесткого теоретического каркаса, а потому дает широкий простор для конструирования произвольных объяснительных схем, которые всегда, как писал Н. А. Бердяев, точно соответствуют «духу познающего» [20]. Именно поэтому мы не имеем и никогда не будем иметь просто историю России, но непременно в «духе» В. Н. Татищева, Н. М. Карамзина, С. М. Соловьева либо В. О. Ключевского [21]. Однако методологическая слабость истории является одновременно ее мощным психофизическим стимулятором. На самом деле хорошо известно, что история почти напрочь лишена предсказательных функций, она все знает о прошлом, способна трансформировать груду достоверных фактов в так называемый исторический процесс, более того, оценить тренд этого процесса, но он в лучшем случае упрется в день сегодняшний и оборвется. В «завтра» истории путь заказан. Не отсюда ли расхожее: поживем – увидим. Любые рассуждения о будущем история с презрением отбрасывает, препоручив сии шарлатанские функции футурологии. С ней она ничего общего иметь не желает. Правда, на определенных этапах развития исторической на-уки ей делали методологические прививки, пытаясь ее истинам придать объективный характер. Так случилось впервые в середине XIX столетия, когда теорию эволюции органического мира пытались перенести и на исторический процесс: стали рассуждать об его эволюции и делать заключения об объективном характере исторического развития. Примером «эволюционного» толкования российской истории является известный многотомный труд С. М. Соловьева [22]. И хотя человек – основная составляющая исторического потока, он мог вести себя только как ничтожная щепка, влекомая в его водовороты. В лучшем случае человек мог что-либо предпринять, но повлиять на течение потока был не в состоянии. Такой подход пришелся по душе марксистским историкам. Как же, если история объективна, значит все, что сотворили практики марксизма с Россией, было предначертано неумолимой поступью исторического процесса. К тому же из объективности истории вытекало еще одно непререкаемое следствие – ее безальтернативность и уникальность каждого исторического момента: сравнивать не с чем да и рассуждать незачем. Почти на целое столетие русские историки были лишены возможности задавать вопросы прошлому. Однако необратимость истории действительно является след-ствием ее объективности, из необратимости же вытекает и преемственность исторического процесса, равнозначность и незаменимость любого ее этапа [23]. Тогда напрашивается вопрос: коли мы говорим о преемственности истории, значит, исторический процесс должен иметь некую внутреннюю логику, познав которую можно давать и обоснованные экстраполяционные прогнозы? Но этого историк, слава Богу, делать не умеет. Следовательно, преемственность исторического процесса чисто апостериорная, мы цементируем два смежных исторических периода, когда они уже канули в лету, но никакая внутренняя логика нашей концепции не позволит однозначно сказать, каким будет следующий период, какие события его определят. Почему? Да только потому, что история – это концентрат, даже конгломерат политической деятельности ведущих исторических персонажей. Они стоят за бруствером исторической колесницы и часто поворачивают ее совсем не на ту дорогу, на которую, казалось бы, указывает внутренняя логика исторического процесса. Отсюда, кстати, выводится интересная чисто научная проблематика: связать складывающуюся веками ментальность нации с разумом и волей конкретных исторических деятелей, инициатива которых и предопределяет цепь исторических коловращений [24]. Придется и нам сделать вывод, к которому в свое время пришел Н. А. Бердяев: «имманентного смысла история не имеет, она имеет лишь трансцендентный смысл» [25]. Поэтому любые предсказания, даже сбывшиеся, точнее все же считать пророчествами [26]. На что, к примеру, мог опираться 16-летний Лермонтов, когда писал свое жуткое – кстати сбывшееся – «Предсказание»: Настанет год, России черный год, Ответить невозможно. Приводить рациональные доводы глупо, а пытаться дознаться до неведомых движений души поэта – бессмысленно. Русские писатели (поэты прежде всего) фокусировали русскую историю в точном, наглядном и единственном образе. Они обладали даром, которого напрочь лишены историки_профессионалы: отчетливо видеть будущее. В определенном смысле коротенькое «Предсказание» Лермонтова перевешивает 12 томов дотошного Н. М. Карамзина, а отчетливо увиденные Ф. М. Достоевским сквозь завесу времени «бе-сы» – наиболее наглядная демонстрация русскому обществу социально-экономического гнойника марксизма. Д. Л. Андреев в своей «Розе мира» назвал именно Лермонтова и Достоевского «великими созерцателями “обеих бездн”» [27] – бездны прошлого и бездны будущего. Можно, очевидно, сказать, что русская литература XIX столетия, – это напряженный нерв российской истории [28]. Почему так? Видимо, потому, что литература в России во многом заме-няла парламент, университет, церковь. Литература – воспитатель, она же – ниспровергатель. Но главная мысль русской классической литературы, особенно отчетливо выраженная Гоголем и Достоевским, – не угрожай жизни силой, ты не преобразуешь, а лишь порушишь ее, – к сожалению, оказалась непонятой русской интеллигенцией. Да, русские поэты тонко и глубоко чувствовали нависшую над Россией грозовую тучу. Ее никто не видел, а они уже слышали громовые перекаты. Лермонтов, Тютчев, Блок буквально рвали душу своими профетическими рифмами. Есть еще одна устойчивая закономерность: русская литература всегда была ориентирована на собственное вuдение истории, причем ориентация эта чаще всего оказывалась проблемной, выводящей на спор. Иными словами, русская культура всегда как бы спорила с историей своей страны [29]. И нельзя пенять на русскую интеллигенцию и даже архаичное царское правительство, что они не слышали предрекания своих поэтов. Слышали, разумеется. Нельзя было не покрываться мурашками, читая «Бесов»; невозможно было без животного ужаса внимать «Предсказанию» Лермонтова… Но русская интеллигенция рефлексировала эти образы будущего по-своему: через истерическую публицистику и туманную религиозно-мистическую философию. От подобных рецептов можно было прийти в еще большее уныние. Правительство же, призванное уравновешивать настроения разных социальных сфер, судорожно металось между «устоями» и назревшими новациями. А поскольку оно никогда в России не было самостоятельным, то все начинания верхов оказывались «не ко времени», они не столько успокаивали людей, сколько раздражали их. К тому же русская интеллигенция, наиболее совестливая и комплексирующая часть общества, чувствовала себя в России «от-щепенцами», никому не нужными интеллектуальными отходами государства: народ на них смотрел как на пришельцев с Луны, а для правительства они служили постоянным раздражителем, оно отмахивалось от «интеллигентских штучек», как от назойливо жужжащих комаров. Это возбуждало у интеллигенции еще больший преобразовательский зуд… Может быть следует перевести интересующий нас вопрос отношения к российской истории в другую плоскость и попытаться понять, чтo станется с историей, если ее лишить навязанного нами же детерминизма, зато наделить всеми атрибутами вероятностной науки, т.е. предположить, что она в состоянии просчитать вероятность последующего события, когда известно, какое событие реально перед ним произошло. Что из этого может следовать? Очень многое. Если, например, исторический пасьянс покажет, что наиболее вероятно одно, а на самом деле случилось другое, значит, влияние субъективной воли, учесть которую практически невозможно, играет в истории решающую роль. Станет также ясно, что пресловутая внутренняя логика исторического процесса является пока доминирующим аргументом только потому, что грамотно разложить событийные карты истории – задача еще более сложная, чем выстроить классические объяснительные концепции в рамках истории детерминированной. К тому же есть еще один довод в пользу именно вероятностного подхода к историческому процессу. Он опирается на так называемую «философию нестабильности» бельгийского физика, нобелевского лауреата И. Пригожина. Из нее следует, что даже если мы в принципе можем знать начальные условия в бесконечном числе точек, что на языке истории означает знание всех свершившихся событий за конкретный отрезок времени, будущее тем не менее остается принципиально непредсказуемым [30]. Итак, с будущим история ничего общего иметь не может. Это не ее сфера. И все же «поля нереализованных возможностей» история анализировать обязана, ибо это дает основание ученым мысленно пройти и по другим историческим тропам и, оценив складывающиеся сегодня исторические перспективы, более трезво относиться к тому, что реально уже свершилось. Ю. М. Лотман считал, что «не пройденные дороги для историка такая же реальность, как и пройденные» [31]. Для историка – да, но не для истории. Историк и путешествует по этим дорогам только для того, чтобы понять, почему история ими пренебрегла. Немецкий философ А. Шопенгауэр выдвинул психологически крайне неприятный тезис: история человечества – это история зла, поскольку в схватке силы и разума верх всегда берет сила, ведь ее пособником является разум и он же становится слугой новой силы. Получается парадоксальный, на первый взгляд, вывод, будто разум – умножитель зла. На самом деле никакого парадокса здесь нет. Если разум рассматривать в пространстве нравственных категорий, то он может рождать только добро. Но коли мы переместились в пространство исторических реалий, где непрерывно, как полагал английский историк Т. Карлейль, идет смертельная «игра эгоизмов», разум вынужденно становится активным участником этой «игры», в том числе и в команде победителей, т.е. более сильных. К тому же основная сила победителей чаще всего – ложь, упакованная в сладкую облатку всеобщего счастья. Поэтому разум оказывается еще и невольным заложником подобной «игры». Какой же «эгоизм» чаще всего побеждает? Тот, который в состоянии подчинить своей воле политику страны, сделав ее своей для народа. В этом смысле любая историческая фигура незаменима. Именно поэтому «тайна истории уходит в тайну личности» [32]. Можем ли мы оторвать политику Чингисхана от самого Чингисхана, наполеоновскую империю – от Наполеона, большевистскую Россию – от Ленина, немецкий национал-социализм – от Гитлера? Мы вольны сколько угодно пинать эти фигуры, но обязаны увенчать их лаврами победившей силы. Очень популярен, особенно в последнее время, поиск свое-образного центра тяжести в триаде: наука ? культура ? история. Таким способом пытаются оценить, что все же приводит в движение исторический процесс? Ответ, само собой, дается разный. Если перевести эти достаточно общие категории в пространство сугубо личностное, проблема еще сильнее обострится, зато станет более предметной. На самом деле, предположим, вслед за Ю. М. Лотманом [33], что не родились И. Ньютон, А. Эйнштейн, Д. И. Менделеев, М. Планк. Можно не сомневаться – их открытия сделали бы другие ученые, возможно, чуть-чуть позже и в иных странах. Но непременно бы сделали. А не появись на свет В. Шекспир, В. А. Моцарт, Л. ван Бетховен, Ф. М. Достоевский, П. И. Чайковский, их бы не заменил никто. Человечество не знало бы «Короля Лира», «Вол-шебной флейты», «Лунной сонаты», «Идиота», «Лебединого озера». Культура бы стала существенно беднее. Возможно, это повлияло бы и на мировую историю. Что касается исторических деятелей, то можно с полной определенностью утверждать, – не знала бы Россия Ленина, а Германия – Гитлера, в нужное время и в нужном месте объявились бы их исторические заместители, ибо они были нужны своему времени. Но из этого вовсе не следует, что социализм в России строился бы теми же методами, а нацисты Германии непременно возжелали бы мирового господства. Это связано с психофизическими особенностями конкретных исторических фигур. Можно поэтому угадать тот или иной разворот истории, но невозможно предсказать фигуру политического лидера, от которой только и зависят реальные шаги нации, становящиеся затем предметом исторического интереса. «Нельзя выделить человека из истории, – писал Н. А. Бердяев, – нельзя взять его абстрактно, и нельзя выделить историю из человека, нельзя историю рассматривать вне человека и нечеловечески. И нельзя рассматривать человека вне глубочайшей духовной реальности истории» [34]. И последнее. К философии истории обращаются в критические, переломные моменты, когда рушится все устоявшееся. Когда же жизнь течет спокойно, история непременно отходит на задний план. Не есть ли это следствие чисто русского: «пока гром не грянет…» и не есть ли это следствие еще и того, что история всегда была наукой фиксаторской, мысль ученых работала бухгалтерски – так, как будто историки должны составить своеобразный историко-бухгалтерский отчет за конкретный исторический период, сведя воедино «доходы» и «расходы» исторического процесса. Между тем смысл изучения исторических процессов прошлого состоит главным образом в том, чтобы, зная их, лучше ориентироваться и направлять процессы, идущие сегодня. Именно с этой целью мы и предприняли наше исследование… Глава 2 Человек в истории Итак, нельзя выделить человека из истории. Но крайне интересно рассмотреть его в истории, что мы и предпримем в нашей книге. Причём ракурс подобного рассмотрения диктует избранная нами тема – историю России мы будем трактовать как импульсивно развивавшийся процесс прогрессирующего удушения свободомыслия. При этом, вероятно, захочется понять, какие причины вынуждали русских государей бояться «поумнения» собственного народа и почему, когда Россия уже просто не могла напрочь игнорировать развитие национальной культуры и научного знания, к ним по-прежнему относились с плохо скрываемым презрением. Возможно, все это связано с тем, что у России особый исторический путь, а потому и к историческому процессу в России нельзя подходить с общепринятыми мерками, «на Европы» она равняться не может? Во всем этом нам предстоит разобраться. Уже в первой половине XIX столетия ученые стали по-нимать, что как невозможно вырвать историю России из общего потока мировой истории, так и невозможно понять ее до конца, если зажать историю страны тесными рамками и хронологиями царствующих династий. Появились первые, сначала робкие, попытки построения обобщающей методологии исторического познания, основные положения которой высветились на пересечении исторических традиций и философских доктрин. Так, из популярной в то время философской школы немецкого мыслителя Ф. Шеллинга русские историки почерпнули весьма живучую идею о том, что каждый народ – носитель своей идеи, а потому, чтобы создать полноценную историю страны, необходимо эту идею выявить и определить ее влияние на становление самосознания всего человечества. Русская почва оказалась весьма подходящей для философской доктрины Ф. Шеллинга: уже в первой половине XIX века русская гуманитарная интеллигенция раскололась на два лагеря: в одном расположились славянофилы, в другом – западники. Понятно, что первые – активные приверженцы русской идеи, вторые – ее рьяные критики. Основными властителями исторических дум в то время были глава русской «скептической» школы московский профессор М.Т. Каченовский, издатель «Москвитянина» профессор М.П. Погодин, философ и публицист И.В. Киреевский, издатель «Московского телеграфа» Н.А. Полевой, философ и писатель А.С. Хомяков, археограф П.В. Киреевский, историк и публицист К.С. Аксаков и ряд других. Удивительно то, что сама идея славянофильства оказалась чрезвычайно живучей, несмотря на то, что она в большей мере затронула патриотические струны чувствительной русской души, чем высекла искры конструктивной научной мысли. Не удалось органично связать с русской историей ни «религиозно-этический идеал народа» (И. В. Киреевский), ни идею мессианской роли русской нации (М. П. Погодин), ни «патриархальный быт» (П. В. Киреевский, К. С. Аксаков и др.). Как и должно быть при построении явно надуманных абстрактно-исторических схем, они поначалу кристаллизовались в голове автора, получали вполне пристойное эмоционально-чувственное обоснование, а уж затем робко сличались с историческими фактами. Но поскольку подобные доктрины опирались, прежде всего, на «пре-данья старины глубокой», в которых отсутствовали даже намеки на доказательную аргументацию, то по мере продвижения во времени, с появлением уже надежных исторических данных, подобные «тео-рии» сначала начинали трещать, а потом под напором фактов просто разлетались вдребезги. Более содержательные результаты давали те славянофильские доктрины, которые не выводили русскую историю из заранее заданных «особостей», а связывали ключевые моменты исторического развития страны с национальной почвой и специфическими чертами характера русского человека. Именно так построил свою антикарамзинскую шеститомную «Историю русского народа» Н. А. Полевой. Если для Н. М. Карамзина самодержавие было даровано русскому народу как бы от Бога, то Н. А. Полевой резонно полагал, что самодержавная власть кристаллизовалась и крепла в ходе исторического процесса, а все исторические катаклизмы, в том числе и татарское иго, пошли «на пользу» Руси в том смысле, что именно они способствовали укреплению самодержавного правления. Логика вполне здравая уже хотя бы потому, что в истории каждое последующее событие не только предопределяется суммативным настроем предшествующей истории, но и как бы оправдывает ее. Можно поэтому с определенной долей здравого смысла говорить о том, что на всю последующую российскую историю наложил неизгладимый отпечаток акт призыва варягов: народ сознатель-но отказался от политических прав во имя обретения внутренней свободы. Однако более чем двухвековое монгольское иго в корне изменило русскую ментальность: народ понял, что спокойнее жить в едином сильном государстве и пожертвовал внутренней свободой ради укрепления политического статуса России. С этой точки зрения, вероятно, и следует подходить к выводу Н. А. Полевого о «пользе» монгольского ига. А. С. Пушкин высоко оценил труд Н. А. Полевого, он согласился с ним, что идея Богочеловека, если и может быть нравственным фокусом истории, то разве что истории Древней Руси; вся же новейшая история – суть история христианства, ибо оно знаменовало «величайший духовный и политический переворот нашей планеты», в этой «священной стихии исчез и обновился мир» [35]. Поэт безусловно прав, ибо с момента Крещения Руси в X веке православная вера на долгие столетия стала не только нравственной опорой народа, но и в определенном смысле – инструментом в политике властей, а значит, и моральным оправданием крутых изломов российского исторического процесса. Этапным в русской историографии был монументальный 29-томный труд известного московского историка С. М. Соловьева «История России с древнейших времен». Он писался в годы бурного развития в России рыночных отношений и это не могло не подвигнуть историка к достаточно смелой идее: период становления российского государства, т.е. до Ивана III, весь пропитан борьбой за собственность, только она становилась реальной опорой власти. Обоснование этой идеи неизбежно привело С. М. Соловьева к выводу об особой значимости «личности» в историческом процессе, ибо только ее инициатива, предприимчивость, настойчивость, хитрость и коварство были реальным мотором внутренней политики. «Лич-ность» у власти становится зримой исторической фигурой, когда семья побеждает род, а собственность (вотчина) оказывается опорой семьи. Затем «личность» подчиняет и семью во имя государственных начал против семейных (вотчинных). Так С. М. Соловьев связал единой цепью укрепление государственности через последовательное расширение поля битвы за собственность. Особняком в ряду колоритных фигур русских историографов XIX века стоит имя профессора Казанского университета, известного специалиста по истории раскола и старообрядчества А. Ф. Щапова. Он первым заострил внимание на том, что вся история России есть по сути процесс искусственного торможения «умственного развития» общества на «научно-рациональной основе», т.е. он обосновал тесную зависимость исторического процесса от развития и поощрения государством свободной творческой мысли в широком смысле этого слова. Вернемся, однако, к Ф. Шеллингу. Уже во второй половине XIX века на слуху у наших философов было новое, будоражащее ум понятие -«русская идея». В определенном смысле оно -ключевое для нашей темы. Поэтому остановимся на нем подробнее. Именно под названием «Русская идея» были в свое время опубликованы широко известные работы великих русских философов В. С. Соловьева и Н. А. Бердяева [36]. Полная идентичность названия их сочинений свидетельствует, как мне кажется, только об одном: ни В. С. Соловьев, ни Н. А. Бердяев не стремились к созданию оригинальной концепции или отвлеченных от российских реалий надуманных философских систем, они – каждый по-своему – увидели некую провиденциальную сущность русского народа, обозначенную как «русская идея». Русская идея родилась на перекрестье религиозных и исторических особенностей российского пути. Сыграла свою роль и масштабность России, и тот факт, что она не переживала Возрождения, а оно являлось важнейшим культурологическим рубиконом для всей Западной Европы [37]. Генезис русской идеи, ее сущностные начала – самостоятельная проблема, внедряться в которую не входит в нашу задачу. Для нас важнее понять, каким образом мессианское предназначение русского народа, являющееся ядром русской идеи, из религиозных корней проросло в исторический процесс и способствовало органичному вплавлению в сознание русских людей пагубных для страны социальных утопий; как из тютчевского убеждения, что Россия – это «душа человечества», мог вырасти идеологический урод в образе России как спасительницы человечества. Любопытно, что именно русская идея, уже многие века не делающая ее носителей счастливыми и свободными, обернулась в наши дни своеобразными нравственными перевертышами в виде равно корежащих национальное самосознание «русофилии» и «русо-фобии» [38]. Они несомненно являются результатом своеобразного ком-плекса отчаяния, лишь противоположно ориентированными рефлексиями этого комплекса, порождениями устойчивого национального невроза, что мы никогда не сможем жить «как люди». Русская идея целенаправленно подпитывалась, начиная с XV столетия, с первых шагов нарождавшегося самодержавия, с сознательного возвеличивания русского самодержца Ивана III до масштабов другого столпа православия – византийского императора Константина. С падением Византии, с завоевания турками мирового центра православия была необходима историческая преемственность. Теперь российские православные были убеждены в том, что столицей византийской веры станет Москва. Так появилась теория «Москва – третий Рим» [39]. С. С. Аверинцев считает, что «Москва – третий Рим» – столько же русская идея, сколько и византийская. Важно было сохранить именно преемственность византийской веры. Это как «король умер, да здравствует король» [40]. Если бы все свелось только к этой традиционной формуле, то утверждение «Москва – третий Рим» не вознеслось бы до глубокомысленной теории, а ограничилось простой констатацией факта, что с падением Константинополя центр византийской веры переместился в Москву. Но оно стало именно теорией, причем теорией претенциозной [41]. Еще Иван III своим браком с Софьей Палеолог как бы эмпирически подтвердил ее справедливость. Следствия этой теории: Богоданность (из нее и вывели еще одну формулу о «народе Богоносце») и всеохватность самодержавия, слившись воедино, намертво сцементировали российское государство, сделав церковь уже вполне полноправной союзницей российского абсолютизма. Недаром данная теория стала путеводной звездой и идейным поводырем Ивана IV, ею он мог оправдать в глазах подданных любые свои бесчинства, да и собственную совесть успокоить. И хотя Н. А. Бердяев полагал, что теория «Москва – третий Рим» связана с русской мессианской идеей, но представляет её «искажение» [42], она – историческая данность, и коли она искажает русскую идею, значит на сегодня сама эта идея является искаженной. С этим уже ничего поделать нельзя [43]. Хотя и сегодня, несмотря на все крутые изломы российской истории, а, возможно, что благодаря им, «русская идея» продолжает занимать умы современных ученых, политологов и публицистов [44]. Так, Ю. Каграманов очень точно, как мне кажется, подметил, что когда Москва объявила себя «третьим Римом», главными были не соображения мирского порядка, тем более связанные с какой-то претенциозной государственной фанаберией, а своеобразные апокалиптические ожидания. Ведь уже был опыт первых двух «Римов», из коего вытекало убийственное: как бы не старались обустроить и укрепить государство, все равно наступал его неизбежный конец. Слова же «четвертому не бывать» и толкуются как предчувствие неотвратимого конца этой надуманной конструкции [45]. В конце XVI века в России, как известно, было введено патриаршество. И с тех пор гегемонистский пафос теории «Москва – третий Рим» стал уже активно внедряться в сознание православных. Причем чем ниже были реальные успехи во внешней и внутренней политике государства, тем гипертрофированнее возрастало национальное и религиозное самомнение. Вероятно, срабатывал своеобразный закон сохранения нравственной чистоты нации, хотя власти – и церковные, и светские – подобную линию проводили сознательно. Русская интеллигенция XVI века, которую В. О. Ключев-ский иронично называл «книжниками», не сомневалась в том, что с падением Византии Русь засияла подлинным благочестием «паче Солнца во всей поднебесной», а русский книжник уверовал, что теперь-то он станет подлинным духовным поводырем всех христиан. Русь вдруг предстала перед его широко раскрытыми от умиления глазами единственным в мире убежищем «правой веры и истинного просвещения», а Москва, став «третьим Римом», обрела несокрушимую значимость духовной столицы истинного православия. В. О. Ключевский считал, что именно тогда в русском книжнике произошла разительная метаморфоза: из Богопослушного труженика он превратился в «кичливого празднослова, исполненного “фразерства и гордыни”, проникнутого нехристианской нетерпимо- стью» [46], т.е. если считать тех «книжников» предтечами русской интеллигенции, то можно лишь подивиться тому, сколь рано прорезались наиболее ее типические черты. Все эти крайности не случайны. Ими как бы материали-зовалась суть национального мессианизма. А она всегда выражалась в «утверждении русского Христа, в более или менее тонкой русификации Евангелия» [47]. Народ – мессия может быть только один – тот, кто обладает «национальной исключительностью религиозного сознания» [48], а это, как легко догадаться, – русский народ. Вопросы русского мессианизма занимали умы А. С. Хомякова, В. С. Соловьева, С. Н. Булгакова, Н. А. Бердяева, Е. Н. Трубецкого и многих других мыслителей. Причем когда их мысль возносилась до безвоздушного и бестелесного занебесья, с высот которого уже не просматривалась грешная матушка Русь, их рассуждения и выводы воспринимались как некие ниспосланные Свыше откровения. Быть духовными поводырями народа_мессии – вожделенная мечта славянофилов. Воспаляя свое воображение несбыточными грезами о «народе__Богоносце», они так и не смогли познать духовный облик подлинной, а не воображаемой России. «… Та высшая сила, – писал В. С. Соловьев, – которую русский народ должен провести в человечество, есть сила не от мира сего, и внешнее богатство и порядок относительно ее не имеют никакого значения» [49]. Подобный духовный бальзам не только лечил кровоточащие раны, наносимые реальной повседневностью российской жизни, но и вселял в опустошенные души русских людей самодостаточную веру в то, что именно русский народ является посредником между человечеством и откровением «Высшего Божественного мира» и потому он и только он может дать человеческому развитию его «безус-ловное содержание» (В. С. Соловьев). А Л. Д. Троцкий еще задолго до революции 1917 г. обвинял русскую радикальную интеллигенцию в том, что она стала реальным воплощением «самозванного мессианизма» и вместо того, чтобы если не одуматься после поражения революции 1905 года, то уж во всяком случае задуматься над происходящими в России разрушительными процессами, она продолжает тешить себя и баламутить людей химерическими идеями о мессианской роли русского наро- да [50]. (Приведенные слова одного из вождей будущего большевизма звучат более чем двусмысленно по разным причинам. Да и вообще, было бы крайне интересно знать – думал ли Троцкий о том, что он сам, вообразив себя одним из мессий, кнутом и свинцом погонит русский народ в то счастливое будущее, в которое тогда верили лишь маньяки, группировавшиеся, кстати, не вокруг национальной идеи, а идеологической доктрины). 22 декабря 1917 г. С. Н. Булгаков писал В. В. Розанову: «Мы побеждены, как бы ни сложилась наша судьба, которая не от нас зависит, и по заслугам… И все-таки – все остается по-прежнему, русский народ должен быть народом – мессией» [51]. В 1918 году, когда прежняя Богом избранная страна рухнула и к власти пришли люди, не верящие ни в Бога, ни в дьявола, старая русская идея неожиданно приобрела новый окрас – русский народ через революционные потрясения как бы указал путь всему миру к счастью, свободе и справедливости. Он в этом деле уже стал мессией. М. Горький писал по этому поводу с горечью и болью: «…темный, органически склонный к анархизму народ ныне призывается быть духовным водителем мира, мессией Европы» [52]. Из мессианского предначертания русского народа, а оно, напомню, является стержнем русской идеи, с пугающей легкостью выводится примитивный национализм, та национальная фанаберия, с упоминания которой мы начали эту книгу. На самом деле, коли народ_мессия один и именно ему ниспослано Божественное откровение, коим он должен осчастливить все остальное человечество, значит, такой народ выделен самим Провидением из всех прочих народов, ему дано право национальной исключительности, а это и есть пресловутый национализм, в какие бы квазинаучные обертки мы его не заворачивали. Причем подобный национализм, выпархивая из мессианского гнезда, оказывается крайне агрессивным. Он не приемлет никакого инакомыслия, ибо оно покушается на Высшие Истины, стремится всех обратить в свою веру и даже свойственный любому нормальному человеку здоровый патриотизм заражает бациллами национальной исключительности, от чего он мгновенно оборачивается национал_шовинизмом. Еще в 1891 г. В. С. Соловьев заметил, что если истинный христианский идеал принимает национально_мессианскую форму, то он сразу становится «удобопревратным» и легко может перейти «в соответствующий идол антихристианского национализма, как это действительно и случилось» [53]. Для удобопревращения мессианской идеи в национализм достаточно заменить религиозные обязанности на мирские привилегии. А делается это очень легко, и практически никогда подобное идейное коловращение за высокими красивыми словами не замечается. Русский народ веками впитывал весь спектр российских «особостей»: от особого пути России до мессианской функции «на-рода_Богоносца». И впитал настолько, что любые эксперименты с Россией, даже самые варварские, воспринимает как неизбежные издержки поиска этого особого пути, причем воспринимает не только со смирением, без надлома, но даже с искренним энтузиазмом. У России «свое особое предназначение» [54], – написал А. С. Пушкин П. Я. Чаадаеву. Вот только забыл подсказать философу, в чем же оно состоит. А скорее всего, не смог бы этого сделать, ибо вера в «особый русский путь» – то иррациональное, о чем любой русский человек знает, только не может выразить словами это свое знание. П. В. Анненков, один из активных участников полемики 40-х годов XIX века между славянофилами и западниками, вспоминал позднее, что «… западники, чтобы о них ни говорили, никогда не отвергали исторических условий, дающих особенный характер цивилизации каждого народа, а славянофилы терпели совершеннейшую напраслину, когда их упрекали в наклонности к установлению неподвижных форм для ума, науки и искусства» [55]. Да, если не насиловать здравый смысл, то никаких принципиальных различий между западниками и славянофилами мы не отыщем. Если есть желание занять крайнюю позицию в этом затянувшемся споре, то он из дискуссии воспитанных интеллигентных людей мгновенно обернется смертельной и, как правило, беспредметной схваткой радикалов, в которой побеждают не логика и здравый смысл, а непримиримость и беспардонный нахрап. Приведем лишь одну иллюстрацию этой мысли. Посеянные славянофилами семена даже сегодня могут дать обильные ядовитые всходы. Как подчеркивал еще в 1891 г. В. С. Соловьев, глубинной основой славянофильства был «только зоологический патриотизм, освобождающий нацию от служения высшему идеалу и делающей из самой нации предмет идолослужения» [56]. Из подобной основы легко выводились вполне мракобесные следствия: о необходимости изоляции России от разлагающего влияния Запада, о безусловном вреде рынка, ибо политическая система в условиях открытой экономики и сама стала бы открытой, что для славянофильства было равносильно самоубийству. К тому же, как легко догадаться, именно «зоологический патриотизм» славянофилов стал тем российским черноземом, на котором дала обильные всходы марксистская идеология, ибо общество, сделавшее марксизм государственной политикой, могло быть только тоталитарным, т.е. предельно закрытым. А это – голубая мечта славянофилов. Патриотизм по-славянофильски ни к чему, кроме примитивного национализма, весьма притягательного для эмбрионального интеллекта, не вел. Первым это увидел и убедительно доказал еще в конце XIX столетия видный историк русской культуры П. Н. Милюков. Русский же национализм – это ничем не прикрытый шовинизм и всегда – антисемитизм. В сегодняшней расхристанной России весьма популярны идеи национал-патриотизма, ряды русских националистов множатся прежде всего за счет «невостребованных» и «недооцененных». И все же, несмотря на очевидные издержки, не все столь примитивно. Славянофилы, подпитывая свои мысли национальными соками, вовсе не отрицали прогресс. Единственное, на чем они стояли насмерть, касалось будущности России, которая не могла строиться без опоры на прошлое, на историю, на национальные традиции. «… Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою;… история ее требует другой мысли, другой формулы…» [57]. Это категоричное утверждение Пушкина было своеобразным девизом славянофилов. Если вопрос о западном влиянии на «особый русский путь» из эмоциональной сферы попытаться перевести в плоскость научных формулировок, то следует не ломать копья по поводу того, чтo заимствуется Россией у Европы, а попытаться понять, как это воспринимается Россией. Иными словами, есть ли у России своеобразный государственный иммунитет, чтобы устоять перед «социальной заразой», проникавшей из Европы и в XVIII и в XIX веках. Если есть, – российская государственность устоит, если нет – неизбежно рухнет. Это, пожалуй, то единственное, что должно было заинтересовать русскую интеллигенцию в славянофильской доктрине; именна эту тревогу славянофилов должна была разделить радикальная русская интеллигенция и сделать из этого надлежащие выводы. Славянофилы буквально взывали к разуму своих идейных противников: не трогайте российскую государственность, не обращайте свой взор на Запад; как бы там хорошо ни было, любое копирование, любое неосторожное телодвижение, ведущее к деформации русских традиций, приведет к длительной тяжелой болезни, излечиться от нее будет невозможно. Русская государственность – особая в том смысле, что она после татарского ига никогда не разрушалась, территория страны росла, число ассимилируемых Россией наций – так же. Все это сопровождалось невиданной централизацией власти и верой простых людей в царя_заступника. Иными словами, сформировались особые свойства русской нации [58], которым органически противопоказаны основные черты народов республиканских стран. Можно – и даже нужно – перенимать у Запада любые технологические, научные, экономические новации, но не новации, корежащие российскую государственность. Можно бесконечно перечислять издержки как чисто славянофильской, так и западнической модели будущности России. Спор между сторонниками обеих крайностей, продолжающийся уже два столетия, хотя бы по этой причине нельзя относить к абстрактному теоретизированию интеллигенции. Результаты столь длительной дискуссии оказывали реальное воздействие на политику России, но нельзя винить ни западников, ни славянофилов, что итогом подобной политики были пугачевский бунт, джентльменский заговор декабристов, великие реформы Александра II и сопровождавший их разгул терроризма; социал-демократическая короста, покрывшая тело России в начале XX столетия; крах самодержавия и установление большевистской диктатуры. В эту же коллекцию попадают и весьма неуклюжие попытки вытащить российский воз, перегруженный коммунистическим хламом, которые предпринимаются в наши дни бывшими коммунистами, внезапно, как в русской народной сказке, обернувшимися демократами… Обе модели, конечно, слишком общи, чтобы именно им ставить в вину отдельные провалы и просчеты. Конкретная политика и реальная история всегда определялись процессами значительно более глубинными и потому мало заметными для обывательского взгляда, но имевшими между тем длительный срок последействия. Самая же большая беда для России – это не внедрение в жизнь одной из этих двух моделей развития, а традиционное доминирование в политике неискоренимого зла, которое Л. Н. Толстой называл «насилием преобладающего невежества» [59]. Россия и сегодня, к большому сожалению, остается верной этой исторической традиции. Какой же вывод можно сделать из всего сказанного? На первый взгляд, неожиданный: как бы ни трактовать процесс российской истории, какую бы мотивацию ни подводить под укрепление московского абсолютизма, чем бы ни объяснять постоянное разрастание плохо приспособленного к человеческому бытию «жизненного пространства», для простого человека, особенно мыслящего и совестливого, жизнь в России всегда была безрадостной. Это была бесконечная череда преград и преодолений; человек жил, неся тяжкий крест своей жизни, не ведая, что «крест» этот наследуемый, что надежды на лучшую жизнь не сбудутся и крест понесут следующие поколения. Наш современник, историк А. Г. Маньков, всю жизнь вел дневник, даже в те годы, когда за подобное пристрастие к увековечиванию своих сокровенных мыслей и за выражение личного отношения к окружающей действительностиможно было угодить в ГУЛАГ. И тем не менее не убоялся. 12 октября 1940 г. он сделал такую запись: «Историей какого народа я занимаюсь!!! – вечно нищего, убогого, испокон веков ищущего правду, да так и не нашедшего ее. И больно и горько до слез» [60]. Русский человек всегда был богобоязненным, а потому не роптал. А ежели и случалось, то злился на писаря, старосту или урядника. Для него именно эти люди были источником постоянного унижения, именно они олицетворяли жизненные невзгоды. Царь же всегда был свят. На него молились, на него уповали. Столь же святым для русского человека всегда было понятие Отечества. За него он радел, за него и жизнь отдавал. Так его воспитывала православная церковь, таким его делала русская история. И не задумывался никогда православный – а взаимна ли эта любовь? Что он лично, простой русский мужик, значит для России? Ценит ли она его? Помыслить подобное, да еще возжелать уважения к своей личности для русского человека было бы проявлением непростительной гордыни. Россия возвышалась в его глазах как неприступный бастион, с высоты которого отдельного человека и не разглядеть вовсе. Поэтому свою малость и ничтожность русский мужик воспринимал как должное. Человек в России всегда был пылью, остающейся на большаке после бешеного скача «птицы-тройки». В отличие от черни дворянское сословие, да и интеллигенция также вполне сознавали свою цену, хотя и они понимали, что любой из них в отдельности для российского монстра ровным счетом ничего не значит. И тем не менее будущность России, ее судьба были для них превыше всего. Как и чернь, они столь же преданно любили свою страну, как любят дети непутевую мать. Они искренне полагали, что не только можно, но и должно указывать на язвы всегда больной российской действительности, что «плохого царя» во имя будущего можно и устранить, но столь же искренне они уважали российское прошлое, каким бы мрачным оно ни было; они твердо были убеждены в том, что история страны – от Бога, а потому и не желали иметь другую историю. Здесь несколько перефразированы известные слова А. С. Пушкина, написанные им в связи с панически отчаянным «философическим письмом» изверившегося П. Я. Чаадаева [61]. И все же в чем-то П. Я. Чаадаев был прав. Ибо похоже на то, что если и дал Бог России такую историю, то только потому, что за какие-то ее прегрешения забыл о России вовсе, как будто и нет такой страны на Земле. Чем же она провинилась перед Господом? Не тем ли, что путь ее оказался неправедным, что земли умножала без меры, подавляя своей массой чухонцев, свинцом – чеченцев, что сколотила в итоге разноплеменную империю и все силы употребила на удержание порядка в ней? Коли так, то нечего и роптать: благополучной империя быть не может. Ведь нет в ней человека, а есть только традиции и сила. Мы уже как-то свыклись с тем, что главной доминантой российского исторического процесса всегда считалась «соборность» как некая единящая нацию общность. Мы даже были уверены в том, что это отличительная черта именно русской истории: «соборность» понималась не только как своеобразный коллективный разум, но и в определенном смысле как коллективная нравственность. Но ведь на то же самое можно посмотреть и иначе: почитание «русской соборности» означает лишь то, что ставку на человека как на неповторимую во всех отношениях «личность» русская история никогда не делала, почитала же она только «личность», имеющую реальную власть. Но… придется повторить банальное: «без-личное» государство развиваться не может. Верно заметил Н. А. Бердяев, что «личность, личный дух недостаточно еще пробудились в русском народе, что личность еще слишком погружена в природную стихию народной жизни» [62]. Если человек находится под постоянным гнетом истории, если она придавливает его к земле, не давая разогнуться, то подобное общество не может развиваться, оно способно лишь какое-то время как разваливающаяся конструкция поддерживаться силовыми подпорками. И это вполне очевидно, ибо «деструкция личности ведет к деструкции общества»; оно поэтому способно держаться только жесточайшим насилием и принуждением. Почвы же для становления и роста индивидуальностей в таком обществе нет и быть не может [63]. Что же делать человеку в подобной гнетущей исторической атмосфере? Смириться с ней и жить так, будто все хорошо и никаких перемен не надобно? Либо всеми доступными средствами биться за изменение российских традиций? Русская радикальная интеллигенция на второй вопрос всегда давала только утвердительный ответ, ибо полагала, что прописанные ею рецепты для излечения вечно больной российской действительности непременно изменят жизнь к лучшему. Иначе считали Н. В. Гоголь и Ф. М. Достоевский. Они не могли знать будущего (мы уже останавливались на этом), но тем не менее, как художники, отчетливо видели его. А потому буквально взывали к русским радикалам: не трогайте жизнь, ибо любое «на-сильственное новое» много хуже любого старого уже хотя бы потому, что утвердилось это новое через насилие. М. Е. Салтыков-Щедрин очень зорко усмотрел, что Достоевский «своей постановкой вопроса о высочайшей нравственности князя-Христа заглянул на века вперед…» [64]. Прошло полтора столетия, а отчаянный вопль П.Я. Чаадаева и сегодня эхом звенит в ушах: «Мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать миру какой-нибудь важный урок» [65]. Мол, смотрите на нас, изучайте нас, но упаси вас Боже, пытаться брать с нас пример. Еще в XIII веке князь Александр Невский поведал святую истину: не в силе Бог, а в правде. Создается впечатление, что русские государи, стоявшие у руля исторического процесса, делали все возможное, чтобы ее опровергнуть. Но «истину» опровергнуть нельзя, а жизнь опрокинуть можно, чего, к несчастью, и добились. Возникает вопрос: почему уже два столетия лучшие умы напрягаются в тщете – непременно помочь, указать истинный путь, «спасти» Россию? Начиная с середины 60-х годов XIX века, в России на практике последовательно опробовались разные «спаситель-ные» модели: народовольческая, социал-демократическая, кадетская, большевистская, криминально-демократическая. Для полноты картины не хватает лишь фашистской модели, но и она России не заказана. Ответить на поставленный вопрос несложно: русская действительность сама поставляла подобные социальные заказы. А вот почему заказы эти воплощались в столь уродливые для нормального развития страны формы, вопрос более интересный. Рискну высказать такое предположение. Политическое уродство всегда является следствием насильственных инъекций в государственный организм радикальных новаций. То, что государство нуждалось в преобразованиях, понимали все – и те, кто отвечал за него, находясь у власти, и те, кто радел за лучшую будущность, стремясь эту власть перехватить. Изначальная непримиримая вражда этих сил в принципе не могла дать положительных результатов. К тому же вынашиваемые оппозицией (а это всегда нетерпеливая интеллигенция) идеи были предельно радикальными, поскольку любые мягкие преобразования привели бы к эволюционному, т.е., по-житейски медленному, изменению социального и политического климата страны и делалось бы это уже существующими властными структурами, что ни в коем случае не устраивало радетелей. Отсюда радикализм и политически уродливые формы достижения своих целей: от бомбометания до вооруженного захвата власти. Немаловажную роль в этом противостоянии играл общественный климат, постоянно подпитывавшийся беспокойной мыслью русского интеллигента. И здесь можно отметить чисто российский политический абсурд: власти не нуждались в интеллекте нации, они не опирались на него, а активно отторгали. Поэтому свободная «на-пряженная мысль» русского интеллигента была ориентирована не на помощь власти, а на раскачку общественного мнения. И от этого – не реальные проекты и предложения, а туманные теории и полуабстрактные прожекты, а они-то и являлись теоретической опорой радикализма. И, само собой, судьба России решалась за нее, Россия была обязана как бы подстраиваться под идеи «спасителя»: западника или славянофила – безразлично. Им не терпелось до зуда, а России было не до них: они суетились вокруг идеи, Россия дремала. Тогда объявлялся студент с бомбой под мышкой, Россия на некоторое время пробуждалась, но затем погружалась в еще более тяжелый беспокойный сон. Есть у российской истории еще одна, если можно так сказать, сущностная своеобычность: все она преодолевает с трудом, с надрывом, почти на пределе своих возможностей. Россия как телега, завязшая в грязи: возница бешено стегает коней, они рвутся изо всех сил, телега вылезает из одной колдобины и тут же завязает в следующей. Сидит на троне сильный царь, как Петр Великий например, Россия добивается крупных успехов, но чернь бунтует. Слабый царь на троне – успехов никаких, чернь тем более беснуется. Взаимопонимания между властью и народом в России не было никогда. Лошади тащили государственный воз под свист плети и грубые понукания возницы. Отсюда и явное сочувствие русской интеллигенции тем, кто «заступался» за народ. К. Булавин, П. Болотников, С. Разин, Е. Пугачев в глазах русского человека – национальные герои-мученики. Да и вся русская историография сначала вполголоса, а в советское время в полный голос была на стороне этих возмутителей спокойствия, не задумываясь над тем, что сталось бы со страной, если бы, не дай Бог, кто-либо из них добился успеха. Еще С. М. Соловьев поставил абсолютно точный диагноз: наше сочувствие не бунтарям-разорителям, баламутившим смиренное население, «горланам», не смутьянам-разбойникам, которые мгновенно разоряли то, что создавалось десятилетиями, а сами ничего делать не могли, но труженикам, спокойно и смиренно делавшим свое дело. Всякие «народные вожаки» – это прорвавшиеся нарывы, которые, само собой, возникали от тяжкой жизни, но то, как они проявлялись, к чему призывали крестьян, однозначно говорит за то, что их «дела» ничего, кроме разора, стране нести не могли. Это были разрушительные дела, шедшие во вред стране и народу. Абсолютно прав С. М. Соловьев, что «прошедшее, настоящее и будущее принадлежит не тем, которые уходят, но тем, которые остаются, остаются на своей земле, при своих братьях, под своим народным знаменем» [66]. Будучи абсолютно бесправным, русский крестьянин своего бесправия не сознавал вовсе, ему и в голову не приходило требовать (от кого?) каких-то прав, он не представлял себе, что они вообще могут существовать. Но возбудить его было легко, он, не вникая, зачем и на что его зовут, охотно шел за очередным «горланом». Русский человек всегда умел буйствовать, но не умел и не хотел планомерно и целенаправленно действовать, а потому желал победы не за счет труда, а в результате «удачи», как Иванушка-дурачок в русских сказках [67]. Любопытна и такая «особость» российской истории. Русский народ ни о чем никогда не спрашивали, но все творили от его имени и при его полном молчании. «Народ безмолвствует», – эти пушкинские слова рефреном проходят через всю российскую историю. Разве Владимир Красно Солнышко спрашивал народ: а не принять ли нам православие? Разве считались с народом, когда объединённые русские княжества (точнее – князья) выбрали монархическую форму правления, предпочтя единовластную Москву митинговым традициям Новгорода? Нет, разумеется. Народ русский смиренный. Он быстро свыкается с новым, ибо ему всегда кажется, что это новое хоть в чем-то облегчит беспросветную жизнь. Поэтому любые крутые преобразования русский человек не столько поддерживал, как необходимые новации, он их смиренно воспринимал как данность и продолжал жить. Не вернее ли поэтому считать народы России не творцами истории, а ее жертвами. Ведь на протяжении веков человек в России желал быть «включённым в историю» (выражение Д. А. Гранина), но сама история его напрочь отвергала, она не замечала его, человек для нее не существовал. Поэтому, если и уместно наделять русского человека какими-то чертами рабской психологии, то потому только, что рабской по сути была жизнь многих поколений, что рабской была сама русская история, ибо во все века в ее зеркале отражалась хоть и стареющая, но все такая же злобная физиономия нашего разлюбезного унтера Пришибеева. «Ведь не могли же без последствий, – с горечью констатирует А. В. Никитенко, – пройти по истории ни Петр Великий со своими благими видами, но и своим кнутобойством и застенками, ни Бирон, ни милосердная Елизавета с резаньем языков и битьем кнутом своих придворных дам, ни бешеный Павел, ни верховный визирь Аракчеев. Клеймо, наложенное ими на наши права и души, долго не изгладится» [68]. Да, не могли. История вообще ничего не оставляет без последствий. За все впоследствии приходится расплачиваться будущим поколениям. Поэтому история не только не безлика, но и не безлична. Глава 3 «Я понял всю историю…» Подданный империи – всегда ее раб. Свободы [69] он лишен по праву своего рождения. Рабская же психология человека – это любимая дочь деспотии, являющейся духом империи, ее религией. Но природу и в этом обмануть нельзя. Сила может заставить человека согнуться, может даже сломать его, вынудит пресмыкаться и заискивать, но и она не способна убить в человеке дух свободы. Он может быть так глубоко упрятан в неведомых тайниках души, что человек за всю жизнь так и не заглянет в них. Но дух этот жив. И чем сильнее он придавлен, тем страшнее его прорыв. Когда такое случается, жить на Руси становится еще страшнее. Вырвавшаяся наружу свобода разносит все на своем пути. Случалось такое часто: Степан Разин, Емельян Пугачев и многие другие «горланы» продемонстрировали это наглядно. Но наиболее кроваво свобода разлилась по России в 1917 г. Красный террор, белый террор – это родные братья той стихии, которая мгновенно заполыхала в русской душе; беспредел, безудержная жестокость – единственное, что могло ее по-настоящему возбудить. Круги ада, в которые была ввергнута Россия, есть логическое завершение русской революции по-русски. Академик Д. С. Лихачев, пытаясь очертить контуры национального характера русского человека, выделял две основные, с его точки зрения, черты. Это стремление к «воле» и тяга к «крайнос- тям» [70]. О том же в начале века писал и Д. С. Мережковский: «Нас очень трудно сдвинуть; но раз мы сдвинулись, мы доходим во всем, в добре и зле, в истине и лжи, в мудрости и безумии до крайности» [71]. Одним словом, в русском человеке, как заметил С. А. Аскольдов, «наиболее сильными являются начала святое и звериное» [72]. Зверь, добавлю от себя, не может созидать, а святому это просто не нужно – он созерцатель. О причинах подобных крайностей мы уже знаем. Но крайность – это всегда сверхъестественно, это всегда не столько дело и чувство, сколько экзальтация и надрыв. Даже любовь к отечеству и та надрывная: «Россия! родина! – писал в каком-то нервическом возбуждении С. Н. Булгаков, – те, кто любил тебя, жил тобою, верил в тебя, знали ли они от тебя что-либо, кроме муки? За муки любили, чрез муку верили…» [73]. Не в этом ли и состоит суть «загадочной русской души», не вековечное ли рабство – ее родословная, не есть ли свидетельство гипертрофии духа то, что русский человек, безропотно вынося плеть и издевательства, думал не о собственном достоинстве, а о счастье всего человечества. «Мы, Русь, – с болью и внутренней злостью писал М.Горький в “Несвоевременных мыслях”, – анархисты по натуре, мы жестокое зверье, в наших жилах все еще течет темная и злая рабья кровь… Нет слов, которыми нельзя было бы обругать русского человека, – кровью плачешь, а ругаешь, ибо он, несчастный, дал и дает право лаять на него тоскливым собачьим лаем, воем собаки, любовь которой недоступна, непонятна ее дикому хозяину, тоже зверю» [74]. И не то же ли неискоренимое рабство, которым насквозь проржавел русский человек, является глубинной причиной того, что в России никогда не велась целенаправленная, последовательная борьба за свободу, не по этой ли причине России противопоказаны порядки «западных демократий», которые так и не прижились у нас и можно быть уверенным в том, что не приживутся до тех пор, пока человек не раскрепостит свою душу. Максимум, на что способны были наши пращуры, так это взять топоры да колья и, зайдясь в раже от пьянящей вольницы, крушить вокруг все и вся. А поостыв, трезвели и понуро плелись в свои загоны, да подставляли шеи под еще более жесткие хомуты. Причем, если раб_крестьянин был терпелив беспредельно, то раб_ интеллигент, напротив, нетерпим и нетерпелив. Ему, если что пригрезилось, так подавай все сразу и сполна. Еще В. О. Ключевский заметил, что нетерпимость и беспредельное терпение русского народа – две, казалось бы, взаимоисключающие черты воспитаны веками русской истории: первая порождена расколом XVII века, вторая – следствие верования людей в лучшую жизнь [75]. Чисто российская особинка заключалась и в том, что все преобразования в стране шли «сверху», причем дозировано (иначе Россию разорвало бы как паровой котел) и не вовремя. Веками могли жить, ничего не предпринимая, но как только царь начинал какие-либо реформы, то радикальные аппетиты интеллигенции требовали большего, причем нажимали на того, кто и сам готов был уступить. Под твердой петровской дланью безропотно пригибались, а за царем_освободителем с бомбами гонялись четверть века и доконали_таки. «Александр II, – писал Е.Н. Трубецкой, – вызвал против себя море озлобления и ненависти со стороны русского радикализма именно тем, что он вступил на путь уступок» [76]. Похоже на то, что Россия может жить относительно благополучно только взнузданной и в наморднике. Как только намордник снимается, она тут же начинает гоняться за собственным хвостом и кусать его. Народ российский десятилетиями готов был безропотно довольствоваться жалкими крохами, но как только царь_батюшка становился добрее и намеревался дать значительно больше, народ зверел и начинал видеть в этом добром хозяине своего злейшего врага. Доброты наш добрый и великодушный народ не прощает никому. Умнейший Ф. И. Тютчев точно заметил, что в истории есть роковой закон, по которому страна расплачивается за прошлые грехи не тогда, когда они совершаются, и не тогда, когда грешат еще больше, а тогда только, когда решают не грешить более, когда пытаются повернуть страну на путь реформ. Так было во Франции, когда при Людовике XVI расплатились за грехи Людовиков XIV и XV, так было и в России при Александре II, который своими реформами расплачивался не за себя, а за отца своего. Корень зла, вероятно, в том, что от царя исходил только начальный реформаторский импульс, в жизнь же реформы проводила армада чиновников, олицетворявшая собой действенную власть, а ей все эти начинания были не нужны, она оставалась столь же безнравственной, какой и была. «Одним словом, – пишет своей дочери Ф.И. Тютчев, – власть в России на деле безбожна, ибо неминуемо становишься безбожным, если не признаешь существования живого непреложного закона, стоящего выше нашего мнимого права, которое по большей части есть не что иное, как скрытый произвол» [77]. Все крайности русской истории, которые справедливо связывают, с одной стороны, с невероятными просторами страны и малой долей «жизненного пространства», с суровым климатом, многонациональным составом населения и с резко непропорциональной его плотностью, с крайне неразвитой инфраструктурой отдельных территорий и почти полным отсутствием коммуникационных сетей [78], а с другой, – с натужными усилиями правительства удержать эту аморфную массу в целости и повиновении, привели в итоге к тому, что технология управления империей -монстром, не меняясь веками, постепенно старела и со временем перестала быть адекватной внутренним процессам, подспудно вызревавшим в российском обществе. Как это ни странно, дрожжами, поднявшими эти процессы на неуправляемую высоту, была русская культура в широком смысле этого слова. Принято считать, что главное предназначение культуры – «улучшать» качество истории. В целом так оно, вероятно, и есть. И в тех странах, где национальная и мировая культура как бы фильтруются всем обществом и постепенно достигают самых его нижних слоев, уровень культуры нации неуклонно растет и тогда, на самом деле, можно говорить о том, что культура улучшила историю. Но и в этом случае процесс ассимиляции народом достижений культуры крайне медленный, эволюционный. Реальное его влияние можно ощутить по прошествии многих веков. В России же и этот процесс протекал весьма своеобразно. В допетровской России, когда она была еще «юной», если воспользоваться терминологией С. М. Соловьева, основным рассадником культуры была православная церковь. И в то время в этом отношении все русское общество было, как это ни странно, более однородным: православная культура в большей мере воздействует на чувства человека, чем на разум, а это в равной мере доступно всем верующим. С началом петровских реформ произошло резкое расслоение общества: верхняя его «пленка» стала получать светское, в том числе и европейское, образование, т.е. такая культура давала человеку не только знания, но и прививала способность к размышлению. Тогда как все остальные слои общества по-прежнему подпитывались только эмоционально. К концу XVIII столетия это расслоение стало наиболее разительным: дворянство и высшая светская знать владели французским языком значительно лучше, чем родным русским, тогда как 95 % населения было просто неграмотным. Россия оказалась покрытой практически непроницаемой оболочкой, через которую достижения европейской цивилизации в толщу населения страны не проникали вовсе. Культура поэтому не столько пропитывала общество, сколько еще более разъединяла его, отчуждала основную массу народа от правящей элиты и становилась не эликсиром здоровья русского общества, а детонатором взрыва. Но в любом случае с конца XVII века Россия начала «взро-слеть», в русском обществе стали задумываться о путях развития страны, появилась тяга к знаниям и даже прижились первые посадки вполне современной науки [79]. Одним словом, стал расти и набирать силу образованный слой общества, для которого на первом плане уже стояла мысль. Работы унтер Пришибееву с этого времени значительно прибавилось. Н. А. Бердяев полагает, что основной конфликт, подспудно вызревавший в течение XVIII и XIX веков, – это столкновение идеи дальнейшего укрепления империи (ее носители – Двор и вся царская бюрократия) и идеи православного московского царства («Москва – третий Рим»), которая проникла через церковные проповеди в самые толщи необразованной части населения и в сильно деформированном виде проникла даже в среду русской радикальной интеллигенции. Этот идеологический нарыв не помешал, однако, создать величайшую литературу и вырваться из-под спуда «напря-жённой, своеобразной, очень свободной мысли» [80]. Российская государственность исторически сформировалась как тоталитарный монархизм со всеми вытекающими отсюда следствиями для разного рода свобод: личности, совести, мысли. И в таком состоянии пребывала пять столетий, делая все возможное, чтобы сохранить в неизменном виде государственные институты, охраняющие именно такой строй. Его архаичность со временем стала очевидной. Тенденции развития мировой истории не могли не влиять на национальную историю России. Мир постепенно становился более открытым… В Европейских государствах, начиная с XVI века, постепенно стали формироваться институты рыночной экономики, они не могли не влиять на политику этих стран, которая, пусть вначале и вынужденно, но все же становилась более открытой. А это означало обмен не только товарами, но и культурой, идеями, технологиями. Экономическая свобода поневоле влекла за собой и свободу политическую. Европейские страны начинали культивировать образование и науку. В России же, начиная с Петра I, время стало работать «про-тив» российского исторического процесса. Государственность российская в форме тоталитарного монархизма начала давать трещины, с середины XIX века постепенно размываться и, наконец, в начале XX столетия рухнула окончательно. Можно, не погрешив против истины, сказать, что не слабый царь (Николай II) самолично развалил российскую монархию, не сонмище бездарных российских управленцев пособляли царю в этом деле. Нет. «Злой рок» России был в другом: неразрешимым противоречием стало своеобразное «историческое» противостояние абсолютной монархии и экономических новаций российских премьеров С.Ю. Витте и П.А. Столыпина. Их реформы оказались несовместимы с абсолютизмом. Итог, как известно, трагичен: не стало ни реформ, ни абсолютизма, а Россия на долгих восемь десятилетий оказалась выброшенной из собственной наследственной истории. Подведем итоги. Если откинуть примитивный взгляд на историю как на простое «дление времени» (В.И. Вернадский) с чередой сменяющих друг друга событий, и считать, что история – это процесс аккумуляции культурных ценностей, достигаемый через генетическую связь поколений, то все равно, как справедливо считал Н. А. Бердяев, органической преемственности в русской истории никогда не было. Исторический процесс в России не развивался, а продвигался рывками, с многочисленными протуберанцами и откатами вспять. На самом деле история знает семь как бы разных Россий: киевскую, татарскую, московскую, петровскую, постпетровскую, со-ветскую и, наконец, криминально-демократическую. И ни разу России так и не удалось до конца завершить процесс своей цивилизационной самоидентификации, найти подобающее своим геополитическим притязаниям и декларируемой принадлежностью к европейской цивилизации место в европейском доме. Налицо явное несоответствие желаемого и возможного. Именно отсюда и проистекало постоянное желание русской интеллигенции «спасать» Россию, ибо было крайне обидно за свою державу [81]. Одним словом, будучи Европой «по составу души», Россия не является таковою «в географическом и ситуационном смысле – сейчас на этот факт приходится обратить особое внимание» [82]. От этого же проистекает еще одна уникальная особенность нашей страны: Россия живет, как заметил Д. В. Философов, «сразу во все исторические эпохи» [83]. У каждого нового поколения это создает иллюзию сопричастности ко всей истории России и одновременно уверенность, что именно с него и начинается история. «Мне иногда кажется, – писал В. В. Розанов, – что я понял всю историю так, как бы “держу её в руке”, как бы историю я сам сотворил, – с таким же чувством уроднения и полного постижения» [84]. В. В. Розанов уникален тем, что был недосягаем для любых условностей, он не стеснялся писать то, о чем другие умалчивали, он был всегда искренен и его не волновало, как увязываются его разные «искренности». Признаюсь, что В. В. Розанов попал в яблочко, и мне кажется, что я понял «всю историю», и мне кажется, что я «держу ее в руке». Что же я понял? Россия, распластанная от Балтийского моря до Тихого океана, своей тяжестью раздавила собственное благополучие. Она из века в век наращивала территорию, и этот аккреционный процесс прекратился только на рубеже XX столетия. Вот как росла площадь Российского государства по подсчетам А. А. Кизеветтера [85]: Не будем обсуждать меру «естественности» этого процесса. Это отдельный вопрос. Нас интересует судьба человека в России, точнее, нетерпеливого русского интеллигента, как неизбежное следствие судьбы самой России. Мысль Н. А. Бердяева о том, что русский народ пал жертвой необъятности своей земли, нуждается в некотором обосновании как, впрочем, и известный исторический афоризм В. О. Ключевского: государство пухло, народ хирел. Казалось бы, чем крупнее страна, чем богаче она природ-ными ресурсами, тем легче ей развиваться. Исторический опыт становления России показывает, что все как раз наоборот. И, вероятно, не сами по себе гигантские размеры страны и даже не тоталитарная монархическая власть тому виной, а то, что процессы, определяющие устойчивость и оптимальное развитие российской государственной системы, постоянно шли с разными скоростями, что вынуждало силовыми методами «ускорять» одни процессы и теми же насильственными приемами приглушать другие. В истории России не было такого периода, чтобы политическая, экономическая и социальная системы функционировали согласованно. К тому же темпы разрастания территории всегда опережали процессы внутреннего саморазвития страны и неизбежно приводили не к укреплению государства, а к потере внутренней устойчивости. Россия гордилась своими габаритами и одновременно боялась их. Даже поверхностный анализ исторического прошлого России неоспоримо доказывает, что российская государственность относительно спокойно могла существовать только в «замороженном состоянии», т.е. во время правления жестких и требовательных государей. Как только страною правил «либеральный монарх» государственность начинала «оттаивать», и наступало время, которое интеллигенция называла «оттепелью», а историки – «хлябью». Одним словом, в России наступали «смутные времена» и все управленческие системы были вынуждены функционировать в конвульсивном режиме. В такие периоды российский обыватель начинал нервничать, он становился возбудимым, и его легко было спровоцировать на лихие дела. Интеллигенция же вообще впадала в затяжную истерику [86]. Подобных периодов в истории России было множество. Не будет, вероятно, большой натяжкой, если и переживаемое нами время мы отнесем к подобной исторической хляби. Лучше бы, конечно, нам ошибиться, ибо за хлябью неотвратимо последует заморозок, а о нем легко рассуждать задним числом, жить же в такие годы очень даже непросто. Хотелось бы, хотя это и противоречит всем традициям российской истории, чтобы нынешняя попытка построения у нас демократического общества наконец-то удалась. В противном случае население России, хотя эта страна со времен Екатерины II и причисляет себя к европейской цивилизации, так и не прочувствует, что же означает жить в условиях свободы и законности. На протяжении многих веков Россия жила в постоянном напряжении: извне ей грозили то татары, то литовцы, то поляки, и она была вынуждена расходовать на содержание войска почти все свои ресурсы. Основная производительная сила страны – крестьяне стали рабами государства, и оно, получив неисчерпаемый источник для пополнения войска, одновременно создало себе дополнительный, уже внутренний очаг постоянной напряженности. Нужны были силы, чтобы держать в узде свой собственный народ. Во времена правления Ивана Грозного (XVI век) такая сила была найдена. Это «государев страх». Именно он стал впоследствии основным механизмом всех крутых новаций, он помог патриарху Никону в XVII веке и Петру Великому в XVIII веке. Живет он в потайных уголках загадочной русской души по сию пору. Можно приводить еще множество чисто российских факторов, как бы предопределивших специфический характер русской истории. Это и малое число городов, разделенных почти незаселенным пространством, и многочисленные «национальные территории», постепенно превращенные в резервации, и концентрация культуры, а затем и науки всего в нескольких крупных центрах, что привело к резкой поляризации уровня культурной зрелости народа, и многое другое. Андрей Белый в 1908 г. так зарифмовал свою боль: Роковая страна, ледяная, Никто, разумеется, не виноват в тяжкой российской истории. Перед историей, кстати, никто и не может быть повинен, если вслед за Пушкиным все же считать, что история страны – от Бога. Все, следовательно, шло так, как предначертано. Все потрясения, исторические катаклизмы, даже общенациональные трагедии, одним словом все, что люди расхлебывают своей жизнью, – не более чем искупление грехов прошлых поколений. Грехи же затираются только временем, т.е. все той же историей. Поэтому единственное, что требуется от человека, это осознать смысл своего прихода в этот мир и жить без стенаний и ропота. Полезно к тому же запомнить слова К. С. Аксакова: «Опас-ность для России одна: если она перестанет быть Россиею». А что же это такое – Россия? Знать бы. Хоть бы Пушкин подсказал или тот же Аксаков. Так нет же – молчат… Примечания:[2] Там же. С. 197 [3]Цимбаев Н.И. «Под бременем познания и сомнения…» (идейные искания 1830-х годов) // Русское общество 30-х годов XIX века в мемуарах современников. М., 1989. С. 28. [4]Там же. С. 52. [5] Мироненко С.В. Страницы тайной истории самодержавия. Политическая история России первой половины XIX столетия. М., 1990. 235 с. [6]Кормер В.Ф. О карнавализации как генезисе «двойного сознания» // Вопросы философии. 1991. № 1. С. 172. [7]Эйдельман Н. Мгновенье славы настает… Л., 1989. С. 24. [8]Розанов В. Избранное. А. Нейманис. Книгораспростр. и издательство. Мюнхен. 1970. С. 88. [20] Бердяев Н. Смысл истории. М., 1990. С. 21. [21] Теоретическим вопросам исторической науки, её интерпретационным возможностям посвящена громадная специальная литература. Здесь мы укажем лишь небольшую ее часть, изданную в последние годы: Соловь- ев С.М. Чтения и рассказы по истории России. М., 1989. 767 с.; Плато- нов С.Ф. Лекции по русской истории. Петрозаводск. 1995. 838 с.; Тойнби А. Дж. Постижение истории. М., 1996. 608 с.; Ясперс К. Смысл и назначение истории. М., 1994. 528 с.; Дьяконов И.М. Пути истории. М., 1994.; Васильева Т.С. Сущность и смысл истории. Пермь. 1996. 136 с.; Носов С.Н. Реанимация исторического познания // Звезда. 1995. № 3. С.144-148; Цимба- ев Н.И. До горизонта – земля! (К пониманию истории России) // Вопросы философии. 1997. № 1. С.18-42; Розов Н.С. Возможность теоретической истории: ответ на вызов Карла Поппера // Вопросы философии. 1995. № 12. С. 55-69; Смоленский Н.И. Возможна ли общеисторическая теория // Новая и новейшая история. 1996. № 1. С. 3-17; Лебедев В. «Подлинная» история. (Можно ли написать историю «как она была на самом деле»?) // Вопросы философии. 1996. № 11. С. 137-142; Козлов В. Российская история (обзор идей и концепций, 1992-1995 годы) // Свободная мысль. 1996. № 4. С. 104 -120; Новикова Л., Сиземская И. Парадигма русской философии истории // Свободная мысль. 1995. № 5. С. 42-54 и др. [22] Соловьев С.М. История России с древнейших времен. Т. 1-29. М., 1851-1879 (первое издание). [23] Могильницкий Б.Г. Об исторической закономерности как предмете исторической науки // Новая и новейшая история. 1997. № 2. С. 3-15. [24] Романовский С.И. Некоторые зигзаги российского исторического процесса // Новый часовой. 1995. № 3. С. 200-209. [25] Бердяев Н.А. Экзистенциональная диалектика божественного и человеческого. Париж. 1952. С. 205. [26] Если предсказание принадлежит к категории естественнонаучных, являясь по сути синонимом таких понятий как прогноз, экстраполяция, заключение по аналогии, то пророчество – понятие скорее богословское, отражающее признак сверхъестественного откровения. Даром пророчества в наибольшей степени были наделены гении русской литературы: Лермонтов, Тютчев, Гоголь, Достоевский. Они не могли «знать» будущее, но, тем не менее, отчетливо «видели» его. [27] Андреев Д. Роза мира. М., 1975. 739 с. [28] Бердяев Н.А. Духи русской революции // Из глубины. М., 1991. С. 250-289. [29] Кормер В.Ф. О карнавализации как генезисе двойного сознания // Вопросы философии. 1991. № 1. С. 166-185. [30] Пригожин И. Философия нестабильности // Вопросы философии. 1991. № 6. [31] Лотман Ю.М. Клио на распутье // Наше наследие. 1988. № V. С. 2. [32] Померанц Г.С. История в сослагательном наклонении // Вопросы философии. 1990. № 11. С. 56. [33] Лотман Ю.М. Указ. соч. С. 3. [34]Бердяев Н. Смысл истории. М., 1990. С. 14. [35] Пушкин А.С. Полное собр. соч. Т. VII. М., 1958. С. 143. [36] Соловьев Вл. Русская идея // В кн.: Вл. Соловьев. Сочинения. Т. 2. М., 1989. С. 219-246; Бердяев Н. Русская идея // Вопросы философии. 1990. №№ 1 и 2. [37] Данилевский Н.Я. Россия и Европа. М., 1991. 574 с. [38] Крахмальникова З. Русофобия, христианство, антисемитизм. (Заметки об антирусской идее) // Нева. 1990. № 8. С. 163. [39] Панарин А.С. «Вторая Европа» или «Третий Рим» // Вопросы философии. 1996. № 10. С. 19-31; Валицкий А. По поводу «русской идеи» в русской философии // Вопросы философии. 1994. № 1. С. 68-83. [40] Аверинцев С.С. Византия и Русь: два типа духовности. Статья первая. «Наследие священной державы» // Новый мир. 1988. № 7. [41] Кантор В.К. Западничество как проблема «русского пути» // Вопросы философии. 1993. № 4. С.24-34. [42] Бердяев Н.А. Русская идея // Вопросы философии. 1990. № 1. [43] Романовский С.И. От мессианской идеи до социальной утопии // Новый часовой. 1996. № 4. С. 220-234. [44] Гурвич В. Национальная идея и личность // Новый мир. 1993. № 5. С. 205-218; Розов Н.С. Национальная идея как императив разума // Вопросы философии. 1997. № 10. С. 13-28; Межуев В.М. О национальной идее // Вопросы философии. 1997. № 12. С. 3-14. [45] Каграманов Ю. Империя и ойкумена // Новый мир. 1995. № 1. С. 140-171. [46] Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. М., 1983. С. 303. [47] Трубецкой Е.Н. Старый и новый национальный мессианизм // Новый мир. 1990. № 7. С. 208. [48]Там же. С. 209. [49] Соловьев В. Статьи и письма // Новый мир. 1989. № 1. С. 204. [50] Троцкий Л.Д. Об интеллигенции // Интеллигенция. Власть. Народ. М., 1993. С. 106. [51]Письма С.Н. Булгакова 1917-1923 гг. // Новый мир. 1994. № 11. С. 202-203. [52] Горький М. Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре // Своевременные мысли, или Пророки в своем отечестве. Л., 1989. С. 78. [53] Соловьев В. Статьи и письма // Новый мир. 1989. № 1. С. 214. [54] Пушкин А.С. Полное собр. соч. Т. X. М., 1958. С. 871. [55] Анненков П. Литературные воспоминания. М., 1960. С. 215-216. [56] Соловьев В. Идолы и идеалы // Новый мир. 1989. № 1. С. 217. [57] Пушкин А.С. Полное собр. соч. Т. VII. М., 1958. С. 144. [58] Ильин И.А. О монархии и республике // Вопросы философии. 1991. №№ 4 и 5. [59] Толстой Л.Н. Собр. соч. в 20 томах. Т. 17. М., 1965. С. 215. [60] Маньков А.Г. Из дневника. 1938 – 1941 гг. // Звезда. 1995. № 11. С. 192. [61]Там же. Т. X. С. 872. [62] Бердяев Н.А. О русских классиках. М., 1993. С. 190. [63] Кантор В.К. Личность и власть в России: сотворение катастрофы // Вопросы философии. 1998. № 7. С.16. [64] Плимак Е. «Трагедия гения». Достоевский и «нигилизм» в России // Свободная мысль. 1993. № 17-18. С. 89. [65] См.: Петр Яковлевич Чаадаев. Философические письма // Россия глазами русского. СПб., 1991. С. 26. [66] Соловьев С.М. Чтения и рассказы по истории России. М., 1989. С. 438. [67] Келли А. Самоцензура и интеллигенция: 1905-1914 // Вопросы философии. 1990. № 10. С. 52-66. [68]Никитенко А.В. Дневник. Т. III. М., 1955. С. 255. [69] Вопросы свободы, свободы воли, тождественной свободе выбора, – вечные спорные вопросы философии и богословия. В осмысленной постановке они существуют со времен Сократа. Их трактовали и как свободу творческой силы, и как безусловную нравственную волю, и как производящую причину человеческих поступков. В данной работе свобода понимается скорее как социокультурная категория, как некая равнодействующая тех нравственных и интеллектуальных устремлений человека, которые контролируются и ограничиваются существующими в государстве нормами и историческими традициями. Соответственно русские «воля», «вольница» отражают полное небрежение этими нормами и традициями, разрыв их. [70] Лихачев Д.С. О национальном характере русских // Вопросы философии. 1990. № 4. [71] Мережковский Дм. Больная Россия. Л., 1991. С. 36. [72] Аскольдов С.А. Религиозный смысл русской революции // Из глубины. М., 1991. С. 225. [73] Булгаков С.Н. Моя родина // Новый мир. 1989. № 10. С. 234. [74] См.: Новый мир. 1989. № 3. С. 251. [75] Ключевский В.О. Неопубликованные произведения. М., 1983. [76]Трубецкой Евг. Максимализм // Юность. 1990. № 3. С. 63. [77]Тютчев Ф. Лирика. Письма. Л., 1985. С. 225. [78] Ильин Дм. «Русская идея» на полигоне «демократии» // Наш современник. 1991. № 3. С. 5-28; Кантор В.К. Западничество как проблема «русского пути» // Вопросы философии. 1993. № 4. С. 24-34; Милов Л.В. Природно-климатический фактор и особенности российского исторического процесса // Вопросы истории. 1992. № 4-5. [79]Романовский С.И. Наука под гнетом российской истории. СПб. Издат-во С-Петерб. университета. 1999. 340 с. [80] Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 14. [81] Марченко Г. Какую Россию мы обретаем? // Октябрь. 1995. № 2. С. 143-161. [82] Каграманов Ю. Империя и ойкумена // Новый мир. 1995. № 1. С. 169. [83]Письма А.А. Блока к Д.В. Философову // Наше наследие. 1990. № VI. С. 51. [84]Розанов В. «Ненавижу цветные одежды» // Наше наследие. 1989. № VI. С. 51. [85] См.: Энциклопедический словарь Брокгауза и Эфрона. Т. 54. [86] Кантор В. Какая демократия суждена России? // Октябрь. 1995. № 9. С. 172-183. |
|
||