|
||||
|
XIX. ПАСКЕВИЧ НА АРАКСЕ После замедлившихся приготовлений к военным действиям, Паскевич выехал наконец, 12 мая 1827 года, из Тифлиса, окруженный блестящим конвоем из пятисот человек грузинских и армянских князей лучших фамилий. Дибича тогда уже не было на Кавказе; он выехал из Тифлиса еще 30 апреля. И Паскевич был теперь полным и самостоятельным распорядителем вверенного ему края. В Шулаверах он осмотрел полки, уже готовые к походу, и отдал приказ выступать. 13 мая войска пошли эшелонами, но подвигались вперед чрезвычайно медленно. Дороги были еще так плохи, что сам Паскевич, ехавший в легкой коляске, едва в три дня сделал тридцать верст и добрался до Акзабиюкского поста. Отсюда он писал государю, что понимает теперь, почему тяжелые транспорты проходили этот путь в десять и более дней. Вообще, знакомясь с обстоятельствами, в которых жило Закавказье, Паскевич научился многому и принимал меры, необходимость которых еще недавно ему не была понятна. Действующие войска он усиливал: из Нальчика, с Кабардинской линии уже шли к нему два батальона Кабардинского полка, и в то же время формировался конный армянский легион в Тифлисе. Там, 15 мая, в армянском соборе совершилась торжественная церемония освящения армянского знамени, а 17 мая дружина уже выступила в поход к Эривани. На пути ее поднималось армянское селение и присоединялось к своим братьям. Скоро дружина насчитывала в своих рядах более тысячи всадников, “пылавших,– как доносил Паскевич,– духом верности и преданности к России”. Трудно изобразить восторг их, когда, впоследствии, перед их глазами встали святые стены Эчмиадзина, на которых тихо колебалось русское знамя. В тот день, как армянский легион выступал из Тифлиса, 17 числа, Паскевич был еще в Акзабиюке. Там случилось одно обстоятельство, прибавившее уже к тревожным заботам о необеспеченном положении авангарда под Эриванью новые. В главную квартиру приехал курьер из Карабагского отряда, от генерала Панкратьева, с депешами еще от 7 числа, чрезвычайной важности. В них говорилось о смерти персидского шаха, будто бы скончавшегося за несколько дней перед тем в Тегеране; известие это подтвердилось в тот же день и частным путем, совершенно с другой стороны, из Нахичевани. Известия эти, основанные на слухах, не были достоверны; но с часу на час можно было ожидать, что они подтвердятся официальным путем, и тогда для России создалось бы совершенно иное положение. Смерть шаха, в которой не было ничего невероятного по самой преклонности его лет и по тем тревогам, которые пришлось ему пережить за последнее время, могла совершенно изменить русскую политику и повлиять на самый ход военных действий. Слишком хорошо известны были последствия, какими всегда сопровождается в Персии смерть царствующего государя, чтобы не глядеть с опасением на будущее. С большой вероятностью можно было ждать, что в Персии произойдут серьезные замешательства, что за раздорами многочисленных шахских сыновей поднимутся междоусобия и мятеж народный разольется от ворот Тегерана до русской границы. Могло случиться прежде всего, что один из сонаследников, ближайший по местопребыванию к сокровищам покойного отца, раньше других захватит вместе с ними власть и корону, как сделал сам Фетх-Али-Шах по смерти дяди, Ага Мохаммед-хана,– и тогда Аббас-Мирза, отвлеченный от столицы войной, мог быть легко оттеснен и от престола. Паскевичу представлялась сложная задача решить, как должен он поступать в смутных обстоятельствах, которые могли возникнуть в Персии: поддерживать ли Аббас-Мирзу и с ним трактовать о мире, если он на первое время восторжествует над другими претендентами на шахский престол, или же принять предложения того из претендентов, который покажет себя непритворно расположенным к России, допустит ее влияние и будет притом настолько силен, чтобы поддержать свои обещания на деле. Но если бы исчезла всякая надежда на возможность восстановить порядок и единодержавие в земле, раздираемой различными честолюбцами, Паскевич предположил во всяком случае принять под русское покровительство все смежные с новой русской границей ханства на тех же условиях, на которых некогда были приняты в подданство ханы карабагский, ширванский и другие; он даже соглашался дать им права несколько большие, оставив им совершенную политическую независимость, лишь бы только владения их заслоняли новые приобретения России от всякого покушения персиян. Все недоумения Паскевича, о которых он писал государю, были разъяснены впоследствии распоряжениями из Петербурга, которые вместе с тем должны были послужить программой для действий Паскевича и на будущее время при всяких обстоятельствах. “В случае междоусобной войны и всеобщего безначалия,– писал ему граф Нессельроде,– Персия легко может подвергнуться совершенному разрушению. Не будет существовать никакого правительства, и мы поставлены будем в недоумение, с кем начать переговоры или установить верные сношения. В таком положении дел, когда все погружено будет в замешательство и расстройство, не следует принимать никакого участия во внутренних раздорах, ни поддерживать ни того, ни другого соискателя престола, а быстро продолжать военные действия, перейти за Аракc и, главным образом, занять Энзели, чтобы утвердиться на берегу Каспийского моря. В этом пункте держаться до тех пор, пока Персия будет волнуема междоусобиями, предлагая постепенно господствующей стороне мир и возвращение как всех завоеваний на правом берегу Аракса, так и самого Энзели, с тем, чтобы Персия уступила России Эриванское и Нахичеванское ханства и заплатила военные издержки”. И относительно прочих ханств государь не был согласен с мнениями Паскевича. Если бы ханы, пользуясь безначалием, пожелали отторгнуться от Персии и сделаться независимыми, то Паскевич не должен был ни возбуждать их к подобной решимости, ни отклонять от нее. Единственное обещание, которое он мог им сделать – это обещание убежища в России в том случае, если бы опасность принудила их оставить ханства и удалиться в Грузию. Государь постановлял непреложным правилом – всемерно уклоняться от всяких обещаний, внушений и воззваний, которые могли бы возложить на Россию какие-либо стеснительные обязательства в будущем; он требовал границы по Аракc и не допускал никаких других соображений, могущих завлечь далее этой, ясно определенной цели. Ответ этот пришел, однако, лишь впоследствии, когда Паскевич находился уже под Эриванью и когда достоверно стало известно, что слух о смерти шаха ложен. Теперь же Паскевич шел вперед, готовый к действиям, но еще не уверенный, какие действия ему предстоят. Обгоняя войска и любуясь их молодецким видом, он, впрочем, писал государю: “Надеюсь с Божьей помощью, что персияне раскаются до истечения пятимесячного срока в том, что дерзнули объявить войну, и почетный мир будет подписан в стенах Тавриза”. Из Гергер 3 июня Паскевич уехал, оставив войска позади, и приказал следовать за собой налегке только лейб-гвардии Сводному полку, полку донских казаков и армянской сотне с двумя орудиями. Он торопился в Эчмиадзин, чтобы до прибытия туда войск ознакомиться на месте с положением дел и безотлагательно принять необходимые меры к дальнейшему наступлению. 8 июня Паскевич уже был в Эчмиадзине. Здесь встретил его посланный от Аббаса-Мирзы с письмом и новыми предложениями мира, впрочем, весьма уклончивыми. Персияне не шли далее уступок Ленкорани и Баш-Абарани, то есть владений, которые давно уже принадлежали России. Паскевич оставил письмо без ответа, а посланного приказал задержать, считая неуместным самое появление его в русском лагере. “Аббас-Мирза еще не государь Персии,– сказал он посланному,– пусть его величество, шах, сам пришлет доверенного сановника и через него объявит мне свои предложения”. Очевидно, посланный приезжал только разведать о русских силах. Он скоро и переменил свою политику, стараясь выдать себя за человека, приверженного к русским, готового содействовать им своими связями и к овладению Сардарь-Абадом, и к возмущению сильного авшарского племени, кочевавшего возле Урмийского озера. Паскевич окончил все подобные разговоры словами: “Мы никого не обманываем, и сами в обман не дадимся”. Войска подходили к Эчмиадзину и становились лагерем. Вся батарейная артиллерия тотчас была отправлена под Эривань, чтобы прибытием своим устрашить гарнизон, а если комендант расположен сдать крепость, то доставить ему для того благовидный предлог. Бенкендорф давно уже писал Паскевичу, что Сават-Кули-хан только ожидает русского главнокомандующего, чтобы войти с ним в непосредственные сношения. Но заявления со стороны коменданта были только хитростью, так как все дело обороны находилось в крепких руках старого сардаря, человека, по выражению Паскевича, “с большим нравственным духом”. А он был верен Персии. Комендант не смел, да и не мог действовать против воли сардаря, и даже ответ на записку, которую Бенкендорф послал к Сават-Кули-хану, пришел за ханской подписью. “Если Паскевич,– писал эриванский сардарь,– намерен видеть коменданта для переговоров о сдаче,– то это бесполезно, так как, будучи главным начальником, я решил уже не сдаваться”. Но свидание по всякому другому делу он разрешал, под условием, однако же, чтобы предмет разговоров был ему известен. Паскевич приказал Бенкендорфу ответить, что не он просил свидания у коменданта, а комендант сам хотел его видеть,– и затем перервать всякие сношения с крепостью. Стойкость сардаря была тем непонятнее, что он, по-видимому, не мог рассчитывать ни на какую помощь. С прибытием Паскевича в Эчмиадзин все ожидали, что участь Эривани будет немедленно решена. На этом настаивали генералы Унтилье и Трузсон. Между ними были разногласия только относительно времени, необходимого для овладения крепостью. Первый, начальник артиллерии, считал, что для пробития брешей потребуется 20 дней, а Трузсон, начальник инженеров, думал, что осада будет окончена в две недели. И как только прибыли под Эривань батарейные роты, Трузсон не медля начал устраивать батареи по ту сторону Занги, с тем, чтобы разбить башню, которой оканчивалась у реки северная сторона крепости. 9 июня Паскевич сам поехал под Эривань. Осматривая начатые работы, чтобы удостовериться в возможности овладеть Эриванью, он нашел, что успех предприятия почти безнадежен. Крепость имела две высокие параллельные стены, узкое пространство между которыми представляло препятствие еще труднейшее, чем самый ров, опоясывавший крепость. Внутренняя стена уставлена была орудиями, расположенными в закрытых башнях; наружная – имела бойницы и оборонялась ружейным огнем и фальконетами. Самый пункт для атаки выбран был весьма неудачно. Русским батареям приходилось стрелять с правого берега реки, на расстоянии около ста двадцати саженей, давая орудиям большое возвышение, так как левый берег, на котором стояла крепость, значительно командовал правым,– и выстрелы не могли быть верны. Если бы даже орудия и разбили башню, то брешь образовалась бы со стороны Занги, где возвышается скала более чем на пятнадцать саженей,– и штурмовать эту брешь было бы сопряжено с неимоверными трудностями, так как за ней вставала другая стена, также увенчанная башней. “При таких условиях,– писал сам Паскевич,– нельзя было определить, когда бы предприятие сие окончилось и сколько бы стоило зарядов, коих у меня только три тысячи. Я приказал прекратить работы, ибо успеха от них ожидать было нельзя”. В это время в числе сподвижников Паскевича выдвигается новая личность, незначительная по своему служебному положению, но обнаружившая решительное влияние на ход военных действий. Это был рядовой восьмого пионерного батальона, Михаил Иванович Пущин, разжалованный по делу 14 декабря 1825 года из капитанов лейб-гвардии конно-пионерного эскадрона. Он приехал на Кавказ из Сибири, вместе со своим товарищем по несчастью, Коновницыным, в самом начале 1827 года, когда главнокомандующим кавказского корпуса был еще Ермолов. Снисходя к тяжелому положению молодых образованных людей, брошенных судьбой в его распоряжение, Ермолов принял их со своей обычной лаской. Вот как, тепло и сердечно, рассказывает Пущин в своих записках о своей первой встрече с ним: “Ермолов,– пишет он,– не заставил нас (его и Коновницына) дожидаться, как Паскевич; он тотчас позвал нас в кабинет, где вместе с Раевским и Суворовым сидел без жилета и галстука, в одной рубашке. Раевский, с которым я был знаком еще в Могилеве, бросился меня обнимать; Суворов просил его познакомить с нами, и знакомство наше, тут начавшееся, обратилось в душевную дружбу во все время пребывания Александра Аркадьевича Суворова на Кавказе. Тогда и Ермолов, вставая, сказал: “Позвольте же и мне вас обнять и поздравить с благополучным возвращением из Сибири, что явно доказывает, что государь, возвращая вас к полезной деятельности, дает вам случай к отличию,– а наше дело вам в этом помогать”. Он просил нас сесть, предложил чаю, расспрашивал о пребывании нашем в Сибири, обнадеживал, что и Кавказ оставит в нас хорошее воспоминание. Продержав нас с час времени, отпустил с благословением на новое поприще”. “Час этот, проведенный у Ермолова,– говорил Пущин,– поднял меня в собственных глазах моих, и, выходя от него, я уже с некоторой гордостью смотрел на свою солдатскую шинель”. Зачисленный на службу в восьмой пионерный батальон, Пущин был назначен в авангард Бенкендорфа. Самоотвержение и мужество его искали только случая выказаться, а этих случаев в то время представлялось так много, что ими надо было только уметь пользоваться. По словам самого Паскевича, русские много были обязаны тогда энергии Пущина, который сумел поставить свое имя в ряду самых выдающихся деятелей персидской и следовавшей за ней турецкой войн. Благодаря этому-то Пущину и был решен вопрос об осаде Эривани. Находясь все время в составе блокадного корпуса, он не терял времени даром и часто, по вечерам, переодевшись в персидскую одежду, тайно ходил в Эривань, снял на план укрепления и изучил окрестную местность так, что безошибочно мог судить о начавшихся тогда осадных работах. Вот что рассказывает он об этом эпизоде эриванской блокады: “Два дня и две ночи вели мы траншеи, оставляя между собой и неприятелем реку Зангу такой быстроты, что вода ворочала и уносила каменья. Я не мог понять плана этих работ, не смел строго судить, потому что Трузсон пользовался репутацией лучшего инженера. На третий день осады, не знаю почему, сам ли от себя, или кто напомнил обо мне, но Паскевич призвал меня и просил откровенно сказать ему мое мнение об осаде. Я объявил, что “ничего не понимаю в этом плане и думаю, что со стороны начатой нами осады – мы крепости не возьмем. Но есть у меня свой план, изученный в два месяца стоянки под Эриванью, и отвечаю, что после восьмидневной осады крепость должна покориться, но только не в это время года, когда половина солдат, после ночи, проведенной на работах, отправляется в госпиталь, где скоро не будет места больным. Поэтому, по моему мнению, следует снять осаду и уходить куда-нибудь в горы искать прохлады и отдыхать до осени”. Паскевич согласился. “Я видел,– писал он в одном из своих донесений государю,– что без осады нельзя овладеть крепостью и что, не сделав бреши, нельзя отважиться на приступ; успех был не верен, ибо средств было мало, и мне нужны были артиллерийские снаряды для решительных действий на левом фланге, в Нахичеванском ханстве. Кроме того, план Трузсона насчет осады совершенно не согласен с мнениями других, и на военном совете, на котором присутствовали генералы Красовский, Бенкендорф и Унтилье, он должен был действительно сознаться, что всего выгоднее вести апроши не оттуда, откуда он начал, а с юго-восточной стороны крепости, от кургана Муханат-Тапа. Продолжая осаду, я потерял бы двадцать дней и был бы должен идти к Нахичевани в самое жаркое время. Итак, самая необходимость заставляла меня, сходно с прежними предположениями, идти на Нижний Аракc и прежде овладеть Нахичеванью, чтобы лишить эриванский гарнизон возможности получить с той стороны какую-нибудь помощь. Под Эриванью же, для наблюдения как за этой крепостью, так и за Сардарь-Абадом останется особый отряд, который, с наступлением сильной жары, расположится в горах и приступит к осаде только осенью, когда прибудет осадная артиллерия”. На последнее решение Паскевича, без сомнения, имела влияние и страшная болезненность, опустошавшая ряды блокадного корпуса. “День ото дня,– писал он государю,– я убеждаюсь, что невозможно будет блокировать крепость, ибо в продолжение пяти дней, как я здесь, четыреста человек больных привезено в Эчмиадзин. Из опыта молдавских кампаний я знаю, как уменьшаются полки болезнями, и боюсь, чтобы войска не дошли до того, что нечем будет и осады делать. В Молдавии случалось, что из числа людей в полку три части были в лазаретах и четвертая только во фронте”. Решения свои Паскевич немедленно начать приводить в исполнение. 15 июня блокадный корпус был сменен. Отряд Бенкендорфа поступил в состав главных сил, а полки двадцатой дивизии, Севастопольский и Крымский пехотные, тридцать девятый и сороковой егерские, шестой пионерный батальон и тридцать восемь орудий двадцатой артиллерийской бригады стали под Эриванью. Командиром нового блокадного корпуса назначен был генерал Красовский, бывший начальник корпусного штаба, отказавшийся от этой должности вследствие неприятностей с Паскевичем и по-прежнему вступивший в командование двадцатой пехотной дивизией. На место его, начальником корпусного штаба, уже по высочайшему повелению, назначен был генерал-адъютант граф Сухтелен, а до приезда его из Петербурга, временное исправление должности было возложено самим Паскевичем на полковника Н. Н. Муравьева. Не лишнее, однако, сказать, что и с этим новым своим помощником Паскевич не ладил. По крайней мере, известный Грибоедов (родственник Паскевича), бывший в это время при нем в качестве дипломатического чиновника, писал к П. Н. Ахвердовой, на дочери которой был женат Муравьев, следующее: “Главнокомандующий очень уважает вашего зятя и имеет к нему полное доверие; но какая-то адская сила тут мешается. Между ними весьма часты сильные размолвки: один кричит, другой дуется, а моя глупая роль мирить их. Однако я вам не поручусь, чтобы в один прекрасный день они не рассорились навсегда. Дело в том, что генерал бывает иногда в таком настроении, что с ним ничего не поделаешь, а зять ваш по своему характеру не способен ублажать”... Так шли дела до тех пор, пока 14 июля не прибыл, наконец, граф Сухтелен. Он принял должность начальника штаба; Муравьев остался его помощником. На другой день после смены блокадного корпуса, 16 июня, полки Бенкендорфа потянулись на сборный пункт, верстах в пятидесяти от Эривани, где сосредоточивались главные силы Паскевича. 19 числа весь корпус передвинулся на реку Гарни-чай,– и был объявлен поход в Нахичевань. Здесь, на Гарни-чае, корпус разделен был на две дивизии: В первую, под начальство генерал-майора князя Вадбольского, назначены были полки: лейб-гвардии Сводный, Херсонский гренадерский и седьмой карабинерный батальон пионеров, Борисоглебский и Серпуховский уланские полки, армянская дружина и двадцать четыре конных и пеших орудия. Во вторую дивизию, генерал-лейтенанта князя Эристова,– Грузинский гренадерский, Ширванский и Тифлисский пехотные, Нижегородский драгунский и двадцать четыре конных и пеших орудий. Начальником черноморской казачьей бригады назначен полковник, флигель-адъютант князь Долгоруков; четыре донские полка остались в команде своего походного атамана, генерала Иловайского. Бенкендорфу поручен был авангард, а в бою – командование всей регулярной кавалерией. Но поход замедлился на несколько дней, так как дальнейший путь требовал большой предусмотрительности. О неприятеле верных сведений в то время не имелось. Были слухи, что шах, с двадцатитысячной конницей, находится еще в Уджанах, в двух-трех переходах от Тавриза, да от десяти до двадцати тысяч войск занимают этот город. Один из сыновей шаха, с отдельным корпусом, стоял у Худоперинского моста; но, как говорили, ему запрещено было переходить через Аракc. Аббас-Мирза стоял в Хое; он приезжал осматривать укрепления Аббас-Абада и уехал назад, так как и ему предписано было не вступать в дело с русскими. Шах рассчитывал, очевидно, соединить все свои силы и тогда уже дать генеральное сражение за Араксом. Таким образом, встретить на пути к Нахичевани сильного неприятеля Паскевич не рассчитывал. Тем не менее, предстоявший поход мог представить едва преодолимые трудности в других отношениях. Перед войсками лежала обезлюдевшая страна, грозившая именно своей пустотой и мертвенностью. До прихода русских войск Эриванскую область населяло до двадцати различных татарских племен, частью кочевых, частью хлебопашцев, и в числе последних были целые деревни армян. Теперь все оседлые жители угнаны были за Аракc, чтобы оставить поля невозделанными и этим лишить русских возможности продовольствовать войска средствами края. Кочующие татары, спугнутые со своих пастбищ, также покидали землю; меньшая часть уходила в Турцию, большинство шло к персиянам: иные охотно поступали в конницу Гассан-хана, другие укрывались в горах, третьи, карапапахи, открыто разбили свое становище по ту сторону Аракса и, под начальством своих лучших наездников, Наги-хана и Измаил-Аги, готовились действовать самостоятельно. Из всех этих племен и составился теперь новый враг, не лишенный серьезного значения. Особенно карапапахи представляли противника, которого игнорировать не приходилось. Этот народ составился из бродяг – и русских, и персидских, и турецких. Между ними были люди необыкновенной храбрости, славившиеся удалью своих разбоев во всех окрестных областях. К ним под защиту стекались теперь толпы подобных им удальцов, и они могли стать весьма опасными. Вступление русских войск в близкие к ним области было им чрезвычайно неприятно: они чувствовали, что сильны только слабостью персидского правительства, и сознавали свою ничтожность перед твердым правлением и превосходством русского оружия. И из всех этих племен, кочевавших тогда в горах от истоков Занги до границ Карабага, ни одно не помышляло прибегнуть под русское покровительство: они думали в ущельях и скалах своих спокойно переждать тучу русского поражения, чтобы потом стать на стороне того, кто окажется сильнейшим. Единственное исключение составляли шадлинцы. Только их предводитель, Аслан-султан, представительный старик, явился в Эчмиадзин к Паскевичу и привел с собой нескольких молодых шамшадильских татар, приносивших повинную голову от имени своих отцов, бежавших в Персию, в числе восьмидесяти семей, еще при Ермолове. Главнокомандующий объявил им прощение и разрешил или вернуться на родину, или остаться на тех местах, которые они теперь занимали. “Ибо,– как говорил Паскевич,– везде Россия, где властвует русское оружие”. Вместе с Аслан-ханом явились, правда, и десять карапапахских старшин. Но на самых лицах их написана была недоверчивость; они пришли единственно с тем, чтобы своими глазами убедиться, в достаточных ли силах пришли русские, чтобы удержаться в тамошнем крае. “Наружность их,– писал Паскевич,– была более испытующая, нежели покорная. Утвердить их в нашем могуществе было, однако, не трудно. Авангардный, лагерь под Эриванью и главный стан под монастырем внушили им почтение”. Пребывание в Эчмиадзине, а потом и на Гарни-чае, таллинского султана успело несколько поколебать умы туземцев, склоняя их на русскую сторону. Человек шестьдесят шадлинцев бросили оружие и бежали из Сардарь-Абада, человек пятьдесят карапапахов, из лучших всадников Наги-хана, покинули его и вернулись к Гокче. Но то были пока лишь отдельные исключения. Нужно было принять соответствующие меры, чтобы сделать татарские племена возможно менее опасными. Наиболее целесообразной из таких мер было войти с ними в мирные сношения. Как ни ничтожно было число татар, передавшихся на русскую сторону, но пример заразителен, и можно было надеяться, что найдутся и другие, которые последуют за ними уже по проложенной дороге. И вот Паскевич, еще из лагеря под Эриванью, отправил в горы нескольких шадлинцев, чтобы завязать с татарами мирные сношения и на первый раз, по крайней мере, установить между ними и русскими торговлю скотом. Главная же цель главнокомандующего состояла не в этом. Ему нужно было занять кочевников переговорами, чтобы растянувшиеся на десятки верст русские транспорты были хотя на время обезопасены со стороны озера Гокчи, где именно и укрывались теперь карапапахи, дышавшие разбоем не менее тех из своих соплеменников, которые служили в полчищах у Наги-хана. Персияне и сами не побуждали их к переселению, зная, что, оставаясь и в горах, они сослужат им добрую службу. Отличные наездники, но нерадивые земледельцы, они не могли оказать русским никакой подмоги в продовольствии, а между тем, обращенные против русских, составили бы отборную конницу, которая на каждом переходе, отовсюду вредила бы отряду. Последствия этих благоразумных мер сказались немедленно. 9 июня под Эриванью Паскевича известили, что Гассан-хан замышляет набег на русские сообщения, намереваясь пройти с огнем и мечом от Гумр через Джалал-Оглы и Башкечет до Цалки. Полторы тысячи всадников, предводимых Джафаром и Наги-ханом, уже были готовы к походу. Но прибытие Паскевича в Эчмиадзин и тотчас же начатые переговоры с окрестными татарами заставили Гассана приостановиться набегом; а между тем на Лорийской степи успели принять меры к его отражению,– и войска заняли некоторые пункты, чтобы охранять жителей во время их полевых работ. Предприятие Гассан-хана расстроилось. Конечно, сделать буйную персидскую конницу совершенно безвредной нечего было и надеяться. Но вся деятельность ее с тех пор ограничивается лишь несколькими набегами на русские сообщения, преимущественно в окрестностях самого Эчмиадзина. Так, 18 июня, четыре донские казака и четыре всадника татарской милиции, отправившиеся на фуражировку, были окружены персиянами в пяти верстах от монастырских ворот, и из восьми человек спаслось только двое,– шестеро были убиты или взяты в плен. Через три дня, 21 июня, когда Паскевич был уже на Гарни-чае, случилось более крупное происшествие. В этот день три офицера, Шепелев, Бурцев и Волховский, ехали из Джалал-Оглы к Эчмиадзину. От Амамлов их сопровождала рота пехоты и несколько конных армян. На пути, за Бомбакским хребтом, в долине Баш-Абарани они встретили персидскую партию и выдержали с ней стычку. Курды нападали врассыпную; русские берегли выстрелы и все подавались вперед. Человек восемь татар было убито, и – что самое важное – убит был сын самого Наги-хана. Это расстроило партию,– и курды отстали. Между тем, проехав несколько верст, офицеры встретили маркитантский обоз в сто двадцать арб, следовавший из Эчмиадзина к Амамлам. Офицеры предупредили маркитантов, что на дороге стоит куртинская партия, с которой они только что имели стычки. Маркитанты махнули рукой и поехали дальше. Потом оказалось, что за три дня перед тем они уже пытались отправиться из Эчмиадзина, не ожидая оказии, но, встреченные случайно самим Паскевичем, были возвращены обратно. Когда войска ушли, они воспользовались слабым надзором и уехали одни, торопясь в Тифлис за новыми товарами. Их гнала жажда скорейшей наживы. Но случилось именно то, на что должно было рассчитывать. Курды напали на обоз, и из ста сорока человек грузин и армян не спасся ни один; часть отведена была в плен, в лагерь Наги-хана, остальные изрублены и брошены на месте. Шепелев, возвращавшийся на другой день из Эчмиадзина по той же самой дороге, видел их трупы. Конечно, против подобных частных случаев разбоя делать было нечего. Но чтобы обезопасить путь к Нахичевани, Паскевич перед самым выступлением на Гарни-чай завязал новые сношения с той отраслью карапапахского народа, которая держалась около Гокчи. Ему известно было, что после Наги-хана, между карапапахами наиболее знаменит умом и отвагой некто Мамед-ага, оставшийся в горах по ту сторону Аракса,– и он попытался войти с ним в тесные сношения. С этой целью отправлен был в горы поручик Карганов с тремя грузинскими дворянами; за безопасность их поручился шадлинский султан, который вызвался служить Карганову и проводником, оставив сына и брата заложниками в лагере. О том, что русские войска пойдут в Нахичевань, не знал даже Карганов. Паскевич хранил это в глубокой тайне, усиленно распространяя, напротив, между кочевниками слух, что намерен пока ограничиться одной блокадой Эривани. Переговоры Карганов на первый раз повел так успешно, что Паскевич справедливо мог считать татарские племена, кочевавшие на его пути, достаточно успокоенными, чтобы не опасаться со стороны их сильной помехи в движении к Нахичевани. Но случилось неожиданное обстоятельство, которое, казалось, опровергало эти надежды. Едва войска, 19 июня, стали на Гарни-чае, как в первую же ночь от шадлинского султана прискакал в лагерь нарочный с известием, что карапапахи вновь поднимаются на русских, что Гассан-хан, по их приглашению, прошел горами, от Алагеза на Гокчу, и Карганов вместе с грузинами взяты в плен. Известие это оказалось, к счастью, преувеличенным. В горах, действительно, поднялась тревога, но ее распространили искусственно неблагонамеренные люди, чтобы запугать как Карганова, так и тех из татар, которые уже склонялись изменить персиянам. Карганов при этих обстоятельствах не потерял, однако, присутствия духа. Зная характер людей, с которыми ему приходилось иметь дело, он захватил одного из возмутителей, несмотря на то, что был окружен толпой его единомышленников, и жестоко избил его нагайкой. В то же время он наугад объявил народу, что русские идут на Гарни-чай и что нет таких теснин, которые они не прошли бы для обуздания непокорных. Ни сам Карганов, ни карапапахи вовсе не ожидали появления войск на пути к Нахичевани; но когда наутро узнали, что русские действительно на Гарни-чае, участь возмущения была решена: девятьсот семейств изъявили покорность, и сто пятьдесят карапапахских всадников спустились с гор, чтобы представиться Паскевичу. Между ними был и Мамед-ага, о привлечении которого на русскую сторону так много заботился главнокомандующий. Паскевич тут же поставил его векилем, то есть начальником кочевок,– и половина племени отложилась от непримиримого врага России, Наги-хана. 21 июня, когда все успокоилось и перед русскими войсками лежал открытый путь, корпус двинулся наконец от Гарни-чая далее к Нахичевани. Переход этот оказался, тем не менее, сопряженным со страшными трудностями. Приходилось идти низменной долиной Аракса, отличающейся знойно-удушливым климатом. От Гарни-чая до Нахичевани всего семьдесят две версты; но это пространство по песчаным степям, в стране, превращенной в пустыню, под палящим солнцем, когда температура доходила до сорока трех градусов, при совершенном отсутствии воды и подножного корма – войска едва прошли в шесть дней. Ужасный, притом непривычный для русских климат отзывался не только на людях, но и на животных. Волы едва передвигали ноги, а лошади прекрасной уланской дивизии, воспитанные в конюшнях военных поселений, скоро пришли в такое изнурение, что почти не годились для борьбы с живой персидской конницей. Глядя на эти полки, очевидцы припоминали теперь, какие насмешки и шутки сыпались на головы кавказских драгун, когда красивые уланы, в невиданной дотоле пестрой одежде, на рослых и прекрасных конях, впервые появились из России на улицах Тифлиса. Каким ничтожным и мизерным казался в то время строй нижегородцев, сидевших на маленьких азиатских конях, круглый год ходивших на пастбищах по Алазани; но то были добрые степные кони, способные выносить все трудности походного быта, и их стремительным атакам Паскевич был обязан впоследствии славой Джеванбулахской победы. Неприятель только издали следил своими конными партиями за движением русских войск. У самой уже Нахичевани, по ту сторону Аракса, стоял более значительный конный персидский отряд: но едва Паскевич выдвинул свою кавалерию вперед, как персияне, слабо отстреливаясь, ушли. Перед русскими войсками была теперь никем на защищаемая Нахичевань. Это – один из древнейших городов Армении, славившийся некогда своей обширностью, богатством и многолюдным населением. Время его основания теряется в отдаленнейшей глубине веков. Некоторые ориенталисты долго считали, что Нахичевань есть древняя Артаксата, построенная еще Аннибалом; но развалины Артаксата были открыты впоследствии верстах в семидесяти отсюда на северо-запад, между Араратом и Эриванью. Армянская история, полная библейских легенд, думает, что Нахичевань была первым местом поселения праведного Ноя, по выходе его из ковчега,– и на армянском языке Нахичевань так и значит “первое пристанище”. Предполагают также, что на том самом месте, где теперь стоит город, поселены были евреи, плененные Навуходоносором и подаренные им армянскому государю. Предание говорит, что один из этих пленников, Сумбат, сделался любимцем царя и что от него-то и произошло знаменитое поколение Багратидов, царствовавших целое тысячелетие и в Грузии, и в Армении. Так или иначе, но в течение многих веков, пронесшихся над ней, Нахичевань испытала множество бедствий и от внешних врагов, и от внутренних переворотов, которыми так богата история Армении. Со второго века город переходит уже из рук в руки и принадлежит то армянам, то персиянам, то туркам. Сколько раз он был разрушаем и жители его истребляемы поголовно. Но город возникал из развалин с прежним блеском, и население его не уменьшалось. При последней катастрофе, постигшей его при Шах-Аббасе, он заключал в себе до сорока тысяч домов и более трехсот тысяч жителей. Шах-Аббас отнял тогда Нахичевань у турок; но, не надеясь удержать ее за собой, разрушил город до основания, а несчастных жителей, не разбирая пола и возраста,– вырезал. Нужно сказать, что в завоеванной им Армении, в тех местах, которые были отдалены от границы Персии, шах везде с такой же лютостью расправлялся с жителями: он хотел оградить Иран от соседней могущественной Турции – пустынями. По окончании жестоких войн, опустошенная вконец Нахичевань осталась, однако же, за турками. Надир-шах вновь закрепил ее за Персией; но город более уже никогда не возникал из своих развалин. И теперь, когда русские войска вступали в него,– Нахичевань представляла лишь жалкие следы прежнего величия. На пространстве более чем десяти верст лежали развалины, и на них – ничтожный город, вмещавший в себе не более пяти тысяч жителей. 26 июня Паскевич занял его без боя. Жители соседних горных отрогов явились с изъявлениями покорности. Но в нескольких верстах к югу от Нахичевани лежала на Араксе значительная крепость Аббас-Абад, только овладев которой можно было довершить покорение Нахичеванской области. На нее и направил теперь свои удары Паскевич... |
|
||