• ГЛАВА I
  • ГЛАВА II
  • ГЛАВА III
  • ГЛАВА IV
  • ГЛАВА V
  • ГЛАВА VI
  • ГЛАВА VII
  • ГЛАВА VIII
  • ГЛАВА IX
  • ГЛАВА X
  • ГЛАВА XI
  • ГЛАВА XII
  • ГЛАВА XIII
  • ГЛАВА XIV
  • ГЛАВА XV
  • ГЛАВА XVI
  • ГЛАВА XVII
  • ГЛАВА XVIII
  • ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

    ГЛАВА I

    Бэмптон, старый слуга Лебофора, состоявший в звании оруженосца и командовавший небольшим отрядом вооруженных людей, как будто только и ожидал несчастного исхода турнира, чтобы усилить затруднения молодого рыцаря. Он был приставлен к пылкому юноше скорее в качестве руководителя и дядьки, чем для исполнения обыкновенных обязанностей слуги, однако, теперь обнаружил мало такта в выборе момента и способа излить давно накипевшее в нем неудовольствие.

    Лебофором успела уже овладеть тайная и, пожалуй, бессознательная страсть, ставшая, благодаря роскошному климату Италии, непреодолимой. Воспламененный, с одной стороны, одобрением Лукреции и тем лестным восхищением, которого он удостоился в ее присутствии, а с другой стороны – озлобленный злословием и явной враждебностью Альфонсо, он с затаенной досадой выслушивал наутро после турнира пространную речь своего оруженосца, резко порицавшего иностранных женщин и в особенности итальянок. Однако, юноша не смел опровергать эти поучения, тем более, что Бэмптон свел разговор на похвалы кузине и невесте рыцаря, мисс Алисе Бофор, а в заключении сказал, что надо безотлагательно хлопотать о церковном разрешении на этот брак, которого легко добиться при благосклонности папской племянницы.

    Эти слова были так справедливы, так внушительно подкреплялись взором старика и собственным сердцем Лебофора, что он обещал немедленно приступить к необходимым хлопотам. Между тем, протекло много дней, а Лебофор, хотя и постоянно вращался в общество Лукреции, не обмолвился еще ни одним словом об этом деле. Правда каждый раз, идя в Ватикан, Реджинальд собирался изложить свою просьбу, но стоило ему попасть туда – и его намерения разлетались прахом. К несчастью, Бэмптон сам подавал ему повод действовать таким образом, представляя влюбленному юноше опасность в его дальнейшем пребывании в Италии, после того, как он навлек на себя гнев могущественного повелителя Феррары. Реджинальда возмущала мысль удалиться оттуда из-за личных опасений, и он отговаривался различными предлогами, либо молчал вовсе, лишь бы оттянуть отъезд из Рима.

    Однако, в оправдание юноши, надо заметить, что после тревожной ночи, последовавшей за прощальным пиром Цезаря, на котором Лукреция явно отличала его, Реджинальд пришел к решению поспешить к ней на следующий день и добиться разговора наедине, чтобы изложить ей свою просьбу. Он был уверен, что при безграничном влиянии Лукреции можно было скорее достичь успеха этим путем, чем подачей прошения в папскую канцелярию. Однако, перед этим ему вздумалось предварительно посоветоваться о своем деле с Орсини. Последний стал убедительно просить его отложить этот план, так как всякое подозрение насчет Реджинальда рассеялось теперь в его душе, и он почувствовал к нему прежнее расположение после великодушного поступка молодого рыцаря на турнире. Однако, Лебофор упорствовал в своем намерении, так что Паоло наконец стал просить его присутствовать на своем бракосочетании с Лукрецией. Свои расчеты на этот брак он основывал на следующем. Дворянство вступало в союз с Цезарем Борджиа и, в то время, как Цезарь действовал в Милане, стараясь усыпить подозрительность французов, дворяне хотели собрать свои военные силы под предлогом нападения на Пиомбино с целью вернуть его церкви, долгое время спорившей с родом Аппиани об обладании этой страной. Но в действительности, вместо этого союзники намеревались, после соединения с Цезарем, внезапно напасть на Тоскану, чтобы восстановить в ней господство Медичи. Получив такое подкрепление, папа, как рассчитывал Паоло, должен был уступить желаниям семейства Орсини отдать ему руку своей дочери.

    – Когда же моя цель будет достигнута, – со смехом прибавил Паоло, – то замыслы Цезаря против Феррары осуществятся еще нескоро.

    Размышления Реджинальда насчет удивительных хитросплетений итальянской политики были вскоре вытеснены другими, более приятного свойства. Молодым людям принесли богато разрисованные арабесками и любовными эмблемами грамоты на звание членов двора любви, основанного Лукрецией. Из числа своих приближенных она выбрала двадцать самых красивых и наиболее талантливых дам, которые с таким же числом кавалеров, отличавшихся теми же качествами, составили академию, где ей предстояло занять председательское кресло. В академики были избраны Паоло Орсини, Лебофор, Бембо, Макиавелли, кардинал Медичи и другие лица, одаренные остроумием и поэтическим талантом. Предполагаемой целью этого учреждения было обратить неподатливого иоаннита к сладостному учению любви. С этим намерением члены академии сговорились собираться в каком-нибудь месте, указанном очаровательной председательницей: или в одном из ее садов Ватикана, или во дворцах друзей, удостоенных столь высокой чести. Такие собрания должны были происходить по вечерам три раза в неделю. Первые заседания были назначены в винограднике Ватикана, как назывались прекрасные сады, покрывающие теперь холм, но должны были состояться лишь через неделю после отъезда Цезаря, когда иоаннит мог оправиться от своей раны окончательно.

    Альфонсо нетерпеливо ожидал своего выздоровления. Он хотел лично убедиться, как далеко простиралась близость между Лукрецией и Лебофором, и вместе с тем, для него было блаженством смотреть на нее хотя бы глазами навеки изгнанного духа, который заглядывает через решетку рая. Порою ему казалось, что желанный день никогда не наступит, однако он наступил.

    Сборным пунктом для членов академии было назначено дивное место Ватикана. Аркады виноградных лоз, переплетавшихся с ярко-зеленой весенней листвой и роскошными цветами, поднимались уступами на возвышенность и, сходясь вместе, образовывали там подобие звезды и навеса над густым ковром зеленеющей лужайки, в середине которой бил фонтан. Между аллеями виноградных лоз, а также среди множества розовых кустов и высоких кипарисов открывались великолепные виды на окрестности и на город, благодаря чему эта возвышенность называлась Бельведером.

    Альфонсо решил присоединиться к гостям, явившимся последними, и, поднимаясь на первую террасу, увидел, что здесь принята предосторожность. Все должны были проходить мимо караула из красивых детей, одетых амурами, которые защищали вход своими маленькими серебряными луками. Каждый посетитель был обязан отдавать им свое оружие и обещать вести себя со всеми вежливо и миролюбиво. Это показалось подозрительным иоанниту, но он все же дал точно такое же обещание, нетерпеливо поспешил затем вперед и вскоре очутился среди вновь учрежденной академии.

    Перед фонтаном был разостлан круглый, богато затканный цветами и фруктами ковер. Вокруг него на зеленых бархатных подушках низких плетеных кресел восседали двадцать избранных членов по обеим сторонам председательского кресла, возвышавшегося на лужайке. На нем сидела Лукреция, увенчанная диадемой из мирт и роз, а прочие дамы надели на себя только гирлянды из тех же цветов. Лебофор и Орсини помещались справа и слева председательницы, а против нее, на самом отдаленном краю круга, было приготовлено место для Альфонсо.

    Когда он подошел, Лукреция вела оживленный разговор с Лебофором. В ее игривом кокетстве и даже страстных взорах рыцаря было что-то такое, что успокоило ревнивые опасения влюбленного, но ему не понравились внезапная краска, ударившая ей в лицо, когда она отвернулась от Реджинальда, чтобы приветствовать его с холодной вежливостью, а также обнаруженная ею тревога, когда она, видимо преодолевая это чувство, приказала всем присутствующим вменить себе в обязанность ненарушимое согласие и приветливость во время заседаний. Устремив на Альфонсо Довольно грозный взгляд, Лебофор заявил, что не желает отступать от своего права. С таким же строгим взором и Альфонсо выразил свое согласие. Потом он занял назначенное ему кресло, которое одно не было украшено цветочными гирляндами.

    После того, у прекрасной председательницы все стали единодушно просить объяснения, в чем должна заключаться цель основанной ею академии, и какого рода услуг ожидает она от тех, кто был удостоен звания ее членов. Не бросив ни одного взгляда на иоаннита, она улыбнулась Лебофору и сказала следующее: «Академия поставила себе задачей обратить на путь истины такого мрачного и закоренелого противника любви, как феррарский рыцарь, а так как любовь – столь высокое и несравненное благо, что пренебрегать ею могут только люди, не знающие ей цены, то члены академии должны рассказывать на ее собраниях истории о действии и могуществе любви, счастливые или несчастные приключения, воспевать или описывать в песнях нежную страсть, стараясь рассеять или опровергнуть всякие сомнения, какие могут возникнуть у непокорного, и заключать каждое из своих заседаний танцами, музыкой и невинными развлечениями или чем-нибудь иным, способным внушить то дивное чувство, против которого восстает только один иоаннит».

    В заключение председательница предложила, чтобы каждый академик, во избежании скучных формальностей, избрал себе имя приятного для него значения, которым он и будет называться в академии.

    Бембо тотчас предложил, чтобы Лукреция, служившая сосредоточием и солнцем счастья для всех членов очаровательного кружка, называлась просто Светом. Тут она, поспешно обернувшись к Лебофору, спросила, согласен ли он быть ее Подсолнечником, когда же тот охотно принял это имя, Альфонсо заявил, что желает назваться Мраком, в виду того, что его мнения считаются противоположностью мнениям председательницы. Он не подозревал, насколько повредил себе, резкостью своего поведения невольно обнаружив обуревавшие его чувства. Но Лукреция чутким женским инстинктом угадала, что ревность Альфонсо может быть возбуждена.

    После того, как эти приготовления были окончены, Лукреция предложила Бембо открыть прения. Последний улыбаясь заявил, что прежде всего было бы нужно согласиться между собой насчет сущности любви, изложить ее законы и поставить ее себе задачей.

    Это предложение было единодушно принято всеми и затем последовала беседа, которую не мешало бы увековечить на этих страницах за ее блестящее красноречие, если бы она не отличалась сладострастной окраской, допускавшейся нравами того века и той страны. Сам Платон был бы, пожалуй, поставлен в тупик хитроумием иных из этих объяснений, а Сафо невольно бросило бы в краску от чувственного пыла других. Между тем, все общество разразилось громким хохотом, когда Лебофор, воображая, что он следует общему примеру, откровенно, но страстно признался в том чувстве, которое заполнило его сердце. Орсини определил любовь, как желание быть воздухом, окружающим Лукрецию, а Макиавелли, осмеяв эту сентиментальность, утверждал, что любовь есть желание попасть в сети Вулкана. Альфонсо, само собой разумеется, сочли неспособным вносить свое мнение по этому предмету, но объяснение самой Лукреции он нашел резко противоречившим ее характеру. Любовь, сказала она, есть желание души слиться с другой душой, чтобы изжелать одиночества, при котором мир превратился бы в пустыню.

    Обсуждение темы продолжалось с неослабевавшей живостью до тех пор, пока на темно-синем небе взошла луна. Тихая прелесть и угасающие краски вечера гармонировали с беседой молодежи и время пролетело незаметно до прихода посланного с докладом, что папа хочет садиться за ужин. Так как Лукреция всегда ужинала вместе с отцом, то академия решила проводить ее во дворец. Вдруг в начале аллеи, которая вела к башне Борджиа, из кустов неожиданно выскочил монах, пал на колени перед Лукрецией и подал ей письмо.

    Вся живость молодой женщины тотчас пропала. Бледная и дрожащая, она отвернулась и вскрыла конверт, приказав монаху встать. Однако, тот не поднимался с колен, с мольбою сложив руки.

    – Я не могу... не должна... не хочу... – заговорила, наконец, Лукреция в очевидном смущении. – Передайте отцу Бруно, что никто сильнее меня не сожалеет о его аресте, но исполнить его просьбу я не в силах. Скажите ему, пусть он подождет. За несколько дней могут произойти важные перемены. Скажите ему... Ах, право, не по недостатку сострадания отказываюсь я ходатайствовать за него! Но скажите ему, отец Биккоццо, что его слова оскорбляют меня, и он должен поискать себе другого посредника.

    При этих неожиданных речах Биккоццо громко зарыдал, стал умолять Лукрецию и горько сетовать на то, что он своей необдуманной болтовней дал врагам отца Бруно предлог к аресту его.

    Однако, Лукреция с несвойственной ей суровостью отвергла все его мольбы и приказала караульным солдатам выпроводить монаха, если он не удалится добровольно. Затем она пошла дальше, явно превозмогая стыд и упреки совести, и стараясь своим видом поддержать гордый и гневный тон своего ответа.

    Прошло несколько дней. Основываясь на своих наблюдениях, Альфонсо не сомневался более, что Лебофор вытеснил его из сердца Лукреции, и что его личное несчастье и благополучие его соперника вскоре сделаются полными. Он даже пришел к тому заключению, что при всей невинности первых заседаний новой академии под руководством Лукреции они скоро перейдут в разнузданность и будут доставлять ей удобные случаи, которыми она, по слухам, умела отлично пользоваться.

    Между тем, ее чары действовали неотразимо на избранную жертву. Альфонсо был окружен всем, что способно разжигать чувственные страсти. Его воображение подстрекалось пылкой поэзией и яркими описаниями, в которых изощрялись рассказчики любовных историй. Он находился постоянно под влиянием дивной красоты Лукреции с ее разнообразными приманками, и таким образом страсть, пожиравшая его, возрастала ежечасно, несмотря на все его старания преодолеть ее.

    Чем более Альфонсо, находясь в близком общении с Лукрецией, понимал редкое сочетание прелести с ее поразительно блестящим, хотя и не лишенным женственности умом, и неистощимое сокровище нежности и кротость, таившееся в ее сердце, тем сильнее вызывали его ревность муки отвергнутой любви. Он не мог более сомневаться в том, что им пренебрегали. Холодность красавицы к нему, равно как и поощрение, которое встречал от нее Лебофор, служили ему доказательствами этого. С целью утвердиться в своих намерениях, он старался воспользоваться своим положением, чтобы собрать против Лукреции улики, которые внушали бы ему отвращение к ней, и вооружили бы его против ее чар. Но как ни подозрительно думал Альфонсо о необычайной нежности, которую обнаруживал папа своим крайним снисхождением к Лукреции, – сейчас же находилось объяснение всему этому: ведь и тайные свидания между ними, и неограниченное влияние Лукреции на Александра вызывались опасностями, по-видимому, грозившими могуществу дома Борджиа, а очарованию Лукреции способствовали ее красота, таланты и отвращение к Цезарю.

    Да, танцовщица-сицилианка выразилась очень метко, сказав, что там, где отсутствует светлый дух любви, неминуемо явится мрачный. И этот дух нашептывал Альфонсо, как безрассудна была принесенная им жертва, какое великое счастье оттолкнул он от себя из-за призрака, потому что не чем иным, как призраком, было овладевшее им сомнение, ради которого он пренебрег представлявшимся ему блаженством.

    «Из-за чего именно ты отказался от прекрасной возлюбленной? Из-за того, что не мог облечь ее священной целомудренной прелестью супруги? Но разве уже слишком поздно? – продолжал нашептывать ему Дух. – Ведь Лукреция некогда любила тебя, да еще и теперь в ее взорах загорается порою отблеск прошлого!»

    Вдобавок, на горизонте появилась новая опасность. Шансы Паоло Орсини на брак с Лукрецией поддерживались обстоятельствами, которые по-видимому, обеспечивали за ним успех, но эти обстоятельства были политического свойства, так как холодность Лукреции по-прежнему стояла на точке замерзания. Дело в том, что Цезарь по прибытии в Милан стал во главе церковного войска, как назывались военные силы союзного Дворянства, и немедленно произвел нападение на Тоскану, а это давало ему как будто все шансы на восстановление владычества Медичи.

    Постепенно под влиянием все разгоравшейся страсти Альфонсо пришел к мысли, что для соперников, так жестоко оскорбивших его, самой горькой чашей был бы его успех у Лукреции. Мало-помалу эти рассуждения перешли в действия, Альфонсо стал с меньшей горячностью опровергать доказательства, приводимые членами академии любви, и Лукреция вскоре заметила общую перемену в его обращении с ней. Но она сама относилась к нему так, словно пламенные взоры, выдававшие пыл и нечестивый пламень его сердца, лишь еще более отталкивали и оскорбляли ее. Однако эта целомудренная холодность Лукреции и то гордое презрение, с которым она смотрела на него, только усиливали безумие желаний рыцаря, несмотря на всю их безнадежность. Члены академии, заметив смягчение прежних строгих правил Альфонсо, безжалостно подтрунивали над ним, но он нисколько не обижался на это, не скрывал того, что поддался убеждениям своих новых товарищей, и, хватаясь в своем отчаянии за каждую соломинку, напал на мысль, что, заявив о своем обращении, он может воспользоваться случаем для любовного признания, пыл которого, пожалуй, вновь зажжет в сердце Лукреции былое чувство к нему.

    Он не составлял себе определенного плана, не ставил определенно цели, но наконец, измученный равнодушием Лукреции, попросил Фаустину доложить своей повелительнице, что он считает себя совсем обращенным, но желает лишь краткого разговора наедине для разъяснения еще некоторых сомнений, прежде чем заявит перед собранием о своем отречении от прежнего заблуждения.

    Трудно представить себе тот восторг, который испытал Альфонсо, когда Фаустина принесла ему ответ, что Лукреция пойдет на другой день под вечер в сады Эгерии и даст ему там аудиенцию перед открытием заседания академии, которая должна собраться в этом месте по ее распоряжению.

    Почти впервые со дня своего прибытия рыцарь снял с себя свою обычную неуклюжую одежду и одел костюм из черного бархата, с роскошной отделкой из драгоценных кружев и золотого шитья, а к плечу прикрепил шелковый шарф белого цвета, избранного Лукрецией. Затем он тайком оставил Ватиканский дворец и вступил в долину Эгерии, обуреваемый страстями и воспоминаниями, которые отнимали у него не только всякую силу, но всякое желание сопротивляться.

    Поджидавшая его Фаустина сообщила ему, что Лукреция отпустила своих приближенных дам, предоставив им забавляться по-своему в саду и собирать цветы для гирлянд. Последние предназначались для круглого храма, сплетенного из ветвей и цветов и стоявшего в центре лабиринта, прозванного Минотавром по античной статуе, служившей ему украшением. Обрадованный Альфонсо надел на палец старой кормилицы дорогое кольцо, сказав, что дарит его в знак благодарности за ее внимание к нему во время болезни, и, не чуя под собою ног, поспешил вперед. Однако, едва перед ним показалась сквозь просветы листвы повитая розами арка храма, его сердце забилось так сильно, что ему пришлось остановиться, чтобы перевести дух. В этот момент Альфонсо услышал голос, но не Лукреции, и со щемящей болью в груди притаился в кустах, чтобы убедиться, насколько основательно шевельнувшееся в нем подозрение.

    Минотавр, вылитый из бронзы, представлял собою чудовищного быка, лежащего на мраморном полу храма в той позе, как он только что был поражен смертельным ударом Тезея, с опущенной к земле головой. Его могучая шея и плечи образовали удобное сидение, и Альфонсо увидел, что, полулежа на нем, Лукреция плела гирлянду из цветов, грудою лежавших перед нею. Возле нее, прислонившись к пьедесталу колонны, стоял Лебофор с несколькими венками на руке. Он говорил о чем-то тихо и страстно, а Лукреция отвечала ему равнодушным тоном, бойко смеясь и устремив взор на свою работу, и глубокое волнение молодого англичанина ею не замечалось.

    Лебофор до настоящего дня не сделал еще никакого дальнейшего шага для окончания своего брака с двоюродной сестрой. Он только сказал Лукреции, что хочет попросить ее о поддержке своего ходатайства перед папой, когда у нее будет время выслушать его. В то утро молодой человек был немало удивлен известием, что она готова принять его в своем саду перед заседанием академии и изложить папе его просьбу по возвращении во дворец. Это сообщение было получено Реджинальдом вместе с советом хранить его в тайне. Последнее обстоятельство возбудило в нем пылкие надежды и опасения, но он не хотел вдаваться в них и повиновался приказу Лукреции, решительно отбросив все размышления, чтобы не вызвать нового препятствия в своей совести.

    Альфонсо не догадывался, что Лукреция была уведомлена о его приходе таинственным знаком. Но, едва он очутился вблизи нее, она нетерпеливо перебила Лебофора:

    – Довольно, довольно! Полагаясь на ваше рыцарское слово, я готова поверить, что я прекрасна, как морская пена, если этого будет с вас достаточно. Скажите, однако, в чем заключается ваша просьба. Мы получили благоприятные известия из Милана и его святейшество особенно расположен сегодня оказывать милости.

    Смущенный Лебофор помолчал, после чего с усилием, которое не осталось незамеченным, в отрывистых словах изложил свою просьбу о разрешении ему жениться на двоюродной сестре, которая была помолвлена раньше с его братом.

    – Значит, вы любите англичанку, и хотите навсегда покинуть меня? – спросила Лукреция с заблестевшим взором, который пронзал Реджинальда насквозь.

    – Да, я люблю, люблю! – ответил он дрожащим голосом, с побледневшим лицом. – Я люблю... нет, я обожаю, боготворю тебя... одну тебя... чудная Лукреция! Прочь все посторонние соображения! Пусть предадут меня самой лютой смерти, если я лгу, только бы мне умереть у твоих ног! – и в порыве страсти Реджинальд бросился перед нею на колени.

    – Вот вы как раз приняли позу, удобную для примерки венка, который предстоит вам надеть сегодня вечером, – сказала Лукреция, беззаботно смеясь, точно признание Лебофора было самой обыкновенной речью, и шутя наклонилась к нему, чтобы надеть венок.

    Вероятно ее намерением было явно показать рыцарю свое благоволение, но она не рассчитала силы чувства, превозмогшего в его груди все остальные порывы, и внезапно очутилась в объятиях юноши.

    Лукреция отскочила назад и воскликнула:

    – Так вот какова твоя верность твоей кузине, твоя почтительность к дочери Александра! Но нет, я знаю твой честный нрав, – прибавила она, повернувшись и оторопелому рыцарю, когда послышался шорох в кустах, – и потому согласна принять это за карнавальную шутку и наказать тебя.

    Говоря таким образом, молодая женщина бросила бывшими у нее в руке цветами в смущенного и пристыженного Лебофора.

    В этот момент показался Альфонсо. Очевидно, довольный энергичным отпором, который встретил от нее Реджинальд, иоаннит пылко приветствовал Лукрецию, а затем, после церемонного поклона сопернику, напомнил ей, что выпросил себе аудиенцию наедине, чтобы откровенно изложить перед нею обуревавшие его сомнения.

    – Я боялась, рыцарь, что ваши вопросы окажутся слишком трудными для того, чтобы их могла разрешить неученая женщина, – с поразительной холодностью ответила она, – а потому позвала на подмогу вот этого ученого доктора академии и должна удержать его при себе. Он просветил меня уже насчет некоторых вещей, о которых я не имела понятия.

    Альфонсо стал настолько же мрачен, насколько повеселел Лебофор, однако превозмог себя и произнес:

    – Во-первых, я хотел бы знать, может ли истинная любовь до такой степени угаснуть в женском сердце, чтобы от нее не осталось и следа?

    – Об истинной любви я не могу сказать это. Ведь вам известно лучше, чем всякому другому, что я неспособна к ней. Но если поверх грубого и запутанного наброска должна быть нарисована новая и более блестящая картина, то было бы жаль, если бы от прежнего остался след.

    Лукреция высказала это с такою явной холодностью и презрением, что Альфонсо был жестоко уязвлен ее словами.

    – Тогда я снова впаду во все свои прежние ереси, – с горечью произнес он. – Мне всегда было противно смешиваться с толпой и быть любимым лишь в качестве одного из многих. Если женская любовь такова, тогда ничто не привлекает в ней моей души и она возвратится к своему прежнему покою.

    – От этой мысли на вас веет холодом, несмотря на знойные лучи солнца над нашей головой. Пойдите сюда, Лебофор, иначе мы превратимся в ледяные сосульки оба.

    – Я удалю с ваших глаз зиму, из опасения, чтобы горячность рыцаря не воспламенила также и меня, – горьким тоном заметил Альфонсо и удалился так внезапно, что Лукреция не успела остановить его.

    В дурном настроении, в отчаянии, иоаннит посетил Бембо, сообщил ему свои наблюдения и резко прибавил, что, так как влюбленные пришли к взаимному соглашению, то он не желает быть дольше свидетелем измены Лебофора, чтобы не дать воли своей досаде. Он поручил Бембо извиниться за него в том, что он не может присутствовать на дальнейших заседаниях академии и принимать участие в прочих увеселениях во время продолжавшегося поста, так как из-за них он соблюдал последний недостаточно строго, как это требовало его положение члена духовного ордена.

    Бембо ответил, что женщина, подобная Лукреции, опасна для каждого, и охотно взялся исполнить возложенное на него поручение.

    К вечеру Альфонсо получил известие, что его отсутствие нисколько не помешало общему веселью, и что Лукреция еще никогда не была оживленнее и довольнее, как в этот день. Он оставался, запершись у себя в комнате, как будто погруженный в молитвы, а в это время двор задавал все более и более многочисленные и блестящие празднества. Бембо постоянно ворчал о явных доказательствах благоволения Лукреции к Лебофору, и это доставляло новую пищу самым жестоким опасениям Альфонсо. В то же время он заметил, что его зорко стерегли, так что у него даже явилось опасение, что он скорее играет роль арестанта, чем гостя в Ватикане.

    Между тем, возвращение Цезаря, которое должно было освободить участников турнира, замедлялось, а успешные действия Орсини в Тоскане делали, вероятным, что они вскоре займут в Риме господствующее положение. Терпение Паоло, казалось, вытекало преимущественно из этой надежды, как вдруг все переменилось. Союзные дворяне, навлекшие на себя ожесточенную ненависть флорентийцев своими опустошениями, неудержимо готовились к осаде столицы, но были неожиданно остановлены могущественными приказами французского короля. Французское войско со своей стороны готовилось выступить против Неаполя, и Цезарь заявил, что должен повиноваться королю, вернувшему ему вновь свою благосклонность, и что церковное войско примкнет к французам согласно воле его святейшества. Его слова произвели действие громового удара средь ясного неба. Союзные дворяне увидели теперь, что их ловко перехитрили, и что им остается только заодно с партией Борджиа заискивать у французов.

    Однако, Цезарь и Александр сумели подговорить неаполитанского короля Федерико заключить союз с испанцами, и когда прибыли французские полководцы со своим войском, численность которого, правда, была далеко не достаточна для затеянного предприятия, то после торжественного богослужения в присутствии папы было объявлено о заключении этого союза, в виде результата которого Неаполь должен был быть разделен между французами и испанцами. Конечно, все это дело приукрасили разными мнимыми предлогами. На несчастного неаполитанского короля возвели разные обвинения, чтобы затушевать интригу папы и Цезаря, однако, столь явное предательство участников такой политической комбинации возмутило даже наиболее бессовестных государственных людей. Французы не могли особенно протестовать, не располагая достаточными военными силами, и примирились с положением, а Борджиа торжествовали.

    Все Орсини, особенно Паоло, чувствовали, что они впутались в игру, в которой потерпели поражение, а нескрываемое торжество партии Борджиа еще усиливало в них чувство унижения. Но им приходилось подавлять свои тревоги и гнев, и они собрались в большом числе, чтобы участвовать на пиру, который хотел дать папа в честь французских полководцев. Цезарь сам пригласил Лебофора и иоаннита, и велел передать им, что после совещания с французскими рыцарями он намерен объявить свой приговор относительно турнира.

    ГЛАВА II

    Молва о роскоши и великолепии папского двора подготовила французских полководцев к тому, что они встретят здесь большую изысканность, однако, и они были поражены, увидав в громадном зале башни Борджиа изумительное зрелище. Блестевший позолотой потолок, обои и бархатные драпировки, украшенные чудесами возрожденного искусства, простирались, насколько мог окинуть их взор, и заканчивались галереей, откуда ряд террас вел наверх, к восхитительным дворцовым садам, листва которых отливала зеленым серебром в прозрачном воздухе. Длинная галерея кишела прислугой в дорогой одежде, пажами и вооруженными людьми, которым предстояло услуживать во время пира многочисленным гостям, так как папа пригласил к себе все французское войско, за исключением простых солдат. Посредине галерея образовала круглый зал, над которым возвышался купол, густо покрытый серебряной пылью и опиравшийся на беломраморные колонны с коринфскими капителями. Это было самое парадное место пира. Тут на возвышении под балдахином восседал глава церкви.

    Тут же сидели Лукреция со своим женским штатом, французские полководцы и прочие знатные гости. Тройчатые жезлы архиепископов и епископские посохи перемешивались с копьями, блестящими боевыми секирами и жезлами герольдов, потому что за каждым стулом стоял представитель духовенства в расшитой золотом столе [22] или еще более нарядный герольд, или паж в берете с пером для услуг дамам, рыцарям или духовным особам. Античные статуи украшали все простенки. В полированном мраморном полу отражались серебряные вазы художественной работы, стоявшие в промежутках вокруг зала. В них дивно благоухали цветы. Столы были покрыты скатертями и уставлены сосудами, украшенными драгоценными камнями.

    В последнее время Цезаря сильно сбивали с толка донесения его шпионов, и он не без мучительного подозрения посматривал на рыцаря Лебофора, статная фигура которого, так же как цветущее лицо и великолепная одежда, возбуждали всеобщее внимание, зависть и любопытство, когда было замечено, как Лукреция отличала его своею сияющей улыбкой. Чело Цезаря омрачилось, когда он увидел, как равнодушно отвертывалась она от иоаннита и в какую глубокую грусть был погружен феррарский рыцарь. Цезарь старался подавить свое беспокойство и рассыпался в преувеличенных похвалах Лебофору, представляя его французским полководцам.

    Пир происходил с обычной пышной торжественностью. Красота Лукреции вызывала величайшее воодушевление среди французских рыцарей и сияла особенным блеском. Зная слишком хорошо дурную славу, ходившую о ней, молодая женщина старалась опровергнуть ее контрастом увлекательной живости и остроумия, которые слишком редко бывают уделом тех, кого осаждают мрачные мысли, вызываемые сознанием своей виновности в тяжких преступлениях. Правда, Альфонсо не раз по колебанию ее прекрасной груди замечал, что Лукреция вздыхала тайком, даже принимая со смехом поклонение своих новых обожателей. Но ему казалось, что это был вздох сладострастной нежности, предметом которой являлся Лебофор. Сладостное благоухание ароматов, тихая музыка, не мешавшая разговору, и ослепительная прелесть молодой женщины – все возбуждало эту ревнивую мысль и еще усиливало пламень страсти. Веселый смех гостей казался ему каким-то издевательством над его тоской и каждая чрезмерная похвала красоте Лукреции задевала его, как личное оскорбление.

    Такое зрелище сделалось, наконец, слишком тягостным даже для притворства Цезаря. Он, обуреваемый страстью к сестре, решил, что необходимо хотя бы на время удалить от Лукреции и Лебофора, к которому она, видимо, благоволила, и Альфонсо, казавшегося ему тоже подозрительным, а потому, внезапно переменив разговор, произнес:

    – Однако, мы лишаем себя превосходной забавы! Мне весьма интересно узнать, моя прекрасная сестрица, и вы, прелестные дамы, насколько вам удалось растопить лед в груди своего пленника. Знайте, господа французы, что этот духовный рыцарь презирает всех женщин и хвалится тем, что способен устоять против всех их соблазнов.

    – Рыцарь, – сказал тогда старик де Латремуйль, – если ты не сдался безусловно несравненной красоте той дамы, то я не называю тебя больше рыцарем потому что и небожителям не стыдно поклоняться ей.

    – О, – чуть побледнев, ответила Лукреция, – мы нашли лед таким крепким, что он только сильнее затвердел, хотя мы все беспрерывно озаряли его лучами своего благоволения.

    – Тогда узнайте мое решение, – внезапно сказал Цезарь. – Оно было торжественно обсуждено в присутствии господина де Латремуйля и его благородных товарищей. Так как все очевидцы турнира признают благородных синьоров Орсини и Лебофора неповинными в напасти, постигшей их соперника, видят в ней лишь несчастную случайность и приписывают им одинаковые заслуги, одинаковую славу, то мы заявляем, что приз может быть присужден только после бранных подвигов, а потому тот из этих синьоров, который по решению дам превзойдет всех храбростью на ратном поле во время предстоящего завоевания Неаполя, удостоится победного венка. Таким способом мы узнаем, действительно ли дамы чтят истинную доблесть, или же только обманчивое подобие силы и храбрости, которые они находят у тех, кто, обладая этими качествами в избытке, умеет владеть собой.

    Все присутствующие, за исключением иоаннита, ответили на эту речь единодушным возгласом одобрения. Воинственный дух проснулся даже в папе, и он громко изъявил свое согласие.

    Лебофор бросил тревожный и страстный взгляд на Лукрецию, которая, видимо, побледнела. Однако, она заметила, что взоры Цезаря устремлены на нее, и тихо промолвила:

    – Рыцарь-иоаннит не находит более нужным оспаривать награду, а потому я надеюсь, что нам, дамам, нет надобности подвергать своего борца столь суровому соревнованию.

    Альфонсо был совершенно ошеломлен. Хотя он, в качестве стойкого приверженца Франции, чувствовал, что было политической лестью служить таким образом тайно под знаменами французов, однако, мысль о безопасности Лебофора заставила его решиться.

    – Я принимаю ваш вызов, благородный синьор, – сказал он Цезарю, – тем более, что при этом можно избавить от карающей роли мой меч, острие которого притупляют старые воспоминания.

    Глаза Лебофора засверкали, и он был готов дать резкий ответ. Однако, Лукреция, к удивлению всех присутствующих, прикоснулась к его руке и удержала юношу повелительным взором.

    – Успокойтесь, успокойтесь, прошу вас всех, – сказала она, внезапно бросив на Цезаря крайне зоркий взгляд. – Я охотно доверила бы защиту благородного дела мечу английского рыцаря против благороднейших рыцарей в мире, и потому вы не должны удивляться, что я почитаю его, как только когда-либо чтил храбрость наш слабый пол. Но я признаюсь в такой же любви ко всем вам, и если кого-либо из вас постигнет беда, то знайте – я пожалею пострадавшего, а, быть может, и отомщу за него.

    Эта странная речь так и осталась неразгаданной, потому что предводитель гасконцев Иво д'Аллегр, воскликнул обидчивым тоном:

    – Вы говорите так, точно этот рыцарь непобедим, как сам Георгий Победоносец или древний Ахиллес! Я не смею равняться со столь испытанными мужами, но право, лучший рыцарь Англии нашел бы, пожалуй, между нами такого, который запретил бы ему хвастаться.

    – Если вы удовольствуетесь худшим, благородный синьор, то я и вашим услугам, – с горячностью подхватил Реджинальд. – Надеюсь, я не совсем забыл наставления своего деда, который рассказывал мне, каким образом ему удалось присутствовать на коронации нашего юного короля Генриха Шестого в Париже.

    – Славный ответ! – с добродушным смехом заметил Латремуйль. – Запомните это хвастовство, господа французы, и если улыбка ваших возлюбленных не способна заставить вас отнять славу у этого англичанина с острым языком, то пусть вас побудит к тому воспоминание о его бахвальстве.

    Таким образом затянулся странный спор между тремя славными участниками юбилейного турнира и начал привлекать к себе внимание всех рыцарских дворов в Европе. Но он оказался теперь близким к разрешению.

    Французское войско провело на своей стоянке лишь несколько дней, и римлянам пришлось полюбоваться еще одним величественным зрелищем, когда оно выступило в поход. Весь папский двор смотрел на него с высоких валов крепости Святого Ангела. Французские военные силы следовало признать несоразмерными затеянному предприятию, как ни кичились французы недавним завоеванием Милана и легкими победами Карла VIII. Их двенадцатитысячная армия состояла преимущественно из отборнейших французских рыцарей и швейцарской пехоты, почти непобедимой в поле благодаря военной выдержке и опыту, а римское дворянство выставило от себя еще около 5 000 человек. Когда вся эта армия двигалась по мосту крепости Святого Ангела, весь папский двор и дамы посылали воинам прощальный привет с крепостных валов, а папа благословлял их. Народ ликовал, пушечная пальба сливалась с военной музыкой и барабанным боем.

    Не замечая того, что взор Паоло почти впервые устремлен на него с подозрением, Лебофор появился с разорванным шарфом Лукреции на шее, который был отвергнут раньше Альфонсо. Внимательным наблюдателям показалось, что Лукреция послала воздушный поцелуй английскому рыцарю в отдельности, а Бембо заметил, что, когда скрылся из вида последний штандарт, ее глаза наполнились слезами.

    – Кого удостоили вы своего сожаления, прекраснейшая синьора? – полюбопытствовал Бембо нежным тоном.

    – Как известно всякому, не в моем характере улыбаться только одному, как и оплакивать одного, – с притворной живостью возразила Лукреция. – Мне стало грустно лишь при мысли о том, что немногие из этих воинов вернутся домой, чтобы радовать взоры своих матерей и тоскующих невест.

    Стены Рима вскоре остались позади удалявшегося войска, а вокруг него простиралось теперь мертвое уединение. Кампаньи.

    Дальновидные наблюдатели понимали уже многое в политике партии Борджиа. Цезарь внезапно обнародовал распоряжение, по которому все владения рода Колонна были объявлены отчужденными, и подстрекал род Орсини занять их в пользу папы или свою собственную. Еще яснее обнаруживались планы этих людей в мероприятиях, к которым прибег папа немедленно по выступлении союзных войск, причем подверглись притеснению многие мелкие дворяне, укрепленные замки которых были заняты им под разными предлогами.

    Не обращая внимания на великолепные виды, развертывавшиеся кругом, войско вступило в степи Понтийских болот. Эти места представляли в то время бесконечное болотистое пространство, перерезанное там и сям мрачными лесами и обширными пустынями или горами, на скалистых вершинах которых виднелись укрепленные замки и города. Жаркий, напитанный серными испарениями воздух висел над землею, как полог, и даже самым отважным становилось жутко. Солдаты, знакомые с народными сказаниями и пораженные прелестью уединенных оазисов, попадавшихся здесь в виде зеленых цветущих островов в необозримой пустыне, думали, что попали в заколдованную область, которая была так богато украшена, чтобы заманивать неосторожных путников.

    Между тем слава, за которую собирались сражаться соперники – Альфонсо, Паоло и Лебофор, – словно по какому-то высшему велению убегала от них. Несчастный неаполитанский король, пораженный множеством ополчившихся против него врагов, решил защищаться только в укрепленных городах. Ближайшим из них была Капуя. Цезарь объявил теперь во всеуслышание, что по тайному уговору между гарнизонными войсками он возьмет город, как только появится перед его воротами. Было известно, что в гарнизоне Капуи преобладали немецкие наемники, что там недоставало выдающегося вождя, что город переполнен напуганными беглецами, и французские полководцы твердо верили обещанию своего хитрого союзника, хотя он не сообщил им, на чем основывались его расчеты.

    А между тем, весь его план зиждился на том, что в Капуе находилась его возлюбленная Фиамма. Он послал ее туда для того, чтобы она уговорами и подкупом склонила начальников наемных немецких войск сдать город войскам папы.

    План был составлен хитро, но осуществление его произошло не совсем так, как рассчитывал Цезарь, о чем рассказано ниже.

    Войско подвигалось вперед, не встречая ни малейшего признака сопротивления, и, когда достигло спуска с гор, господствующих над равниною Вольтурно, перед ним открылась Капуя со своими башнями и зубчатыми стенами у подножия высокого холма. Вокруг нее цвел рай Италии, счастливая Кампанья. На каждом склоне зеленели виноградники. Рощи померанцев, лимонов и гранат наполняли воздух благоуханием, блестящая зелень лугов была так густо усеяна цветами, что они казались одинокими садами, тогда как на далеком горизонте виднелась вершина Везувия и полоса Средиземного моря.

    После своих заявлений Цезарь двинулся с итальянцами к городу, чтобы добиться сдачи. Его сопровождала многочисленная свита полководцев, между которыми находились и Альфонсо, Паоло и Реджинальд, смотревшие с неудовольствием на возможность мирной сдачи города. Герольд в белом предшествовал им. Дорога окаймлялась с обеих сторон померанцевыми рощами и цветущими липами и вела к роскошным лугам и садам под самыми городскими стенами. Фиалки и жасмин цвели даже в крепостных рвах у подножия земляных валов, и от всего окружающего веяло такой мирной идиллией, что было странно увидать на валах множество вооруженных людей, петарды, пушки и солдат с горящими фитилями в руках. Удивление нападающих возросло еще более, когда на требование герольда над воротами появился вооруженный предводитель и воскликнул:

    – Перемирие? Послушаем герцога Болонского!

    Это был хорошо знакомый голос Фабрицио Колонна. Повсюду носились слухи, что партия рода Колонна удалилась с войском короля Федерико, и присутствие страшного Фабрицио сулило неудачу плану Цезаря. Однако, он бесстрашно опередил на несколько шагов свою свиту, придержал коня и предложил городу сдаться его законному главе, папе.

    – Я не удивляюсь вашему требованию, мой любезнейший и учтивый убийца из-за угла, умертвивший родного брата, тиран и притеснитель! Ведь вы воображаете, что ведете переговоры с предателем Филиппе Маасом, а не с Фабрицио Колонна, который находится в Капуе, чтобы защищать город, принадлежащий его государю, королю неаполитанскому, против целого света, против святого отца и самого черта в придачу! – воскликнул Колонна. – По этой причине, сиятельный Борджиа, я вынужден отказать вам в приюте, но не в угощении. Вот вам дыни, чтобы утолить вашу жажду после утомительной езды до Капуи.

    Тут он кивнул нескольким солдатам. Те появились с большой корзиной, подняли ее над насыпью и поставили перед конем Цезаря, где она раскрылась, причем из нее выкатились шесть окровавленных голов. Даже Цезарь побледнел при этом ужасном зрелище и, с трудом успокоив лошадь, устремил взор на окровавленные лица казненных с неподвижными стеклянными глазами и слипшимися от крови волосами.

    – Разве тут не все те подлые негодяи, которые под влиянием твоих происков хотели сдать тебе этот город? Или ты ищешь между ними безусые уста твоей любовницы, чтобы расцеловать их? – с горьким смехом спросил Фабрицио. – Подожди несколько часов, и я пришлю ее голову с помощью одной из этих бомб к тебе в палатку и сердечно поблагодарю тебя за то, что своим последним вероломством ты дал мне предлог смыть ее кровью выродка позорное пятно с племени Колонна.

    – Как тебе угодно, – ответил Цезарь. – По крайней мере, ты спровадишь ее в рай правоверных турок, и султан будет стоять у входа, чтобы приветствовать свою возлюбленную. Как тебе угодно! А мое равнодушие при этом засвидетельствует миру, насколько были несправедливы твои обвинения.

    – Собака! – воскликнул Колонна. – Ведь она грозит мне твоим мщением, только твоим, как влюбленного в нее любовника, если я вырву ее из святилища, куда она скрылась, чтобы оградить себя от моей мести. Но я вправду сделаю это, если бритые головы не выдадут мне ее до заката солнце!

    – Вот я и опровергну твои слова, – возразил Цезарь. – Святилище находится в соборном храме, в центре Капуи, которую я передаю самой грубой ярости солдат и клянусь, что не пойду ни на какие уступки. Как представитель церкви, я лишаю всяких прав убежища каждый храм, каждую часовню в этих стенах, предаю проклятью весь город и отлучению всех, кто окажет сопротивление нашему повелителю, папе. Итак, ступай и делай, что хочешь с изменницей, с языческой любодейкой, со своею племянницей, из-за которой ты нападаешь на меня, чтобы Италия поверила твоей лжи о смерти султана Зема.

    – Даю тебе сроку, пока догорит этот фитиль, после чего наши пушки очистят воздух от твоего тлетворного присутствия, – ответил Фабрицио, взяв у одного из солдат горящий фитиль.

    Цезарь презрительно засмеялся и упрямо погрозил кулаком, однако счел нужным удалиться и не спеша отъехал назад, к своей свите.

    Фитиль догорел.

    – Пли! – загремел Колонна, поддавшись своему бешенству, и швырнул фитиль за насыпь.

    Все бросившие ему вызов удалились, исключая Лебофора.

    – Еще один удар в честь веселой старой Англии! – воскликнул он и, подняв коня в галоп, метнул своим копьем, как молнией, в высокие зубцы городских стен и сам помчался к городу.

    В продолжение нескольких секунд только сверканье его меча и его ободряющий клич давали знать, что он еще жив в вихре дыма и пламени, окружившем храбреца. Это зрелище пробудило дух соревнования в рыцарях и, не дожидаясь ни совета, ни приказа, они решили моментально идти на приступ. Войско хлынуло к городу, и только одни швейцарцы соблюдали свою строгую дисциплину, тогда как осажденные сыпали градом пушечных ядер и стрел со своих укреплений, высота которых почти удваивалась глубиною рвов.

    Однако, эти преграды не замечались в первом пылу штурма. Некоторые из нападающих, очертя голову, кидались верхом в ров, чтобы переправиться через него вплавь, другие запасались приставными лестницами и осадными орудиями, отчаянно стараясь взобраться на валы, и только когда много смельчаков утонуло, было пронзено стрелами или раздавлено громадными камнями, с изумительной силой брошенными в них с валов, люди рассудительные отчаялись в успехе предприятия.

    Между тем, пушки французов стали отвечать на неприятельский огонь и под защитой порохового дыма войско продвигалось ближе для возобновления приступа. Проворно были сколочены плоты для переправы через ров, и отряд храбрейших рыцарей ожидал сборки одного из них, чтобы попытаться проникнуть за неприятельские стены, как вдруг появление колоссальной и тяжеловесной машины, которую везли люди Цезаря под его собственным руководством, привлекло все взоры. Она состояла из четырех длинных бревен, поставленных стоймя на громадных колесах и снабженных перекладинами так, что они образовали четыре крутых лестницы до вершины, где была устроена башенка с подъемным мостом на цепях, который мог быть моментально спущен.

    Даже защитники города с беспокойством и удивлением смотрели на это невиданное, громадное орудие, поставленное по приказанию Цезаря вне обстрела неприятельских пушек. Рыцари теснились к нему, чтобы узнать цель этого нового изобретения.

    – Оно придумано Никколо из Флоренции, – ответил Цезарь на вопросы рыцарей. – Эта осадная башня предназначается для таких городов, как этот, с высокими валами и широкими рвами, но, пожалуй, для ее применения понадобятся более смелые люди, чем те, которые находятся между нами. Кто желает последовать за тремя рыцарями-участниками турнира, которые, конечно, готовы подняться в башню, чтобы опустить подъемный мост на крепостной вал и проложить нам дорогу в осажденный город?

    Самые отважные промолчали при этом предложении. Только Лебофор, спрыгнув с коня и ступив на первую перекладину лестницы, воскликнул:

    – Мы, англичане, победим!

    Он поднялся с большим проворством, несмотря на тяжелое вооружение. Орсини моментально был возле него. Альфонсо, за которым теснились молодые французские рыцари, поспешил присоединиться к своим соперникам.

    В несколько минут башня наполнилась, на лестницах висело множество воинов, рвавшихся в бой, а натиск желавших разделить их славу был так велик, что машина с величайшим усердием продвигалась вперед. На беду, на откосе она получила сильный толчок, от которого покатилась в ров.

    С оглушительным треском ударилась машина в городскую стену, причем ее верхняя часть отклонилась от башни. Цезарь воскликнул. Но осажденные оторопели до такой степени, что могли только смотреть на страшную машину, не двигаясь с места. Пользуясь благоприятным моментом, рыцари выскочили из своей деревянной тюрьмы и с победным криком напали на бастион у ворот в надежде проложить дорогу своим друзьям.

    Сражение возобновилось со всех сторон под грохот пушечной пальбы, крики, стоны и звуки труб. Цезарь, по крайней мере, обладал военными способностями и, ободряя своих воинов среди разрушения и адского шума, собственноручно помогал сооружать из лестниц и бревен мост к катапульте во рву, чтобы они могли спешить на выручку победоносным участникам штурма.

    Однако, те не нуждались в подкреплении. Защитники вала со страшной стремительностью были загнаны в башню над воротами, защищавшую вход.

    Между тем, Фабрицио Колонна поспешил к угрожаемому пункту и стал упорно защищать башню против всех нападений полуобезумевших победителей, которые при своих бурных попытках ворваться в крепость сталкивались друг с другом. Иоаннит и Орсини так сильно столкнулись между собой, что были отброшены оба в сторону и дали возможность Лебофору пробраться к штурмующим. Храбрец, не заметивший в пылу битвы, что его меч сломан, кинулся вперед и, хотя его плащ и верхнее платье были разорваны неприятельскими копьями, проник в башню. Он одновременно с тем отрядом копьеносцев выскочил из противоположной башни, с ожесточением напал на штурмующих с тыла, и разрубил цепи заслона над воротами, который с оглушительным треском рухнул вниз, едва не размозжив череп иоанниту.

    Лебофор очутился среди разъяренных врагов в башне, вход в которую был заперт, тогда как его друзьям, дравшимся снаружи, приходилось теперь защищаться самим против нового нападения. Но пока они в большом смятении готовились к отпору копьеносцев, осажденные собрались на зубцах башни. Там вспыхнуло яркое пламя и вдруг на головы осаждающих хлынул поток горящей смолы. Объятые пламенем некоторые из них в беспорядке ринулись вперед и многие были сброшены с вала в ров, где задохнулись под тяжестью своих доспехов. Однако, большинство рыцарей выстроилось снова в боевом порядке и отражало нападение копьеносцев с непоколебимым мужеством. Произошла жестокая рукопашная схватка на валах, сопровождаемая оглушительным шумом, который производили многочисленные отряды, теснившиеся внизу.

    Среди этой сумятицы ужасы кровавой резни достигли своего кульминационного пункта, и у осаждающих, казалось, была отнята всякая надежда на подкрепление. Ров вокруг их осадной машины внезапно запылал огнем, и пламя принялось бушевать в нем, как будто он был наполнен скипидаром, серой и прочими горючими веществами. Поднялся крик, предупреждавший, что подобные приготовления были сделаны вокруг всех валов, охваченные паникой солдаты бежали из крепостных рвов, побросав там свои осадные машины, лестницы и оружие. Услышав на валах крик и увидев беглецов, штурмующие, теснимые неприятелем, оставили всякую надежду. Они думали только о бегстве и, хотя машина Цезаря во рву была объята пламенем, рыцари все-таки спрыгнули на нее и уцепились за бревна.

    Однако, огненная бездна, пылавшая внизу, не соблазняла находившихся ниже всех спуститься еще глубже. Дон Мигуэль, скакавший верхом рядом с Цезарем, радостно крикнул ему:

    – Всем троим пришел конец, и донна Лукреция должна винить только себя!

    – Смотри, Мигуэль, кто это протягивает иоанниту руку, чтобы отвести его в безопасное место, и ловко увертывается от всех ударов? – так внезапно и сердито воскликнул Цезарь, что каталонец сильно встревожился, и его беспокойство еще усилилось при виде того, как герцог впился в происходившую перед ним сцену глазами.

    – Я вижу только одного: это – Фабрицио, благородный синьор, – ответил Мигуэль.

    – Глупец! – раздражительно продолжал Цезарь. – Уж не воображаешь ли ты, что зрение обманывает меня? Я различаю его совершенно ясно.

    Многочисленный отряд воинов, собравшийся вокруг Фабрицио, с громким победным криком схватил несколько бревен, подсунул их под неуклюжую машину, и приподнял ее с нечеловеческой силой, чтобы моментально уничтожить всех, стоявших на ней. Толстые бревна дрожали секунду в равновесии, а потом с такою силой рухнули назад, что почти все стоявшие наверху били сброшены, а многие раздавлены при падении.

    После этого нападающие ограничились тем, что вытаскивали солдат из горящего рва, восстанавливали порядок и поддерживали артиллерийский огонь с целью препятствовать вылазке неприятеля. Осадную машину Цезаря не было возможности спасти, она была объята пламенем. Множество солдат сгорело и было изуродовано, однако, наибольший урон понесли рыцари. Между ними не досчитывалось Лебофора. Хотя его судьба не были известна в точности, но едва ли оставалось сомнение в гибели молодого англичанина.

    Несмотря на уважительные причины неприязни к нему, сердце Альфонсо опять загорелось былой дружбой, когда он припомнил блестящие достоинства и печальную участь юноши. Однако, это благородное чувство поколебалось опять, когда старик Бэмптон в несвязной болтовне принялся роптать на одну женщину, предательские обольщения которой довели до гибели его молодого господина. Ярость и горе Орсини были не менее жестоки, и только мщение, которым он угрожал убийцам, могло удержать старика от отчаяния.

    Никаких верных сведений нельзя было добыть Фабрицио не допускал никого ни под каким предлогом приближаться к городским стенам. Тогда французы решили повести правильную осаду.

    Однако, для полного обложения Капуи понадобилось несколько недель. Наконец, оно завершилось, после чего город стал подвергаться беспрерывному обстрелу французской артиллерии, которая и тогда уже считалась первой в Европе. Вскоре было замечено, что город лишь слабо отвечал на неприятельский огонь. Было пробито много брешей, причем осажденные не прибегали к обычным средствам починки этих повреждений, однако, осаждающие изведали мужество защитников Капуи и потому продолжали расширять бреши, избегая возобновлять приступ, не собравшись предварительно с силами. Но вот однажды все с удивлением заметили, что крепостные валы совершенно покинуты. Французские вожди опасались военной хитрости со стороны неприятеля, а так как у них не было никакой возможности переправиться через ров, то они отложили всякую попытку напасть на город. Под вечер на бастионе появился Фабрицио с белым шарфом, повязанным на его жезле. Увидев иоаннита, который в мрачной задумчивости наблюдал за работами осаждающих, он обратился к нему и ослабевшим голосом попросил его прислать уполномоченных для переговоров о сдаче Капуи, причем добавил, что французские полководцы доставили бы ему большое удовольствие, если бы поручили ведение переговоров о сдаче именно ему, Альфонсо. Поощренный этим иоаннит в сильном волнении рискнул осведомиться об участи английского рыцаря.

    – Скажите Цезарю, – ответил Колонна, – пусть он пришлет за его трупом, если желает из братской любви отослать его к Лукреции.

    Злобная улыбка, сопровождавшая эти слова, до того взволновала Альфонсо, что он предпочел промолчать.

    Весть о сдаче вызвала всеобщее удовольствие. Так как во время осады иоаннит дал массу доказательств своего ума и храбрости, то Цезарь поддержал просьбу Фабрицио уполномочить феррарского рыцаря на ведение переговоров. Кроме того, он с приветливостью попросил его добиться выдачи тела английского рыцаря, чтобы можно было похоронить храбреца со всеми воинскими почестями, и с этой целью сам хотел сопровождать иоаннита до городских ворот с носилками, а потом следовать в погребальной процессии с рыцарями и военачальниками, которые пожелают отдать дань уважения доблестному воину. Эти слова почему-то невольно вызвали тревогу в сердце Альфонсо, однако всякие возражения были здесь, конечно, не уместны, в город был отправлен герольд с известием, что посол готов предстать перед вождями. Фабрицио ответил, что будет ждать его завтра поутру.

    На другой день весь лагерь поднялся рано. Однако, отправка Альфонсо для переговоров была благосклонно принята лишь предводителями войска, свирепые же и грубые солдаты пришли в бешенство узнав, что лишаются кровавого торжества и наживы, которую сулил им грабеж богатого города.

    Когда Альфонсо тронулся в путь, за ним в некотором отдалении последовал мрачный кортеж, состоявший преимущественно из свиты Борджиа и Орсини. Их значки были из черного бархата и они волочили за собою свои копья по земле. Босые монахи из соседнего монастыря сопровождали их с погребальным пением и горящими факелами. За ними шли два герольда с черным флером поверх пестрой одежды. Бэмптон вел под уздцы, под черным бархатным чепраком, с султаном из перьев боевого коня своего господина. Далее следовали носилки, сделанные из двух молодых березок, повитые зеленью кипарисов, которые несли английские стрелки. Цезарь добился того, что все войско должно было встретить в боевом строю прах павшего героя.

    Внимание гарнизона было привлечено всеобщим движением в лагере, и лишь по выяснении этого обстоятельства Альфонсо был допущен в город.

    Для него был спущен подъемный мост, который полагалось снова поднять по военным правилам, когда посол минует ворота. Монахи также вошли в город, а Цезарь с людьми, несшими носилки, вдруг быстро кинулся вперед и остановился на мосту, против чего караульный солдат – здоровенный немец – не сделал никаких возражений. Альфонсо, между тем, медленно ехал по улице, которая вела к замку, причем приветственные крики народа и потупленные взоры попадавшихся ему солдат ясно говорили, что произошло какое-то событие, облегчившее сдачу города Цезарю.

    Альфонсо нашел Фабрицио в одной из комнат замка, в нише окна, по-видимому, занятого наблюдением за какой-то работой, производимой на площади или на валах. Ему пришлось дважды докладывать о прибытии посла, прежде чем он обратил на него внимание, так что Альфонсо успел рассмотреть то, что так сильно приковывало его взоры. Напротив окна возвышались башни собора, громадные двери которого были заперты а все пространство между храмом и замком было битком набито молчаливо стоявшим народом, который, судя по всему, ожидал чего-то необычайного.

    – Рыцарь, – заговорил Колонна, внезапно подняв голову, вы увидели слишком многое, но я рассчитываю на ваше благородство. Перейдем к нашему делу. Не будь этого мятежного сброда и лукавых козней дьявола в образе женщины... Впрочем, это сюда не относится... итак, к делу!

    Альфонсо был крайне удивлен этими речами, и всем виденным, однако, промолчал о том и пожалел о положении Колонны. Он искренне желал, чтобы тот не колеблясь принял благоприятные условия, которых ему, конечно, не предложили бы вторично, если бы знали лучше его положение. Предложенные условия сдачи встретили мало возражений со стороны вождя и его офицеров, но Фабрицио прибавил одну оговорку, на которой настаивал с жаром, внушившим подозрение иоанниту, а именно, потребовал, чтобы наказание, которому он вздумал бы подвергнуть заведомых изменников, сносившихся с неприятелем, не было сочтено нарушением условий обоюдного освобождения пленных.

    Альфонсо заявил, что французы ни в каком случае не пойдут на столь безрассудную и унизительную уступку.

    – Тогда им придется снова прислать мне своих уполномоченных когда казнь уже совершится и не будет больше подлежать спору, – ответил Фабрицио. – Вы слишком благородны, чтобы довести меня до крайности. Знайте, я скорее готов погибнуть под развалинами, чем допустить дочь своего брата вновь сделаться любовницей подлого соблазнителя, да, да, дочь родного брата, отвратительную ведьму, которая возбудила моих людей к мятежу, а наемных солдат подкупила деньгами, и которая даже теперь, умирая с голоду в соборе, повсюду брызжет своим ядом! Своими пророчествами и безумствами она склонила народ к сдаче города и предвещает, что никакая власть на земле не может противиться военному счастью второго Цезаря. Но я запер ее. Замок и гарнизон еще верны мне, а своими пушками я могу превратить город в груды мусора. И я поклялся, что сделаю это, если мне не выдадут виновной для справедливого наказания, но не допущу, чтобы она попала после сдачи города вновь в развратные объятия Борджиа.

    – Этого не может быть, благородный синьор, – возразил Альфонсо. – Я всегда слышал, что она была любовницей языческого султана.

    – Тогда тем менее будет страдать Борджиа при виде постигшей ее справедливой кары. Монахи ищут только благовидного предлога для ее выдачи, потому что бдительность моих людей тяготит их. Если вы не можете договориться относительно этого пункта, то подождите еще немного, и в этом не окажется больше надобности.

    Тут Фабрицио гневно распахнул окно, и Альфонсо увидел площадь, наполненную вооруженными людьми, которые медленно и с ропотом сопровождали рыцаря в доспехах, но безоружного, и со связанными руками, как будто он был пленником.

    – Кто это? – воскликнул Альфонсо, вскакивая с места. – Этого не может быть... а между тем, это – он, рыцарь Лебофор!

    – Ха-ха! – разразился диким смехом Фабрицио. – Если прелестница Борджиа не околдовала и вас, то посмейтесь вместе со мною. Не правда ли, как ловко я надул ревность ее партии? Я пощадил английского рыцаря за его несравненную храбрость. Неужели вы все еще сомневаетесь? Пойдемте, поздравьте его с освобождением!

    ГЛАВА III

    Альфонсо машинально последовал за Фабрицио. Они пришли на площадь и стали пробираться в густой толпе народа. Их сопровождал беспрерывный тихий ропот, однако, внимание большинства было устремлено на собор, под громадным порталом которого Лебофор разговаривал с несколькими людьми. Он говорил громко, и Альфонсо мог ясно расслышать, как молодой англичанин объявил, что святилище может спокойно выдать изменников, нашедших в нем убежище, так как весь город предан отлучению уполномоченным церкви, герцогом Цезарем Борджиа, потому все священные места лишены своих привилегий.

    Когда Фабрицио и Альфонсо стали подниматься на ступени соборного крыльца, слова Реджинальда, очевидно, успели произвести свое действие. Изголодавшиеся стражи святилища, которое было окружено тесным кольцом караульных по приказу Колонны, несмотря на сопротивление толпы, открыли массивные двери храма. Тотчас же глазам присутствующих предстали два бледных и дрожащих инока весьма преклонных лет, изнемогавшие от долгого поста и страха. В глубине храма виднелся главный алтарь, а под расписным окном, в углублении, похожем на склеп, сидела женщина. Закутавшись в дорогой плащ, скрестив руки, она опиралась подбородком на колени и, как безумная, смотрела во все глаза на непрошеных пришельцев.

    Лебофор обнаружил величайшее смущение. Тихий, печальный ропот поднялся в толпе народа и даже воины готовые схватить несчастную, боязливо колебались.

    – Ах, вы, трусливый сброд! – загремел Колонна. – Разве вы не слыхали об отлучении, объявленном вашим святейшим отцом в Риме? Следуйте за мною и тащите нечестивую из ее норы, или я начну поругание храма, размозжив череп первому, кто окажет сопротивление на пороге!

    – Благородный и рыцарский подвиг совершил ты, предав женщину! – крикнул Альфонсо Лебофору и, оттолкнув его, проник за Фабрицио в церковь, однако, его сердце забилось от растерянного и негодующего взора, который бросил на него английский рыцарь.

    Фабрицио торопливо вошел в храм, монахи дрожа следовали за ним, и даже солдаты шли неохотно и боязливо. Когда Лебофор был удален, Колонна хотел ороситься на ступени алтаря, чтобы схватить свою жертву, которая с диким воплем уткнулась в колени своим призрачно-бледным лицом.

    – Хватайте ее! – воскликнул он. – О, ты можешь закрывать свое лицо, отвратительная развратница, позорное пятно моего рода, чумная болячка, которую нужно срезать, чтобы зараза не распространилась на всех! Сто золотых тому, кто первый схватит изменницу!

    Однако, Альфонсо стал увещевать его:

    – Благородный синьор, вспомните, что вы собираетесь пролить кровь своего родного брата.

    – Неправда! – с дикой яростью возразил Колонна. – Я хочу сжечь ее живьем, как ведьму, как языческую блудницу, как монахиню отступницу.

    – Ну, тогда, Колонна, клянусь святостью этого места, если вы не сжалитесь над несчастной, я удалюсь, сообщу, насколько слаба ваша власть над населением города, и заключу с вами мир лишь на условиях, влекущих за собою гибель.

    Однако, эти слова не зажгли ни искры надежды в душе несчастной женщины. Она подняла голову, устремила дикий взор на своего заступника и, несмотря на ужас, искажавший ее черты, Альфонсо узнал в ней когда-то блестящую фею Моргану.

    – Нет, рыцарь, не заступайтесь за меня, в особенности из-за крови, которая течет в моих жилах, иначе она закипит и даст себя знать! – воскликнула Фиамма со спокойствием отчаяния. – Я не прошу никакого милосердия у тебя, брат Агацит Колонна. Но тягчайшее проклятие, гораздо хуже, чем отлучение Александра, угрожает вам, лукавые монахи, так постыдно предавшие святилище Господне!

    – Дочь моя, – возразил один из монахов, – мы чуть не умерли от голода из-за тебя, и были вынуждены питаться Святыми Дарами.

    – Я пощадила вашу совесть и не участвовала в том, – сказала Фиамма.

    – Святилище не поругано, – возразил Альфонсо. – Представитель церкви нарочно наложил отлучение на весь город и отнял у священных убежищ их защитительную силу, чтобы доказать свету, что он не соблазнял тебя, и что ты была любовницей не его, а султана Зема.

    Фиамма вздрогнула. Когда она устремила на говорившего недоверчивый и испуганный взор, его благородные и серьезные черты, казалось, сильно удивили ее.

    – Может ли такой человек, каким кажешься ты, лгать, не краснея – воскликнула она. – Неужели угрожающая мне смерть недостаточна для вашей мстительности? Но то, что ты сказал, – ложь, ложь!..

    Тогда Фабрицио вновь со страшным проклятием повторил свое обвинение.

    В чертах Фиаммы отразилось жестокое волнение, которое было ужаснее прежнего, вызванного грозившей ей смертельной опасностью.

    – Вы лжете, лжете! – закричала она. – Дайте мне только час, только мгновение, чтобы я могла известить его о вашей жестокости, и если он не сравняет с землею ваших стен для моего спасения, то ад настолько же правдив, насколько он лжив.

    – Хватайте ее, говорю я вам, подлые трусы! – завопил Фабрицио. – Топор должен напиться ее крови, прежде чем пламя пожрет ее тело, которого никогда больше не увидеть ее изменнику!

    – Остановитесь, Колонна, – воскликнул иоаннит, – если не хотите сделать угодное Цезарю, своему заклятому врагу! Разве вам не ясно, что он ищет ее гибели, может быть потому, что она поверенная его преступлений или наскучила ему, или потому, что он хочет устранить ее, как предмет соблазна? Не давайте обмануть себя, благородный синьор!

    Сам Фабрицио, казалось, был поражен этими доводами. Однако, они вызвали сильнейшую ярость в Фиамме, в пользу которой клонились.

    – Еще раз говорю, что ты лжешь, – воскликнула она. – Да может ли человек быть способен на подобное предательство? Нет, ты – дьявол и послан сюда, чтобы увлечь меня с собою в ад.

    Только Фиамма вымолвила эти гневные слова, как внезапно на площади поднялся шум. Это был уже не говор взволнованной черни, а крик, вой и топот множества бегущих вперемежку с трубными звуками. Фабрицио испугался открытого бунта простонародья, подумав, что оно пожалуй, спешит на защиту храма от поругания его убийством Фиаммы, и сделал нерешительное движение, точно собираясь схватить племянницу. Однако, Альфонсо уцепился за его руку, а молодая женщина вбежала на ступени алтаря и, схватив один из массивных золотых сосудов, крикнула:

    – Спасение! Спасение! Он идет, он идет! Фабрицио слегка побледнел. Теперь можно было ясно разобрать в оглушительном гаме слова, повторяемые хором:

    – Измена... измена! Борджиа! Орсо... Орсо! Мщение... мщение!

    – Лукавый рыцарь, ты предал меня! – яростно обратился Фабрицио к иоанниту, хватаясь за кинжал.

    – Нет, нет! Не будьте же так суровы к этой виновной, но тем более несчастной женщине! – и Альфонсо решительно стал между дядей и племянницей.

    – Это – лишь новая выдумка черни! Я прекращу беспорядок, размозжив несколько черепов. Идите со мною, рыцарь! Мне нужен залог вашей верности! – крикнул Фабрицио, все более и более озадачиваемый звуками, ясно выделявшимися из общего шума.

    Альфонсо охотно уступил ему, и они поспешили вдвоем к выходу из собора, перед которым толпились, выпучив от страха глаза, солдаты и чернь, тогда как зубцы крепости были унизаны беспорядочными массами сражающихся, которые часто срывались с них и стремглав летели вниз. Орудия палили у ворот, выходивших на дорогу, по которой Альфонсо прибыл в Капую.

    Фабрицио обернулся вне себя от ярости на его мнимое предательство и без сомнения жестоко отомстил бы ему, если бы Альфонсо не успел сообразить с первого взгляда, что именно произошло. Он с большим проворством и присутствием духа отступил обратно в собор и запер на засов крепкие двери храма. Между тем, пораженный успехом нападающих, Фабрицио громко скомандовал своим солдатам двинуться вперед и бешено помчался верхом сквозь толпу черни к крыльцу замка. Но в момент его прибытия ворота крепости распахнулись и отряд всадников и пехотинцев хлынул оттуда с криком: «Смерть ему! Смерть ему!». Колонна был тотчас окружен многочисленным неприятелем. Его оттеснили в сторону и непременно покончили бы с ним, если бы один из нападающих не прикрыл обреченного на гибель вождя своим щитом. Это был его недавний пленник, рыцарь Лебофор.

    Масса победителей катилась вперед, убивая каждого, кто становился на дороге. Толпы народа безжалостно растаптывались конскими копытами и падали под ударами неприятельских мечей. С неослабевающей яростью Цезарь сам руководил резней, тогда как Орсини и английские стрелки, хотя и нашедшие своего предводителя здоровым и невредимым, были охвачены какой-то бешеной жаждой разрушения.

    Альфонсо не сомневался, что город взят посредством предательского нападения, но мог только догадываться о конечном результате за массивными дверями святилища, которые испуганные монахи снова крепко заперли. Он не, знал, с какой стороны угрожает ему большая опасность. Шум и рев на улице, крик и вой вблизи и вдали, страшное ожесточение, с каким гнали массы народа к соборным дверям, адский топот, крики торжества, особенно со стороны французов, – все возвещало победу союзных войск. Эта догадка вскоре подтвердилась, когда послышались страшные удары боевых секир и копий в дверь, а до слуха Альфонсо донесся голос Цезаря:

    – Никаких священных приютов! Никакой пощады!

    Фиамма, по-прежнему стоявшая на ступенях алтаря, обхватив руками массивные сосуды, с вылезшими из орбит глазами, дико смотревшими на рыцаря, с разметавшимися черными локонами, похожими на гриву испуганной лошади, еще издали узнала этот голос и принялась оглашать церковные своды безумными криками радости:

    – Спаси! Я здесь! Цезарь, спаси!

    – Эй, вы! Здесь нет никого, кроме Фиаммы и меня, иоаннитского рыцаря! – воскликнул в свою очередь Альфонсо и застучал во всю мочь рукоятью своего меча в двери, чтобы его выслушали.

    – Взломайте двери! Убивайте каждого, кого найдете там! – кричал Цезарь. – Убивайте всех... всех! Смерть колдунам! Умерщвлять их – благочестивый подвиг.

    Фиамма не слышала этих слов, призывая на помощь тех, кому оказывала столь важные услуги, и сам Альфонсо на одну минуту счел вздором молву о ее связи с Цезарем. Но, когда он услыхал решительные приказания Цезаря не щадить никого в священном убежище, досада и бешенство в его душе разрослись почти до безумия. Он, правда, не сомневался, что будет узнан и принят под защиту некоторыми из числа нападающих, но решил во что бы то ни стало спасти и Фиамму. В надежде, что крепкие двери выдержат удвоенный натиск атакующих, Альфонсо поспешил назад к алтарю, но едва приблизился, как Фиамма подняла один из массивных серебряных сосудов, и громко закричала, что швырнет им в своего защитника, если тот сделает еще шаг в ее сторону.

    – Я хотел бы защитить вас, – сказал иоаннит, – иначе вы погибнете. Я слышал, как Цезарь приказывал нападающим убить вас, как колдунью и языческую любодейку.

    – Ты лжешь, предатель! – возразила она. – Цезарь не остановился ни перед чем, чтобы спасти меня. На помощь, Цезарь! Спаси свою Фиамму!

    Тут с оглушительным треском распахнулись двери собора и в него ворвался всадник, размахивая саблей. Бесчисленные искры брызнули из-под копыт его лошади, ударявшей подковами в каменные плиты пола. Вслед за ним кинулись копьеносцы. Церковь в миг наполнилась потоком беглецов и воинов. Всадник осадил своего коня и гнал прочих вперед. Однако Фиамма узнала его и хотела спрыгнуть со ступеней алтаря, восклицая с ликованием:

    – Цезарь!.. Мой Цезарь, я здесь!

    Однако Альфонсо кинулся вперед и схватил ее с такой силой, что она не могла вырваться.

    – Кто эта женщина? – спросил Цезарь. – Она зовет нас так фамильярно, как свою собачку. Не знаешь ли ты ее, Мигуэлото?

    – Правда, ужас и тревога изменили мои черты. Но... неужели ты не узнаешь меня, Цезарь? – произнесла Фиамма с тревожным воплем, заглушавшим весь шум и гам, наполнившие церковь.

    Но в ответ на это раздалось:

    – Действительно, ты – моя жена, прелюбодейка. Не правда ли, жена коменданта крепости Святого Ангела? Я – твой супруг, награжденный тобою рогами на потеху карнавала.

    Это произнес Мигуэлото, которому Цезарь приказал во что бы то ни стало уничтожить Фиамму. Замахнувшись окровавленной боевой секирой, он подскакал к ступеням алтаря, но не успел достаточно близко приблизиться к своей жертве, чтобы исполнить свое злодейство, иоаннит загородил ему дорогу и, швырнув свой щит на голову его лошади, поверг на землю коня и всадника.

    – Слушайте все! Эта женщина теперь моя! – крикнул Альфонсо, а затем, схватив одной рукой Фиамму, указал своим обнаженным мечом на поверженного каталонца:

    – Берите себе из добычи, что вам полюбится, но эту оставьте мне. Синьорита, пойдемте со мною, иначе вы погибнете. Солдаты, вы знаете меня!

    Однако, несмотря на это обращение к солдатам, на его испытанную силу и храбрость, Альфонсо, пожалуй, пришлось бы плохо, если бы в эту минуту на его счастье в собор не прискакали Лебофор, Орсини и французские рыцари, крича:

    – Священный приют, священный приют! Спасайте синьориту! – этот крик прервал на минуту ужасное избиение, происходившее вокруг и успевшее уже обагрить кровью раки святых мощей и усыпать изуродованными трупами каменный пол.

    – Рыцарь-иоаннит здрав и невредим! – тотчас воскликнул Цезарь. – А мы-то все яростно спешили отомстить за его гибель! Теперь действительно наша слава и победа не омрачены ничем, и я прощаю рыцарю Реджинальду, что он спас Фабрицио от заслуженной им участи изменника и убийцы.

    – Берите же себе, Цезарь, всю эту славу, которую будет оспаривать у вас только ад, – ответил Альфонсо, – единственным трофеем этой предательской победы, которым я хочу воспользоваться, должна быть... вот эта прекрасная возлюбленная султана Зема.

    – Как, благочестивый рыцарь, ненавистник женщин? – воскликнул Цезарь с язвительным и злобным хохотом, раздавшимся на весь собор. – Вы берете себе женщину?

    – Да, да, вполне справедливо, что она послужит наградой рыцарю-иоанниту, – воскликнул Орсини. – Вы должны гордиться своим триумфом, синьорита. Ведь его не удалось удержать ни единой из наших римских красавиц.

    – Вырви меня из когтей этого человека, Цезарь! – вопила Фиамма. – Что значит все это?

    – Я хочу только оградить вашу честь и безопасность, – воскликнул Альфонсо, – иначе пусть обрушатся на меня эти священные своды. Клянусь, что я намерен с глубоким почтением отвести вас под защиту Фабрицио Колонны, если он взят под стражу французами.

    Однако, эти слова как будто еще усилили страх молодой женщины, и она, словно обезумев, бросилась на колени почти под копыта коня Цезаря, который высоко взвился на дыбы.

    – Правда, прекрасная синьора, – сказал Цезарь, продолжая заливаться своим страшным хохотом, – эта причуда кажется нам весьма странной, но мы не хотим отнимать тебя у священного рыцаря. Впрочем, если ты боишься, то вот тебе мой кинжал.

    Тут он насмешливо протянул ей рукоятку острого и окровавленного кинжала. Однако, Фиамма, подняв кинжал высоко над своей головой и, глядя Цезарю в глаза, крикнула:

    – Слушай, изменник и предатель! Я напомню тебе предсказание твоего колдуна Савватия, что тебе суждено со временем быть обязанным мне своей жизнью или потерять ее. Говори же, должна ли я ударить в свое сердце, потому что твое собственное тверже стали!

    – Она сумасшедшая, – с видимым беспокойством сказал Цезарь. – Голод и страх лишили ее рассудка. Но нам не следует забывать, что при настоящей великой победе она оказала нам кое-какие услуги. Мигуэлото, отведи ее в замок с прочими пленными женщинами.

    – Я один провожу ее, – воскликнул иоаннит, когда Мигуэлото, шатаясь, двинулся вперед.

    Рыцари, в особенности Орсини и Лебофор, поддержали его притязания при общем хохоте и ругательствах, и Цезарь уступил как будто без затруднений. Фиамма полубессознательно позволила иоанниту увести себя прочь, но шла за ним, повернув голову назад и не спуская взора с Борджиа, пока не скрылась за дверями собора.

    Капуанский замок был во власти победителей. На самых высоких башнях развевались яркие флаги с французскими лилиями на голубом поле. Чтобы достигнуть ворот, приходилось пересечь площадь. Здесь вся мостовая была завалена грудами убитых, вперемежку с конскими трупами, среди ужасающего опустошения. Нигде не замечалось и следа сопротивления, а за варварской резней последовали грабеж и всякие бесчинства и насилия. Площадь казалась покрытой развалинами после жестокого землетрясения, такой на ней образовался хаос. Богатейшая утварь, драгоценные камни, ящики с серебряной посудой, тюки шелковых материй были навалены грудами вперемежку с самыми простыми предметами домашнего обихода. Двери всех домов были взломаны и некоторые из них пылали, подожженные грабителями. Дорогие вещи беспрестанно швыряли из окон под отвратительный хохот и грубое ликование. В каждом жилище разыгрывалась своя трагедия, из каждого неслись крики испуга, вопли отчаяния, заглушаемые диким гамом и ревом победителей. Женщины высокого звания, в роскошной одежде, бились в объятиях самых презренных обозных служителей, тогда как другие избегли этой ужасной участи, бросившись вниз головой с балконов своих домов. Дворцы и храмы были поруганы таким же образом. Ничто не встречало пощады, и напрасно монахини взывали к Небу, которому посвятили себя. Папское отлучение, постигшее весь город, опрокинуло единственную преграду, сдерживавшую страсти разнузданных воинов, и каждый из них предался самому отвратительному распутству.

    Безграничная мерзость этого зрелища ужаснула даже напуганную, ожесточенную Фиамму, и она машинально отдалась руководству своего защитника. Но ее страх еще усилился, когда, вступив в замок, они услышали крик:

    «Убивайте всех! Не надо пленных! Смерть всем!»

    Эти крики неслись из галерей и комнат замка, наполненных, как заметил теперь Альфонсо, солдатами Борджиа и Вителли. Сначала он хотел отвести свою пленницу к французским полководцам и просить их защиты для угнетенной. Но, когда раздался кровожадный крик, а Фиамма завопила:

    «Не к нему, не к Фабрицио!» – он вспомнил об одинокой башне, куда его ввели при начале его неудачных переговоров с Колонной, проник туда через тесный вход и втащил Фиамму по лестнице в комнату верхнего этажа. Несчастная женщина потеряла тут сознание.

    Так как солдаты продолжали кричать, то Альфонсо, опасаясь покушения на жизнь Фиаммы, заперся в своем убежище как можно крепче, а затем решил попытаться привести в чувство Фиамму. Однако, обернувшись назад, он с ужасом увидел, что она забилась в угол и с дикой гримасой следила за его движениями, сжимая в руке кинжал.

    «Хоть бы Цезарь был дьяволом, я хочу принадлежать ему и не буду ничьею до последнего вздоха!» – крикнула несчастная, почти задыхаясь.

    Почтительно приблизившись к ней, иоаннит выразил опасение, что им обоим грозит беда от восстания, несомненно, поднятого Цезарем ради их обоюдной гибели. Но тут Фиамма внезапно бросилась к нему и с такой силой ударила его кинжалом в грудь, что клинок согнулся, встретив крепкую броню, и разлетелся на куски. Однако, это напряжение забрало ее последние силы, и Фиамма без чувств упала к ногам рыцаря.

    Альфонсо не мог рассчитывать ни на чью помощь, чтобы привести ее в сознание, а к несмолкаемому шуму в крепости примешивались теперь крики, вероятно, издаваемые жертвами возобновившейся резни. К счастью, рыцарь нашел полуопорожненный кубок с вином, поданный ему Фабрицио при прибытии, и принялся заботливо ухаживать за юной пленницей.

    Наконец, она пришла в себя, приподнялась с судорожным усилием и осмотрелась вокруг. Иоаннит старался клятвами и просьбами успокоить ее расстроенное воображение, однако, ему до того не удавалось внушить ей доверие к себе. Наконец, сознание вернулось к ней, и она заговорила. Дикий поток ее речей открыл рыцарю, как сильно привязана она к своему неумолимому соблазнителю Цезарю и сколько выстрадала ради него. Затем Альфонсо услышал, каким опасностям подвергалась жизнь Фиаммы, когда она подкупала в Капуе наемных солдат, чтобы предать город войскам Цезаря, как она, почти умирая от голода в соборе, наконец, склонила немецкого воина впустить войско Цезаря в укрепленный город. Рыцарь едва мог поверить такому вероломству, но в конце концов с отвращением убедился, что Цезарь дал согласие на переговоры с осажденными лишь для того, чтобы вернее и неожиданнее осуществить свой коварный умысел.

    Между тем, наплыв горьких воспоминаний произвел такое потрясающее действие на молодую женщину, что она разразилась безумным хохотом.

    – Теперь я понимаю все! – воскликнула она: – Цезарь отдал меня тебе, изменнику Лукреции. Часть его замысла заключалась в том, чтобы разбить ей сердце и отделаться заодно от поклонника сестры, к которому она благоволила. Но тем не менее, он убьет тебя, убьет нас обоих! О, поспеши обмануть его постыдную жестокость! Предоставь меня моей участи... Ради Бога, предоставь меня ему!

    Фиамма, по-видимому, была основательно посвящена в тайны дома Борджиа, и Альфонсо надеялся добиться от нее некоторых объяснений. Он стал оспаривать справедливость ее последнего довода, указывая на слухи о том, что Лукреция состояла в преступной связи с Цезарем. Фиамма горячо возражала на это, сообщила ему о планах своего возлюбленного относительно брака между Лукрецией и сыном герцога Феррарского, о всей карнавальной интриге, в которой она принимала участие в виде феи Морганы, и, наконец, яростно упрекнула его в том, что он послан из Феррары с целью распространять клевету против всей партии Борджиа. В ответ на это иоаннит рассказал ей все происшествие в гроте Эгерии.

    Подозрение относительно неверности Цезаря, вероятно, давно уже таившееся в сердце несчастной жертвы, подтвердилось этими данными, за достоверность которых ручалось благородство феррарского рыцаря. Однако, Фиамма все еще не соглашалась с его выводами из всего виденного им и продолжала спор, не обращая внимания на окружавшие их ужасы и опасности.

    Альфонсо между тем заметил, что шум прекратился, по крайней мере, в крепости, и умышленно затягивал разговор, чтобы не дать Фиамме впасть в изнеможение. Таким образом среди их пылких пререканий наступила темнота, и молодая женщина стала убедительно просить иоаннита удалиться, а ее отпустить, чтобы она могла добровольно предать себя мщению Цезаря, избавив тем своего защитника от той же участи. Рыцарь был глубоко тронут таким самоотвержением, видя, что у несчастной оставалось лишь одно желание, одна надежда – умереть от руки изменника. Поэтому он ответил, что хочет сначала убедиться, утих ли шум, а потом пойдет к французским полководцам, чтобы выпросить у них стражу для ее охраны. Сказав это, он отворил оконный ставень с целью посмотреть, что произошло.

    Лучезарное солнце Кампаньи зашло над картиной ужаснейшего разрушения и кровопролития, и теперь ночное небо смотрело на еще более ужасный пир палачей шести тысяч жертв, устроенный посреди еще не остывших трупов убитых. На обширной площади, озаренной светом факелов и горящих смоляных бочек, дьяволы в человеческом образе совершали омерзительнейшие деяния, причем собственные воины Борджиа, отбросы многих наций, приводили в изумление своими страшными разбойничьими поступками даже своих кровожадных боевых товарищей.

    Сам Цезарь был сосредоточием и первым зачинщиком этого ужасного праздника убийства. Он сидел между грудами богатой добычи, окруженный несколькими из своих свирепейших военачальников, опоражнивал полные кубки вина и хохотал при воплях ужаса множества пленниц, которых гнали к нему сквозь копья его вооруженных людей, а также множества воинов, вытащенных из потайных мест, где они скрывались от врагов. Цезарь и его страшные товарищи, казалось, выбирали себе жертвы в группах этих несчастных, а остальных предоставляли произволу безжалостных солдат, обрекая беззащитных на невыразимые муки.

    – Он ищет меня между этими группами, – сказала Фиамма со спокойствием отчаяния. – Цезарь думает, что ты погиб при моей защите. Фабрицио также нашел себе смерть из-за моего преступления. Оставьте же меня, добрый рыцарь, ради собственной безопасности, ведь Борджиа скоро убедится, что меня нет среди пленных, начнет искать меня здесь, в замке, и убьет нас обоих.

    – Никто не смеет причинить вам вред, пока мой меч годен на что-нибудь, – ответил Альфонсо. – Но теперь в замке, кажется, все затихло. Эта уединенная комната не возбуждает подозрений, и, конечно, французы прогнали грабителей. Я попрошу рыцаря де Латремуйля дать вам охрану, и, наверно, он уважит мою просьбу. Заложите только за мною дверные засовы. Их одних достаточно, чтобы защитить вас, если я замешкаюсь дольше, чем рассчитываю.

    Фиамма поспешно одобрила этот план, однако, к ее глазам подступили жгучие слезы от страха. Когда же иоаннит с большой нежностью и участием стал успокаивать ее обещаниями вскоре вернуться, а в то же время вынул меч для защиты на опасном пути, это явное противоречие переполнило скорбью ее душу.

    – Неужели и ты, великодушный, благородный рыцарь, должен жертвовать собою ради спасения меня, недостойной того, чтобы остаться в живых? – воскликнула она. – Зачем хочешь ты помочь существу, которое не стремится ни к чему, кроме вечного уничтожения? Прощай! Я не могу принести тебе красноречивую благодарность, потому что слова напрасны. Спаси меня, если хочешь и можешь, спаси для жалких годов непреходящего страха, которые могут еще мне предстоять, и еще раз прощай.

    Альфонсо был искренне тронут. Он обнял Фиамму с братской нежностью и поспешно удалился, но, очутившись за порогом, постоял еще, прислушиваясь, как она задвигала засовы.

    В коридоре, которые вел из башни, ему попалось лишь несколько окровавленных трупов, и он не удивился, увидав на них значки Цезаря. Каменная лестница, которая вела в парадные комнаты замка, также была усеяна мертвыми телами, свидетельствовавшими о схватке между грабителями и защитниками, между пленниками и убийцами. Среди них попался один английский стрелок из свиты Лебофора. Двери, которые вели с этой лестницы в крепость, были крепко заперты и Альфонсо не без затруднения выбрался на площадь. Сопровождаемый одним из швейцарских солдат, он вскоре предстал перед французскими полководцами, которые сидели за столом с несколькими рыцарями, не принимавшими участия в ужасном кровопролитии, и со своими пленными. В числе последних находился и Фабрицио Колонна. Лебофор и Орсини сидели с ним рядом и, как узнал потом Альфонсо, Фабрицио был обязан их храброму заступничеству своим освобождением из рук грабителей и убийц Цезаря.

    Иоаннит горячо желал доказать Фабрицио, что он нисколько не причастен к предательскому нападению, а потому стал горько жаловаться французским полководцам, что на него пало несправедливое подозрение в вероломстве, и потребовал, чтобы резня была немедленно окончена.

    – Цезарю принадлежит вся слава и весь позор этого деяния, – сказал Латремуйль, – но на войне не придают важности договорам, пока они не подтверждены крестным целованием. Этот кровавый пример сделает ненужными много других, поэтому предоставим солдату свирепствовать досыта. Сверх того, о порядке и повиновении теперь нет и разговора. Если бы мы вздумали сдерживать своих подчиненных, то подстрекнули бы их только к еще худшим беспорядкам, чем тот, который был нами прекращен, потому что герцог сам поощряет их разнузданность. Однако, мне кажется, рыцарь, что вы менее всех имеете повод жаловаться, вам досталась прекраснейшая добыча в Капуе.

    – Я спас от позора девушку высокого происхождения, благородный синьор, – с неудовольствием ответил Альфонсо, – и пришел сюда просить вашей защиты для нее. Мне хотелось бы привести эту несчастную к вам или к благородному Колонне.

    – Приведите ее ко мне! – с яростью воскликнул Фабрицио. – На костер ее, французы, как колдунью и изменницу, иначе она предаст нас всех!

    – Она получит охрану, которую я могу ей дать, – ответил Латремуйль. – Приведите ее сюда! Но если она – особа легкого поведения, то, пожалуй, у вас скоро появится здесь соперник.

    – Я, по крайней мере, не собираюсь выходить здесь на поединок с иоаннитским рыцарем, – сказал Орсини. – Однако, нам стыдно отзываться таким образом о той, которая носит, хотя и недостойным образом, благородное имя Колонна.

    – Я помогу вам, феррарский рыцарь, защищать вашу добычу против целого мира, – с благородным жаром подхватил Лебофор. – Или она находится в толпе тех несчастных и ее нужно еще освободить? Если так, то вот мой меч в придачу к вашему, как ни отчаянно это предприятие.

    – В этом нет надобности, – ответил Альфонсо. – Дайте мне, однако, немного пищи для проголодавшейся пленницы и факел. Я тотчас вернусь.

    Лебофор и многие французские рыцари вызвались сопровождать его, лукаво перешептываясь между собою, и Альфонсо согласился на это, чтобы тем успешнее опровергнуть их нескромные предположения. Однако, его сердце стеснилось от тревожного предчувствия, когда, поднимаясь по винтовой лестнице, он заметил, что двери уединенной комнаты, где он оставил Фиамму, распахнуты настежь. Вступив в нее, он осветил факелом все углы, но Фиаммы нигде не было. По недоверчивым улыбкам своих провожатых иоаннит догадался, что они подозревают, что он привел их сюда лишь для отвода глаз, и эта мысль еще более укрепилась в нем, когда Пасло Орсини подошел к окну и, выглянув оттуда на площадь, точно ожидая увидать внизу изуродованный труп несчастной, тихо сказал Лебофору:

    Не сам ли он сбросил ее туда?

    В самом деле, отворенная дверь наводила иоаннита на мысль, что Фиамма, желая ввести его в заблуждение относительно ужасного способа своего самоубийства, нарочно распахнула ее настежь или избрала не менее страшный риск спуститься вниз к осатаневшему пирующему войску. В обоих случаях разведки были бы напрасными и, вероятно, привели бы его к гибели, если бы он попался Цезарю при таких обстоятельствах. Тем не менее, иоаннит, обманутый в своих ожиданиях, огорченный за Фиамму, не хотел совершенно отказаться от розысков. Он провел всю ночь один, тревожно и чутко прислушиваясь ко всему происходившему под окнами на площади, однако, не заметил ничего, что могло бы успокоить или усилить его опасения. Наконец, постепенно наступившее безмолвие в опустошенном городе, холодный, утренний воздух и собственное изнурение заставили его незаметно впасть в прерывистый, нарушаемый страшными видениями сон.

    ГЛАВА IV

    Второе завоевание Неаполя совершилось так же быстро, как и первое при Карле Восьмом. Войско французов и папского дворянства переходило от города к городу, и все они сдавались, едва завидев французские знамена. Альфонсо почти казалось, что он видит сон, когда Неаполь подчинился на очень невыгодных условиях, и он смотрел через великолепный залив на скалы острова Искии, куда злополучный король Федерико поспешил как в свое последнее убежище.

    Французское войско двинулось дальше, чтобы занять границы, указанные ему в договоре о разделе, а Цезарь готовился с вспомогательными войсками выступить обратно в Рим под предлогом совершить завоевание городов, на которые заявлял права папа. В виде последней попытки рыцарского состязания де Латремуйль передал командование наступлением на Искию Альфонсо, Паоло Орсини и Лебофору.

    Неутомимые старания Альфонсо разузнать что-либо об участи Фиаммы были безуспешны, и ему хотелось продолжать поиски ее. Однако, это было невозможно: он не видел возможности отклонить почетное поручение Латремуйля, тем более что оно было принято с жаром его соперниками, а сила морского вооружения и упорное сопротивление гарнизона Искии делали это завоевание одним из опаснейших предприятий в ту войну.

    Едва Цезарь ушел со своими войсками от Неаполя, разнеслась весть, что Борджиа дали перехитрить себя дворянам. Дело в том, что вскоре после прибытия герцога в Рим Ареццо восстало против Флоренции, а в то же время почти все войско дворян вторглось в Тоскану для поддержки восстания и восстановления дома Медичи. Хотя Цезарь со своими войсками осадил Камерино, один из городов, на которые заявил притязания папа, однако, взятие его и полная удача всего завоевательного плана Борджиа составили бы ничтожный противовес громадному превосходству, которого достигли бы дворяне восстановлением власти Медичи. Между тем, война в Неаполе велась вяло. Начались переговоры, и хотя приготовления к нападению на Искию продолжались, однако, три рыцаря участника турнира были обречены оставаться при этом безучастными зрителями.

    Ни шумная походная жизнь, полная всевозможных случайностей, ни разлука не изгладили впечатления, которое произвела на сердце Альфонсо прелестная Лукреция. Несмотря на то, что он старался не поддаваться опасному обаянию, роскошный климат Неаполя, заставлявший забывать все на свете, кроме любви, любовно поддерживал чары воспоминаний, преследовавших его, и его постоянно мучили опасения по поводу планов Орсини о браке Паоло с Лукрецией. В довершение всего, он узнал о внезапном отъезде Паоло в Рим. Когда же вскоре после этого стало известным отречение от престола несчастного неаполитанского короля, то и все военные силы Орсини, переданные им под начальство Лебофора, чрезвычайно поспешно выступили из лагеря в Рим.

    Альфонсо не захотел подражать подобной поспешности и, хотя горел нетерпением увидеть Лукрецию, все же отправился в Неаполь, чтобы проститься с французскими полководцами и передать им командование вверенного ему войска. Только там дошли до него удивительные известия, несомненно, послужившие поводом к поспешному возвращению Орсини.

    Цезарь победоносно осуществил великий замысел, посредством которого хотел обеспечить громадное увеличение своих владений. Для этого он решил использовать опять войска дворянства, действовавшие в Тоскане. Как будто одобряя их желание захватить Флоренцию, чтобы вернуть ее Медичи, он стал во главе их, даже наперекор французам, и это обмануло дворян. Затем он заявил, что для обеспечения победы необходимо, чтобы им оказал помощь герцог Урбинский со всеми своими военными силами, а главное, со своей артиллерией, доведенной до высокой степени совершенства. Герцог Гвидобальдо попался в эту ловушку и выслал свое войско из страны, приказав ему примкнуть к Цезарю под Камерино. Однако, когда это случилось, Цезарь стянул вместе свои гарнизоны в Романье, двинул их против Урбино, а одновременно сам внезапно свернул со своего пути в Камерино с избранным отрядом и вторгся с огнем и мечом в беззащитную область своего нового союзника, герцога Урбинского. Вскоре же все богатое герцогство Урбино очутилось во власти Цезаря, а герцогу Гвидобальдо и его брату не без труда удалось бежать в Венецию. Добившись такого крупного приращения своих владений, Цезарь отрекся от всякого участия в походе против Флоренции. В то же время французы отправили на помощь республике сильный отряд войска, и это принудило Вителли отказаться от завоевания Флоренции и удалиться из Тосканы. Таким образом, союзники были одурачены. Так как папа Александр, не забывая о завоевании Камерино, послал туда подкрепление, то союзные дворяне совершенно перепугались и их предводитель даже старался вступить в переговоры с Цезарем. Цезарь начал их, но, усыпляя союзников мирными предложениями, распорядился произвести внезапное нападение на Камерино, овладел городом и казнил его правителей, как изменников. Подобная военная удача, гибель верного друга Феррары и внезапное соседство такого бессовестного властелина, каким являлся Цезарь, объединивший массу земель в своих руках, были настолько зловещи, что заставили Альфонсо поспешить в Рим, где его давно ожидали с нетерпением. Это было видно по тому, что, едва успев прибыть, он получил через Бембо приказание папы явиться к нему, отдохнув с дороги, а до тех пор снова занять свои прежние комнаты в Ватикане. Казалось бы, это было благоприятным признаком, однако, тайные опасения Альфонсо немало усилились, когда Бембо, ревностный защитник Лукреции в былое время, совершенно отступился от нее теперь и заявил, что не сомневается более в ее необузданной страсти к Лебофору, так как она не могла скрыть свое радости и восторга при свидании с ним даже в присутствии грозных соперников, ревниво следивших за ней.

    К тому же и политическое положение было неблагоприятно для Феррары. Партия Борджиа торжествовала вполне, потому что французский король как будто предоставил им беспрепятственно предаваться грабежам и мщению, а вместе с тем его герольды приказали повелителям Болоньи передать этот громадный город роду Борджиа. Союзники так растерялись, что даже не протестовали и беспрекословно предоставили военные силы на поддержку этого предприятия Цезаря. В виду всего этого, Бембо настоятельно советовал принцу Альфонсо, во избежание неминуемого и крайне опасного открытия его инкогнито, немедленно уехать из Рима в Феррару, не повидавшись ни с папой, ни с Лукрецией.

    Однако, Альфонсо не принял этого совета, а запальчиво заявил, что он не хочет осудить Лукрецию, не имея достаточных улик против нее, и что у него выработан план, ограждающий его от непосредственной опасности, соединенной с его мнимой ролью посланника, на тот случай, если бы действительно оказалось, что склонность Лукреции к Лебофору переступила границы простого кокетства. «В момент победы, – прибавил он, – должно обнаружиться, были ли искренни уверения папы». Бембо упорно стоял на своем, но не мог поколебать решимость Альфонсо, и тот поспешил в Ватикан.

    Едва он вошел в свое прежнее помещение и приказал доложить его святейшеству о своем прибытии, папа лично вошел к нему в сопровождении начальника своей канцелярии. Александр так спешил, что только простер руки над коленопреклоненным Альфонсо вместо того, чтобы произнести обычное благословение, и тотчас заговорил о деле, занимавшем его мысли.

    – Теперь, – воскликнул он, – повелители Феррары поневоле не верят нам, даже если бы они были недоверчивы, как апостол Фома. Ты видишь, сын мой, как Господь помог нам преодолеть козни врагов и мятежников. Мы намерены попрать их, как стекло, своими сандалиями с помощью союза, который задумали заключить с Феррарой. Теперь мы хотим говорить так ясно, чтобы у ваших дворян не оставалось более предлога к сомнению. Подойди ближе, Джианн Баттиста, затвори все двери и будь начеку!

    Усевшись в одно из высоких резных кресел, Александр с омрачившимся лицом и тяжелым вздохом окинул взором великолепные украшения комнаты. Эта комната была ненавистна также и Альфонсо, так как еще недавно являлась брачной покоем Лукреции. Под влиянием своего подозрения относительно преступных отношений между Александром VI и его дочерью Лукрецией, он подумал, что и угрюмость папы вызвана подобной же ненавистью. Однако, он не вставал с колен, пока ему не подали знака подняться.

    – Вы – посланник нашего вассала, которого мы намерены сделать независимым государем, – заговорил папа. – Церковь, конечно, простит нам, когда мы обменяем ее призрачное обладание Феррарой на существенное господство, доставленное нами ей вновь в стольких странах и богатых городах, тем более что, по нашему мнению, святейший престол обязан Ферраре возвращением ему Болоньи, находившейся столько лет под незаконно захваченной властью. Но если бы мы, напротив, уступили убедительным просьбам нашего племянника и предоставили независимое войско в распоряжение его столь молодого и честолюбивого вождя, то наверно, вместо блага сотворили бы зло. Так пусть же все итальянские властители поймут, что наш отказ доставит Цезарю могущественное орудие, которого он домогался, содействует более их выгоде, чем нашему величию. Да, повторяю еще раз: если этот союз нельзя заключить, не припугнувши хорошенько дворян, то я должен согласиться на это. Пусть не воображают, что я отдамся во власть людей, кощунственно выражавших намерение объявить нас недостойными занимаемого нами престола и посадить на наше место враждебного нам и непокорного мятежника Юлиана делла Ровере. Наша племянница также не примет предложения Орсини, и мы не желаем теперь вступать в столь тесную дружбу с наглыми разбойниками, уничтожение которых с каждым днем становится все справедливее и необходимее.

    Альфонсо был смущен этими откровенными речами, приподнимавшими завесу, под которой скрывалась далеко не успокоительная политика Цезаря.

    – Но, ваше святейшество, достоинство моего повелителя требует предварительного удостоверения в том, что он не рискует получить отказ от донны Лукреции, – сказал наконец Альфонсо в надежде выпутаться таким образом из затруднения или хотя бы получить отсрочку.

    – Сын мой, – ответил Александр, – она совершенно подчинилась моей воле и обещала мне дать вам удостоверение, что, как только вы официально попросите ее руки от имени своего повелителя, она официально даст свое согласие.

    Альфонсо был так поражен этим известием, что не нашелся, что ответить, а папа, не заметивший в своем волнении этого странного молчания, с жаром заговорил о своих планах. Его щедрые обещания относительно приданого Лукреции и освобождения Феррары от подчинения и уплаты податей церкви ручались за настойчивость его желаний, однако, не могли соблазнить Альфонсо. Ему не давала покоя мысль, что Лукреция нарочно поставила его в это затруднение, чтобы погубить разоблачением тщетности его мнимой миссии или принудить его к поспешному бегству из Рима, которое избавило бы ее от его шпионства, и дало бы возможность предаваться на свободе своей страсти к Лебофору.

    К счастью, папа был настолько поглощён своими собственными планами, что не заметил чувств, обуревавших Альфонсо, и заключил свою речь приглашением отправиться прямо к Лукреции, чтобы услышать из ее собственных уст подтверждение своих обещаний. Альфонсо боялся, что роль, которую он играл, опасна и что он рискует получить резкий ответ от Лукреции. Однако, ему было невозможно отклонить предложенную честь, а потому он, волнуемый странной смесью чувств, отправился с папою в покои Лукреции. При входе в зал, где сидела Лукреция, он почувствовал сначала большое облегчение, увидев там многочисленное общество. Но жало ревности снова уязвило его сердце, когда он заметил, что молодая женщина играет в шахматы с Лебофором в отдаленной тесной нише окна. Нежный взор Реджинальда был так пристально устремлен на нее, что он почти машинально передвигал фигуры на шахматной доске. Лукреция бойко и самоуверенно разговаривала с ним, когда вошел папа с Альфонсо, и проворно сделала ход, которым надеялась взять верх над своим партнером. В этот же момент Лебофор запечатлел пламенный поцелуй на ее руке. Лукреция побледнев, поспешно отдернула руку, но тотчас поднесла ее к своим губам и нежно промолвила:

    – Лукавый рыцарь, поцелуй жжет даже мои губы, следовало бы утолить их боль!

    Досада придала твердости Альфонсо, и он стоял холодно и гордо перед Лукрецией, когда она поднялась навстречу своему отцу, как будто не замечая присутствия Альфонсо. Александр с улыбкой отошел в сторону. Когда же она увидала иоаннита, на глазах у нее навернулись слезы. Хотя она старалась скрыть свое волнение, но не делала попытки смахнуть их с ресниц и сказала несколько холодных слов приветствия с многозначительным взглядом на группу, стоявшую на балконе. Там, прислонившись спиной к балконным перилам, находился Цезарь, и смотрел в зал, продолжая для вида веселый разговор с несколькими дамами и молодыми придворными.

    – Мы не забыли несколько серьезного и неприступного рыцаря-иоаннита, – небрежно сказала Лукреция, когда Александр многозначительно назвал его имя, и, лукаво улыбнувшись, обратилась к Лебофору: – Теперь и вашему другу Орсини следовало бы явиться к нам, чтобы выслушать решение относительно нашего турнира. Мы просим вас прийти к нам завтра сюда в обычный час нашего вечернего приема, и тогда вы все дадите нам отчет о своих подвигах, а мы произнесем свое решение в один из следующих дней.

    – Не сделаете ли вы милость, назначив для этого послезавтрашний день, ибо мое пребывание в Риме будет весьма непродолжительной? – сказал Альфонсо.

    – Хорошо, я согласна, – ответила Лукреция и отвернулась.

    – А, тебе хочется отвезти в безопасное место свою добычу! – тоном добродушной шутки воскликнул Цезарь, подходя к кругу разговаривающих. – Уж не боишься ли ты, добрый рыцарь, что я вздумаю отнять у тебя возлюбленную султана Зема?

    – Боюсь, ваше высочество, что вы уже сыграли со мною эту шутку, – с непринужденной веселостью подхватил Альфонсо, радуясь случаю уколоть гордую Лукрецию.

    – В чьи бы руки ни попала несчастная Колонна, – заметила она, – будем, однако, надеяться, что они лучше тех, из которых она вырвалась. Пусть будет достаточно того, что мы изъявили нашу волю, а теперь я буду продолжать прерванную партию в шахматы с рыцарем Лебофором.

    Иоаннит вскоре удалился, не желая более оставаться свидетелем торжества своего соперника. Придя к себе, он приказал Бембо распорядиться всем необходимым для отъезда тотчас после приговора дам, и Бембо беспрекословно подчинился этому.

    Пока он занимался своими приготовлениями, Альфонсо проводил время в неприятном беспокойстве. На закате солнца к нему вошел паж, и с хитрой улыбкой доложил, что какая-то женщина под густой вуалью, которой он спас в Капуе честь и жизнь, хочет повидаться с ним, чтобы изъявить ему свою благодарность. Альфонсо тотчас вспомнил Фиамму и приказал допустить к нему незнакомку.

    На пороге показалась женщина, закутанная в черный плащ. Когда же она откинула вуаль, Альфонсо увидел бледное, скорбное лицо Фиаммы Колонна.

    – Как, – с удивлением спросил он, – вы рискнули явиться в Рим, в лагерь своих врагов?

    – Более того – в их крепость, – ответила Фиамма, опираясь лбом на судорожно стиснутые руки. – В ту безумную ночь в Капуе я бросилась к Цезарю Борджиа, чтобы скорее испить самую горькую чащу, чем продолжать терзаться страхом, и погибнуть от его руки, чем доставить ему отговорку, будто я была обесчещена другим. Не удивляйтесь!.. Ведь даже ваша честность не спасла бы меня от его подозрений. Поэтому я соглашалась лучше умереть. Однако, он пощадил меня и спрятал. Я вообразила, что злодей опомнился, но в действительности ему хотелось только повредить вам в глазах Лукреции и жестоко уязвить ее гнусной клеветой, которую он возвел на вас.

    – Ну, ей все равно: она занята теперь совсем иным.

    – Но есть еще мщение, мщение за все, – сказала Фиамма, скрежеща зубами. – Нет, не за все! Он был так несправедлив ко мне, что никакая месть не послужит достаточной карой ему за это. Что же касается вас... Ведь для вас все еще важно получить те достоверные сведения, ради которых, как уверяют, вы были посланы сюда своим повелителем?

    – Да, какою бы то ни было ценою, – ответил Альфонсо.

    – Ну, тогда вы можете сообщить ему, что Лукреция питает преступную любовь, и в этом я убедилась путем беседы с ее духовником.

    – Отцом Бруно, заключенным теперь в замке Святого Ангела?

    – Вот именно. С ним обращаются с неслыханной строгостью, к нему не допускают никого и он сидит в такой темной камере, что надо удивляться, как этот несчастный может, без сверхъестественного озарения, читать книгу, над которой он вечно размышляет. Однако, я все же добилась свидания с ним, чтобы переговорить о Лукреции. Я упросила Мигуэлото устроить мне это свидание, ссылаясь на мучения совести. Жестокий каталонец по своему набожен и, оттачивая нож, чтобы перерезать тайком мне горло, способен позаботиться о спасении моей грешной души. Не стану докучать вам передачей своего разговора с отцом Бруно – он был ужасен, однако, монаху не удалось запугать меня никакими ужасами и он не мог побудить меня ни к какому раскаянию, потому что моя душа так изнурена, что я могу питать только одну надежду на месть. Однако с помощью хитрости и намеков на перенесенные оскорбления я добилась смутных, но дьявольских подтверждений своей догадки, причем вынесла убеждение, что и Цезарь, и Лукреция пока еще только втайне питают чувство преступной любви друг к другу, так что есть еще возможность предотвратить роковой шаг. В конце беседы Бруно удалось как-то склонить меня к тому, чтобы я, поставив на карту свою жизнь, помогла ему выйти тайком из замка, положившись только на его обещание вернуться назад, раньше чем успеют заметить его отсутствие.

    – Я угадываю остальное! Он бежал! Но ради чего же вы доставили ему возможность к побегу? – в сильном волнении воскликнул иоаннит.

    – Чтобы, он посетил свою духовную дочь, вывел ее из преступной беспечности и с помощью своих ужасных обличений и чудесного бегства из Рима вырвал ее из той мрачной бездны, в которую она была готова броситься.

    – Ну, а что же сделал Бруно? Скрылся?

    – О, нет, он честно сдержал свое слово и добровольно вернулся в свою ужасную темницу. Из его слов я узнала, что ему удалось переговорить с Лукрецией наедине в гроте Эгерии. В суеверном испуге при его чудесном появлении, она покаялась в том, что любит безумно и не может противиться своему безумию, что ее страсть греховна и отчаянна, однако, никакие устрашения и угрозы не помогли вырвать у нее имя обожаемого ею человека, так как инстинкт любви подсказывал ей, что это сопряжено с опасностью. Бруно пылает страшным гневом на ее упорство и обещал открыть мне ужасные намерения и страшные преступления Цезаря Борджиа.

    – Да, но с помощью какой волшебной силы? – воскликнул иоаннит. – Впрочем, имя возлюбленного Лукреции известно и без того. Это – Реджинальд Лебофор!

    – Волшебная сила? – промолвила Фиамма и в смущении взглянула на рыцаря. – Действительно, никто, кроме мертвецов, не может открыть все ужасы злодейств, совершенных Борджиа, и если у вас хватит храбрости выдержать их страшное присутствие, то вы можете удостовериться в том, ради чего вы присланы сюда повелителем.

    – Присутствие смерти? Достоверность? – содрогаясь повторил Альфонсо, потому что в те времена верили в возможность подобных вещей.

    – Монах не решался на это, я же связана страшной клятвой, – сказала Фиамма, отирая со лба холодный пот. – Слышали ли вы когда-либо про мага дона Савватия?

    – Я слышал на юбилее, что ему по приказу Цезаря были обещаны большие награды, – ответил Альфонсо.

    – Говорили, что нужна его помощь при подготовлявшихся торжественных процессиях, на самом же деле к ней прибегали, чтобы сбыть непрошеного гостя, – объяснила Фиамма. – Если вы рискнете отправиться со мною в катакомбы сегодня ночью, то мы увидим убийцу в присутствии его жертвы, и услышим, как он будет открывать тайны своей черной души.

    – Возможно ли? – спросил иоаннит. – Неужели есть средство заставить могилу выпустить на волю ее страшных обитателей?

    – Если колдовство не удастся, то преступная совесть подействует сильнее всякого чародейства, и мы услышим истину от того, кто менее всего желал бы разглашать ее.

    – Но неужели мрачная тайна должна обнаружиться в столь священном месте, как катакомбы, где покоилось столько святых мучеников? – воскликнул Альфонсо.

    – Разбойники и убийцы в Риме, превратившие катакомбы в свое убежище, давно изгнали из них все священное. Дьяволы ходят въявь по галереям, где в минувшие времена шествовали ангелы между останками мучеников и на скалах чертили рассказы об их страданиях. Впрочем, как тебе угодно: подумай сперва, если не решаешься сразу, и отпусти меня теперь. Ведь мне пора вернуться в место своих мучений, как грешной мухе при первом проблеске рассвета под могилами кладбища. Если не ты согласен на попытку, которая навсегда избавит тебя и твоего господина от мучительной неизвестности, то говори. Тогда я встречу тебя у ворот Святого Себастьяна, переодетая нищенствующим монахом, и проведу к месту свидания. Оно произойдет в полночь.

    Подстрекаемый желанием, поглотившим всего его, Альфонсо дал торжественную клятву пренебречь всякой опасностью, какая могла угрожать ему при этом приключении, и встретиться с Фиаммой в назначенный час. Условившись между собою, они расстались.

    Его решимость поддерживалась надеждой, что открытие преступления Лукреции вернет ему душевное спокойствие, но вместе с тем, его беспокоили и сомнения. Разве не могла Фиамма, при всех поводах к мщению, все-таки послужить орудием Цезаря с целью погубить его? Но в конце концов он решил, что невозможна такая отвратительная неблагодарность и, вспоминая искренний тон Фиаммы, решил довериться ей.

    ГЛАВА V

    Поглощенный своим душевным волнением, Альфонсо не заметил, как наступила ночь, и поспешил заняться необходимыми сборами. Он по возможности скрыл свое вооружение и лицо под плащом и капюшоном и, отпустив оруженосца и Бембо, собирался уже выйти из комнаты, как в дверь тихонько постучали. Он отворил, и перед ним при свете маленькой серебряной лампы появилась Фаустина.

    – Благородный синьор, простите меня!.. – с большим волнением сказала старуха, поспешно входя. – Я – несчастнейшая, старая дура, которой уж, верно, так на роду написано, пропадать от своей глупости. Мое счастье послужило мне на гибель. У меня ничего не было, кроме румяных щек, но из-за них я попала в кормилицы к прелестнейшему ребенку в Риме, дорогой Лукреции. И вот теперь я пришла умолять вас, благородный синьор: если можете, поспешите спасти ее, иначе мы все погибнем, а с нами несдобровать и красивому, молодому рыцарю из страны на далеком море. О, ведь он был вашим другом, и, что бы ни произошло после этого между вами, я со слезами умоляю вас: спасите нас всех!

    – Да в чем же дело? Говорите!

    – Я не смею идти к герцогу Цезарю и рассказать о том, что задумал этот рыцарь, – ответила старуха. – Ведь герцог убьет нас всех до единого, а мое сердце обливается кровью за этого бедного безумца. О, горе, горе мне!.. Неужели я должна отдать на растерзание своих детенышей? А это непременно случится! Ведь если вы не удержите его, то я должна буду провести его дальше. Ведь еще никогда в своей жизни Лукреция не стремилась так упорно поставить на своем! Поэтому, умоляю вас, спешите!.. Вы найдете его на террасе, где он ожидает меня. Сделайте все, что возможно, чтобы удержать его, иначе все погибнет, и ему несдобровать, как шершню в пчелином улье, хотя бы там было меда через край.

    – Кого же я найду на террасе? – с замиранием сердца спросил Альфонсо.

    – Вы найдете там молодого рыцаря Реджинальда, которого донна Лукреция велела позвать под предлогом того, что ей надо поговорить с ним наедине о деле Орсини. Да сами посудите! Возможно ли это в столь поздний час и к тому же в ее собственных комнатах!

    – Неужели это – правда? – спросил Альфонсо, пошатнувшись, точно от смертельного удара. – А если так, то что мне за дело? Какое мне дело до этого, спрашиваю еще раз! Да лучше пусть пронзят мне сердце! Убирайся вон, беги, старая сводня, и предупреди герцога. Он знает старинный обычай.

    – Нет, сын мой, неужели нам всем зараз рехнуться умом? – зарыдала старуха. – Так вы не хотите? Ну, тогда я должна исполнить свой долг повиновения! Ведь донна Лукреция питалась моей грудью, стала родной мне, как дочь, и – что бы ни грозило потом – я сделаю то, что она велела.

    – Нет, Фаустина, остановитесь! Я пойду, я выслежу этого негодяя до его преступного дела! – воскликнул Альфонсо, когда старуха, хотя медленно и нерешительно, приблизилась к порогу. – Веди меня, но молчи. Мне нечего больше отвечать тебе.

    Фаустина привела его в большой зал, отделявший занимаемую Лукрецией часть дворца от комнат иоаннита. Отворенная дверь вела отсюда на террасу, примыкавшую с одной стороны к высокой голой стене дворца, а с другой – к возвышенности, поросшей померанцевыми деревьями и миртами. Фаустина сказала шепотом, что молодой английский рыцарь должен ожидать ее здесь, и просила иоаннита, если можно, удалить его от опасного места, после чего ускользнула со своей лампой, оставив Альфонсо одного в темноте.

    Он поспешил к высокой сводчатой двери и, пытливо осмотревшись, тотчас заметил закутанную фигуру, сидевшую на перилах с поднятым вверх взором, так что он скоро при свете восходящей луны без труда узнал прекрасное, разгоревшееся лицо Реджинальда Лебофора.

    Альфонсо медленно двинулся вдоль террасы, как будто не узнавая в своей задумчивости Лебофора, затем остановился неподалеку от него и, внезапно посмотрел на него так пытливо, что рыцарь счел себя узнанным, с притворным хладнокровием воскликнул:

    – Реджинальд Лебофор! Возможно ли это? Разве ты тоже помещаешься в этом дворце? Или, может быть, тебя привела сюда какая-нибудь случайность?

    – Благородный синьор, вы узнали меня, и я не намерен прятаться от вас и умалчивать о том, что привело меня сюда. Дамы при здешнем дворе красивы, и одна старая ведьма шепнула мне, чтобы я подождал здесь восхода луны, если хочу получить приятную весть.

    Кровь с такою силой прихлынула к сердце Альфонсо, что он едва переводил дух. Холодный пот выступил у него на лбу, он несколько секунд молча смотрел на раскрасневшееся лицо Реджинальда, затем пробормотал сквозь зубы:

    – Развратница! Но нет! Возможно ли, чтобы воздух Италии мог побуждать к черному предательству даже такие натуры, как твоя? Реджинальд, этому нельзя поверить! Лукреция... Лукреция! Ведь ты идешь к ней?

    – Лукреция! – повторил Лебофор, внезапная бледность которого служила уже достаточной уликой, а затем продолжал со смесью гнева и смущения: – Ну, а что, если Лукреция удостаивает выслушивать и других тайных послов, кроме уполномоченного феррарского двора? Ты отлично знаешь, что все твое старание по-прежнему направлено на то, чтобы оправдать перед светом всю ненависть к этой высокой особе. Между тем, ты в то же время изменнически выдаешь себя за тайного посла, отправленного сюда для устройства свадьбы, и этим тебе удалось довести Орсини до отчаяния. Положим, я не рассчитывал на высокую честь разоблачить тебя. Но как осмеливаешься ты касаться меня или моих действий? Каковы бы ни были они, я готов отвечать за их последствия.

    – Ты подчинился роковому обаянию, – с жаром возразил Альфонсо, – опасным чарам алых и пурпуровых цветом, под которыми распевает сирена возле гниющих трупов своих жертв. Но тебе не следует слушать ее голос, Реджинальд, иначе ты погибнешь. Уйдем отсюда прочь. Покинем вместе этот дворец и Рим. Нет иного спасения от соблазнов чародейки.

    – За все царства под солнцем не откажусь я повиноваться милостивым приказаниям своей царицы! – ответил Реджинальд. – Я – свободный английский рыцарь, а не твой наемник. Поэтому не командуй мною, я не обязан тебе подчиняться.

    – Конечно нет, – сказал Альфонсо, скрестив руки и горько смеясь, – но по воле судьбы я обязан твоей дружбе тем, что достиг цели своего путешествия и могу дать удовлетворительный ответ своему повелителю. Блаженствуй в своем раю, пока не надоешь Лукреции, а тогда она предаст тебя смерти, если ее отец или брат еще раньше не избавят ее от этих хлопот.

    – О чем бредите вы, синьор? – яростно возразил Реджинальд. – Ведь если вы обвиняете меня из-за Орсини, то действительно, донна Лукреция соизволила мне приказать, чтобы я присутствовал при обсуждении всех дел, касающихся этих людей. Я повиновался ей и буду повиноваться, если бы даже все духи преисподней и мечи десятерых Альфонсо старались преградить мне дорогу.

    – Реджинальд, прошу тебя, выслушай меня, – воскликнул Альфонсо. – Говорю тебе, чародейка соблазняет тебя предать своего друга, побуждает тебя к измене верности и чести. Ты не можешь сомневаться в степени ее любви к тебе! Ведь при ее испорченности эта любовь будет мимолетнее, чем у самых развратных и непостоянных мужчин. И ты не должен ходить к ней, не должен увеличивать груды ее жалких, обманутых жертв.

    – Рыцарь, пусть вам доставляет удовольствие копаться в тине грязного Рима, отыскивая там то, что даст возможность забрызгать грязью прекраснейшую и добродетельнейшую женщину, но, пока я в силах владеть мечом, ты не будешь делать это! – воскликнул Реджинальд, дрожа от стыда и ярости.

    – Ты видишь, я смиренно молчу. Ведь меч был дан тебе для того, чтобы сделаться ее забиякой! – со смехом подхватил Альфонсо и презрительно щелкнул по рукоятке меча молодого англичанина.

    – За это и за другие вещи ты еще поплатишься! – запальчиво воскликнул Реджинальд.

    – Да хоть сейчас, хвастливый мальчик! Не хорохорься однако, теперь ты не снаряжен для такого поединка. Ступай и попроси Лукрецию вооружить тебя на ее защиту! Впрочем, погоди! Ты предназначен для более верного мщения. Ступай и скажи ей, что посланник из Феррары, баламутящий в Тибре ил, чтобы забрызгать ее, – есть не кто иной, как сам принц Альфонсо д'Эсте.

    – В самом деле? Ну, теперь я раскрыл твою хитрость? Ты влюблен в совершенство, которое омрачил почти вечным позором. Мне следует выдать тебя Борджиа, чтобы они заставили тебя жениться на дивной представительнице их рода, – сказал Лебофор, и его ревность прорвалась наружу, несмотря на все усилия скрыть ее. – Ступай, ступай! Я не такой глупец, каким ты меня пожалуй считаешь, и, клянусь, согласен скорее убить тебя, чем обречь на блестящую участь обладания Лукрецией.

    – Разве жизнь и смерть до такой степени во власти норманнских выродков из-за моря? – возразил Альфонсо и прибавил, вздрогнув всем телом: – Но это – неправда! Твоя возлюбленная хуже последней продажной женщины из прокаженных французских лагерей, возбуждает во мне отвращение и презрение и, чтобы доказать это, я оставляю тебя невредимым сегодня вечером. Предоставляю тебя твоему блаженству, сам же я покину Ватикан и буду безмолвен, как его мрак, если... ты попросишь Лукрецию дать тебе сегодня венок за победу на турнире, что послужит мне благовидным предлогом вырвать у тебя из груди сердце на рыночной площади у всех на глазах. Она не откажет тебе в такой ничтожной награде, как моя опала и унижение, а если понадобится еще долее обманывать Орсини, то ты можешь вздыхать и клясться, что тебе было бы приятней, если бы награда досталась ему вместо тебя, хотя бы в действительности ты заслужил ее.

    – Нет, что бы ты ни говорил, я останусь здесь и буду ожидать своего счастья, – запальчиво ответил Лебофор, хватая в своей ярости Альфонсо за плащ.

    Однако, иоаннит вырвался от него, вошел в тень крытой аллеи и тотчас исчез.

    Вне себя от волнения, Альфонсо машинально покинул дворец, не зная хорошенько, куда направляет свои шаги. Смертельная битва была бы для него более желанной переменой, и, когда он внезапно вспомнил о своем уговоре с Фиаммой, он с удовольствием подумал об опасностях, сопряженных с этим приключением. Вместе с этим его на минуту утешила мысль, что оно должно привести его к полному раскрытию преступлений Лукреции.

    Было уже довольно поздно, и Альфонсо поспешил и месту свидания. У ворот Святого Себастьяна ему встретилась фигура, также закутанная в рясу и капюшон, но это не помешало ему узнать в ней по условному знаку Фиамму. Они молча прошли в ворота и быстро направились по равнине. Вскоре перед ними показалась древняя церковь Святого Себастьяна, откуда ветер доносил звуки духовных гимнов. Однако, Фиамма повернула на пустырь, покрытый глубокими ямами и поросшей тернием и можжевельником, спустилась в одно из углублений, вырытых в песчаной почве, и они приблизились к месту, где было высечено в скалах несколько пещер, наполовину заваленных обломками камней и заросших сорной травою.

    Фиамма юркнула с проворством змеи в одно из этих отверстий, Альфонсо же невольно замешкался, припомнив все слышанное о запутанных извилинах катакомб. Но, пока он стоял в нерешительности, он услышал удары стали о кремень и увидел при свете вспыхнувшего пламени, что Фиамма, стоя на коленях, раздувала огонь в куче сухих листьев, чтобы зажечь факел. Устыдившись своей трусости, Альфонсо углубился в пещеру и стал помогать своей спутнице. Когда факел был зажжен, он по ее требованию воткнул в расселину скалы заготовленный ею кол, просверленный насквозь. В это отверстие Фиамма продела конец шелкового шнура и тщательно прикрепила его, после чего, вложив клубок в руку иоаннита и взяв факел, сказала с грустной улыбкой:

    – Твое сердце сильно бьется? Решаешься ли ты следовать за мною?

    – Решаюсь, хотя бы путь пролегал по черным ехиднам, – ответил Альфонсо, но снова поколебался, угадав намерение своей проводницы.

    Он видел, что они стояли в низкой пещере из песчаника, откуда разветвлялось много сводчатых ходов по разным направлениям. Фиамма вступила в один из них, настойчиво внушая Альфонсо крепко держать клубок и разматывать его, продвигаясь вперед. Факел тускло светил в окружающих потемках, но рыцарь чувствовал, что тропинка вьется кверху. Подземная галерея была едва достаточной ширины, чтобы можно было ощупью находить в ней дорогу, и с обеих сторон завалена мусором. Молча и поспешно шли они дальше, причем клубок так быстро разматывался, что шелковый шнур постепенно опускался все ниже к земле.

    Иоаннит убедился, что они вступили в другую пещеру, откуда шло три узких хода, спускавшихся так круто и глубоко, что в иных местах их высота едва достигала человеческого роста, а в других они суживались до размера трещины, произведенной землетрясением. Фиамма изредка произносила какое-нибудь слово, то иногда поднимала на ходу факел, и тогда он освещал мрачные отверстия, откуда разветвлялись новые ходы, но чаще заставлял выступать на стене древнюю надпись, или грубый барельеф, высеченные в память страданий христианских мучеников, погребенных в нишах по стенам.

    Путаница лабиринта, куда углубился Альфонсо, и недоверие к проводнице колебали его твердость и мужество. Конечно, он тщательно соблюдал наставление Фиаммы при разматывании клубка, который, очевидно, был важнее для их безопасности, чем какое бы то ни было знакомство с местностью, и при этом заметил, что к шнурку были привязаны через промежутки маленькие свинцовые шарики, чтобы он снова слегка натягивался при спусках. Необходимость этой помощи стала еще очевиднее, когда подземный ход, опустившись на большую глубину, затерялся в таком множестве извилин, точно тянулся по самым внутренностям земных недр. Остальные неудобства еще увеличивались. Струи холодного воздуха, сырость и миазмы, доносились порою из пещер, обломки песчаника отваливались от каменных сводов, точно злой дух пытался преградить дорогу смельчакам, тогда как в отдалении внезапно раздавался странный вопль, переходивший в слабый, таинственный шепот.

    Длинный путь, пройденный в этих галереях смерти, удивлял и беспокоил Альфонсо. Но вот Фиамма вдруг остановилась и, направив на иоаннита свет своего факела, устремила на него внимательный взор, после чего сказала почти с оттенком презрения в голосе:

    – Ваш лоб, рыцарь, влажен. Вернитесь назад, если мужество покидает вас, потому что мы подходим теперь к месту, где начинается искус, и вы должны остаться один и без света в этом уединении до прихода действующих лиц, которые собираются дать страшное представление.

    – Какому бы риску я ни подвергался, ничто не заставит меня отступить, – ответил Альфонсо.

    – Тогда будем продолжать свой путь, – сказала Фиамма, пускаясь дальше.

    Подземный ход все расширялся и, наконец, уперся в арку, высеченную в скале, которая вела в пещеру устроенную в прежние времена для выкапывания песка По ее стенам были видны глубоко высеченные надписи, которые не стерлись от времени. Естественные столбы, оставленные при раскопках, были покрыть там и сям грубыми архитектурными украшениями в виде неуклюжей резьбы по камню, а пыль на полу была так бела и густа, точно ее посыпали нарочно чтобы духи могли беззвучно скользить по ней.

    – Это – страшная сцена, где предстоит разыграться, пожалуй, еще более ужасной драме, – сказала Фиамма и показала своему спутнику внутренность пещеры, насколько мог осветить ее факел. – Если верить сказаниям, то в этих подземных могилах погребено больше мертвецов, чем найдется теперь живых людей во всей Италии. Большая часть их – умерщвленные, изувеченные жертвы человеческой жестокости! Эта белоснежная пыль состоит из их истлевших костей, эти стены созданы из их остовов, которые обнажаются каждым отпавшим осколком скалы перед нечестивыми взорами, потому что сюда приходят ведьмы и колдуны справлять свой шабаш и тешить своего владыку и повелителя осквернением этого священного приюта. Сюда явится Цезарь, такой же мрачный дух! Но для того, чтобы увидеть все, оставаясь невидимкой, хватит ли у вас мужества спрятаться вон в ту нишу, там, над аркой у входа?

    – В ней страшно тесно! Это – могила? – спросил содрогаясь Альфонсо, и осветил факелом узкую, но глубокую, впадину в скале над входом.

    – Даже если так? – возразила Фиамма. – Разве вы не видите полуистершейся надписи «Нет ничего более жалкого, чем жизнь»! ? Чем угрожает нам смерть, чего мы не выстрадали бы уже на земле? Впрочем, время не затянется для вас до моего возвращения. Вот та галерея ведет с несколькими извилинами в часовню, куда явится Цезарь с колдуном. Благочестивые монахи считают их богомольцами, желающими поклониться праху мучеников, и ждут от меня только условного знака.

    – Время? Что значит оно в этих жилищах мертвецов? – спросил Альфонсо, все еще не решаясь, так как его мужество ослабело при мысли остаться одному в этом страшном уединении.

    Однако, пылкость чувства к Лукреции победила страх. Выступы выдолбленной скалы давали возможность подняться в могилу, и, крепко держа клубок, рыцарь полез кверху. Но вдруг боязнь предательства так сильно овладела им, что он остановился.

    Кинутый на Фиамму взор открыл ей без слов его помыслы, и она с нетерпением воскликнула:

    – Предать тебя! Но с какой целью? Пусть эта гора обрушится мне на голову и раздавит меня, если я злоумышляю против своего благодетеля.

    Эта страшная клятва успокоила сомнения рыцаря, и он поднялся в пещеру, откуда ему предстояло наблюдать за своим врагом. Судя по ее глубине, она была вырублена в скале, чтобы служить для погребения. Действительно в ней, по старинному обычаю, был помещен стоймя длинный ряд трупов, но, вероятно, богатство наружных украшений подстрекало жадность грабителей, и они сорвали мраморную облицовку гробницы. Трудно сказать, принесло ли это преступление хорошую добычу, но теперь в могиле не было ничего, кроме пыли и кромешной темноты.

    Альфонсо был вынужден пятиться в своем убежище задом, не имея возможности повернуться в тесноте, и отступал все дальше от входа, пока Фиамма не убедилась, что его нельзя разглядеть из центра большой пещеры. Тогда она кивнула ему головой на прощание, и поспешно углубилась в один из подземных ходов на противоположной стороне пещеры. Альфонсо невольно подался вперед, чтобы проводить взором последний отблеск факела, после чего воцарились непроглядная тьма и такое безмолвие, как будто все звуки замерли навек.

    Предоставленный своим думам, рыцарь снова принялся размышлять о событиях в мире живых, причем забыл на некоторое время свое положение и сопряженные с ним опасности. Наконец, внезапно опомнившись, он испугался и был готов счесть окружающее нелепым сном. Но, гнет могильных стен убедил его что это – страшная действительность, сулившая ему мало хорошего.

    Отсутствие Фиаммы продолжалось уже довольно долго, она все еще не приходила, и мучительные предчувствия и опасения стали томить иоаннита. Вошедшее в пословицу коварство Борджиа, жестокое мщение, которому они подвергали своих врагов, навели его на мысль, что его обрекли на ужасную участь быть заживо погребенным в этом неизмеримом лабиринте. Несколько секунд несчастный не решался потянуть за шнурок, боясь, что тот отвязан от кола у входа в подземелье, а в таком случае, едва ли было возможно найти выход оттуда, и оставалось только погибнуть от голода и отчаяния. Однако, томительная тоска неведения была ужаснее всякой уверенности, и Альфонсо поспешил разрешить свои сомнения. Потянув за шнурок, он убедился, что его страх напрасен, а в этот момент показался свет в галерее, где он не ожидал его увидеть, и эхо шепчущих голосов донеслось до него по гулким стенам раньше, чем разговаривавшие появились перед ним.

    Впереди выступал человек в плаще и в маске, в надвинутой на глаза широкополой шляпе с пером. За ним следовал другой, в форме испанского солдата, на лицо которого свешивались длинные спутанные волосы, вылезавшие из-под шлема. Третий нес в руках факел, чтобы светить им. Судя по сгорбленной фигуре и медленной походке, это был старик преклонных лет, но под черной одеждой кающегося монаха его решительно нельзя было рассмотреть. Монах опирался на длинный черный посох, искусно украшенный фигурами и звездами, и нес на своей сгорбленной спине красный мешок, скрывавший в себе какие-нибудь орудия искусства колдовства.

    ГЛАВА VI

    – Священный воздух кажется мне удивительно промозглым, дон Савватий, а между тем, ему следовало быть сухим и теплым, мы ведь спустились чуть ли не в самое пекло, – произнес мужчина, шедший впереди, и по его веселому голосу в нем было не трудно узнать Цезаря Борджиа! – Как глубоко надо еще спуститься, чтобы злые духи услышали наш зов?

    – Настоящее место удобно для этого. Мы можем начертить достаточно широкий круг, – ответил колдун, голос которого хотя был старчески слаб и хрипл, но казался иоанниту знакомым. – Однако, мне нужна помощь, и я хочу пригласить двух своих товарок по ремеслу. Мы всегда оказываем друг другу взаимные одолжения.

    Савватий отошел в сторону, вытащил острый нож из своего узла, царапнул им свою руку, спустился в отдаленную подземную галерею, брызгая по дороге кровью, и стал громко произносить странные слова скороговоркой, точно призывая кого-то издалека. Ему нестройно откликалось многократное эхо. Вдруг послышался шум вихря и, когда он усилился, две сухопарых старухи спустились в галерею и вошли и пещеру, крича:

    – Мы идем... идем!

    – Прекрати свое бормотание святым угодникам, Мигуэлото, иначе ты помешаешь колдовству! – с нетерпением сказал Цезарь. – Разве ты не видишь? Ведь это – твои старинные приятельницы, ведьмы из гетто.

    Колдуньи приветствовали герцога фантастическим поклоном, указали своими костлявыми пальцами на дрожащего каталонца, и дружно расхохотались.

    – Ну да, черти не пугают вас, ведьмы, потому что вы день и ночь находитесь в их компании, – сердито огрызнулся Мигуэлото, – но, по-моему, вам не следовало бы смеяться вскоре после того, как ваша внучка навлекла опасность на всех нас своею безумной выходкой.

    – Молчи, дурачок! Матери были в не меньшей опасности, но монашеский рыцарь, вмешавшийся в дело, пожалуй, имел причину раскаяться в том, – мрачно заметил Цезарь.

    – Ну, дон Савватий, так как твои сестры по колдовству налицо, что ты мешкаешь и смотришь на меня?

    – Я хотел бы в точности узнать вашу волю. Ведь до сих пор вы лишь смутно намекали мне на свои желания, – спокойно и самоуверенно ответил чародей.

    – Я убедился, что тебе дана власть вызывать мертвецов. Разве не показал ты мне в волшебном зеркале Карла Великого? – сказал Цезарь после краткого, несвойственного ему колебания. – Но теперь ты должен вызвать мне духа, который не требует столь сильного колдовства, потому что еще блуждает между этим миром и тем, куда возвращается все существующее, или Вечностью, как возвещает нам духовенство. Как бы то ни было, я хочу узнать от него, что ему нужно, чтобы он успокоился и не заслонял мне больше солнца, не становился на каждом шагу поперек дороги.

    – Какого же духа должен я вызвать? – спросил колдун.

    – Очерчивай свои волшебные круги и произноси заклинания, тогда я тебе скажу, кого мне надо видеть, – ответил Цезарь.

    Чародей схватил свой посох и начертил им в воздухе какие-то таинственные знаки на три стороны пещеры, в то же время бормоча слова на неведомом языке. Потом он отбросил от себя посох, который извивался и шипел перед глазами испуганных зрителей наподобие огненного змея. После этого, выступив вперед, колдун начертил три магических круга, центром которых служил упавший жезл, и велел своим помощницам нагрести песка к магическим кругам бывшими у них медными лопатками. Те принялись за дело, произнося вслед за ним какие-то еврейские слова, и кричали во все горло, хлопая в ладони: «Учитель Каббалы, учитель!». Затем чародей выкопал много обломков костей и черепов и обложил ими третий круг.

    – Теперь скажи, сын мой: был ли вызываемый нами дух насильственно изгнан из тела, а если так, то где и когда это совершилось? – спросил колдун герцога и стал продолжать свою работу.

    Дон Цезарь, словно томимый усталостью, опустился наземь и, роя песок и пропуская его между пальцев, промолвил:

    – Зачем это нужно знать?

    – Магический круг должен быть огражден от ярости духа. Если же круг не окажет ему сопротивления, то спрашивающий рискует быть растерзанным на куски или взорванным на воздух адским огнем...

    – Насильственная смерть? Ну да, действительно, так было, но эти добрые женщины могут сказать, почему пал герцог Джованни Гандийский.

    – Он обесчестил чистую кровь нашего отца, чистую со времен Эноха, – ответила Нотта, отбрасывая назад свои спутанные черные волосы и поднимая взор от своей работы.

    Ее сестра, седая Морта, также приостановилась в своем занятии и прибавила с горьким смехом:

    – Но она была так прекрасна, Нотта!

    – Но за что он был убит? – спросил Савватий. – Ведь не ты же, благородный синьор, нанес удар в отмщение за кровь Эноха?

    – Я не предназначен быть младшим братом, – ответил Цезарь. – Свет Джованни был моею тенью. Но ведь ты давно слышал эти истории.

    – А не было тут другой причины, другого греховного пятна на душе твоего брата, которым мы могли бы воспользоваться, как чарами против злобы духа?

    – Да, – ответил Мигуэлото, с возраставшим волнением следивший за приготовлениями к колдовству, – я дал склонить себя к убийству герцога Гандийского, потому что мой господин уверял, что смерть его брата послужит тому наказанием за преступную страсть к донне Лукреции.

    – Молчи, глупец! – остановил его Цезарь. – Теперь не время для этого лживого бормотанья! Эти россказни были отголоском моего шепота, и если бы душа Джованни не имела на себе иного пятна, кроме этого, приписанного ему блаженства, то она действительно была бы недоступна власти вашего колдовства. Как вы полагаете? Ведь это Лукреция убила его, а не я, когда рискнула пожаловаться на брата за мимолетное безумие одной минуты, после чего надменный мальчик пригрозил мне своим мщением.

    Глаза чародея страшно засверкали в прорезях его черного капюшона, и он снова принялся за работу, бормоча:

    – Мы должны трижды производить колдовство, потому что обиженные одарены властью, о которой мы не подозреваем, и которая не снилась обидчикам.

    Ни единое слово этой неожиданной исповеди Цезаря не ускользнуло от напряженного слуха иоаннита.

    Пока ведьмы нагребали новый вал по краям магических кругов, колдун поставил в первый круг низкий треножник, поместил на нем медную сковороду и развел под ним огонь. После того он взял часть трав, принесенных ему еврейками, и прибавил к ним других из своего мешка, чтобы составить курение. Цезарь как будто занимался некоторое время разглядыванием скульптурных украшений и надписей в этой подземной часовне, а затем произнес:

    – Твои духи подобны женщинам, которые являются непрошеными и не приходят, когда их зовут.

    – Дух может иметь власть противиться моим чарам, – ответил колдун. – До сих пор я еще не произносил своих заклинаний, но время близится к тому. Сестры, садитесь в первый круг и повторяйте за мною имена. Но с какой стати дрожит этот воин? Дух явится только своему убийце, – вот и все. Перестань творить молитву, иначе все мы попадем во власть злых духов, – предостерег Савватий бледного Мигуэлото, щелкавшего от страха зубами. – Ступай в круг, если хочешь быть невредимым, и не бойся, пока наступит твой час. Герцог Цезарь, войди во второй круг!

    Мигуэлото машинально повиновался приказанию чародея, а Цезарь, смело выступив вперед, прыгнул в круг и, скрестив руки, остановился там с решительным, или, скорее, скептическим видом. Чародей вошел тогда в крайний круг, опустился на колени, вынул из-за пазухи восточную книгу, разрисованную волшебными знаками, схватил единственный принесенный им факел, сунул его в песок и потушил.

    Пещеру теперь освещал лишь слабый свет, распространявшийся от огня, под жаровней колдуна, от которой поднимался густой, благовонный дым. Альфонсо наблюдал за всем происходившим и под влиянием веры в силу колдовства, распространенной в те времена, чувствовал робость, которую может возбуждать ожидание пришельца из неведомого мира. Что касается Цезаря, то, несмотря на страх, естественно возбуждаемый своим преступлением, он с мужеством ожидал результата страшного опыта и лишь несколько раз бессознательно пробормотал:

    – Пусть бы он принял любую форму, только бы не эта темнота! Тогда я не стану ничего бояться!

    – Тише, тише! Не мешайте сестрам слушать мою речь, – с досадой произнес колдун и продолжал чтение своей книги, понятное только ему и колдуньям.

    Вскоре послышалось рокотанье, похожее на отдаленные раскаты грома и постепенно приближавшееся, а по песчаному полу и могилам в стенах пещеры забегали огненные языки и стали вырисовываться светящиеся иероглифы. Между тем, чародей спокойно читал, не поднимая головы, а ведьмы продолжали петь, причем их голоса уподоблялись вою морских волн во время бури.

    Вдруг жаровня с куреньями вспыхнула и зашипела, точно в ней клокотали пестрые змеи, извивавшиеся в пламени. Пещера наполнилась одуряющим дымом, который вызвал странную истому даже у Альфонсо. Это ощущение продолжалось недолго, но вызвало мечтательное забытье. Вскоре Альфонсо показалось, что он видит легионы отвратительных призрачных фигур, мелькавших вдоль стен пещеры, реявших в ней. Большинство этих призраков делали презрительные жесты или насмешливо ухмылялись, кивая на молчаливые человеческие фигуры, находившиеся в магических кругах.

    – Все напрасно, – тихо пробормотал Савватий. – Духи пренебрегают вашими посулами, не хотят принимать ничего кроме свежепролитой крови детей и юных дев, и не согласны отвечать. Ведьмы, заклинайте своего отца, жестокого старого чародея, чтобы он подал нам помощь, потому что он, наверное, находится между этими духами.

    – Это – неправда! – закричала Морта. – Эти духи не похожи на детей нашего племени, а твои соплеменники были всегда хуже чумы ненавистны нашему отцу.

    – Прибавить мандрагоры! – поспешно сказал Савватий. – О, наша ворожба еще сильна. Пот с правой руки убийцы в пламя! Говори, Цезарь. Напомни им об ужасных деяниях, которыми ты заслужил их благоволение и помощь. Говори, иначе у меня не станет власти удерживать их, или принуждать к повиновению.

    – Страданиями, пожирающими мою душу, невестой Христовой, взятой мною от Его алтаря, диким проклятием султана Зема, кровью своего брата заклинаю вас! – воскликнул Цезарь и при виде постепенного исчезновения призрачных сонмов продолжал с возрастающей яростью: – Ну, демоны и духи, слушайте меня! Ради отвратительных наветов и клеветы, возведенных мною на верховного главу, ненавистной мне церкви, велите явиться передо мною духу, которого я требую.

    Наступило жуткое безмолвие, а потом раздался общий крик, вырвавшийся у всех присутствующих, не исключая колдуна, но, кроме Цезаря, стоявшего неподвижно, как статуя, когда из галереи над противоположной стеною пещеры показался тусклый, призрачный, синеватый свет и в нем слабые очертания доспехов, плаща и роскошного одеяния, обагренного кровью. Среди них были чуть заметны расплывчатые черты лица.

    – Ангел или дьявол... кто бы ты ни был! – прохрипел Цезарь. – Да, да, это – он, каким мы оставили его в склепе церкви Пресвятой Девы!.. Джованни!.. Брат!.. Нет, я не хочу называть тебя братом, – продолжал он тоном безумца, бредящего в своей каморке. – Останься!.. Говори, или моя душа разорвется среди этого молчания. Говори: оттого ли мучишь ты меня так жестоко, что был убит в смертном грехе, в объятиях женщины из проклятого племени? Разве твоя душа не может найти покоя и не в том ли состоит твое адское мучение, чтобы ты создавал мне ад на земле? О, говори, скажи мне: какое покаяние, какие молитвы, сколько бесчисленных обеден могут доставить мне прощение, а тебе загробный покой?

    – Цезарь! – послышался наконец тихий неземной голос, словно выходивший из глубины могилы, но звучавший кроткой скорбью.

    – Я здесь! – безумно крикнул братоубийца.

    – Сбрось это платье, в котором ты уподобился Каину, первому убийце, облекись снова в свое священническое одеяние, предоставь свою сестру каждому, кого изберет ее любовный каприз, хотя бы последнему из твоих слуг!.. Проводи свои дни в покаянии, молитве и богоугодных делах, в беспрерывном старании загладить и опровергнуть отвратительные наветы, распространенные твоею испорченностью, тогда Небо еще может умилосердиться над тобою.

    – Никогда! Никогда! Никогда, дьявол! Ты нарочно принимаешь этот дружеский облик, чтобы терзать меня! – безумствовал Цезарь. – Скажи мне, что, сделавшись повелителем Италии, я должен освободить Гроб Господень из рук неверных или погибнуть в этой борьбе, и одарять Божьи храмы, чтобы в них совершались моления за твою душу, отошедшую не в мире. Да, сделай самое худшее, что ты можешь, уничтожь меня, я все-таки стану противиться тебе. Мальчик, ты был так любим и так прекрасен! Да, хоть ты и дух, я также хочу помучить тебя. Удались в свой могильный мрак, когда венец первого Цезаря будет возложен на меня, когда Лукреция, как императрица, в величии своей красоты воссядет со мною на трон, когда весь свет – из любви или страха, мне все равно – воскликнет: «Хорошо сделано!»

    Но, едва он произнес эти слова, видение исчезло во мраке, испустив протяжный и скорбный вопль, звучавший как прощанье со всякой надеждой.

    Тусклый, багровый свет в жаровне, померкший при неземном сиянии, показался теперь снова, и Альфонсо, остававшийся в полуобморочном состоянии, почувствовал, что наступило продолжительное молчание.

    – Дон Савватий, – заговорил наконец Цезарь удивительно твердым голосом, – Дай-ка нам свет! Это – странное мороченье. Слышал ли ты, что говорил красиво наряженный дьявол?

    – Цезарь, послушай меня, – прохрипел чародей, – ты видел настоящего духа. Мое колдовство не могло вызвать его. То был дух с небес, хотевший напомнить тебе о раскаянии, и я умоляю тебя: покайся и спаси свою душу от палящего огня, который пожрет ее.

    – Ты подаешь мне добрый совет! – с диким хохотом воскликнул герцог. – Раскаяние. Постричься в монахи? Не так ли? Бормотать обедни и толкнуть Лукрецию в объятья первого встречного нищего, который приглянется ей, – пожалуй сумасбродного молодого англичанина или бесчувственного шпиона из Феррары? Вздор! Разве ты забыл, что сам же показывал мне потомство Лукреции в виде венценосцев и с крестами, перед которыми меркли короны цезарей?

    – Помню, – простонал чародей.

    – Ну, значит, ты получил мой ответ, – задыхаясь произнес Цезарь. – Но дай мне испытать еще раз силу твоего могущественного искусства. Прикажи своим духам показать мне образ мужчины, которого Лукреция любит или должна любить, чтобы мы, повинуясь воле духов, не ошиблись в ее женихе.

    – Это напрасно! Злые духи утомлены и не захотят больше повиноваться моей ворожбе, – ответил Савватий, медленно выпрямляясь и осматриваясь вокруг с нервным содроганием.

    Иоаннит впервые заметил удивительную перемену в голосе колдуна. Этот голос стал теперь сильным, печальным, благозвучным и поразительно напоминал голос отца Бруно.

    – А я говорю тебе, что они согласятся! Произнеси слово заклинания! – с безумной торопливостью настаивал Цезарь. – Спроси только, не иоаннитский ли это рыцарь. Но нет, этого не может быть! Разве не пыталась Лукреция отравить его в день турнира?

    – Нет, я могу доказать тебе противное, – воскликнул Савватий. – Я сам приготовил напиток для одного соперника, хотевшего навлечь на него позор в тот злополучный день. Но не принуждай меня! Раздраженные духи послушаются только тех слов, которые поколеблют гору над нашими головами.

    – Можешь поколебать весь мир, если желаешь, только удовлетвори меня! – воскликнул Цезарь.

    – Хорошо, я сделаю, что могу, но, думаю, духи не послушаются, – и Савватий начал произносить свои заклинания, но слабым голосом и с видимой неохотой.

    Альфонсо находился в не менее мучительном беспокойстве, чем герцог. В своем нетерпении, забыв всякую осторожность, он вышел из своего убежища, чтобы посмотреть, что будет. Хотя в пещере было совершенно темно и пламя под жаровней отбрасывало лишь небольшой круг света, в котором виднелась согбенная фигура колдуна да горели в багровом отблеске край одежды Цезаря и кончик его султана из перьев, однако, на беду, огонь внезапно вспыхнул и отбросил яркий отблеск на иоаннита. Еврейки, в страхе отвернувшиеся от призрака, пронзительно вскрикнули, а Цезарь и чародей в испуге оглянулись назад и на одно мгновение ясно увидали Альфонсо, прежде чем он успел спрятаться. Рыцарь вспоминал потом, что Цезарь кивнул ему с удовольствием и насмешкой, как будто узнал его, а Савватий, застонав от страха, рухнул наземь без чувств.

    Иоаннит напряженно прислушивался с минуту, убедился, что испуганные зрители приняли его за привидение, а затем увидел, что Цезарь вступил в круг колдуна и приподнял его, но с возгласом, скорее отзывавшимся презрением, чем жалостью.

    – Мигуэлото, – сказал он вдруг под влиянием какой-то новой мысли, мелькнувшей у него в голове, – ведь мы почти не видели сегодня ночью лица дона Савватия. Я хочу хорошенько рассмотреть его. – С этими словами он разрезал кинжалом пояс монашеской рясы, откинул капюшон и внезапно воскликнул:

    – Отец Бруно!

    От изумления все точно окаменели. Наконец, Цезарь разразился диким хохотом и, хватая каталонца за грудь, крикнул:

    – Мигуэлото, тешится ли над нами нечистый, или ты – изменник?

    – Это – несомненно монах Бруно Ланфранки, но я не знаю, каким чудом ускользнул он из крепости Святого Ангела, – ответил Мигуэлото.

    – Мы узнаем это, когда увидим, каким образом он туда вернется, – задумчиво промолвил Цезарь, – но ведь монах давно уже слыл чародеем! У меня порою мелькало подозрение относительно его и теперь мне припомнилось все это. Смотрите, не смейте проговориться, что я видел его. Загаси огонь, Мигуэлото. Обманщик должен вывести нас из этого лабиринта, иначе нам пришлось бы долго ждать другого проводника.

    Сильные подергивания членов колдуна доказывали, что он очнулся от беспамятства. Цезарь опрокинул жаровню, так, что последнее мерцание света угасло, а потом поднял дона Савватия с земли. После кратких переговоров тот принялся шарить впотьмах, отыскивая свои книги и принадлежности чародейства, а затем, собрав их, принял на себя роль проводника, и вся достойная компания последовала за ним по пятам.

    Когда гул их шагов совершенно замер вдалеке, Альфонсо опомнился, собрался с мыслями и стал думать о собственном положении. Итак, Лукреция невиновна ни в одном из возведенных на нее обвинений! С минуту все душевные силы Альфонсо были поглощены этим блаженным сознанием. Но тотчас у него мелькнула мысль, что ведь Лукреция – возлюбленная Реджинальда, и это мгновенно отогнало весь поток блаженных чувств. Однако, затем ему вспомнились прежняя любовь Лукреции к нему и блестящие обещания, связанные с его браком с нею. Он кинулся вон из своего убежища, точно в надежде, что еще не поздно вырвать Лукрецию из объятий ее соперника, избавить от неслыханного позора и, лишь спустившись на пол подземной часовни, спохватился, что забыл о шелковом клубке. Он потерял его, поспешно прячась от взоров чародея.

    Вне себя от испуга Альфонсо поспешно поднялся опять в опустошенный склеп над входом и стал тщательно шарить в потемках по всем углам, но все поиски были напрасны. Наконец, ему пришло в голову, что клубок упал в пещеру, и он долго отыскивал его там, бродя ощупью во мраке. Вспомнив о жаровне, он с трудом добрался до места, где происходила ворожба, но Цезарь так основательно затушил огонь, что в золе не нашлось даже искры.

    После новой неудачи Альфонсо пытался уверить себя, что сумеет без труда найти дорогу, по которой пришел сюда, и пошел, как ему казалось, по направлению вперед, но подземная галерея внезапно сузилась до размеров трещины, в которой было можно продвигаться дальше, лишь с усилием протискиваясь между стен, а этого, насколько помнил Альфонсо, не встречалось ему по пути в пещеру. Все тревоги стушевались теперь перед убийственной мыслью, что он, пожалуй, безвозвратно погиб в этом темном лабиринте. Вернувшись опять назад, он принялся громко взывать о помощи, но только страшное эхо отзывалось на его зов в этом городе мертвых.

    Альфонсо по-прежнему находился в широком пространстве и, хотя не мог различить в густом мраке ни одного предмета, однако, у него блеснула мысль, что, если бы найти ощупью вход, приведший его в пещеру, то было бы не трудно отыскать и клубок, который, конечно, откатился недалеко от того места. Он совсем не отдавал себе отчета в том, сколько времени провел он в этих поисках, но убедился, что попал в одну из длинных подземных галерей. Тут ему припомнилось, что Бембо читал в одной старинной книге, будто бы эти ходы простираются до самой Остии и до такой степени перепутываются под землею, что едва ли возможно напасть в них на настоящую дорогу.

    В приливе отчаяния Альфонсо схватился за свой кинжал, желая убедиться, что у него осталось еще средство избегнуть страшной участи, на которую он был обречен в этом лабиринте. Однако, минуту спустя он ободрился и стал пробираться наудачу вперед, рассчитывая, что если идти все прямо, то перед ним должен открыться выход из подземелья. Эта надежда подкреплялась еще тем, что подземная галерея заметно шла кверху, как будто обещая вывести заблудившегося на поверхность земли. Но вдруг он наткнулся на скалу, совершенно преградившую ему путь.

    Несколько мгновений Альфонсо старался уверить себя, что все виденное и слышанное им было только сном. Он даже громко рассмеялся при мысли, что мог пойти на подобный риск, положившись на сомнительные уверения Фиаммы, возлюбленной Цезаря Борджиа, и убедил себя, что сам вложил в уста призрака Цезаря подозрение, давно таившееся у него в душе. Страшный пришелец из неведомого мира, принявший облик несчастного герцога Гандийского, конечно, также мог быть лишь порождением фантазии. Превращение колдуна в монаха являлось несомненно, плодом сонной грезы, так же, как и необъяснимое исчезновение Фиаммы с арены действия, где она играла важную роль, и все подробности ворожбы, появление ведьм в бурном вихре, демоны и ухмыляющиеся призраки. Однако, вскоре мысль о сне отпала, и Альфонсо пришел в сознание действительности окружавших его ужасов. Телесные и духовные силы покинули иоаннита при этом открытии. Мысли вихрем кружились у него в голове, сердце стучало, как молот, пот крупными каплями выступил на лбу, и он шатаясь, удалился на несколько шагов от каменной стены. Сделав отчаянное усилие воли, он оправился от слабости и попытался продолжать свой путь назад, как вдруг его заставили остановиться оглушительный треск и грохот посыпавшихся кругом каменных обломков и песка. Земля словно опустилась под ним и, потеряв сознание, он в глубоком обмороке упал на каменистый грунт.

    Альфонсо не отдавал себе отчета, сколько времени пролежал он таким образом, но, наконец, очнулся с онемевшими членами, томимый жгучей жаждой. Его язык и горло были покрыты густым налетом пыли, и он не сразу опомнился, после чего с трудом поднялся и растерянно уставился взором в темноту. Сначала ему померещилось, будто он смертельно ранен на поединке с Лебофором и делает последнее усилие, чтобы вырвать Лукрецию из объятий соперника, но, когда действительность предстала перед ним в смутных образах, он снова лег на землю, стараясь успокоить себя мыслью, что его по-прежнему преследует страшный сон. Обломки камней, на которых он лежал, и отвратительное зловоние, доносившееся издали, помешало ему забыться. Когда же сознание окончательно вернулось к рыцарю, он чуть не сошел с ума. Однако, врожденное мужество и чувство самосохранения оживили его угасавшие силы. Вдобавок, у него мелькнула спасительная мысль: ему ясно представился обидный контраст между его положением и положением Реджинальда. Тогда как ему угрожала жестокая участь безвестно погибнуть под землею, его соперник упивался радостью и торжеством. Безумная жажда мести вернула силы Альфонсо и он стал усердно продвигаться ощупью вперед, чтобы найти обратный путь. Но вдруг он наткнулся на неожиданное препятствие в виде груды камней, которые осыпались под его руками. Он припомнил оглушительный грохот подземного обвала, предшествовавший его обмороку, и еще неизведанный ужас овладел им при мысли, что обрушившиеся позади него скалы навсегда преградили ему выход. Каждое усилие, которое он делал, подтверждало это догадку. Тогда Альфонсо крикнул так громко, что его голос, казалось, должен был проникнуть сквозь расселины скал и дойти до чьего-либо слуха. Однако, никто не откликнулся. Тогда Альфонсо, немного помолчав, снова повторил свой зов, а затем стал горячо молиться, чтобы Провидение умилосердилось над ним или поразило его мгновенной смертью. Увы! Лишь глухое эхо отзывалось ему в вышине.

    Тут Альфонсо вспомнил, что ведь некоторые пещеры были очень высоки, а в подземных галереях зияли трещины, и у него мелькнула надежда выбраться из темной западни. Он поднял руки и, хотя не нащупал ими свода над своей головой, все же выпрямился, прижимаясь к тесным стенам. Вдруг, вне себя от восторга, он почувствовал, что трещина, в которой он пробирался, постепенно расширялась, и наконец его могучая грудь могла свободно вздохнуть. Он стал подниматься дальше, упираясь спиною и ногами в стены, и через несколько мгновений его нога нащупала острые края пещеры. С невыразимым облегчением он спрыгнул в открытое пространство.

    Отдохнув Альфонсо стал ощупью пробираться в темноте, все еще сознавая, что у него нет иной надежды, как высмотреть какой-нибудь выход. Рискуя в любую минуту попасть в новую ловушку, он шел вперед, понимая, что каждый шаг может привести его к гибели. Он с трудом переводил дух, воздух в подземелье был спертым и тяжелым. Но он преодолевал изнеможение и страх, спеша дальше, пока, наконец, измученный и усталый, остановился на минуту отдохнуть.

    Внезапно до его слуха донесся собачий лай. В приливе сил Альфонсо кинулся вперед, по возможности в том направлении, откуда слышались эти дивные звуки. К счастью, собака продолжала лаять, точно почуяв приближение чужого человека. Спустя немного времени, Альфонсо заметил слабый свет, выходивший из низкого, но широкого отверстия, В некотором отдалении показались глыбы скал, облитые багровым светом, и очевидно, собачий лай доносился с той стороны. Идя дальше, иоаннит убедился, что находится в пещере. Пещера становилась все ниже и ниже, и наконец, превратилась в извилистую расселину в скале, откуда виднелся свет. Альфонсо пришлось ползти в этой трещине на руках и коленях до края обрыва и здесь перед ним открылась пещера внизу, где расположились группами спящие мужчины, а собака, потеряв надежду разбудить их своим лаем, с ворчанием смотрела наверх.

    Альфонсо только хотел позвать на помощь, как на его счастье, один из прятавшихся здесь людей поднял голову и крикнул: «Куш, бестия!» Это был злобный голос бандита Джованни из катакомб.

    Альфонсо понял, что ему нечего ждать хорошего от этих разбойников. Все эти люди, теперь мирно спавшие в подземелье, были вооружены самострелами кинжалами и стальными или кожаными щитами.

    Конечно, было опасно отдаться в руки этих бандитов, и Альфонсо решил выждать их удаления, рассчитывая, что они поднимутся рано, чтобы отправиться на свой промысел. Он убедился, что ему не составит труда спуститься в пещеру, так как камни в стенах из песчаника образовали естественные уступы, а разбойники, несомненно, имели легкий доступ в свое укромное убежище.

    Успокоенный этой надеждой, Альфонсо прилег, стараясь собраться с силами. Однако, назойливые воспоминания не давали ему забыться, а все передуманное и выстраданное им в эту ужасную ночь носилось перед его глазами в живых образах. Но все телесные страдания, вынесенные им, казались ничтожными по сравнению с душевной мукой, терзавшей его при мысли о преграде, возникшей между его любовью к Лукреции и ею самой. В его ушах все еще звучало признание Цезаря в его преступной страсти к сестре, а при этом воображение, подстрекаемое ревностью, рисовало ему сцены сладострастного торжества его юного соперника – Лебофора, и, видя перед собою точно наяву, все прелести Лукреции, он чувствовал прилив ненависти и жажду мщения англичанину.

    Однако, силы Альфонсо были до такой степени истощены, что он постепенно погрузился в сон, смущаемый странными грезами, не имевшими, однако, близкой связи с его недавними страданиями. В заключение ему померещилось, будто его душа заключена в мраморную статую, лишенную способности двигаться, и навсегда обречена оставаться в этом состоянии. Когда же он, наконец, избавился от этого оцепенения и с трудом перевел дух, то заглянул во сне в какую-то пропасть, где Лукреция с Реджинальдом покоились на древней скамье, окруженной розовыми кустами, причем красавица прижималась румяной щекою к плечу рыцаря.

    Наконец, он проснулся и услыхал голос разбойника Джованни, по-видимому, рассказывавшего о странном лае своей собаки в ночную пору.

    – Цербер не должен ходить сегодня со мною, – сказал он. – Кажется, мой пес почуял целую стаю крыс. Меня нисколько не удивило бы, если бы они спустились со скал целыми сотнями: ведь Бог весть, что скрывается в этой зияющей пасти. Я спущу собаку с цепи и принесу ей на ужин бычье сердце.

    Разбойник говорил это единственному товарищу, оставшемуся в пещере. Последний точил кинжал о свои кожаные сандалии и утвердительно кивал головой, не поднимая взора от своей работы. Альфонсо решил выждать ухода бандитов. Те действительно вскоре покинули пещеру. Но собака оставалась. Правда, она была недовольна этим и попыталась последовать за своим суровым хозяином. Однако, он гнал ее прочь и проводил назад пинками. Животное покорилось нехотя, и долго с тоскою смотрело ему вслед, пока бандит удалялся по тропинке, вероятно, ведшей из подземелья на широкий простор, а затем принялось уныло лизать себе лапы, чутко прислуживаясь временами, точно до него все еще доносился отдаленный шум шагов.

    Альфонсо полагался на тонкий слух собаки и, лишь когда она безнадежно свернулась калачиком, рискнул спуститься в пещеру. При его первом движении Цербер насторожился, а едва рыцарь стал выползать из трещины скалы, разразился злобным лаем и подпрыгнул так высоко, что Альфонсо понял опасность, грозящую ему от нового противника. После неудачного прыжка собака стала карабкаться на выступы скалы, и Альфонсо, считая ее нападение в узком пространстве опасным, выполз из расселины с обнаженным кинжалом. Цербер, достигший подножия обрыва, подпрыгнул до него, но тотчас покатился на землю с кинжалом в горле.

    Теперь предприятие Альфонсо уже не было сопряжено с большими затруднениями. Подземная галерея, служившая выходом из пещеры, была пряма и заканчивалась углублением в почве, так густо заросшим терновником и другими кустами, что только знавшие эту лазейку могли найти дорогу в подземелье в их запутанной чаще. За нею простиралась открытая равнина. Альфонсо, наконец, выбрался на простор.

    ГЛАВА VII

    Когда миновала та страшная ночь, первый слабый отблеск рассвета, проникнув в комнату пыток в крепости Святого Ангела, осветил бледное со свинцовым оттенком лицо Цезаря Борджиа, искаженное гневом. Он вел жаркий спор с Фиаммой Колонна. Та, сидя на крестообразном приборе для пыток, спокойно опровергала его подозрение, по-видимому, приведшее герцога сюда в такую пору, и положительно отрицала, что суеверный Мигуэлото разрешил монаху Бруно выходить из его тюрьмы, когда ему вздумается.

    – Да, я видел его своими глазами! – воскликнул Цезарь, с досадой перебивая ее. – Я проследил за тем, когда он возвращался в крепость, и хочу знать, кто дал ему возможность выйти отсюда, по твоим же словам Мигуэлото отрицает всякое участие в этом деле. Я хочу знать это, иначе орудие пытки, на которой ты сидишь, не в первый раз будет пущено в дело.

    Взглянув с презрительной усмешкой на ужасный прибор, Фиамма равнодушно ответила:

    – Неужели только телесные мучения покоряют людей?

    – Ты притворяешься, Фиамма, твои женские нервы содрогаются перед этим испытанием!

    – Я ношу в себе пытку, которая несравнима ни с какими вещами, вызывающими страх и мучение, – ответила Фиамма как раз в ту минуту, когда в комнату входил Мигуэлото со своим узником Бруно.

    – Простите, святой отец, что я потревожил вас до петухов, – серьезно промолвил герцог. – Я не могу сомневаться, что нарушил ваш сон, не так ли, Мигуэлото?

    – Я застал святого отца на молитве, – почтительно ответил каталонец.

    – Я не надолго отвлеку вас от нее, если на мои прямые вопросы последуют столь же прямые ответы, – продолжал Цезарь. – Скажите мне, ведь вы – тот монах, которого я видел во время своего учения у Савонаролы, когда дожидался аудиенции в приемной Пьеро Медичи?

    – Да, и именно мне вы сказали: «Когда я сделаюсь римским императором, то помогу вам довести церковь до истинно апостольской бедности и подчинения, о каких только вы можете мечтать», – ответил доминиканец.

    – Значит, вам еще памятна та мальчишеская болтовня?

    – Да ведь и вы сами, думается мне, не забыли о ней.

    – Нет, не забыл, – согласился Цезарь, – и время исполнения моего обещания ближе, чем полагают многие из нас. А кого могло бы избрать Небо, более достойного для подобного дела, как не вас, своего святого и мученика? Вдобавок, мне известно, что вам я обязан неоцененной милостью. Вы сняли с вашего духовного сына, дона Савватия, проклятие, наложенное на него, и позволили ему помочь мне в одном деле, весьма близком моему сердцу.

    – Нет, я позволил ему помочь вам в одном деле, весьма близком моему сердцу, в котором вы играете роль избранного, хотя и слепого орудия, – спокойно ответил монах. – Я не надеялся так скоро найти удобный момент, но когда был призван к тому, то молился, чтобы мне поскорее избавиться от всяких плотских уз и приступить к заранее предназначенной работе. Я позволил дону Савватию ослепить вас обманчивым явлением духов в катакомбах, а теперь вы должны узнать, что жалобному замогильному голосу вашей жертвы подражала ваша сестра Лукреция.

    – Монах, ты, кажется, бредишь! – воскликнула Фиамма тоном предостережения и угрозы.

    – Нет, это – правда! – воскликнул Бруно. – Да, герцог, Лукреция Борджиа была свидетельницей вашей исповеди, вызванной у вас вашим собственным сознанием вины и хитростью заклинателя. Отныне вы во власти Лукреции, и так как вы не смеете погубить любимого ею человека, а злой дух, преследующий вас, не дозволяет вам вредить ей самой, то в вашем распоряжении остается единственное средство: вы должны разрушить ту силу, вследствие которой Лукреция грозна для вас... да, да, вы должны свергнуть с папского престола своего отца, Родриго Борджиа.

    – Монах!.. Дьявол!.. Должно быть, я вижу сон! – задыхаясь произнес Цезарь и откинул со лба влажные волосы. – Судьба изменяет мне. Возможно ли, что маг Савватий на самом деле – только низкий шпион, подкупленный на предательство?

    – Нет, – возразил доминиканец, – он – лишь существо, действия которого заранее предопределены роком и кто сам, мороча тебя ворожбою, получил ясное указание свыше, когда, вызвав призрак иоаннитского рыцаря, убедился, что его догадка была основательна и что Лукреция любит этого посланника из Феррары.

    – Однако, ты великолепно осведомлен обо всем! – воскликнул Цезарь, чувствуя холодный пот на лбу и нервную дрожь. – Если это – правда, то у тебя были сообщники среди нас. Уж не колдун ли и ты? Не сам ли Савватий? Да, да, я знаю это! Ведь я видел твое проклятое лицо, когда ты от трусости упал в обморок в катакомбах.

    – В таком случае, ты напрасно утруждал себя расспросами, – спокойно ответил монах.

    – Откуда эта отвага? – с яростью воскликнул герцог. – С небес или из преисподней? Признайся, кем ты приставлен так упорно играть эту странную роль, после того, как тебе удалось разжечь огонь в моей душе своими привидениями и пророчествами? Сознайся, или я сумею принудить тебя к этому.

    – Тащи сюда орудия мучения, пробуй пытки, раскаленное железо, кипящее масло, расправленный свинец или все вместе, ты не можешь причинить мне боль, – ответил Бруно. – Теперь я спокоен. Я слышал голос, и теперь наградою мне служит уверенность, что Лукреция не может совершить грех и что ваше адское отродье должно отныне стремиться к собственному уничтожению. Моя смерть уже не в вашей власти.

    – Ты годишься на то, чтобы содействовать моим планам и, если бы наступила пора... – воскликнул Цезарь. – Впрочем, я не подвергну тебя пытке, если ты сознаешься, какими средствами располагаешь для того, чтобы уходить из этого укрепленного замка, и каким образом совершил ты невозможное, о котором ведешь свои безумные речи?

    – Я тверд, как мрамор, и перенесу все мучения, но не отвечу тебе, Борджиа.

    – Цезарь, – сказала Фиамма, удивленная опасными признаниями доминиканца, – ты мог убедиться сам, что монах располагает чудесными силами, и не все ли равно, исходят ли они от ангелов, или от злых духов.

    – Но именно ангел на моих глазах отворил ему потайной вход в могилу Адриана и даже имел твой облик, – промолвил Цезарь, внезапно хватая молодую женщину за руку и устремив на нее пристальный взор. – И ты, ты предала меня! – продолжал он, с гневом отбросив ее руку. – Теперь я прозреваю все. Твой друг и союзник, посланник из Феррары, не был призраком. Он также находился в катакомбах и по твоему наущению. Ты была замаскированным венецианцем, приходившим к нему. Однако, я еще не совсем погиб, как вы все воображаете, и мною приняты меры даже против этой ловкой затеи предательства и неблагодарности.

    – Предательства и неблагодарности? – подхватила Фиамма, вскочив с места и став перед Цезарем с видом ожесточенного упорства. – Чудовище! Ты не хочешь, чтобы рассеялся мрак, которым ты окутал имя своей сестры, и чтобы благородный посланник из Феррары увез ее, как невесту своего государя, от твоей пагубной близости. Да, я была венецианцем, которого выследили твои шпионы! Но что ты сам? Каин, братоубийца, обольститель, душегуб. Я не боюсь твоей жестокости! Меня радует мысль, что по крайней мере, твоя сестра предупреждена против нее, и твои козни бессильны погубить ее.

    Наступило долгое, жуткое молчание, причем Цезарь зорко всматривался в своих узников.

    – Уведите их прочь, – приказал он Мигуэлото, словно очнувшись от сна. – Моя голова в огне, а они смеются над этими жалкими орудиями пыток, надо придумать для них нечто другое. Долой их с моих глаз! Да, им придется прибегнуть к колдовству, если хоть один из них захочет вновь выйти живым из этих стен.

    – Тогда прощай, – сказала Фиамма, ярость которой внезапно утихла. – Впрочем нет, казнить меня следовало бы здесь. Ведь гибель от твоей руки была бы справедливостью, способной принести отраду, искупление для меня. Убей меня здесь, Цезарь! Я могу умереть от твоей руки так же безропотно, как ягненок, который дает мяснику тащить себя на убой.

    – Вот потому-то этого и не будет! – в бешенстве воскликнул герцог. – Прочь их отсюда! В темницу под валами!

    Мигуэлото поспешно повиновался и вернулся в смущении, дрожа всеми членами. Погруженный в глубокую задумчивость, Цезарь не скоро заметил его присутствие.

    – Ваша светлость, неужели все пропало? – заговорил каталонец.

    – Пропало? Что такое пропало? – рассеянно воскликнул герцог. – Лукреция знает лишь то, что она всегда подозревала, но не осмелится выдать меня папе. Вздор! Ничего не пропало, пока я остаюсь самим собой. Сестра будет держать этот секрет про запас, как колдовство, на защиту своего возлюбленного, как она полагает. Устрашающее колдовство! Уж не воображаешь ли ты, что мы с тобой сидим в темницах Александра? О, нет!.. Говорю тебе, что все идет хорошо. Я уже всех одолел, осуществил все свои планы, – с внезапным воодушевлением продолжал Борджиа. – Не бойся союза с Феррарой – он не состоится. А теперь мне нужно только одно доказательство для разбойников Орсини, чтобы принудить их доставить мне тот рычаг, которым я хочу приподнять мир. И, знаешь, кто должен послужить мне свидетелем? Поверенный Лукреции и правая рука Паоло – беспорочный английский рыцарь. Ты думаешь, что я брежу? Успокойся!..

    – Вот если бы мы могли узнать от наших узников про все, что нам угрожает! – промолвил Мигуэлото, обводя взором сожаления орудия пытки.

    – Ты ошибаешься, – поспешно возразил Цезарь. – В их теперешнем безумии эти мучения бессильны над ними. Знаешь, даже сама злоба Фиаммы против меня вызывает во мне... что-то непонятное, так что я не желал бы калечить и терзать ее прекрасные члены пыткой.

    – Голод и жажда могли бы также сделать свое дело, не нанеся ей непоправимого вреда, – снова начал Мигуэлото. – Я убедился, что жажда причиняет невыносимые мучения.

    – Не отказывай Фиамме ни в чем, – серьезно промолвил Цезарь. – Мы должны действовать на дух, а не на тело. Ну, теперь принеси мне мой еврейский костюм и бороду и достань рыбачий челнок, который должен доставить меня в гетто, а сам оставайся тут и стереги хорошенько крепость Ангела. В худшем случае я могу вступить в союз с Орсини и разрушить все планы мщения.

    Прошло несколько часов, и уже обнаружились первые плоды козней Цезаря, этого страшного гения коварства, который был вынужден прибегнуть к крайним средствам, напрягая все свои силы. Лукреция лежала на кушетке в своей комнате, делая для вида распоряжение относительно праздника, назначенного ею на тот вечер, но часто забывая, о нем и о чем она говорит. Наконец, ей доложили о приходе двух старух, смиренно умолявших об аудиенции. По словам дежурного, это были две еврейки из гетто, вероятно, желавшие принести жалобу на несправедливые притеснения, которым часто подвергались угнетенные евреи. Когда назвали их имена, Лукреция вздрогнула. Подумав немного, она сказала своей свите удалиться и приказала ввести просительниц.

    Нотта и Морта предстали перед нею с низкими поклонами, но затаенное презрение в складках синих губ Нотты и ехидный блеск во взоре Морты встревожили Лукрецию. Взглянув со смешанным чувством отвращения и испуга на старух, преклонивших перед нею колени, она приказала им изложить свою просьбу. Они заговорили обе разом, но вскоре рассказом овладела Морта и, хотя путано и многоречиво, объяснила Лукреции, что римский сенатор Орсини потребовал их к себе на суд по обвинению в том, будто они, несмотря на преклонный возраст, посредством любовных напитков и ворожбы привлекали духов грешить с ними, невзирая на то, что за подобные преступления им грозит смертная казнь на костре.

    Лукреция с невольным недоверием взглянула на евреек, однако Нотта таким тоном, который тотчас возбудил ее любопытство, воскликнула:

    – Правда, наш отец научил нас искусству приготовления волшебных напитков, которые действуют так сильно, что преодолевают всякое равнодушие, всякую холодность и придают такое постоянство любви ветреных и легкомысленных людей, что она становится несокрушимой, как столбы в храме Соломона. Но взгляните на нас, прекраснейшая синьора: каждой из нас недостает немного до ста лет. Мы видели три поколения людей от колыбели до могилы.

    – Да, сестрица, но скажем правду, потому что существуют доказательства! – сказала Морта. – Высокая госпожа, ты видела наше дитя Мириам. Кто посмеет утверждать, что мы умертвили ее соблазнителя или посягнули на его жизнь, когда, чтобы образумить изменника и сделать его счастливым, мы дали ему выпить вина, которое возвратило вероломного к его первой любви и к позднему раскаянию!

    – Ведьмы!.. Дьяволы!.. Это – неправда! – воскликнула Лукреция, и, ее глаза сверкнули яростью. – Или вы хотите утверждать, что извлекли его из могилы, куда он... Впрочем, я могу отчасти верить вашему искусству, так как слышала кое-что об этом. Не вы ли приготовили чары для дочери Колонна?

    Колдуньи с удивлением переглянулись, но ответили утвердительно на этот пылкий вопрос.

    – Если бы вы, синьора, не были слишком прекрасны для того, чтобы нуждаться в подобных средствах, то мужчина, над которым мы вздумали бы испытать силу моего волшебного напитка, был бы счастливейшим из сынов Адама, – сказала Морта.

    – Я слышала, вы владеете темным и страшным искусством, – продолжала Лукреция, – и было бы презабавно зажечь в некоторых холодных и переменчивых сердцах божественный пыл, вызвать восторги, над которыми можно похохотать, как в былые времена люди хохотали над прыжками хмельных рабов. Такое смешное зрелище могло бы разогнать грусть, напавшую на меня с некоторых пор. Я позабочусь о том, чтобы Орсини прекратил против вас обвинение. Если же вы в состоянии приготовить мне эликсир такой замечательной силы, то я награжу вас так щедро, как неизлечимо больной король награждает врача, возвратившего ему жизнь и здоровье.

    – Вы недостаточно цените наши знания! Любовный эликсир представляет собою лишь самую ничтожную из тайн, которыми мы владеем, – сказала Нотта.

    – У нас есть тайны, способные превратить в красавца самого черта, – прибавила младшая колдунья, желая поддержать хвастовство сестры.

    – В таком случае... – начала было Лукреции, но тотчас запнулась.

    Однако, это не помешало Морте угадать окончание недоговоренной фразы и она воскликнула:

    – Но ведь мы не можем влить свежую силу в старые кости! ! ! Наш отец умер как раз в то время, когда был близок к тому, чтобы открыть эссенции, протекавшие в соках дерева жизни.

    Лукреция сидела некоторое время, погруженная в глубокую задумчивость, тогда как колдуньи внимательно наблюдали за нею. Когда же она, внезапно вскинув взор, увидала злобный блеск во взоре Морты, то отшатнулась назад, и мрачное подозрение, казалось, овладело ее душой.

    – Не расточай своего красноречия, – сказала она. – Я готова поверить в ваше искусство, но вы, сестры, должны хорошенько проверить, что составные части вашего волшебного напитка безвредны. Я предварительно испробую его сама. И если меня постигнет беда, то придется плохо вам и всему вашему племени, да не только в Риме, но и во всем христианском мире, в чем вы, конечно, не можете сомневаться.

    Морта на один миг впала в недоумение и нерешительность, а затем воскликнула:

    – Но ведь тогда вы сами испытаете страсть, которую хотите внушить, и пожалуй она не угаснет до гроба.

    – Этого я и желаю, – ответила Лукреция.

    Ведьмы еще раз с удивлением переглянулись между собою, услыхав слова, совершенно несогласные с установившимся мнением о непостоянстве Лукреции. Однако, Морта низко склонилась к мраморному полу и произнесла с восточным бесстрастием:

    – Дети твоего народа рождены для господства, а дети моего племени – для повиновения.

    ГЛАВА VIII

    Дамский суд происходил в большом зале дворца со всею подобающей пышностью и торжественностью. В приготовлениях к нему Лукреция, казалось, исчерпала все богатство своей блестящей фантазии. Был дивный вечер. Музыка, звучавшая кругом из укромных уголков, будила сладкую грусть, а цветочные ароматы были подобраны так искусно, что от них веяло как будто нежностью прощания.

    Красота Лукреции в глазах ее наиболее горячих поклонников еще никогда не блистала так ярко, как в тот вечер, и даже томность и легкая бледность, оттенявшие ее, только усиливали очарование. В отличие от прочих дам, избранных ею в число судей, она явилась в платье сицилийского покроя и в простом венке из мирт и ярко-красных водяных цветов.

    Альфонсо первым из трех соперников получил доступ в зал вместе с влиятельными придворными и наблюдал поодаль, но без особенного интереса, за появлением прочих гостей. Однако, когда вошел Паоло Орсини со своими друзьями, иоаннит подался вперед и заметил необычайную горячность и интимность в приветствии Лебофора, а также яркий румянец Лукреции, милостиво ответившей на его поклон. Зато, когда перед нею предстал сам Альфонсо, она побледнела и ее взор печально и как бы с мольбою остановился на нем. Упрямая твердость, с какой он избегал встречаться с ее глазами, видимо, удивила молодую женщину, но вместе с тем, помешала ему заметить злобный взгляд, брошенный на него Орсини из-за стула папы.

    Лукреция оправилась с видимым усилием и тотчас объявила заседание суда открытым. Трое соперников получили приказ предстать перед своими прекрасными судьями на указанном им месте и два герольда взяли с них клятву во имя рыцарской чести и подобающего почтения к дамам правдиво рассказать о своих подвигах на войне, где между ними происходило состязание из-за победного венца.

    Паоло, как знатнейшему, предоставили говорить первому, причем ему подложили подушку из золотой парчи. Преклонив на ней колени, он начал говорить, но, вопреки установившемуся мнению о его красноречии, его доклад отличался сбивчивостью, вялостью. Он сказал только, что проник в Капую вместе с Цезарем в передовом отряде участников штурма, но совершенно умолчал о храбрости, проявленной им при первом отчаянном приступе. Лебофор напомнил ему об этом, но Паоло заметил только вскользь, что лишь засвидетельствовал в данном случае доблесть и славу молодого англичанина.

    – И вы называете это славой? – сказала Лукреция. – Такой прекрасный город превращен теперь в развалины! Но, так и быть, послушаем теперь рассказ рыцаря Реджинальда.

    Альфонсо казалось, что красивый англичанин еще никогда не был очаровательнее, как в тот момент, когда он радостной и легкой походкой поспешил вперед и преклонил колени перед Лукрецией, как бы в порыве обожания. Однако, вероятно для отвода глаз присутствующих, Лукреция обнаружила холодность и даже неудовольствие. Это сейчас же охладило кипучую радость рыцаря, и так как подробности похода были достаточно известны, то он возбудил всеобщее восхищение весьма скромным описанием своих подвигов с явным старанием выставить на вид отвагу Орсини. По его словам, хотя он и вступил в Капую первым, но в качестве пленника, тогда как Орсини вошел в осажденный город с мечом в руках.

    – Вы забыли сообщить нам, что великодушно старались избавить от произвола грабителей прекрасную возлюбленную султана Зема, доставшуюся в подарок иоанниту, – сказал Цезарь, незаметно появившийся на собрании.

    Лукреция была поражена и устремила непроницаемый взор на Альфонсо. Единственным возражением на это обвинение со стороны иоаннита был откровенный рассказ о своих приключениях в Капуе. Как будто желая при этом снять с Цезаря всякое подозрение в нежных побуждениях к Фиамме, он подробно сообщил об усилиях и распоряжениях герцога погубить ее. Сам папа содрогнулся и с удивлением посмотрел на сына, который улыбаясь поигрывал драгоценной рукоятью своего кинжала.

    Что касается Лукреции, то она слушала Альфонсо с истинным сочувствием и видимо, так увлеклась его рассказом, что даже не замечала, что он говорил стоя, скорее, как король, возвещающий свою волю, чем как проситель, отстаивающий свое дело. Со своей стороны, Альфонсо, вопреки своему предубеждению к Лукреции, был невольно тронут ее слезами, подавленными вздохами, взорами, полными пылкого восхищения, волнением прекрасной груди, румянцем и бледностью, чередовавшимися на ее лице при волнующем рассказе, и у него внезапно возникла мысль, что ее прежняя склонность к нему воскресла вновь, и горячая страсть вспыхнула с прежней силой.

    Когда Альфонсо спокойно рассказал об освобождении Фиаммы и о своем почтительном обхождении с нею до момента ее бегства из-под его защиты, Цезарь разразился громким хохотом и спросил дам, неужели они верят подобной басне.

    – Я верю этому, как собственному существованию, – с жаром ответила Лукреция и бросила на Цезаря взор, смутивший его.

    – Достойнейшие синьоры, – продолжала она, – я нисколько не желаю нарушать права вашей мудрости, которой предстоит судить эти благородные подвиги, но мы можем выразить рыцарю-иоанниту наше одобрение тем, что разопьем с ним кубок превосходного вина.

    Паоло, стоявший в небрежной позе, с притворной беззаботностью, вздрогнул всем телом, но по знаку Цезаря, поданному тайком, сохранил наружное спокойствие. Реджинальд также побледнел.

    – Моя сестра слишком коротко узнала непреклонность рыцаря, чтобы не поверить его монашеской легенде, – со смехом сказал герцог.

    Лукреция кивнула негритенку, стоявшему за ее стулом с золотым подносом в руках, на котором стояли кубок и бутылка драгоценного вина, и, покраснев, взглянула на Альфонсо.

    Этот взор пробудил в нем магические воспоминания и, поддавшись им или иному необъяснимому побуждению, он впервые преклонил колени и воскликнул, обращаясь к Цезарю:

    – Нет, было бы против человеческой природы придерживаться дольше моей ереси перед лицом такой дивной красоты, какой обладает донна Лукреция! Я преклоняюсь перед ее господством и признаю себя ее рабом.

    – Значит, игра кончена, – промолвил Цезарь, бросая таинственный взгляд на Паоло Орсини.

    Орсини усмехнулся.

    Сияя радостью, осветившей ее красоту, как невидимым солнечным лучом, Лукреция посмотрела на своего побежденного противника, и хотя его лицо хранило выражение не поддавшееся ее пытливому взору, однако, новый поток слов обнаружил ее удовольствие. Папа засмеялся торжествующим смехом, когда она дрожащей рукою наполнила кубок до краев дивным красным вином, В то же время, пажи и слуги стали обносить гостей фруктами и винами. Орсини машинально взял с подноса персик, не спуская взора с Лукреции. Она поднесла полный кубок к губам, дрожа сказала Альфонсо: «За тебя!», и взглянула на него. Этот взгляд глубоко проник ему в сердце.

    После этого Лукреция отпила из кубка, а затем, нагнувшись к рыцарю, поднесла кубок к его губам. Тихий вечерний ветерок, шевеливший ее золотистые локоны, почти смешал их с густыми темными кудрями рыцаря, и в восхищении, с которым встретились их взоры, оба не заметили терзаний, исказивших черты Паоло, удивления Реджинальда и дьявольской усмешки Цезаря.

    Папа подозвал к себе Паоло и Лебофора, причем со смехом сказал им несколько шутливых слов насчет пристрастия женщин к делам милосердия даже наряду с громкими подвигами воинской доблести. Паоло понял, что его отозвали нарочно, однако, притворялся веселым и довольным. Хотя его страдания усиливались с каждой минутой, но это не мешало ему сохранять наружное спокойствие. Самый крепкий любовный напиток не мог бы оказать более сильное влияние на Альфонсо, чем то вино, которое он распил с Лукрецией. Ему показалось, что вся его душа, все чувства совершенно подчинились чарам ее красоты.

    Папа, наконец, нашел странным продолжительность и таинственность их разговора и приказал Бурчардо доложить Лукреции, что им пора удалиться. После этого Альфонсо еще раз преклонил колени, чтобы поблагодарить за оказанную ему честь, и выразил свою благодарность почти шепотом, от которого заалело все лицо молодой женщины. Она потупилась под его пламенным взором, а когда он поднялся, отвернулась, вспыхнула еще ярче, пробормотала в смущении несколько слов и протянула руку, которую Альфонсо несколько раз прижал к своим губам и сердцу.

    Уход Лукреции с папой и обычной свитой послужил сигналом к закрытию заседания суда. Цезарь сам проводил Паоло и пригласил Лебофора к себе во дворец.

    Альфонсо удалился в свою комнату. Бембо, вскоре последовавший за ним, нашел его прохаживающимся взад и вперед в большом волнении.

    Несколько запинаясь, он поздравил своего повелителя с возвращением к нему благосклонности Лукреции, но принц, перебив его, обрушился на молодую женщину с жестокими обвинениями и оскорбительной бранью. Бембо был ошеломлен и встревожен, но его негодование запылало почти также сильно, когда Альфонсо сообщил ему об открытой им близости Лукреции с Реджинальдом, а в доказательство ее нравственной распущенности прибавил, что, когда он с умыслом возобновил свои ухаживания, она опять возобновила свои прежние предложения по его адресу. С безграничным удивлением слушал Бембо рассказ о приключении в катакомбах и с величайшей радостью принял приказание принца готовиться в путь, чтобы им было можно на другой день внезапно и тайно покинуть Рим.

    Волнение Альфонсо нисколько не улеглось после этих вспышек, и когда при наступлении сумерек он остался один, то напоминал своим расстроенным видом человека, приговоренного к казни и в сильнейшем смущении ожидающего своей участи. Вдруг вошедший слуга доложил о прибытии посланца из Ломбардии, с важными вестями, и, прежде чем Альфонсо успел изъяснить согласие на его прием или уклониться от него, этот человек вошел в комнату. Альфонсо почти не взглянул на вошедшего, но, когда тот приблизился и, откинув свой капюшон, снял накладную бороду, он узнал Паоло Орсини.

    – Орсини!.. Вы здесь? – воскликнул Альфонсо, не веря своим глазам.

    – Да, и по делу, от которого зависит ваша жизнь, – ответил тот. – Я отчасти обязан вам своею жизнью и хочу отплатить вам за это, хотя признаю, что жизнь – лишь бедствие. Покиньте как можно скорее этот убийственный дворец и этот город: герцог Романьи обрек вас на гибель, но отсрочил ее лишь потому, что поручил назначенное мщение мне, наиболее обиженному вами.

    – Завтра, в этот час, я рассчитывал быть за стенами Рима, – ответил Альфонсо. – Раньше я не могу... нет, скорее не хочу уехать и желал бы иметь для этого уважительную причину, чем неопределенную угрозу или предостережение.

    – Чтобы привезти своему государю прекрасную невесту, с которой вы распили сегодня чудный эликсир для подтверждения вашего договора? – сказал Паоло, язвительно смеясь.

    – Какую прекрасную невесту? Какой любовный эликсир? Вы бредите!..

    – О, не притворяйтесь!.. Мне известно ваше предательство, а вскоре оно должно быть открыто и вашему повелителю, и папе. Отвечайте же мне, непорочная невинность! Ведь вы прибыли в Рим в качестве тайного шпиона герцога Феррарского, чтобы добыть невесту его сына? И пожалуй, не дальше, как сегодня ночью? Постойте, постойте, выслушайте меня! Тот любовный напиток, который Лукреция распила с вами, чтобы укрепить вашу преступную любовь, обнаружил ваш умысел даже перед Цезарем, который хотел только удостовериться в вашем вероломстве, чтобы уничтожить вас... Ведь ведьмы – эти старые еврейки Нотта и Морта, – продавшие вашей возлюбленной волшебное снадобье, служат лишь его орудием.

    – Эликсир в питье, выпитом мною? Мне в самом деле казалось, будто бы неуловимый огонь... Неужели то был яд? Но это не может быть, Лукреция сама отпила из кубка, и так много, что я даже удивился. Любовный напиток?!

    – Так полагала она, воображая, что ваша взаимная любовь будет вечной, если вы разопьете с нею это вино, – ответил Паоло. – Но в нем не было иного эликсира, иного яда, кроме того, который оставили в питье уста такой прекрасной змеи, как эта женщина. Будьте уверены, тут не было предательства. Ведь колдуньи, варившие зелье, отлично знали, что заказчица попробует его сама.

    – И выпьет из кубка так много! О, значит, она намеревалась разделить мою участь, если бы в питье было что-нибудь смертоносное, или просто предвидела вашу хитрость и хотела провести вас.

    – Но, может быть, вы и правы! Неужели она действительно рассчитывала с помощью адского колдовства овладеть мною?.. Но она ошиблась – это только должно закалить мое сердце для заслуженного наказания ее низости! Клянусь, если бы она осталась верна даже своей лживости, это не наполнило бы моей души таким отвращением и презрением, какие я испытываю сейчас. Но довольно об этом!.. Вернемся к вашему тяжкому обвинению. Я отвечу на него признанием и его может подтвердить вам Реджинальд. Знайте, – я вовсе не посланник, которому поручено добиться руки Лукреции Борджиа для принца Феррарского.

    – Да, Лебофор не раз говорил, что вы ищете улик против нее, чтобы оправдать отказ вашего принца от брачного союза с нею, – ответил Орсини, – но он также заблуждался. Сам Цезарь сообщил мне тайну вашей миссии, открытую им случайно. Не правда ли, ведь Лукреция при сегодняшнем разговоре приказала вам от имени своего отца изложить папе на завтрашней аудиенции цель вашего прибытия в Рим?

    – Я не опровергаю этого, – ответил Альфонсо, – и вдобавок признаюсь, что, если бы не случилось того, что последовало дальше, меня удивила бы уверенность, с какою Лукреция рассчитывала на мое предпочтение. Ведь ей, как и Цезарю, известна настоящая цель моей миссии. Выслушайте меня терпеливо, и я открою вам тайну, а все мое поведение пускай подтвердит мои слова.

    Для Альфонсо стало крайне важно помешать опасному сближению между родом Борджиа и Орсини, и он без колебания приступил к рассказу о приключении в долине Эгерии, причем его слова в такой точности согласовывались с воспоминаниями Паоло, что он почти не сомневался в их справедливости.

    – Значит, Цезарь в конец одурачил меня! – свирепо воскликнул Орсини. – Ведь он как раз в ту ночь сообщил мне о цели вашего приезда сюда, и теперь я вижу, что для вас было сверх человеческих сил противиться искушениям, которыми вас окружали.

    – Уверяю вас, Цезарь присутствовал при том, но вы еще не знаете всей его гадости. Припомните все последующее, и вы не станете больше сомневаться в моей правдивости. Но я торжественно заявляю так: все, что я узнал, снимает с Лукреции постыдные обвинения, для подтверждения которых я намеревался собрать улики. Только один факт к несчастью, подтвердился, а потому лучше пусть земля похоронит под собою последний отпрыск великого дома Эсте, чем его незапятнанная честь погибнет в союзе с безнравственной женщиной.

    – Поищите доказательств тому, что она заслуживает этого названия, но будете ли вы в силах доказать? Горе вам, если вы не сделаете этого!.. Тогда вам придется иметь дело со мною!.. – запальчиво сказал Паоло. – Говорите же откровенно, в чем заключается ваше обвинение против Лукреции Борджиа?

    – Спросите у Реджинальда. Он может сообщить вам, куда он последовал за посланною Лукрецией, Фаустиной, и где и как провел ночь, – ответил Альфонсо, бледнея от собственных слов.

    – Он в самом деле не был дома и уклончиво отвечал на мои расспросы, – задумываясь подтвердил Паоло. – Но ведь не хотите же вы сказать, не можете же...

    – Думаю, вам станет понятно, если я скажу, что накрыл Реджинальда врасплох на тайном свидании в Ватикане, и он сознался мне, что приглашен для интимного разговора с Лукрецией о ваших делах.

    – Это – ложь, чистая ложь, – воскликнул Паоло, – все тогда уже миновало, и ему это было известно лучше всякого другого! В тот же день изменник сказал мне, будто решил покинуть Рим, чтобы вернуться в свое отечество. Он часто усыплял в последнее время мою подозрительность подобными уверениями, я же полагал, что он замедлил свой отъезд ради меня, так как я сообщил ему все свои планы и сказал, что он может оказать мне большие услуги, помешав намерениям Цезаря.

    – Ну, тогда будьте настороже. Ведь Лебофор мог открыть все ваши замыты Лукреции, своей любовнице! – сказал Альфонсо, вне себя от досады на такую измену. – Я могу сообщить вам более того, – прибавил он и рассказал, как ему случилось застать Реджинальда в лабиринте Минотавра в момент признания в страстной любви к Лукреции.

    – О, как мало подозревал я его и все сваливал на вас! – воскликнул сбитый с толку Орсини. – А между тем, Реджинальд как будто вечно боялся вас. О, неужели он, мой друг, любимый мною всем сердцем, мог по отношению ко мне стать таким мрачным злодеем? Нет, я не могу верить этому!.. Нет, нет, все, сказанное вами – лишь обман.

    – С какой стати обманывать мне вас на словах? – возразил Альфонсо. – Ведь мне достаточно возвысить голос, чтобы вас схватили и чтобы вы очутились во власти своих заклятых врагов! Но, когда я публично заклеймлю Лукрецию, неужели вы все-таки не измените своего решения соединить старинную славу своего имени с ее позором?

    – Неужели мне могут приписывать такое недостойное безумие? – воскликнул Орсини. – Я хотел выждать завтра вашего предложения и согласия папы, чтобы разоблачить вероломное поведение Лукреции, а затем покинуть Рим и решительным шагом снова восстановить наш союз... А Реджинальд оставался у изменницы Борджиа!

    – Ну, а если так, то мы дадим взаимную клятву мести! – сказал Альфонсо, сверкая от ярости глазами. – Действительно, в виду опасного положения дел Борджиа Лукреция, должно быть, помышляет о том, чтобы запугиванием и ласками склонить меня к измене моим повелителям или, если я в состоянии доказать ее непорочность, воспользоваться данным мне полномочием просить ее руки. Скажите, зачем пожелала она поговорить со мною об этом деле наедине, зачем согласилась со мною, когда я, смутно намекнув на боязнь шпионства, осмелился высказать просьбу, чтобы наш разговор, если можно, происходил ночью и без свидетелей? Зачем Лукреция обещала, что Фаустина проведет меня к ней в комнату в такой час, когда нам нечего бояться нескромных ушей?

    – А, это было в тот момент, когда она покраснела и кинула на вас пламенный взор, – пробормотал Орсини, оправляясь от потрясения, вызванного словами Альфонсо.

    – Но, будь что будет, я пойду, – продолжал иоаннит, – я хочу воочию убедиться в ее низости, потому что все прочее могло бы оказаться обманчивым. Не смотрите на меня так свирепо! Клянусь, я иду лишь с намерением усилить свое презрение, чтобы оттолкнуть от себя ее – красавицу Борджиа – даже в тот момент, когда она унизится до того, что станет задабривать меня, когда она будет заранее уверена в своей победе. Именно с этой целью я прикинулся сегодня, будто поддался ее чарам.

    Его речь прервал едкий смех Орсини, и затем, внезапно перейдя к серьезности, Паоло заговорил опять:

    – И неужели вы действительно воображаете, что один среди всех прочих ее людей можете похвастаться такою сверхъестественной стойкостью? Или вы надеетесь уйти живым из Рима после того, как нанесете женщине, да еще Борджиа, столь тяжкое оскорбление?

    – На что осмелится она посягнуть, когда у меня в руках такая тайна? – краснея возразил иоаннит. – А искус я уже выдержал. Вдобавок Лукреция обманула и своего отца, так что не решится принести ему жалобу на меня. В худшем случае она пощадит меня до завтрашней аудиенции. А теперь потолкуем о мщении. Если вы обещаете мне свою могущественную защиту для того, чтобы я мог покинуть этот дворец и Рим, то завтра я публично объясню настоящую цель своей миссии и скажу, что я достиг ее, открыв страсть Лукреции к Лебофору. Этим я нерасторжимо заключу ваш союз с могущественным государем Феррары.

    – Доставьте мне это мщение и берите за него все, что я имею, даже мою жизнь! – в порыве ярости воскликнул Орсини. – И для того, чтобы ваши повелители не обвинили вас в необдуманной поспешности, узнайте, какого рода планы построены родом Борджиа относительно Феррары.

    И в пылу разыгравшихся страстей Орсини открыл заговор против Феррары, в который вовлек его Цезарь своими вероломными клятвами. Эти неизвестные ему факты утвердили Альфонсо во мнении, что для него было бы выгодно довести до явного разрыва между его врагами, так как всякая надежда на супружество с Лукрецией исчезла. Он возобновил свои обязательства и привел столько новых доказательств, что в душе Паоло не осталось больше никакого сомнения. Кроме того, он знал, что Альфонсо не мог избегнуть мести Цезаря после открытия, вызванного любовным напитком. Они расстались со взаимными клятвами неизменно выполнить свой договор.

    ГЛАВА IX

    Приближалась полночь. Альфонсо сидел один в комнате дворца Лукреции. Фаустина привела его туда и удалилась, чтобы доложить своей госпоже о приходе посетителя. Альфонсо находился в комнате, называемой «каприччио мацама». Любовь и роскошь применили здесь все свои силы, чтобы украсить это святилище, казавшееся созданием волшебниц. Стены были украшены красочными арабесками, с террасы под окнами доносился аромат цветов. Кроме яркого лунного сияния, смягченного шелковыми занавесами, свет получался от прекрасной мраморной группы, представлявшей Психею, нашедшую спящего Амура. Повсюду виднелись принадлежности женских рукоделий или утонченных занятий Лукреции: тут были позолоченное веретено, драгоценные вышивки, ноты, музыкальные инструменты, рукописи с прелестнейшими миниатюрами. Тишина ночи, мелодичный плеск фонтана вдали, сочетавшийся с голосами бесчисленных соловьев, мечтательный лунный свет, таинственный шепот листьев в метком воздухе – все это затрагивало нежнейшие струны любви и желания в груди Альфонсо. Но даже в такой соблазнительной обстановке тревога и ярость, казалось, с каждой минутой только сильнее овладевали им, и все его помыслы сосредоточились наконец, на мрачной решимости отомстить ненавистной женщине, чтобы навсегда избавиться от жестокой ревности, державшей его душу, вырвать красавицу Лукрецию из объятий счастливого соперника, даже обречь ее на смерть. Эти черные думы обуревали принца, когда отворилась дверь, и в комнату вошла Лукреция в сопровождении Фаустины.

    Альфонсо, ожидавший встретить ее в ослепительном наряде, был невольно обезоружен при виде соблазнительно-скромного белого платья и бледности ее прекрасного лица, которое лишь слегка заалело, когда она почувствовала устремленный на нее взор рыцаря. Ее глаза оставались потупленными, а на их длинных ресницах трепетали слезы. Но ее голос дрожал от волнения, когда она перебила смущенное приветствие посетителя и приказала своей кормилице удалиться, чтобы ее гость мог без стеснения высказать волю своего повелителя.

    С улыбкой, не выражавшей особенной благосклонности к рыцарю, Фаустина повиновалась, однако не затворила за собою двери, из которой открывался вид на анфиладу комнат. Смежная комната была та самая, где Альфонсо видел раньше потолок с изображением Авроры, встречающей Ночь. Его взоры обратились тогда снова к Лукреции, и он едва сдерживал свою страсть. Между тем, молодая женщина следила глазами за фигурой удалявшейся кормилицы. Когда же та исчезла в отдаленной прихожей со своей лампой, она сказала:

    – Фаустина будет наблюдать, чтобы не поднялась тревога из-за необычного часа этой аудиенции. Садитесь, прошу вас.

    Лукреция указала рыцарю на место, довольно далекое от дивана, на который села сама, причем приняла позу скорее королевы, собирающейся выслушать просителя, чем женщины, оказавшей опасное снисхождение влюбленному. Альфонсо, успев оправиться от своего первоначального замешательства, поблагодарил ее низким поклоном, но остался на своем прежнем месте, гораздо ближе указанного ему.

    Протекло несколько секунд смущенного молчания. Принц, мучимый ревностью, не решался начать разговор, так что Лукреция заговорила сама.

    – Вы пожелали, чтобы ваша аудиенция была тайной, – сказала она, – и я согласилась на это, зная, что ваши настоящие побуждения и ваша миссия совершенно противоречат тому, о чем думает папа, и что ожидает он завтра услышать от вас. Я не забываю, что обязана вам жизнью, и хотела бы воздать вам тем же, а потому прошу вас принять средства к безотлагательному бегству, которые я приготовила и отдаю в ваши руки.

    Альфонсо был глубоко тронут этой великодушной заботливостью, однако, поддавшись ревнивым нашептываниям своей фантазии, не отступил от задуманного плана мщения.

    – Синьора, – ответил он вкрадчивым тоном, – даже падшие ангелы не были так внезапно изгнаны из рая, как вы удаляете меня из Рима, ставшего раем для всех благодаря вашему присутствию. К тому же ангелов не осудили, не выслушав сначала, а кто же обвинил меня настолько, что я должен понести столь же суровую кару?

    – Помните танцовщицу-сицилианку? Так вот, она созналась мне во всем, что произошло между вами. Не служит ли это для вас достаточным ответом?

    – На свою беду я оскорбил эту женщину, оттолкнув ее нежность. Не могла ли она после этого выставить мой проступок в ложном свете или преувеличить происшедшее? – сказал рыцарь, устремив взор на Лукрецию при воспоминании о гроте Эгерии.

    – Значит, вы сознаетесь, что с вашей стороны было преступно подумать обо мне что-нибудь столь дурное? – спросила Лукреция, устремив на Альфонсо испытующий взор, но тотчас отвела его в смущении в сторону, когда встретилась с ним глазами.

    – Я еще раз требую, чтобы мне сказали, в чем меня обвиняют! – воскликнул он.

    – Хорошо, я буду с вами откровенна, – ответила Лукреция с явной досадой. – Для меня невозможно усомниться в словах танцовщицы.

    – Танцовщицы? Ах, зачем она относится так враждебно к тому, кто, имея все основания питать к ней противоположные чувства, даже при слабом воспоминании о ее дивных прелестях пылает и всегда будет пылать страстью к ней? – с пылом и искренностью воскликнул принц.

    Лукреция как будто почувствовала ревность к собственной сопернице, потому что поспешно ответила:

    – Нет, она не питает к вам враждебных чувств, не оклеветала вас, и вы не осмелитесь утверждать это, когда я вам скажу, что та танцовщица была я, Лукреция Борджиа.

    – О, эта несравненная прелесть! И я знал об этом! – воскликнул Альфонсо.

    – И вы осмеливаетесь спрашивать про это у меня, у меня самой? – запальчиво продолжала Лукреция. – Как могли вы решиться на это даже здесь? Ведь, будь я тигрицей, как вам хотелось выставить меня, то каким образом могли бы вы осмелиться стоять перед Лукрецией Борджиа, подтверждая свои наветы?

    – На моих устах все еще горит огонь, оставленный на них танцовщицей. Как я, считая себя смертным, мог бы бояться, если пережил блаженство той минуты? – горячо промолвил Альфонсо.

    Этот тон отдался в любящей душе Лукреции, однако, ее черты выражали только стыд и досаду, когда она ответила:

    – О, даже теперь вы льстите мне! Однако, вы не сомневались в своей смертности, когда говорили сестре милосердия, будто я, Лукреция, прибегла к яду, покушаясь на вашу жизнь. О, Пресвятая Дева, покушаться на вашу жизнь! Впрочем, дело не в этом! Возвращайтесь на свой суровый север и берегитесь страшного гнева моего отца! – ответила Лукреция.

    – Да с какой же стати мне бояться этого гнева, если с помощью доказательств, добытых мною путем жесткого риска, я убедился, что вы не заслуживаете всех тех обвинений, которые со слезами были выслушаны танцовщицей? – возразил принц. – С какой стати мне бежать? Почему не исполнить поручения моего повелителя и не просить для него перед целым светом вашей руки?

    – Я сейчас объясню вам, – с живостью ответила Лукреция. – Герцог Феррары, кажется, – весьма гордый человек и, как я слышала, вы не хотели подвергнуть его унижению отказа, который последует с моей стороны на ваше сватовство, если вы рискнете заявить о нем вопреки моему предостережению. Клянусь этим священным изображением Богоматери, – и она, почти забывшись, показала на серебряное изображение Богородицы, висевшее над альковом в смежной комнате.

    Иоаннит был поражен, однако, в нем тотчас шевельнулось ревнивое подозрение.

    – Очевидно, вы обещали кому-нибудь, кто имеет над вами больше власти, чем интересы политики или честолюбия, отказаться от этого брака с принцем Феррарским, обещали, пожалуй, на этом же месте, – запальчиво воскликнул Альфонсо. – Ведь не могли же до такой степени вооружить вас против моего повелителя его разведки и сомнения...

    – Нет, я скорее уважаю его за благородное нежелание связывать себя с позором, – тоном воодушевления ответила Лукреция. – Но позвольте спросить вас, удовольствовался ли бы он ларчиком драгоценностей любви, откуда вынуть драгоценный камень?

    – Что вы хотите этим сказать? Что вы полюбили другого? – в волнении воскликнул Альфонсо и прибавил с горечью и скорбью: – Ах, я, глупец! Ведь я мечтал, что вы любили, но не так, как мне пришлось увидеть, когда я был в гроте Эгерии, следя за вами, пока вы поджидали кого-то, вместо которого явился герцог Романьи.

    – Вы... вы видели меня? – воскликнула Лукреция и закрыла руками лицо, вне себя от стыда, но в то же время ее губы нежно прошептали: – Да, я любила однажды... но любовь обменивает свой товар, а не продает его... Все это миновало.

    – Ну, если любовь обменивает, – пылко подхватил принц, опускаясь к ее ногам, – то люби меня всей силой любви своего пола, как я люблю тебя всею силой своего. Лукреция, ты обманула меня, я же не переставал обожать тебя с первой минуты, как увидал твою красоту, и даже в тот момент, когда мне казалось, что ты хотела отнять у меня жизнь и мою честь, когда я считал тебя чудовищем злобы, хотя на самом деле ты была только чудом доброты и прелести.

    – Да, да, я некогда любила вас, но теперь вы оскорбляете меня хуже моих самых ожесточенных клеветников, если думаете, что я любила мужчину, а не героя!.. Как же я могу любить вас теперь, когда вы изменяете таким образом своему государю и повелителю? – сказала Лукреция, резко отнимая руку, которую Альфонсо покрывал поцелуями. На один миг ее лицо выражало только презрение и досаду, однако, они внезапно были смыты потоком слез, и она, тщетно стараясь сдержать их, воскликнула: – Нет, я не могу не признаться вам во всем. У меня было намерение довести вас до этого взрыва страсти своими ласками, чтобы потом насладиться удовольствием, которое мы, Борджиа, как уверяют, находим в мщении... Да, да, я хотела добиться этого, чтобы презрительно оттолкнуть вашу любовь и подвергнуть вас упрекам совести за то, что вы обманули оказанное вам доверие и позорили свою до сих пор незапятнанную честь. Впрочем нет, это не то: проклятый любовный напиток в вине, выпитом мною за ваше здоровье, действует в ваших жилах! Оставьте меня... бегите! Вы видите, я такая дурная, что вы не можете себе представить.

    – Нет, – пылко возразил Альфонсо, – хотя в моих жилах течет огонь, но мою душу заполнили божественные и нежнейшие чары твоей красоты. Цезарь сам подослал к тебе двух колдуний Нотту и Морту, чтобы возбудить во мне смертельную ненависть к тебе и открыть настоящий предмет твоей любви. Но, кажется, это был обман и ты выпила за меня с единственной целью позабавиться и посмеяться над моим безумием.

    – Нет, нет! Оставьте меня, но я готова дать самую страшную клятву в том, что любила только раз в жизни, любила именно тебя! – плача сказала Лукреция, поникнув прекрасной головной.

    – Ну, если ты любила меня, то неужели мы должны расстаться так навсегда? Я хочу вернуть тебе тот твой поцелуй, яд которого остался в моей крови! – пылко воскликнул Альфонсо, заключая ее в безумные объятия.

    – Да, я люблю тебя, действительно люблю, но не пугай меня! – воскликнула она. – Прости меня только на этот раз. Ведь я не оскорбила тебя, признавшись в своем злобном колдовстве. Но поклянись, что ты немедленно оставишь меня!..

    Но в этот момент Альфонсо в порыве ревности воскликнул, почти швыряя ее из своих объятий, которым она отдалась в порыве страсти и нежности:

    – Чародейка! Перестань! Будь, по крайней мере, верна своей измене. Эти губы еще не остыли от лобзаний, перед которыми мои покажутся слишком холодными!.. Ты велишь мне покинуть тебя! Но для чего? Конечно, для того, чтобы нашелся лучший преемник Реджинальду Лебофору, когда он успеет наскучить тебе.

    – Преемник? Реджинальду Лебофору? – почти машинально пролепетала Лукреция, подавленная стыдом и удивлением.

    – Нет, нет, тебе не удастся завлечь меня в погибель, красивейшая змея, – с отчаянием продолжал Альфонсо. – Моим намерением было склонить тебя к сегодняшнему свиданию, вырвать у тебя признание в любви ко мне, но лишь для того, чтобы я мог высказать тебе, до какой степени противна мне твоя нечистая любовь, как я презираю ее и насколько бессильны надо мною ее искушения.

    – Искушения... преемник... – в раздумье промолвила молодая женщина, как будто сознание медленно возвращалось к ней, и вдруг сказала самым спокойным тоном, но со скорбной улыбкой: – Значит, ты не заметил, что Фаустина если и не может нас слышать, то все-таки видит? – и она указала на свою старую кормилицу. Кормилица, находясь в конце анфилады комнат, прикидывалась спящей, но на самом деле зорко следила за ними.

    – Это – лишь мастерская уловка твоей хитрости, вероломная женщина! – воскликнул иоаннит. – Своими лживыми отпирательствами, своим притворным целомудрием ты думала склонить меня к тому, чтобы я связал сияющую и незапятнанную честь дома Эсте с твоим позором.

    – А ты все еще притворяешься, что не веришь моей невиновности! – воскликнула Лукреция с досадой и запальчивостью.

    – Невиновность! Ну, значит, мои чувства обманули меня, когда я слышал в лабиринте Минотавра, как лицемерный английский рыцарь признавался тебе в любви и не навлек на себя этим ни порицания, ни отпора с твоей стороны. Бембо описал мне вашу трогательную встречу после войны.

    – Реджинальд! – промолвила Лукреция со странным злорадством, мелькнувшем на ее лице, мрачном, как грозовая туча. – Нет, я не оставлю тебе ни малейшей лазейки для самооправдания. Припомни всю свою суровость ко мне, несмотря на то, что я любила тебя. Ты сам довел меня до кокетства с Лебофором. Ведь я полюбила тебя с первого момента, когда на меня упал твой гордый и презрительный взор, а страх, внушенный мне твоим резким и непримиримым нравом, еще сильнее подчинил тебе мою рабскую натуру женщины. Я была готова плакать при воспоминании об этом, но так как малодушие порадовало бы тебя, то я не пролью ни единой слезы! Однако, если действительно было хитростью с моей стороны с помощью ревности разжечь в пламя ту искру любви, которая, по твоему признанию, запала в твое холодное сердце, то обвиняй природу, создавшую меня женщиной. Ты слышал, как бедный Реджинальд открыл мне свою любовь, но знай – к этому я привела его против его собственного желания. Я хотела только помучить тебя его присутствием, но не поколебалась резко охладить его, и он не замедлил принести повинную. Великодушная натура этого юноши благородно боролась до тех пор с моими жестокими ухищрениями, но как же зато горька моя расплата за них!

    – Ну, это – отлично придуманная басня! – сказал Альфонсо, – твой импровизаторский талант признан всеми. Но какою убедительною ложью оправдаешь ты то обстоятельство, что Реджинальд был тут прошлой ночью и имел тайное свидание с тобою в этих самых комнатах, причем свидетелями этого были лишь звезды на небе да заспанные глаза Фаустины?

    – Здесь, в этих комнатах? Прошлой ночью? Кто из нас сошел с ума: я или ты? – бледнея, спросила Лукреция.

    – Хочешь знать подробности? Ну, так слушай! – сказал Альфонсо, пылко схватив руку молодой женщины, которая отвернулась, точно готовая обратиться в бегство, а затем рассказал ей свое приключение с Реджинальдом, происшедшее прошлой ночью.

    – Как, даже моя старая кормилица предает меня? – воскликнула Лукреция, внезапно залившись слезами. – Но это невероятно! Лебофор неспособен оклеветать меня таким образом... Нет, нет! Не имея в запасе иной клеветы, чтобы окончательно очернить меня, ты выдумал эту в угоду своему повелителю!

    – Ну, если у тебя нет другой басни, поинтересней, то этой ты нам не отведешь глаз, – с горькой иронией возразил иоаннит, выпустив ее руку и скрестив на груди свои, точно в знак бесповоротного решения.

    – В таком случае, я действительно поплатилась за свою жестокую игру, но Реджинальд все же сделался жертвой низкого обмана! – воскликнула Лукреция, ловя несомненные признаки жестокой душевной борьбы в чертах Альфонсо.

    Однако, он с горьким смехом и язвительной иронией стал откланиваться и сделал шаг назад.

    – Остановись! – воскликнула Лукреция, кинувшись вперед и удерживая его за рукоятку меча. – Да как же могло это случиться, если те часы, когда, по-твоему, у меня происходило свидание, я провела не в этих комнатах и не с Реджинальдом, а с тобою в катакомбах, где я сыграла ужасную роль в ужасном зрелище, и где ты сам получил бы полное подтверждение моей невиновности, если бы на твою суровость могла подействовать хотя бы сверхъестественная клятва?

    Альфонсо смотрел на нее с величайшим изумлением.

    – Я не хочу, чтобы у тебя оставались хотя бы малейшие отговорки и сомнения, – с жаром продолжала она. – Когда я плакала втихомолку из-за твоего мнимого увлечения возлюбленной султана Зема и из-за окружавших меня угроз и ужасов, кто-то пожелал видеть меня. Мне доложили, что это – несчастная просительница, пострадавшая в Капуе. Оказалось, что это Фиамма Колонна. Она рассказала о всех перенесенных ею оскорблениях, о твоем великодушии, о клевете Цезаря на меня, о его преступлениях, которые, впрочем, и без того давно мерещились мне, как страшные призраки. Далее я узнала от Фиаммы о той роли, которую она сыграла по приказу Цезаря во время карнавальных празднеств, чтобы очевидными фактами подкрепить его поношения моего доброго имени. Она упомянула также о том, что моя невиновность будет доказана, и Цезарь понесет заслуженное возмездие, а твои подозрения будут рассеяны, вследствие чего мне достанется герцогская корона твоего повелителя. Но – поверь – у меня была только одна побудительная причина, давшая мне мужество повиноваться Фиамме и рискнуть тем, на что я рискнула. Это не было жадным стремлением женщины к господству, потому что, если не совершится невозможное, и ты не окажешься самим герцогом Феррарским, никакая сила, никакие просьбы не заставят меня разделить его корону, будь она даже императорской!

    – Ну, это также удивительно, как и прочее, – задыхаясь ответил иоаннит. – Расскажи мне, однако, все без утайки, чтобы мой сладостный сон не рассеялся раньше, чем я успею почерпнуть в нем достоверное утешение.

    – Фиамма чем-то подкупила колдуна, пользующегося доверием Цезаря, чтобы он действовал в твоих интересах, а вместе с тем в это дело был замешан и ты, и вот в своем безумном отчаянии и досаде, под влиянием надежды пресечь козни против меня моего врага Цезаря, а также горячей речи Фиаммы, я решилась помочь колдуну. Может быть, тут и прежде действовало колдовство, но, вернее всего, чародеи достигали своей цели при помощи диковинных зеркал, а также чудесного портрета моего покойного брата Джованни, висевшего до тех пор в этой комнате. Для того, чтобы устранить Цезаря, было решено устроить все в катакомбах и я, подчиняясь дону Савватию, согласилась, при вызове тени моего погибшего брата Джованни, подражать его голосу и произнести слова, которые Цезарь поднял на смех, хотя и поверил, будто могила отверзлась, чтобы обличить его. Неужели ты и теперь не веришь мне?

    – О, не давай мне проснуться от этого сна, иначе я могу умереть, – воскликнул иоаннит, не решаясь верить даже при этом избытке радости, охватившей его душу. – Лукреция! Моя Лукреция! Моя жизнь! Моя любовь! Но скажи, когда ты требовала, чтобы Цезарь предоставил тебе свободу выбирать мужа, думала ли ты обо мне?

    – Я знала, что это невозможно, – ответила Лукреция, – и хотела только навсегда избавиться от всякого сватовства, чтобы из-за тебя влачить свои дни без любви, в одиночестве...

    В ответ на это Альфонсо воскликнул:

    – Ты любишь меня, я обожаю тебя. Будь же моею и – клянусь всем, что есть святого и дорогого для человека, – ты сделаешься также и супругою Альфонсо д'Эсте.

    – Что ты говоришь, изменник? – воскликнула Лукреция, с гневом отталкивая его. – Эти слова разрушили чары, против которых были бессильны и голос чести, и гордость, и всякое оскорбленное чувство моего сердца. Оставь меня навсегда сию же минуту, иначе твой повелитель узнает, каким послом выказал ты себя!

    – Как бы ни бранил меня Альфонсо, он все-таки будет любить меня больше самого себя, а тебя еще в десять раз сильнее, – возразил иоаннит, отказавшись теперь от всех своих сомнений и всей своей ревности. – Узнай же, дорогая: ведь я – сам Альфонсо д'Эсте!

    Лукреция смотрела на него, словно боясь, что он внезапно помешался, но тотчас же убедилась в справедливости его слов, когда в ее памяти промелькнули все противоречия в его поведении. Однако, вместо того, чтобы обрадоваться, она мгновенно побледнела, как мертвец, и, если бы Альфонсо не заключил ее в объятия, когда она опускалась на диван, она упала бы на пол.

    – О, теперь небеса карают в моем лице греховную кровь нашего рода! – тихо и боязливо промолвила она. – Я приучила себя к терпению, считая невозможным когда-нибудь принадлежать тебе в честном супружестве, а теперь... О, ты не знаешь того, что проклятие тяготеет на тех, кого я полюблю, а также на мне самой! Отец Бруно был чудесным образом освобожден из своей темницы, чтобы возвестить мне это.

    – Отец Бруно? Успокой свою тревогу, отгони страх! Бруно не что иное, как обманщик, или – в лучшем случае – сумасшедший, – возразил Альфонсо. – Разве ты не заметила, что колдун Савватий и Бруно – одно и то же лицо? Цезарь обнаружил это, в то время, как Бруно лежал без памяти, лишившись чувств, когда случай открыл им меня как раз в момент вызова ими злого духа или того, который показал бы им образ человека, любимого тобою.

    Услышав это, Лукреция сообразила, что ей это было неизвестно, так как она сама в тот момент упала в обморок и была унесена Фиаммой, а потому дальнейший ход ворожбы был для нее новым чудом. Тогда Альфонсо высказал свое подозрение насчет страстной любви к ней Бруно и изложил все свои доводы против несчастного монаха. Досада Лукреции достигла крайних пределов, когда она услышала от него, что монах, ее духовник, свидетельствовал против нее и пытался отстранить Альфонсо от участия в турнире с помощью отравленного напитка, в то же время свалив вину на нее. Однако, принц не дал ей задумываться над этим, приступив к рассказу о своей душевной борьбе и о тех опасных хитростях, на которые он пускался, чтобы найти выход из своих затруднений. Лукреция слушала его с улыбкой и слезами на глазах и не раз под влиянием искреннего сострадания ласково поглаживала его своей рукой, на что он отвечал жаркими поцелуями.

    Наконец, Альфонсо перешел к обсуждению дальнейших действий и высказал смелый план открыть папе преступление Цезаря.

    Однако, Лукреция не одобрила этого. По ее словам, такое открытие могло привести папу в яростный гнев. Вдобавок для обвинения не хватало осязаемых улик, и можно было опасаться, что доведенный до отчаяния Цезарь, пустив в ход свое тайное влияние, свою силу и всю редкую изворотливость своего коварного ума, вызовет какую-нибудь гибельную катастрофу. Единственным триумфом для жениха Лукреция допускала его радость от того смущения рода Орсини, которое он мог вызвать, неожиданно выступив на следующий день открыто с предложениями повелителя Феррары. Правда, она тут же высказала свою тревогу о его безопасности, однако Альфонсо удалось успокоить ее клятвенным обещанием, что он уедет тайком в Ломбардию, а потом официально попросит ее руки и займется необходимыми приготовлениями, чтобы оказать поддержку папе, если в ней встретится надобность. Альфонсо настойчиво желал тотчас открыть свое имя и сан и немедленно обвенчаться с нею. Однако, это возбудило в Лукреции страх, как бы Цезарь не погубил его также, как он сделал со многими, павшими жертвою его противоестественной ревности. Она успокоилась лишь после того, как Альфонсо дал слово отказаться от своего рискованного намерения. Она даже не разрешила ему сообщить папе об истинном положении дел, прежде чем Альфонсо будет в полной безопасности, и указала ему на многочисленных шпионов Александра, донесения которых сильно действовали на него.

    Наконец, Лукреция стала уговаривать Альфонсо для доказательства того, что он оставил всякую ревность, предоставить ей самой высказать порицание Реджинальду. Она высказала свое убеждение в том, что Лебофор был обманут предательством Фаустины точно также, как сам Альфонсо в долине Эгерии, привела много трогательных примеров тому, как честно боролся Реджинальд со своею страстью, как сама она жестоко пользовалась ею, чтобы наводить его подозрения на ложный след.

    Однако, все эти речи Лукреции вместо того, чтобы успокоить Альфонсо, только вновь возбудили его ревность, и он наконец, воскликнул:

    – Нет, моя Лукреция, пока я не получу уверенности, на которую может положиться моя душа, я не потерплю, чтобы кто-нибудь завидовал мне в обладании таким сокровищем, как ты!.. Будь вполне моею, и я призову в свидетели землю и небо, что ты – моя невеста, моя супруга, моя душа, мое блаженство. Только будь моею, и тогда я поверю тебе даже против свидетельства ангелов.

    – Нет, нет, мой любимый, теперь ты доказываешь мне, что не любишь меня, а ненавидишь и глубоко презираешь, – с плачем ответила Лукреция, стараясь в испуге вырваться из объятий Альфонсо и обращая на него молящий взор.

    – Не бойся! Ты – моя супруга, Лукреция, моя жизнь! Оставь всякий страх! Я хочу только возвратить тебе поцелуй, полученный мною в долине Эгерии, мимолетный, как молния.

    – Тогда поклянись тотчас оставить меня! Я твоя вполне, но не бесчесть меня, чтобы я не сделалась такою, какою выставляют меня враги! – воскликнула Лукреция и, вырвавшись из объятий жениха, опустилась перед ним на колени.

    – Ты! – воскликнул он, – ты на коленях передо мною, тогда как мне самому следовало бы не вставая лежать у твоих ног! О, тебя оклеветали, потому что – я знаю – ты любишь меня. Но дай мне еще одно мгновение, чтобы я мог изгладить отвратительное воспоминание о долине Эгерии. Подари мне еще один прощальный небесный взор, и я уйду теперь от тебя, – воскликнул Альфонсо, после чего с нежностью поднял молодую женщину и, прильнув губами к ее устам, впился в них страстным поцелуем.

    Лукреция в первом упоении своей нежности также крепко обняла его и стала горячо отвечать на его ласки, но затем, словно вспомнив о пылкости его натуры, вырвалась из его объятий и, позвонив в серебряный колокольчик, крикнула:

    – Фаустина!

    Через несколько мгновений кормилица была уже в комнате. Делая вид, будто она протирает глаза и старается скрыть зевоту, старуха молча кивнула головою в окно, где первые лучи рассвета уже стали пересиливать лунное сияние.

    Лукреция и Альфонсо тотчас приняли, хотя не совсем успешно, чопорный вид, подходивший к их мнимым отношениям, а затем в полной уверенности, что старая кормилица расслышала очень немногое из их разговора, Альфонсо ушел, унося в душе последний взор своей возлюбленной, – веселый и страстный, сиявший любовью, гордостью и благодарностью.

    ГЛАВА X

    Зал Реджиа был убран для праздника, на котором должно было состояться присуждение приза за турнир. Однако, все смутно догадывались, что со всей роскошью и блеском этого зрелища связывались мрачные предчувствия. Было замечено, что папская стража во дворце необычайно многочисленна, а смотры, производимые Орсини, как будто в честь их молодого вождя, отличались также большою внушительностью. Вообще праздник носил несколько воинственный характер. Папа был удивлен, когда, вступив в зал с Лукрецией и своим придворным штатом, заметил, что большинство гостей явилось в доспехах. Паоло Орсини и Реджинальд Лебофор пришли в полном вооружении, только с непокрытой головой. Бледное лицо Орсини выражало буйную веселость, которая бросалась в глаза, составляя резкий контраст с мрачной миной Реджинальда.

    Паоло твердо устремил взор на Лукрецию, несомненно, в надежде заметить в ее чертах следы страданий и унижения, которым, по его мнению, должен был подвергнуть ее Альфонсо своим презрением. Но в его сердце вспыхнул дикий огонь, когда она вошла с довольным и радостным лицом, причем все ее движения были проникнуты каким-то внутренним блаженством. При выходе же иоаннита, явившегося в первый раз в дорогом придворном костюме, придававшем большую красоту его царственной фигуре, смущение Паоло еще усилилось, когда он заметил, что рыцарь и Лукреция не бросают друг на друга гневных взглядов, но стараются встретиться взорами, причем глаза Лукреции сияют ярким блеском, на ее устах играет загадочная улыбка, а щеки рдеют густым румянцем.

    Бембо последовал за своим повелителем, но с печальным выражением в чертах, так как Альфонсо осудил его платонические поползновения и поставил ему на вид опасное положение, в которое он рисковал попасть.

    Соблюдалась приличная случаю торжественная церемониальность, пока, наконец, трое претендентов на награду не предстали перед возвышенным сидением, которое занимала Лукреция в качестве председательницы суда, окруженная прекрасными ассистентками. Они были обязаны помогать своей повелительнице или, по крайней мере, подтвердить ее решение. На этих светских празднествах было в обычае не особенно замечать присутствие папы, и потому Лукреция начала свое обращение к присутствующим только приветливой улыбкой отцу и легким поклоном собравшимся, на который они отвечали с глубокой почтительностью. Хотя в ее речи и сказывались отчасти ораторские приемы того времени, но ее гармонический голос был способен придать ей силу убеждения помимо формы.

    – Любезнейшие дамы и уважаемые синьоры, – начала она после краткой паузы, – герольд нашего высокого суда уже возвестил нам, с какою целью собраны вы здесь, а именно, чтобы решить под озаряющим покровом Пресвятой Девы и по законам рыцарства, кто из этих замечательных своею храбростью рыцарей отличился более всех. Хотя мы – женщины и потому, пожалуй, не все считают нас способными произносить суждение по столь важным вопросам, однако, природа, отказавшая нас в телесной силе и храбрости, вселила в нас такое глубокое восхищение этими качествами и сделала их столь нужными нам, что мы уподобляемся любителям искусств, которые, не ведая ни предрассудков, ни соперничества, часто оказываются более беспристрастными судьями в этой области, чем сами художники. Но мы вдобавок – художницы по этой части, потому что именно женщины обратили грубый металл силы и храбрости в великолепие рыцарства, расплавив его в огне любви, облагородив великодушием, смирением и всеобъемлющим милосердием, выковав его в ледяной холодности целомудрия и воздержания, отшлифовать нежностью, грацией, чувством чести и вежливостью и только этим превратить его в истинную религию в стальных доспехах. Но, как бы то ни было, мы – женщины и будем судить по-женски. Поэтому вы должны знать, благородные синьоры, и храбрые рыцари, что наше суждение будет относиться не к одной храбрости, но также к достоинству подвигов тех лиц, которыми они совершены. На этом основании благородный синьор Орсини простит нам, что с нашей точки зрения его участие в нападении на Капую не может затмить заслуги его соревнователей. Это нападение пролило потоки крови, которую можно было бы пощадить, а именно, крови женщин с их детьми. Но между вашими судьями нет матерей, благородный синьор Орсини!

    – Да, донна Лукреция, но самая обыкновенная счастливая случайность может привести их к материнству, – перебил ее Паоло тоном такой угрюмой насмешки и с таким ударением на имени, что в собрании воцарилось всеобщее безмолвие, вызванное изумлением.

    – Рыцарь Реджинальд из Англии, – продолжала Лукреция, повернувшись с огневым взором, но с умоляющим выражением к Альфонсо, который схватился за меч, – рыцарь Реджинальд, выслушайте меня, моя речь обращена только к вам. Все мы согласны с тем, что награду следовало бы назначить вам, так как вы в открытом бою, с мечом в руке, первый и притом единственный проникли в Капую. Но, на вашем щите есть нечистое пятно, которое нужно сначала изгладить. Вы сделали себя недостойным какой бы то ни было рыцарской награды, низко опозорив доброе имя благородной женщины и, подобно Тарквинию, обвинив ее в преступлении, к которому вы нечестно и безуспешно старались склонить ее.

    – Это справедливо, как евангелие, исключая безуспешности, – с громким смехом подхватил Орсини. – Расскажи нам, друг неподкупной правдивости, расскажи, где и как ты провел ночь после судейского разбирательства. Скажи нам это, по крайней мере, в такой мере, в какой ты можешь признаться в этом, не вызвав краски на лице этой целомудренной Лукреции.

    – Отвечайте ему, рыцарь, не только перед лицом всех присутствующих, но и Того, Кто над нами, – с жаром сказала Лукреция. – Отвечайте ему, потому что я также обвиняю вас в несправедливой и вероломной клевете.

    – И вспомните, – вмешался Альфонсо, – что вы хвалились передо мною, будто эта высокопоставленная особа назначила вам в ту ночь тайное свидание в Ватикане.

    – Не робей, юноша, – внезапно подхватил Цезарь, – тебе надо сознаться лишь в мальчишеском хвастовстве.

    Не доставало только этого, чтобы ярость Реджинальда переступила всякие границы.

    – Нет, герцог Романьи, нет, мнимый рыцарь и вероломный государь! – воскликнул он. – Я скорее согласен открыть перед всеми присутствующими то, в чем ты уверял меня вчера с целью припугнуть и выведать от меня тайны рода Орсини. Ты сам подкупил лживую ведьму, и она заманила меня в одно место, куда я пошел с трепетной надеждой, не смея сознаться самому себе в руководивших мною чувствах. Но все это было одно безумие, предательство, низость, и я поплатился за свое легковерие горькой насмешкой обманутого ожидания в ту ночь или готов поплатиться теперь так, как вы прикажете, благородная синьора.

    – Молчать! Все ли ты рассказал о глупой шутке, затеянной мною, чтобы показать тебе твою собственную нелепую глупость? – со смехом сказал Цезарь, наполовину удивленно, наполовину весело. Но он смеялся один.

    – Как, Цезарь, ты осмелился позволить себе такую, как ты говоришь, шутку со мною, с добрым именем своей сестры? – воскликнул папа, ярость которого, казалось, была готова переступить все границы, но, к счастью для Цезаря, она нашла себе другой исход.

    – Пусть так, – подхватил Паоло, выпучив глаза, как одержимый злым духом. – Но ты, иоаннит? Разве тебе нечего сказать относительно того, что даже отвергнутый Орсини с удовольствием отказывается теперь от всякого притязания на руку этой сиятельной синьоры.

    – Да, нечего, и я падаю здесь на колени от имени Альфонсо Феррарского и смиренно предлагаю ей жениха, которому никакой Орсини не осмелится стать поперек дороги, – ответил Альфонсо, почтительно склоняясь к ногам Лукреции.

    – Во имя всех святых, замолчим и постараемся очнуться от этого странного сна! – воскликнул Цезарь, вне себя от изумления. – Говорите, синьор Бембо, не дурачат ли нас этими красивыми речами? Какого рода полномочие имеет этот человек от государей Феррары?

    – Всякого рода, какое ему понадобится, – ответил Бембо.

    – Ну, а ты, Лукреция, что скажешь на это? – воскликнул Цезарь с невыразимой тревогой и удивлением.

    – Говори откровенно, Лукреция! Ведь мы согласны с тобою в этом деле, и я охотно разрешаю тебе вступить в брак с принцем Феррарским? – спросил папа, поглядывая на Орсини, как лев, готовый сделать прыжок.

    – Это так же верно, как то, что я принимаю это кольцо. В нем я желала бы найти бриллиант, который может сокрушить одна смерть, – ответила Лукреция. – Я и все эти прекрасные синьоры, заседающие на судейских местах, единодушно находим, что истинную рыцарскую славу стяжал только этот благородный и безупречный рыцарь, и ему присудили мы венок за турнир в Колизее.

    С этими словами она приняла от коленопреклоненного иоаннита драгоценный бриллиантовый перстень, а герольд увенчал его чело давно оспариваемым венком победы. Папа тотчас поднялся и с радостным торжеством, которое он и не думал скрывать, преподал обрученным свое благословение.

    – Все это очень хорошо, но бесповоротного решения пока еще не последовало! – с диким хохотом воскликнул Паоло. – Посланник образцовой верности, я позабочусь о том, чтобы похвала вашему посредничеству раньше вас достигла Феррары. Если же тем временем милостивейшему повелителю Романьи интересно узнать, почему мы не завидуем принцу, удостоенному награды, то я скажу ему под видом загадки сфинкса, почему соучастие в вине доказывает невиновность.

    – Так вот, вы с союзными вам дворянами и сделаетесь соучастниками вины и приметесь доказывать свою невиновность, немедленно приступив к осаде Болоньи! – запальчиво сказал папа. – При этом, в случае надобности, вас поддержит оружие нашего могущественного и послушного сына, герцога Феррарского, и мы повелеваем вам тотчас выступить из Рима под предводительством нашего хоругвеносца со всеми своими военными силами, герцогу же Романьи поручаем исполнить наш приказ в течение двух дней. Что же касается тебя, дерзновенный молодой англичанин, то, если завтра, на закате солнца, ты, или кто-либо из твоей свиты замешкаетесь еще в Риме, вы не выйдете отсюда до тех пор, пока стены замка Святого Ангела будут достаточно крепки, чтобы удержать вас.

    Без дальнейшего формального прощания и не замечая Цезаря, папа оперся одной рукою на плечо Альфонсо, подал другую своей дочери и удалился, между тем, как все общество переглядывалось в величайшем смущении.

    – Нет, не отступай с ужасом передо мною, – сказал, наконец, Паоло, когда пристыженный Реджинальд медленно отвернулся. – Вместо того, чтобы мстить тебе, я желаю только услышать от тебя что-нибудь, подлежащее огласке. Ваша светлость, – обратился он к Цезарю, – с вами, как хоругвеносцем церкви, я могу, по крайней мере, обсудить вопрос, много ли своего войска намерены вы вести на осаду Болоньи. Одолжите мне свое оружие, верные друзья и союзники!

    При этих словах он со странным волнением подхватил под руку Цезаря и Реджинальда, чтобы увести их почти против воли на другой конец зала. Как ни был поражен английский рыцарь всем происшедшим, все-таки было удивительно, что он не сказал ничего, но удалился со вздохом, как бы в безмолвном отчаянии. Зато Цезарь дал волю бушевавшим в нем чувствам. Он был так расстроен, что дрожал всем телом и, видимо, не мог овладеть собою. Подобное душевное волнение даже выходило за пределы всего, что должен был чувствовать брат при открытии, которое в освещении, приданном ему Орсини, являлось непоправимо позорящим честь Лукреции.

    Между тем, принц Феррарский, равнодушный ко всем последствиям, какие могло повлечь за собою сближение его врагов, проводил папу в его гостиную и там, к своему величайшему удовольствию, получил приказ провести остаток дня с ним и с невестой.

    Это был первый счастливый день любви Альфонсо, счастливейший день его жизни, и он миновал с поразительной быстротой. Папа одобрил его план отправиться на другой день обратно в Феррару с донесением о благоприятном результате своей миссии и с величайшим удовольствием обсуждал все мелочи предварительных распоряжений. Когда Альфонсо остался один с Лукрецией и ее дамами, то все они предались своим радостным чувствам. Желая твердо запечатлеть в сердце любимого человека воспоминание о себе, Лукреция так щедро расточала все чары своей красоты и ума, что привела Альфонсо в совершенное упоение. Наконец, Лукрецию позвали к папе, желавшему переговорить с нею наедине, и ее прощанье с Альфонсо продолжалось так долго, что пришел второй нетерпеливый приказ, прежде чем она последовала на зов отца. Вскоре придворных дам потребовали к их повелительнице, Альфонсо же дали понять, что Лукреция не покажется больше в этот день.

    Принц стал бродить по садам Ватикана, с наслаждением предаваясь сладким надеждам и мечтам любви. Вдруг, повернув в одну из уединенных аллей, он услыхал позади себя чьи-то ковыляющие шаги и обернулся. Он увидал старуху в еврейском одеянии. Это была Морта. Она тотчас догнала его, склонилась к его ногам, а затем, поднявшись промолвила:

    – Послушайте, сын мой, я пришла к вам по одному тайному делу... Но прежде всего – чтобы вы поверили мне – вот амулет назареев. Узнаете ли вы его? Он дан мне той, которая научилась доверять вам в Капуе.

    – Да, я видел его раньше, – ответил Альфонсо, подозрительно посматривая на старуху, показывавшую ему простой серебряный крест, один из тех, какие носят монахини, и вспомнив, что Фиамма Колонна с суеверной бережностью носила его на шее, как единственное воспоминание о прошлом, причем отдавала ему предпочтение перед всеми своими драгоценностями.

    – Госпожа из вашего народа, которой принадлежал этот крест, очень ловка. Но, несмотря на это, часто обращалась за помощью к нашему могуществу, – продолжала Морта. – Теперь она нашла пристанище у нашего очага в гетто и полагается на нашу верность и благодарность, так как ей угрожают различные враги, опаснее шипящих змей. Она посылает вам этот талисман и заклинает вас немедленно посетить ее тайком, потому что ей надо посоветоваться с вами насчет того, как избежать вражеских сетей. Если же ее гибель неизбежна, то она хочет, по крайней мере, сообщить вам по секрету нечто такое, от чего зависит сама жизнь дочери первосвященника, носящей имя Лукреции Борджиа.

    Альфонсо не имел повода доверять еврейке, но переданное ею поручение было так правдоподобно и настолько подтверждалось обстоятельствами, которые могли быть известны Мерту только через саму Фиамму, что едва ли можно было сомневаться в искренности старухи. Последние ее слова усилили до крайности опасения Альфонсо, отлично знавшего как бессовестность Цезаря, так и обуявшее теперь его отчаяние. Однако, чувство благодарности и жалости громко заговорило в нем, когда он услыхал об опасности, которой подвергалась из-за него молодая женщина, а его основательные сомнения в надежности людей, приютивших ее под своим кровом, еще преувеличивали эту опасность. Он наскоро сообразил, что Фиамму было бы нетрудно увезти на другой день тайком из Рима в числе прочих лиц, составлявших его свиту, когда же убедился в правдивости речей старой ведьмы, явно опасавшейся, чтобы их свидание не было обнаружено, то решил сопровождать ее в убежище Фиаммы.

    Нося обыкновенно темную одежду, Альфонсо не опасался быть узнанным в придворном костюме, тем более, что на нем были еще надеты общеупотребительная ночная маска и широкий плащ, без которых никто не мог обходиться в ту эпоху бесчисленных раздоров. Принц продвигался вперед, не упуская из вида своей путеводительницы. Он не сообщал о своем намерении покинуть Ватикан ни одному из дворцовых слуг, которые могли выдать его, вышел с Мортой через заднюю калитку на берег Тибра и кликнул лодочника. Перевозчиком послужил им уже известный читателям старик-лодочник, который видел сбрасывающих труп герцога Гандийского. Старик как будто постарел еще более, или сделался молчаливее. Он почти не взглянул на своего пассажира и, вероятно, не узнал его.

    Когда они причалили к гетто, Морта подбежала к Альфонсо и стала просить его не выдавать ее, если она поведет его по кратчайшей дороге вместо той, которая огибала стены, потому что они рисковали не попасть в этот обособленный квартал, так как положенные для входа и выхода часы уже прошли. Альфонсо со смутным предчувствием опасности выслушал предложение старухи следовать по открытому им раньше водяному протоку, настолько мелкому, по уверению старухи, что в нем едва было можно замочить подошву. Однако, он согласился избрать этот путь, и пошел за колдуньей при тусклом свете, проникавшем из промежутков между стенами. Вскоре они, по мнению Альфонсо, уже приблизились к жилищу Морты, как вдруг он услышал позади себя оглушительный треск, и не успел оглянуться, как потоки света хлынули из множества отверстий в высоких стенах, откуда выглядывали теперь бесчисленные физиономии жителей гетто, сплошь искаженные злобой и яростью. Град ругательств посыпался на непрошеного пришельца. Поднялись крики, угрозы мщением. На него со всех сторон были направлены мушкеты и самострелы, и, наконец, он заметил, что вода протока быстро прибывала, а между ним и выходом была спущена толстая железная решетка.

    В эту страшную минуту распахнулась дверь жилища старых ведьм и Мириам, выбежав оттуда с безумным воплем: «Джованни!» кинулась к Альфонсо. Морта крикнула иоанниту, чтобы он спасался, схватила Мириам в объятия и увлекла ее насильно прочь. Альфонсо одним прыжком очутился позади нее в подвале, где было совершенно темно, и вдруг почувствовал, что его хватают со всех сторон. Он пытался обнажить свой меч, однако оружие было вытащено у него из ножен сзади, и в тот момент, когда он, обезоруженный, считал себя близким к гибели, в подземелье хлынул яркий свет, и Альфонсо увидел, что он окружен толпой евреев, большинство которых было вооружено. Все они выкрикивали яростные проклятия.

    «Предательство» и «Цезарь» – были две мысли, одновременно блеснувшие в уме Альфонсо, который не ждал ничего, кроме неминуемой смерти. Однако, к его изумлению, разъяренная толпа внезапно стихла, и какой-то старый человек, трясясь и кашляя, выступил вперед и крикнул:

    – Сдавайся, проклятый назарянин, обольститель дочерей нашего народа! Свяжите его и, не мешкая, отведите к сенатору, как было приказано, через ворота, ведущие на площадь Орсини, где бодрствуют его чиновники и проклятый инквизитор.

    Альфонсо почувствовал некоторое облегчение, убедившись, что его не собираются умертвить на месте. Тем не менее, тревожась о дальнейших последствиях сделанного им промаха, он стал с жаром уверять в своей невиновности и обратился за поддержкой к Морте, сестра которой вышла с Мириам.

    – Презренный сын нечестивого рода, собака из собак, наш враг! – яростно завопила Морта, – я должна заступиться за тебя, предавшего позору кровь нашего отца и привлекшего ее к суду, угрожающему ей?! Будь ты проклят, поганый выродок, со всем своим племенем, и да будет благословен тот, кто поможет уничтожить тебя вместе с ним!

    – Долой его! Он – совратитель дочерей и жен наших! – гневно подхватил старик. – Нет ему чести в Израиле, Пусть судят христианина по христианским законам!

    – Пусть посадят его живым на кол, как моего сына, моего Рувима! – закричал другой старый человек.

    – Пусть обождут совершения казни до солнечного заката. Как было с моим сыном. К той поре коршуны до того проголодаются, что перестанут робеть. Назарянин не допустил меня отгонять их, не дал мне смочить каплей воды запекшиеся, почерневшие уста моего Рувима.

    Это ужасное напоминание о горе старика до такой степени распалило ярость людей, карауливших пленника, что только строгий запрет старейшины удержал их от немедленной кровавой расправы с ненавистным врагом. Альфонсо чувствовал сам, что может надеяться на спасение, только подчинившись силе, но, пока он вел переговоры со своим караульным, явилась стража алебардистов, состоявшая на службе у сенатора. Ее приход подал рыцарю некоторую надежду, тем более, что между этими солдатами он увидал юного Фабио Орсини. Альфонсо тотчас объяснил, что он – посланник повелителя Феррары, и от имени папы требует защиты. Однако, единственным ответом знатного юноши был дикий хохот, звучавший насмешкой и ненавистью. Он приказал евреям тотчас предстать со своей жалобой и со своим пленником на суд его брата, и это приказание было неукоснительно исполнено.

    Между тем, ни один добрый или злой дух не шепнул об этих событиях Ватикану. Упоенная нектаром страсти, проникавшей во все ее существо, Лукреция не без удивления повиновалась требованию папы, велевшему ей зайти к себе, и ее удивление еще возросло, когда она увидела, что он крайне взволнован и расстроен. С мрачной серьезностью, какой она никогда не замечала в нем раньше, Александр сообщил дочери, что из-за слуха, пущенного Орсини, ей не следует больше видеться с феррарским посланником. Лукреция вспыхнула ярким румянцем и принялась с жаром возражать против такого странного распоряжения. Впрочем, молодая женщина не решалась расспрашивать о неприятном слухе из боязни, чтобы это не повело к опасным допытываниям со стороны отца. Ее молчание и замешательство не говорили в ее пользу и еще более усилили подозрение папы, так что он, приказав сообщить двору, что Лукреция не выйдет больше в этот вечер, задержал ее при себе до позднего часа, как будто совершенно углубившись в шахматную партию, которую сумел, со всей своей испанской ловкостью, затянуть почти на неопределенное время.

    В Ватикан пришло известие о беспорядках в гетто и об аресте христианина, явившегося туда проведать свою возлюбленную еврейку, однако, на это не обратили внимания, смута между евреями была усмирена самим сенатором, который нарядил следствие по этому делу. Но, когда Лукреция получила позволение удалиться, папа в ее присутствии отдал приказ доложить феррарскому посланнику, что завтра утром он сделает ему визит, чтобы сообщить свои последние распоряжения. Тут у молодой женщины мелькнуло тревожное подозрение, и она остановилась в нерешительности у входа в свои покои, спрашивая себя, не вернуться ли ей назад и не открыть ли всего отцу. Однако, выражение, замеченное ею в глазах начальника папской канцелярии, честность которого казалась ей сомнительной, удержало ее от этого.

    Беспокойство Лукреции усилилось еще более, когда она, войдя к себе, заметила отсутствие своей кормилицы, против обыкновения не дожидавшейся ее в тот вечер, причем на все расспросы прислуга отвечала ей, что не знает того, куда девалась Фаустина. В своем беспокойстве молодая женщина даже не подумала о том, чтобы лечь в постель, и отпустила своих служанок, отказавшись от их услуг. Забрезжившее утро застало ее все еще погруженной в задумчивость, которая, несмотря на свою сладость, вызывала слезы на ее глазах. Тишина рассвета успокоила утомленное тело женщины, и она предалась дремоте, не вставая с кресла. Но вдруг ее потревожил посол от папы. Посол немедленно требовал к себе дочь, желая видеть ее одновременно с феррарским посланником.

    Лукреция была удивлена, но ей не хотелось показаться перед своим возлюбленным истомленной и бледной после бессонной ночи, и потому она извинилась перед отцом, велев сказать ему, что не может прийти. Однако, на это последовал еще более настоятельный приказ явиться в папские покои, и Лукреция поспешила к отцу, даже не переодевшись. При входе и нему ее крайне поразил и встревожил его первый вопрос о том, куда девался иоаннит. С солнечного заката накануне он исчез из своих покоев, и перепуганный Бембо подтверждал это известие.

    Страх и замешательство Лукреции при этом известии, казалось, усилили до крайности гнев папы. Александр высказал намерение отправиться лично на поиски иоаннита, чтобы узнать, по какой причине тот спрятался во дворце, но затем без видимой связи с предшествующими словами приказал позвать Фаустину. Лукреция запинаясь сообщила, что кормилица исчезла.

    Это явно усилило волнение папы и он воскликнул своим страшным голосом, испугавшим даже Лукрецию:

    – Ну, так где же он? Это невероятно, хотя до нас дошли странные рассказы о его лицемерном поведении и распутстве. Фиамма... молодая еврейка... ты слышишь?

    – Клянусь своей жизнью и честью, – с большим жаром сказала Лукреция, – все это – отвратительные наветы, придуманные его врагами, чтобы вооружить вас против него.

    – А кто сказал нам не дальше, как вчера вечером... Слушай, Лукреция, твоя Фаустина – так мне сообщили – искала защиты у Орсини. Нет ли у нее на языке чего-нибудь такого, о чем охотно послушали бы враги? Несчастная, где иоаннит?

    – Клянусь всеми святыми, я сама желала бы знать это, чтобы успокоиться относительно его безопасности, – ответила молодая женщина с горячностью, поколебавшей подозрение папы.

    – Однако, что означает твой все разгорающийся румянец? – продолжал он после некоторой паузы. – Послушай, Лукреция, я хочу узнать самое худшее и, пожалуй, это необходимо, чтобы спасти наше имя от величайшего позора. Мне говорят, будто иоанниту |было поручено разузнать здесь нечто такое, что могло |бы беспрепятственно содействовать твоему браку с его повелителем, английский рыцарь подтверждал это раньше, да и меня уверяют, Лукреция... Но если ты |в самом деле такая презренная, какою я не хочу тебя назвать, то сознайся, по крайней мере, вовремя, чтобы я успел помешать предателю вернуться со своими хвастливыми речами в Феррару и покрыть нас вечным стыдом и позором, сделать всеобщим посмешищем.

    – Отец, что все это значит? – спросила до крайности пораженная Лукреция.

    – У тебя только одно средство спасти свою жизнь: выдай мне иоаннита без всяких условий! Или ты хочешь заставить меня предать все огласке и ворваться в твои покои с моими швейцарцами, чтобы найти в них этого иоаннита?

    Лукреция молчала с досады, стыда и горя. Однако, это молчание подтверждало догадку ее отца. Он был жестоко потрясен и опустился в кресло, точно силы покидали его и ноги отказывались ему служить. Закрыв лицо руками, он воскликнул:

    – Вот истинная небесная кара!

    – Умертвите меня, но не подозревайте в подобных вещах, – сказала Лукреция задумчивым тоном, словно ей не хотелось верить тому, что она слышала, и ее томило смутное предчувствие страшного несчастья.

    В этот момент вошел Бурчардо. Он, дрожа от страха, доложил о приходе двух убогих старух из гетто, которые такими странными словами добивались доступа к Лукреции, что он пришел спросить, как она прикажет поступить с ними.

    Не дав дочери распорядиться, чтобы евреек удалили, папа велел немедленно ввести их. Бурчардо тотчас явился назад с Мортой и Ноттой. Не замечая папы, или не обратив на него внимания, они бросились к Лукреции, ухватились за ее платье и принялись вопить, колотя себя в грудь.

    – Мы снабдили тебя чудесным питьем, которое доставило тебе любовь твоего возлюбленного, – закричала Морта, – будь же и ты сострадательна к нам! В нашем доме схватили назарянина. Но ты пожалела наше дитя и сказала, что было бы святым делом показать бедняжке соблазнителя ее юности, чтобы успокоить ее отчаяние, ибо в своем безумии обманутая считала его мертвым, убитым предательской рукою. Мы сделали только это, но не более.

    – Да, он расточает свое богатство, как приличествует воину, он очень богат, – подхватила Нотта, страшно ухмыляясь. – Но, прекраснейшая синьора, если ты согласна оказать милость ему и нам, то вот великолепнейший из его даров – эти драгоценные камни, доставшиеся ему при разграблении Капуи – возьми их себе.

    – Венок с турнира! – воскликнула Лукреция, все себя от испуга и удивления, когда старые ведьмы, с плачем и жалобными стонами, положили к ее ногам венец из превосходных бриллиантов. – Что это значит? Не похитил ли арестованный в гетто христианин этих дивных драгоценных камней, чтобы подарить их своей возлюбленной?

    – Нет, нет, только ты молчи, – возразила Нотта, и остальные слова были сказаны сестрами в один голос, как будто эти ведьмы не хотели уступить одна другой такого сладостного мщения. – Не разглашай о том, ведь пойманный синьор – рыцарь-монах, рыцарь Белого Креста Иоанна, которого назаряне называют святым.

    У Лукреции вырвался полуподавленный крик, и, растерянно взглянув на папу, она воскликнула:

    – Так его нет в вашем доме? Где же он, адские женщины?

    – Его увезли узником из Рима, – отвечала Морта. – Сенатор сам судил его, и мы не можем узнать, что стало с ним и с нашим детищем – Мириам.

    – Сенатор? Орсини? Узник! – задыхаясь, воскликнула Лукреция, а затем пошатнулась и упала без чувств к ногам папы.

    Когда молодая женщина снова пришла в себя, то ее взор упал на Цезаря, который суетился, подавая ей помощь.

    – Он казнен! Не ты ли убил его, палач? – закричала она. – Говори! Разбей мое сердце! Он умер?

    – Этот бред действительно подтверждает рассказ Орсини, приведший меня в смущение, – ответил Цезарь, содрогнувшись перед злобой, которою сверкали глаза его сестры.

    – Убийца! Прочь твою окровавленную руку! Но скажи мне, жив ли он. Если ты не скажешь, то заговорю я и покажу перед небом и землею, какое ты чудовище! – воскликнула Лукреция в сильнейшей ярости.

    – Он не умер и ему не причинено никакого вреда, – поспешно ответил герцог. – Еврейка бредит. Просто нечестивые похоти иоаннита отдали его во власть Орсини, а последний воспользовался этим случаем для нашего позора и отправил его в цепях в Феррару к его оскорбленному повелителю с неопровержимыми доказательствами его измены, если только это не было выдуманной шуткой. О, какой злополучный день!.. Он покрыл нас таким стыдом!

    Лукреция была изумлена этой поразительной цепью событий, которые так быстро содействовали всем намерениям зачинщиков, и долго смотрела перед собою, погруженная в молчание. Цезарь не понял значения одолевавших ее мыслей и не мог удержаться от горького смеха. Смех, к его удивлению, встретил отклик у его сестры.

    – А, так значит, вы поймали соблазнителя еврейской девушки, которого, говорят, убил злодей, не имевший себе равного на земле со времен Каина! – сказала Лукреция, скрывая, насколько хватало ее сил, действительную скорбь под видом другой. – Прошу вас, – продолжала она, обращаясь к папе, – если вы любили меня когда-нибудь, то прикажите вернуть негодяя и подвергнуть его заслуженной каре за его чудовищное преступление.

    – Можно предоставить наказание иоаннита его повелителю, – возразил Цезарь, – вернуть же его нет возможности, если посланный за ним вдогонку не помчится с быстротою ветра. Теперь светает, а он был увезен из Рима час спустя после солнечного заката на самой быстроногой лошади, какую только можно было найти.

    – Ах, догнать его решительно невозможно? – сказала Лукреция, причем ее прекрасное лицо удивительно просветлело. – Пусть он стремится к своему наказанию в Ферраре, а я подожду своего в Риме. Не осуждайте меня, не выслушав предварительно моих оправданий. Пошлите за сенатором Орсини, и пусть он предъявит свое обвинение. Если же мне не удастся опровергнуть его явными для всех доказательствами, то пусть я погибну, не оплаканная даже родным отцом.

    – Сенатор в замке Святого Ангела, куда он явился по моему желанию, – сказал Цезарь. – Но какой прок удовлетворять его жажду мести и радовать этого человека видом нашего отчаяния?

    – Все равно, пусть придет, – возразила Лукреция. Цезарь посмотрел на нее, как на помешанную, однако, ей не противоречил, и за Паоло Орсини был отправлен посол.

    – Никого не выпускать отсюда! – распорядилась Лукреция, заметив, что еврейки, стоявшие на коленях, хотели потихоньку ускользнуть ползком. – Вы не должны возвращаться к себе, в гетто, с половинными вестями обо мне: ведь их и так ходит слишком много. Вам нужно получить более справедливое мнение о своей внучке, прежде чем вы вернетесь к приготовлению своих ядовитых снадобий. Не удивляйся, Цезарь! Дай мне только убедиться в справедливости рассказа этих старух, а тогда я с радостью разделю всякую участь, какая постигнет феррарского посланника. Бембо был его товарищем. Пусть же он будет свидетелем его разоблачения. Пошлите также и за ним!

    Сам папа начал думать, что страх отнял рассудок у его дочери, однако, твердый и спокойный тон ее речи опровергал подобное подозрение.

    Орсини явился вскоре в сопровождении троих чиновников, членов его суда, двоих инквизиторов и одного писца. Радость мщения, которую он испытывал, носила спокойный характер, потому что Паоло чувствовал себя удовлетворенным с избытком. Он вошел со смиренной церемонностью, обычной при появлении перед папой.

    – Господин сенатор, – заговорила Лукреция, – как вы осмелились нарушить законы Рима, когда вы призваны перед всеми строго требовать их соблюдения? Как вы осмелились избавить рыцаря иоаннита от возмездия, положенного законом за то преступление, в котором он был изобличен?

    – А неужели вы разгневались так сильно из-за того, что к деятельности блудящих римлянок присоединилась и нечестивая еврейка? – со страшной улыбкой спросил Орсини. – Но у римского сенатора есть обязанность поважнее соблюдения законов, потому что общественная безопасность стоит превыше всего. Союз с Феррарой представляет политический вопрос такой важности, что я был совершенно прав, удалив мошенника, который испортил бы нам все дело.

    – Славная шутка! – возразила Лукреция. – Но объяснитесь точнее.

    – Как вам угодно, сиятельная синьора! Нотариус, прочтите нам то, что показала в нашем присутствии донна Фаустина, прежде чем была отправлена в качестве свидетельницы в Феррару, – сказал Орсини, дрожа от нетерпения и радости.

    Нотариус вздрогнул и в испуге посмотрел на папу, но Лукреция подала ему знак читать документ, и он, упав на оба колена, повиновался ее воле.

    Фаустина, бежавшая из помещения Лукреции, несомненно из-за угрозы Цезаря или по его приказанию, открыла все, что она знала о свидании Альфонсо с Лукрецией, или видела своими глазами, или подозревала. Хотя в ее словах не было прямого обвинения, но они указывали на опасность, грозившую в будущем. Кормилица утверждала, что, судя по обстоятельствам и жалобам своей повелительницы, она до последнего времени думала и знала, что феррарский посланник пользовался своим полномочием, чтобы действовать против Лукреции, но во время того свидания они как будто заключили между собою договор, результатом которого явилось предложение посланника на другой день. Затем, Фаустина рассказала все о ночном приключении и только не передала слов их разговора.

    Подробности ее рассказа бросили в краску Лукрецию, а у папы вызвали громкий стон.

    – Поэтому-то я и опасался, – сказал Орсини, – что союз с Феррарой не состоится, если не удалить своевременно этого человека. Если же я выследил его до самой потайной лазейки, то исполнил только свою обязанность.

    – О, какой же негодяй и отвратительный изменник – этот иоаннит! – воскликнул Цезарь будучи не в силах дольше преодолеть свое торжество. – И самым подлым из всех его преступлений я считаю то, что он пользовался своей возлюбленной-еврейкой, чтобы распространять гнуснейшие наветы на мой счет. Надо сознаться, я постоянно замечал, как все его стрелы направлялись втайне против меня.

    – Теперь, ваше святейшество, вы можете усмотреть, что я, не помышляя о предательстве, вправе сложить с себя навсегда свое презренное занятие, – сказал Орсини со спокойной улыбкой скрытой мстительности.

    – Да, я усматриваю здесь карающую десницу, – простонал папа, удрученный скорбью. – Мой Джованни убит, Цезарь помышляет о восстании, а Лукреция... О, ты, худшая из всего твоего злого рода, что ты такое?

    – Ваша дочь и невеста Альфонсо Феррарского, – спокойно ответила та. – Вся эти история, хотя и раздута болтовней старых баб, справедлива. Совершенно верно, что вплоть до продолжительного свидания со мною наедине феррарский посланник был против моего брака со своим принцем, но затем, он объявил о нем на следующий день. До той поры я не знала о клевете, возводимой на меня родным братом, и о том позоре, который навлекла на мое имя его шутка над английским рыцарем.

    – Нам пока неизвестно, одобрит ли Альфонсо Феррарский те средства, которые были выбраны иоаннитом для доказательства вашей невиновности, синьора, – заметил Паоло Орсини.

    – Презренная, неужели ты сама сознаешься в своей вине? – тоном отчаяния воскликнул папа.

    – Если любовь – провинность, то я, разумеется, страшно виновата, – ответила Лукреция. – Но разве мне не приходилось слышать очень часто, что вы сами признаете за Альфонсо Феррарским высокое геройство и все достоинства правителя? Неужели он захотел бы сочетаться с позором? Неужели согласился бы дать своим детям мать, имя которой должно было вызывать на их лицах краску стыда? Чтобы показать вам, отец, что я ни делом, ни помыслом не виновна в том, что мне приписывают, чтобы убедить вас, Орсини, что посланник, отправленный вами в Феррару – не изменник, а тебя, Цезарь, что эти старые бабы не сделали по крайней мере ничего, чтобы опровергнуть обвинения, которые ты усмотрел в бреду их внучки, я скажу вам всем... – нет, только вам, мой любимый отец: «Иоаннит – это сам Альфонсо Феррарский».

    Солнечный луч, внезапно проникший во мрак, не так быстро освещает все, что было темно и загадочно, как быстро подействовало это открытие на пораженных слушателей. Водворилась тишина, как после потрясающего громового удара.

    Цезарь опомнился первый и пробормотал:

    – Если так, то после приключения прошедшей ночи мы не скоро услышим что-нибудь о Ферраре!

    – Мы должны немедленно отправить посла за ним вдогонку, чтобы принудить его к исполнению обещанного, – сказал папа, бросая на Лукрецию растерянный взор.

    – Слава Пресвятой Деве, потому что, благодаря заботливости Орсини, его нельзя догнать, – со вздохом промолвила Лукреция. – Ни под каким видом принуждения не приняла бы я его руки. Только дай Бог ему благополучно прибыть в Феррару. А ты, Цезарь, вспомни катакомбы! Немедленное прибытие посла от Альфонсо должно подтвердить или опровергнуть мои слова, принести мне славу или бесчестье.

    – Как давно знала ты обо всем этом, Лукреция? – спросил Цезарь, смущенный зловещими словами сестры. – Ведь в долине Эгерии я слышал, как он признался тебе, что его намерения враждебны нам.

    – Ну, тогда я – величайший глупец, обманутый лукавством Борджиа! – воскликнул Орсини при таком неожиданном разоблачении обмана всей интриги Цезаря.

    – Удалитесь все, – в сильнейшем замешательстве сказал папа. – Мы должны узнать всю правду, Лукреция. Что же касается вас, Орсини, то если звание, которым мы вас облекли, причиняет вам столько забот и труда, тогда мы снимаем его с вас, чтобы отдать этот столь неприятный пост одному из ваших врагов.

    Вслед за этим Лукреция обратилась к брату:

    – Не смотри так дико, Цезарь! Уведи этих ведьм, так дерзновенно поносивших имя моего Господа, в твои темницы, в замке Святого Ангела и успокойся на том, что мы не хотим причинить тебе дальнейший вред, если ты не замышляешь ничего дурного против нас.

    Лукреция произнесла эти слова с твердостью, но даже ее смелый дух поколебался от страшного взора Цезаря и, отвернувшись с содроганием от брата, она упала в простертые ей объятия папы.

    ГЛАВА XI

    Лебофор покинул Рим в назначенный срок, к великой радости своей свиты и особенно старого оруженосца Бэмптона. Предполагаемой целью его путешествия была Венеция, но туда он направился несколько необычным путем, а именно, через Урбино, после того, как получил перед своим отъездом через неизвестное лицо письменное удостоверение от папы, что ему разрешено жениться на своей двоюродной сестре. Как слышал Бэмптон, рыцарь избрал этот путь, чтобы миновать область Феррары и сесть на корабль в одной из гаваней Умбрии, но, будучи незнаком с тайнами союзных дворян, в которые Орсини посвятил английского рыцаря, недоумевал, почему его юному повелителю вздумалось остановиться в Урбино, все еще сильно волновавшийся после предательского нападения Борджиа. Хотя многочисленная свита ограждала Лебофора от опасностей и оскорблений, однако, пребывание в Урбино, не представляло ничего приятного, и Бэмптон беспокоился до тех пор, пока Лебофор не решил продолжить свое путешествие.

    Приближаясь к границам Урбино, Реджинальд прибыл со своею свитой на плоскогорье под диким горным проходом в Романью, над которым господствовала крепость Сан-Лео, главная твердыня в области Умбрии. На дикой тропе, вившейся к горному перевалу, шло множество поселян, гнавших волов, овец, везших на возах зерновой хлеб, а также кучки горцев, нагруженных урожаем, полученным со своей скудной почвы. Реджинальд был безучастен к происходившему, но Бэмптон узнал, что по всей окрестности производятся насильственные поборы на удовлетворение нужд гарнизона в крепости Сан-Лео, что не было редкостью при разбойничьих наклонностях наемного войска Борджиа. Лишь когда путешественникам попались дроги с тяжелыми бревнами, Реджинальд стал собирать сведения и вступил в разговор с крестьянами-погонщиками волов, предводителем которых был коренастый горец, по имени Пальтрони.

    Собиралась гроза, когда английские стрелки приближались к вершине горы Сан-Лео, на которой была сооружена одноименная ей крепость. Подъемный мост через пропасть был спущен, и ворота отворены для пропуска крестьян с их кладью и убойным скотом. Гарнизон держал себя до крайности нагло, а его начальник с красным от пьянства лицом и яростным голосом бражничал верхом на лошади со своими офицерами, производил приемку привезенных припасов по списку, бывшему у него в руке, и ругал, даже бил несчастных крестьян, не исполнивших, по его словам, своих повинностей. Когда осмотр был окончен, крестьян впустили через подъемные решетчатые ворота башни во внутренний двор крепости, где они выгрузили свою кладь и получили подобие квитанций.

    Реджинальд, приблизившись к подъемному мосту, приказал своим людям остановиться и, по обычаю, дать сигнал трубой, что означало желание вступить в переговоры. Однако, начальник крепостного гарнизона, услышав звук трубы, в первый момент замешательства крикнул: «измена!», а затем приказал немедленно поднять спущенный мост.

    Реджинальд увидал, что его просьба не будет уважена. Впрочем, этого надо было ожидать как в виду суровости коменданта Пиетро Овиедо, так и в виду того, что было опасно впустить в крепость вооруженный отряд, потому что гарнизоны Цезаря были очень слабы в Урбино, а частью и совсем отозваны, чтобы послужить подкреплениями для союзных дворян при осаде Болоньи. Однако, Лебофор двинулся на своем коне к подъемному мосту и крайне вежливо попросил приюта и ночлега в Сан-Лео себе и своим спутникам.

    Тем временем, подоспел и Пальтрони со своими бревнами и, понукая волов, обогнал рыцаря, так что волы и бревна очутились между комендантом и его непрошеными гостями.

    – Прочь с дороги! – заорал Пиетро Овиедо. – Мы ответим на эту просьбу пушками, если нарядный господинчик не избавит нас сейчас же от своего присутствия. Чего вы рыщете по владениям моего государя, герцога Романьи?

    – Если хочешь знать это, то не угодно ли тебе пожаловать сюда со своим копьем! – ответил Реджинальд. – Чего ты лжешь? Этот замок принадлежит не герцогу Романьи. Он лишь отнял его, как вероломный и бесчестный грабитель.

    Горцы и крестьяне, столпившиеся позади Реджинальда, одобрили этот ответ громким криком, да и в крепости он нашел себе бурный отклик, так что комендант, сильно обеспокоившись, вторично приказал запереть ворота. Несколько солдат принялись гнать своими копьями волов дальше. Однако, когда бревна очутились как раз под опускными воротами крепости, Пальтрони внезапно схватил топор и, размозжив голову ближайшему из неприятелей, кинулся вперед с криком: «Вот и мой государь, герцог Урбино!» Этот возглас был немедленно подхвачен тысячью грозных и нестройных голосов внутри и снаружи крепости. Реджинальд со своими воинами тоже поскакал вперед с криком: «Святой Георгий!» В один миг Пиетро Овиедо был сброшен сильным ударом наземь, а затем Реджинальд, выхватив меч, вступил в рукопашную схватку с солдатами Борджиа.

    Бой был жесток, но не продолжителен, потому что неприятеля удалось захватить совершенно врасплох. Этим был осуществлен план Паоло Орсини оживить мужество союзников, отвоевав обратно Урбино и возвратить эту страну ее законному герцогу.

    Крепость Сан-Лео, имевшая важное стратегическое значение, пала. Из всего ее гарнизона только немногие и между ними комендант, спасенный Реджинальдом, избегли мщения народа, которое сами навлекли на себя жестокостью и вымогательствами.

    Но теперь возникло затруднение, каким образом удержать за собою дорого доставшуюся добычу. Реджинальд занял крепость своими воинами, а Пальтрони распространил весть об одержанной победе и поднял восстание во всей стране. В то время, как Лебофор после побоища распоряжался уборкой бревен с моста, через него поспешно перешел человек, изнуренный усталостью, и кинулся к его ногам. Это был негр с запекшимся от страшной жажды языком. Едва владея собой, он вытащил из-за пояса письмо, а затем потерял сознание. Бэмптон узнал в нем скорохода Цезаря, носившего кличку «душитель». Реджинальд созвал солдат в свидетели того, что письмо, принесенное негром, было адресовано коменданту, и вскрыл конверт. Однако, послание было написано тайным шифром, и, желая узнать его содержание, Лебофор приказал привести Пиетро Овиедо, и предложил ему прочесть письмо. Тот отказался, ссылаясь на свою неграмотность, и с письмом удалось ознакомиться при помощи духовника коменданта, знавшего ключ к тайному шрифту. В письме заключалось сообщение об аресте феррарского посланника, и о тех причинах, по которым для Борджиа было необходимо разрушить план Орсини, хотевших доставить виновного посла в Феррару. Поэтому, комендант крепости получил приказ во что бы то ни стало захватить этого пленника Орсини, если же они уже проехали со своим пленником через Сан-Лео, то отправиться за ними в погоню, и скорее перебить весь конвой, чем пустить их дальше, причем в случае возможности привезти узника обратно в Сан-Лео, и держать под стражей до дальнейших распоряжений. Щедрая награда, обещанная Цезарем, доказывала, какую важность придавал он удаче этого дела.

    Реджинальд тотчас поспешил расспросить негра и, узнав, что тому действительно удалось опередить путников, хотя и не на большое расстояние, разослать во все стороны разведчиков, которым было приказано привезти Орсини с их пленником в Сан-Лео.

    К вечеру вся компания прибыла в крепость. Хотя Орсини слышали дорогой о восстании и нападении на крепость, однако рассчитывали на дружбу урбинцев и на их ненависть к роду Борджиа, а потому были убеждены, что им дадут свободный пропуск, чтобы повредить интересам Цезаря. Конвоем командовал Фабио Орсини, причем его сопровождали опытные приверженцы рода Орсини и свита из воинов, закаленных в боях.

    Реджинальд нарочно не показывался, пока все прибывшие сошли с коней, а пленник был отведен в приготовленную для него комнату, но наблюдал через бойницу одной башни за прибытием всей партии, и его сердце волновалось разнородными чувствами, когда он увидал иоаннита, который в грубом плаще с поднятым капюшоном сидел связанным в седле, не теряя, однако, своей царственной осанки и спокойного достоинства. В отряде всадников оказалась и женская фигура. Всмотревшись в ее печальные черты, Реджинальд узнал Фаустину.

    Фабио Орсини обнаружил некоторое удивление, встретив в лице завоевателя Сан-Лео английского рыцаря, однако, не почувствовал ни малейшего беспокойства, воображая, что Реджинальд кипит непримиримой враждой к Цезарю, которая была вызвана поступком герцога. Со своей стороны Реджинальд удивился перемене, происшедшей в душе Фабио. Молчаливый юноша, обращавший прежде на себя внимание только своею скромностью и кротостью, пылал теперь дьявольской жаждою мести и ненавистью к вероломному, как он думал, посланнику Феррары. Фабио, должно быть, воображал, что узника ожидает страшнейшая кара со стороны его ожесточенных повелителей, и у него самого являлось искушение лично покончить с ним. Юноша, приведенный в ярость собственным рассказом об успехе Альфонсо у Лукреции и о разбитых надеждах его брата, Паоло Орсини и вспомнивший, что Реджинальда томит тоже горе, неожиданно кинулся в объятия Реджинальда, и сознался ему, что и сам он уже давно сделался жертвою страсти к Лукреции.

    Лебофор намеревался сначала объяснить молодому человеку опасность принятого им на себя поручения, и освободить пленника, но внезапное признание Фабио, а также уверенность в том, что урбинцы захотят удержать в своих руках заложником столь важное лицо, если обнаружится его звание, удержали его от этого необдуманного шага. Он быстро составит в уме план и посвятил в него лишь несколько из своих людей, без помощи которых не мог обойтись.

    Около полуночи Альфонсо был разбужен светом факела и, вскочив с постели, увидел перед собою Реджинальда Лебофора.

    – Не удивляйтесь, синьор Альфонсо, – заговорил англичанин мягким, но дрожащим голосом. – Не знаю, сообщили ли вам ваши стражи о том, что произошло в этой стране, но я считаю нужным сообщить вам, что я отбил и занял этот укрепленный замок для герцога Урбино.

    – А теперь явились сюда, чтобы стать убийцей? Да, действительно, ваш кроткий нрав совершенно переменился, – сказал Альфонсо, выпрямляясь и с отчаянием взглянув на свои крепко стянутые руки.

    – Эта горькая речь не совсем заслуженна мною, а потому я перенесу ее, – ответил Лебофор. – Но, клянусь, если бы кто-нибудь убил меня, когда я предался обманчивой надежде на райское блаженство, то я не изведал бы жестоких упреков совести. Не страшитесь однако! Я пришел освободить вас, избавить от рук Орсини. Да, вы получите свободу, но при одном условии, в исполнении которого вы должны поклясться мне своею рыцарской честью и словом государя.

    – Назовите свое условие, – сказал Альфонсо, и тогда я отвечу вам.

    – Судя по вашему странному поведению в Риме, по аресту в гетто, словом, по всему, вы стали равнодушны к Лукреции, и если бы... Впрочем, довольно! Поклянитесь мне, что вы не заплатите неблагодарностью за ее слишком расточительную любовь, что вы не покинете ее, чтобы осуществить тем низкую надежду Цезаря и Орсини, добивающихся того, чтобы она была покрыта стыдом и позором. Поклянитесь, что вы сделаетесь ее супругом, согласно принятому на себя обязательству.

    Несколько мгновений Альфонсо молча смотрел на Лебофора, почти завидуя его рыцарской преданности и бескорыстию его любви, но все же запальчиво ответил ему:

    – В таком случае, предоставьте меня моим врагам! Вы бесчестите Лукрецию и меня таким принуждением. Я отвечу вам вполне откровенно. Клянусь, если бы Лукреция уступила моей безумной страсти, в приливе которой я осыпал ее мольбами, находившими поддержку в ее собственной любви ко мне, я никогда не сделал бы ее – мою любовницу – своей супругой. Если же вы отпустите меня теперь на свободу, а я не попрошу из Феррары ее руки, то вы в праве счесть Альфонсо Феррарского малодушным изменником, я согласен на это, и хотел бы, чтобы наши мечи решили, справедливо ли я поступил, или нет.

    – Я удовлетворюсь и готов поверить вам, потому что всегда видел ваше благородство и ваш возвышенный образ мыслей, подобающий царственному лицу, – ответил Реджинальд, после чего распилил железные обручи на руках своего соперника.

    Будучи вполне побежденным великодушием англичанина и горя желанием оправдать себя и Лукрецию во мнении Реджинальда, Альфонсо правдиво рассказал ему, то, что привело его в гетто. Этот рассказ разоблачил еще много других вещей, и между прочим, принц открыл Реджинальду большую часть обстоятельств, убедивших его в невиновности Лукреции и в чудовищной преступности Цезаря. Для Реджинальда подобное открытие было благодетельно, так как оно убедило его в горячей любви Лукреции к своему жениху и в безнадежности его собственной страсти.

    Избавив своего соперника от оков и веревок, Реджинальд дал ему вооружение и плащ одного из своих стрелков и беспрепятственно вывел из крепости, где изнуренная стража и Орсини бражничали или спали. Одна из лучших лошадей Лебофора стояла оседланной по ту сторону крепостных валов. Тут Реджинальд простился с Альфонсо и дал ему на дорогу два паспорта: один, подписанный Пиетро Овиедо, – для партии Борджиа, а другой, изготовленный Пальтрони – для урбинцев, на случай, если бы принцу пришлось столкнуться в пути с людьми того или другого лагеря. Феррара находилась лишь в нескольких часах езды от Сан-Лео, и, будучи хорошо знаком с местностью, Альфонсо, снабженный такими надежными документами, едва ли рисковал чем-нибудь, так как ему не угрожало более преследование Орсини. Вскоре бывшие товарищи по оружию расстались.

    Побег иоаннита был обнаружен только на следующее утро. Все были поражены и изумлены, и стали подозревать измену, пока Лебофор не сознался открыто, что он сам освободил феррарского посланника. Он указал изумленным Орсини на ту опасность, какую они навлекли бы на себя, доставив в Феррару подобного узника, а урбинцам выставил на вид выгоду для них от возможности заручиться дружбой столь могущественного соседа или, по крайней мере, избежать явного разрыва с ним, который мог явиться следствием какого-нибудь насилия со стороны Орсини. В заключение, он сообщил, что иоаннит был сам Альфонсо Феррарский.

    Это сообщение подтвердилось в тот же день. Немного спустя, в крепость прибыл епископ д'Энна. Он был преданным слугою Цезаря, и, вероятно, получил от преступного герцога известные распоряжения, однако, счел нужным умолчать о них, когда увидел, как сложились обстоятельства, и когда очутился сам пленником. Однако, он подтвердил то, что произошло в Риме, причем ложно сообщил, что прислан с приказом об освобождении столь высокопоставленного пленника, и о почетном обхождении с ним.

    В приливе упорства и ненависти Реджинальд отправил негра, епископа д'Энну и Фаустину в ближайшую крепость Цезаря в Романье, приказав им как можно скорее явиться к своему повелителю с докладом о том, что его распоряжения опоздали. Фабио Орсини поневоле согласился с этим.

    ГЛАВА XII

    За взятием Сан-Лео последовало восстание по всей области Урбино, и герцог Гвидобальдо быстрее, чем лишился своего герцогства, снова получил его в свое владение, за исключением некоторых крепостей. Конечно, он поспешил немедленно осадить их. Реджинальд под влиянием жажды мщения Цезарю остался главной опорой восстания, и оно, благодаря его пылкому усердию и храбрости, вскоре произвело полный политический переворот.

    Последствия событий в Урбино были чрезвычайны. Римское дворянство оправилось от внезапного испуга, в какой повергли его отпадение Франции и победы Цезаря. Вассалы церкви не приняли предложения Цезаря выступить с ним вместе на осаду Болоньи, предписанную ему папой, но на заседании в Малжионе составили между собою явный союз против партии Борджиа, и обязались помочь всем, изгнанным из своих владений дворянам водвориться в них снова. После такого решения герцог Гвидобальдо, Вителлоццо и Оливеротто да Фермо выступили со всеми своими боевыми силами в Урбино, чтобы отразить нападение значительного военного отряда, высланного туда Цезарем под предводительством Мигуэлото.

    Сам Цезарь находился в Имоле, когда пришла первая весть о том, что счастье изменило ему. Он получил письмо, сообщавшее о захвате крепости Сан-Лео и об освобождении феррарского принца. Для Цезаря в политическом отношении было бы неизмеримо важно, если бы Альфонсо очутился в его власти, и на этом обстоятельстве основывалась большая часть его планов, задуманных им после того, как он попал в немилость у папы. Однако, события в Сан-Лео разрушили все его замыслы и поощрили дворян противиться его предложениям, и они приводили свои силы в полную готовность, готовясь к открытому сопротивлению господству рода Борджиа, а их главный советчик Паоло Орсини помышлял только о мщении.

    Цезарь понял, что запутался в странных затруднениях и окружен опасностями. Вся Италия с изумлением узнала, что он заперся с ничтожными боевыми силами в Имоле, в недалеком расстоянии от повелителей Болоньи, снаряжавшихся для нападения на него, тогда как в Перуджии дворяне южной части итальянских владений собирали под предводительством ожесточенного Паоло Орсини свои войска, наводившие ужас на Рим и не намеревавшиеся отступить оттуда. Умбрия находилась в волнении. Романья колебалась. Феррара была раздражена, а на французов в Милане Цезарю было трудно рассчитывать, так как их вице-король был личным врагом Цезаря. Венецианцы тоже были его заклятыми врагами. Флорентийцы колебались между двумя, почти одинаковыми антипатиями. Одним словом, положение Цезаря было почти безвыходным, а поражение, нанесенное под Кальи Мигуэлото герцогом Урбино, Орсини и Реджинальдом, довершило злополучия римского полководца.

    Победа союзников поразительно сказывалась в том беспокойстве, которое овладело всеми, имевшими причину бояться. Это особенно относилось к Флоренции, которая чуяла в этом повороте военного счастья торжество своих изгнанных тиранов, Медичи. Смущенная столь быстрым ходом политических событий и озабоченная тем, как Цезарь, отрезанный от Рима, не сдался Орсини, она решила отправить к нему посла с предложением убежища в своей области. Эта миссия была возложена на Никколо Макиавелли.

    Посол могущественной Флоренции был принят в Имоле с почетом и ему было отведено помещение в большом здании, походившем на крепость и служившем некогда резиденцией изгнанникам Риарти. В нем жил Цезарь, и в виде особого благоволения здесь же были отведены комнаты послу. Готовясь к аудиенции, Макиавелли только что переменил свое дорожное платье на простой черный костюм, из которого состоял его чисто республиканский гардероб, как вдруг за зеркалом отворилась потайная дверь, и в комнату вошел Цезарь.

    – О, Никколо! Неужели старейшины вашей республики не могут дать тебе ничего, кроме платья из черного генуэзского бархата? – заговорил он.

    – Республиканцы не любят тратить свое золото на позументы, а мое личное состояние заключается преимущественно в виноградниках, которые сильно опустошены недавними набегами Вителли, – не без замешательства ответил посланник. – Однако, я весьма рад видеть вас таким здоровым и веселым, и спешу сообщить, что имею поручение от имени своих повелителей предложить вам во Флоренции защиту и убежище от окружающих вас врагов.

    – Неужели полагают, что я нахожусь в таких тисках? – воскликнул Цезарь с несколько отуманенным лицом. – Впрочем, я с удовольствием выслушаю твое предложение, так как знаю, что дворяне просили тебя вступить в союз против тирана, каким считают меня. Не правда ли?

    – И весьма убедительно, но, пока Орсини и Вителли состоят в родстве с Медичи, – безуспешно, – ответил флорентиец.

    – Но, конечно, тебе поручено предложить мне благоволение и защиту твоих повелителей на тяжелых условиях?

    – Нет, мое поручение и воля моей республики будут исполнены, если я склоню вас принять ее помощь и не подчиняться власти ваших наглых мятежников, – возразил Макиавелли.

    – Ну, я не сомневаюсь, – заметил в раздумье Цезарь, – что, если мы заключим мир, то условием его будет поставлено восстановление Медичи.

    – Но ведь это было бы для вас окончательной гибелью, – с беспокойством подтвердил посланник.

    – Ваше собственное участие ко мне убеждает меня в безысходности моего положения, – сказал герцог со странной улыбкой, в которой таился загадочный смысл. – Вашей республике не мешало бы последовать благоразумному примеру прочих, не стараясь о поддержке моего закатившегося счастья, как это делают французы. Ты видишь, мне не шлют ни одного копья из Милана.

    – Наше желание помочь вам сильнее нашей власти, но ведь теперь у вас новый могущественный союзник в Ферраре, который не покинет вас в крайности, – возразил Макиавелли.

    – Как же, я слышал, его посланники проследовали вчера через Болонью. Но ведь они едут свататься, а не воевать, и нашлись злоумышленники, которые убедили их, что лучше сидеть дома, пока мои гарнизоны стоят у границ Феррары. Правда, перед его святейшеством они ссылаются, в данном случае, на венецианцев, будто бы мешающих им явиться со своей миссией в Рим, и папа принимает в уважение эту отговорку. Пусть будет так – до поры, до времени. Но я благодарен им. Они сделали мне больше добра, чем хотели. Паоло Орсини соблаговолил наконец, внять моим убедительным просьбам и, как только мои заложники прибудут в его лагерь, великодушно намеревается прибыть в Имолу, чтобы сообщить мне приказ о тех моих действиях, которые могут вернуть мне благосклонность как его самого, так и его сотоварищей по мятежу.

    – Ну, тогда я прошу вас не соглашаться ни на какие условия, клонящиеся к ущербу нашей республики.

    – Можешь быть уверен. Ну, а теперь, друг Никколо, скажи откровенно, по-дружески, что думаешь ты о моем теперешнем положении.

    – Прежде всего я дивлюсь, как это вы, столь мудрый государь, могли очутиться в нем, – поспешно ответил Макиавелли, – а, вспоминая наши частые разговоры, удивляюсь тому, что вы не постарались составить свое собственное войско, вместо того, чтобы по-прежнему полагаться на союзников и наемных солдат.

    – Никколо, Никколо! Ведь если бы не сумасбродство проклятого Лебофора, внезапно и насильственно раскрывшего мои планы, то почти все обстоятельства благоприятствовали бы моим замыслам и желаниям, потому что только испуг и гнев, вызванные могущественной коалицией дворянства, могли бы заставить папу и Лукрецию раскошелиться, чтобы я мог завербовать войско, как ты часто советовал мне. Но это не помешало мне все же позаботиться об этом важном для меня деле, и сейчас я тайком собираю войско в своих укрепленных замках, а также купил всю артиллерию бывшего неаполитанского короля Федерико. Таким образом, мои силы растут и для меня даже важно, чтобы мои враги думали, что я в опасном положении. Чем дольше оно будет продолжаться, тем лучше для меня. Мне нужно только время, и в конце концов, победа будет за мною. Дворяне против меня. Но что, из этого? Я неслышно забиваю клинья, однако, они раскалывают вражескую коалицию по всем направлениям. Почему например, Бентифольи колеблются пойти на приступ Имолы? Да потому, что я болтаю о том, будто намерен уступить им Болонью, взяв в вознаграждение их золото и их солдат. Орсини в свою очередь прислушиваются к моим удивительным замыслам против Феррары, начиная с насильственного брака их Паоло с Лукрецией. Вителли довольны тем, что я беру Сиену, а Петруччи – моими заявлениями о том, что герцог Урбинский Гвидобальдо не нуждается в восстановлении своей власти.

    Макиавелли с восхищением смотрел на своего великого ученика, или, скорее, учителя, и воскликнул, словно пророчествуя:

    – Тогда я по-прежнему могу видеть в моем Цезаре предназначенного судьбою освободителя Италии, который должен изгнать варваров из прекрасной, но опустошенной страны!

    – Да, я буду так славен, что мои недостатки покажутся изумленным взорам людей не темнее пятен вон там, на солнце, которое лучезарно закатывается над горами и долинами Италии, где мое имя должно быть так же вечно, как имя первого Цезаря, – сказал Борджиа с восторгом честолюбия. – Орсини проложили мне первый путь, и никакие просьбы, даже просьбы Лукреции, не могут укротить гнев папы против них, потому что они открыто заявляют о необходимости низвержения его.

    – Но, когда мои повелители услышат, что Паоло Орсини был у вас, что могу я сказать им в утешение? – жалобным тоном спросил Макиавелли.

    – Передай им только одно, что в промедлении вся моя надежда, а переговоры – скучное занятие. Прибавь еще, что я внимательно слежу за всем и выжидаю благоприятного времени.

    Так закончился первый деловой разговор между Борджиа и посланником, и последний с меньшим беспокойством ожидал теперь прибытия Паоло Орсини на следующий день. Это свидание Орсини с Цезарем состоялось и Паоло вышел от герцога с мертвенно бледным лицом и без той твердой и надменной осанки, с какой прибыл в Имолу. Очевидно, он убедился, что шансы дворянской коалиции вовсе не столь блестящи, как это могло казаться, и это вскоре оправдалось.

    Правда, все союзники энергично продолжали одерживать победы, и величие партии Борджиа висело на волоске. Но Цезарь прикидывался таким покорным, а страшная опасность, до которой они его довели, была так несомненна, что они поверили, будто достигли всего и охотно уступили его просьбам предписать ему условия. Паоло Орсини сделался его послушнейшим орудием, но, едва ослабела общая опасность, оказалось столько поводов к невозможности выполнить обещанное, и Борджиа умел так ловко пользоваться ими, что не только затянулись переговоры, но постепенно возникли недоверие и раздоры между союзниками. Вдобавок, по настойчивым требованиям папы Цезарь получил наконец, подкрепление, состоявшее из отряда французского войска, который вместе с набранными им самим боевыми силами уже давал ему перевес над его противниками.

    Смущение противников было велико, но Цезарь не обнаруживал своего намерения отступить от принятых им условий, и даже Вителлоццо поверил его искренности, когда возобновились переговоры о всеобщем мире. Борджиа даже отказался от своих видов на Болонью и вместо ее подчинения соглашался удовольствоваться порядочным количеством войска и денежной помощью. Зато он совсем не хотел выслушать условия союзников в пользу герцога Урбинского, но, чтобы усыпить их опасения, намеревался отпустить французских солдат, если ему обещают поддержку при вторичном завоевании герцогства Урбинского. Паоло Орсини особенно настаивал на этом. Вместе с тем, был возобновлен вопрос о командовании армией союзников. Наконец, было решено во избежание недоверия, что всеми военными силами будет предводительствовать один из вождей лишь под главным начальством Цезаря. Паоло выразил готовность принять на себя эту почетную и опасную должность, и роковой договор был заключен.

    Несчастный герцог Урбинский, окруженный наступающими врагами и вероломными союзниками, счел всякое сопротивление напрасным, и снова бежал в Венецию, предварительно разрушив большую часть своих крепостей, чтобы ими нельзя было снова воспользоваться для угнетения его верных вассалов. Он освободил своих приверженцев от всех обязанностей и уговорил Лебофора принять под свою защиту Синигалию, пока его сестра, повелительница этого города, успеет устроить свое бегство.

    Макиавелли был чрезвычайно обрадован таким оборотом дел и старался внушить Цезарю различные коварные меры, чтобы сокрушить вконец могущество союзных дворян. Цезарь согласился, и его отряд, состоящий преимущественно из французских солдат, действительно выступил для нападения на дворян, но по прибытии их в Фано было объявлено о заключении мира и о роспуске французского войска.

    Это крайне удивило всех, особенно французов, однако, Цезарь оправдывался истощением страны и невозможностью вернуть себе иным способом доверие дворян. Французы удалились в большой досаде, радость же союзников была напротив, безгранична, и они по просьбе Паоло позволили стянуть их боевые силы к Синигалии, чтобы снова отвоевать этот город для герцога Романьи, но с тем условием, что он не появится среди них лично – настолько еще сильно было их опасение перед ним.

    Повелительница Синигалии устроила свое бегство с помощью Лебофора, и были получены известия, что он будет занимать этот город лишь до тех пор, пока прибудут галеры, которые герцог Урбинский обещал прислать из Венеции, чтобы доставить туда Реджинальда с его солдатами. Но со времени бегства Альфонсо из Сан-Лео Паоло Орсини был так озлоблен против Лебофора, что ему очень хотелось утолить свою жажду мести, и Цезарь по-видимому, подстрекнул ее, чтобы довести дело до нападения. Дворяне поставили условие, чтобы Цезарь оставался в Фано, а их знатнейшие союзники, полководцы: трое Орсини, Вителлоццо и Оливеротто да Фермо, выступили во главе своих военных сил против Синигалии.

    Реджинальд, увидав многочисленное войско, понял, что может оказать ему лишь слабое сопротивление: город не был укреплен, население было недовольно, или парализовано страхом, а гарнизон едва достаточен для защиты валов. Однако, несмотря на это, он не упал духом, когда явившийся Паоло Орсини стал требовать сдачи города, а, заметив недоверие между дворянами и Цезарем, заносчиво ответил, что так как ему предлагают сдать город церкви, то он может вручить ключи Синигалии только ее представителю – герцогу Романьи.

    – Ну, тогда прощай, военачальник Синигалии, и если мы увидимся вновь, то один из нас будет стоять на краю вечности! – воскликнул Паоло.

    Начались приготовления к приступу, но жители города покинули крепостные валы, а так как собственные военные силы Реджинальда были слишком слабы, то он решил запереться в крепости и выговорить себе как можно более выгодные условия для почетного удаления из нее. Горожане тотчас вступили в переговоры с осаждающими, и знамена последних к вечеру уже развевались на городских валах.

    Два дня беспрерывных приступов внушили осаждающим уважение к мужеству врагов. Однако, крепость была окружена со всех сторон, а Цезарь прислал для поддержки своим союзникам несколько орудий, и те принялись обстреливать крепостные валы. У Лебофора не было особенных причин затягивать защиту города дольше того, сколько требовала честь, и он решил предложить сдачу крепости с условием, чтобы его солдаты могли беспрепятственно удалиться в Венецию.

    Когда пришло это предложение, дворяне совещались между собою, но о другом предмете. Однако, Паоло Орсини тотчас присоединил и его к настоящему делу.

    – Синьоры, – сказал он, – в данном случае я должен по требованию герцога Цезаря выразить его настоятельное желание лично переговорить с защитником Синигалии. Может быть, он помышляет отомстить вероломному чужеземцу или просто насладиться унижением его гордости, когда заносчивый юноша будет принужден вручить ключи от города полководцу церкви. Так или иначе, но было бы нелюбезно с нашей стороны отклонить его просьбу. Да и чего нам опасаться, раз он отпустил французов, а флорентийцы из-за его союза с нами питают к нему страх и недоверие, мы же примем его среди наших победоносных войск?

    – С какой это стати вздумалось Цезарю отдаваться в наши руки? – подозрительно спросил Вителлоццо, потряхивая длинной седой бородой.

    – Ну, почтенный Вителли, не станем спрашивать «почему», а лучше воспользуемся случаем, – перебил Оливеротто да Фермо. – Говорю вам, пусть он пожалует, тогда мы поднимем вопрос о Тоскане, а если Борджиа заартачится, то мы перережем ему глотку и бросим его труп собакам.

    – Замолчи, бульдог, ведь ты способен опровергать хоть соломонову мудрость, – возразил Вителлоццо. – Впрочем, нет, Паоло, ведь между нами было условлено, что только один из нас должен одновременно плясать в силках Цезаря, и ты сам добровольно принял на себя это назначение.

    – Совершенно верно, – ответил Паоло, – но подумал ли ты, Вителли, также и о том, как опасно оставить все здешние войска без предводителей, подвергнутыми влиянию серебряного языка Цезаря?

    – Его серебряный язык будет звучать напрасно перед моей суровой немецкой конницей, – с хриплым смехом возразил Оливеротто.

    – Ну, а что ты скажешь насчет золотого? – подхватил Паоло. – Папа хотя и стонет, что должен истратить приданое своей дочери, однако со страху сыплет деньгами обеими руками. Цезарь заранее предвидел нашу отговорку и потому соглашается, чтобы мы расквартировали своих солдат по ближайшим городам и замкам, а сами остались в лагере с одними нашими наемниками.

    – Я полагаю, что у него не наберется при себе в Фано и трехсот копий, тогда как я занял полгорода целою тысячью, – сказал Оливеротто. – Должно быть, страх, который мы на него нагнали, отшиб у него разум.

    – Нет, я не полезу в яму, которая так гладка и открыта, и оттуда так заманчиво несет трупным запахом, – решительно возразил Вителлоццо. – По-моему, мнимое намерение Цезаря уничтожить всякий повод к зависти и раздору между нами есть не что иное, как лакомая приманка. Нет, клянусь честным крестом, я не дамся ему в когти!

    – Ну, Паоло, будем откровенны с ними, – порывисто сказал герцог Гравина. – Синьоры, что может быть для нас опаснее этого союза Борджиа с Феррарой? Да и для Цезаря будет гибелью, если папа вздумает сделать имя детей своей дочери знаменитейшим в Италии. Кому не известно, что Урбино и Феррара соприкасаются на горах! Но пусть папа справляет великолепное бракосочетание своей Лукреции с Альфонсо Феррарским. Мы соберемся тоже на него, и что может вам помешать тогда – конечно, в согласии с Цезарем, – посадить его на трон? Ведь этот трон станет для него обузою на всю жизнь, лишить его навсегда благоволения Франции и папы, и поставить в полную зависимость от нас! Я не утверждаю, что Цезарь питает именно такое намерение. Но, что, если это именно так?

    При всем желании достичь своей цели, Паоло Орсини почувствовал зловещее волнение в душе, хотя отец высказал лишь мысли, внушенные им же самим, и, прерывая наступившее молчание, сказал:

    – Но о чем же мы беспокоимся? Ведь мы получим от Цезаря чрезвычайно важный залог его искренности. Дело в том, что Лукреция как помолвленная невеста, должна проезжать по владениям герцога Романьи, и Цезарь поклялся мне, что не потребует от нас ни малейшей помощи в ратном деле, пока не отдаст мне своими руками Лукреции, как невесту, давно обещанную нам его вероломным отцом.

    Все члены совещания оживленно заговорили. Многие оспаривали предложение Орсини, но в конце концов он убедил союзных дворян разрешить Цезарю желаемое свидание.

    Упоенный своею победой Паоло призвал посланного Реджинальда и велел ему передать своему господину, что враги предоставляют ему вручить на следующий день ключи города герцогу Романьи.

    – Да скажите доброму рыцарю, – угрюмо прибавил Вителлоццо, – что я предлагаю ему побрататься со мною и похлопочу о верном исполнении его условия, если останусь до тех пор жив.

    ГЛАВА XIII

    Заключение мира и уход французов удивили Макиавелли, а затем он был крайне озабочен слухом, что Цезарь хочет присоединиться к войску союзников в Синигалии. Наконец, его тревога еще усилилась тем, что герцог, против обыкновения, отказывал ему в аудиенции до утра следующего дня, причем назначил ему прием перед самым своим отъездом в Синигалию. Макиавелли явился к нему на рассвете и был введен в маленькую комнату, где Цезарь находился в обществе Мигуэлото и некоторых важнейших офицеров.

    – Доброго утра, мессир Никколо Макиавелли, – со смехом приветствовал его Цезарь. – Простите, что я побеспокоил вас еще до петухов. Позавтракайте у меня. Но разве кто-нибудь сказал вам о путешествии, что вы нарядились в дорожный костюм?

    – Если вы должны попасть в руки Орсини, то посланнику Флорентийской республики нечего у вас делать, – ответил Макиавелли.

    – Неужели ты боишься медведя в наморднике, Никколо? – в раздумье спросил Цезарь. – Э, полно!.. Как ни силен и ни увертлив Паоло Орсини, однако, он сделается таким же безобидным, как этот укрощенный зверь, между двумя силачами Савелли, у которых его дядя отнял ленное владение на Тибре. Бычок Вителлоццо буен, но при нем есть люди, которые удержат его на крепком недоуздке.

    – Да какой же в этом прок, раз они окружены войском, которое им легко созвать в один час? – возразил Макиавелли.

    – Между жизнью и смертью нет и минуты, Никколо, – мрачно заметил Борджиа. – В один час? Да, этого срока было бы достаточно для уничтожения всего человеческого рода, если бы мы имели к тому средства, как я имею их, чтобы поразить своих противников. Думаю, тебе известны правила, следуя которым я душу людей в раздражении или наношу внезапный удар и истребляю своих врагов без остатка, вместо того, чтобы обрубать им ветви. Тебе ли удивляться, если сегодня я навсегда избавлюсь от помех своему величию, как избавилась ваша республика от своих смертельных врагов, и отниму от своих противников в Риме их единственный противовес против меня, принудив их ради собственной защиты и спасения отхлебнуть из кубка кровавой мести?

    Макиавелли бросил боязливый взор на своего страшного воспитанника, но он был политик, лучше всех других посвященный в правила итальянской государственной хитрости, да к тому же патриот и республиканец, не могущий забыть набеги Орсини и Вителли на Тоскану и их намерения восстановить блестящую тиранию Медичи, а потому, овладев собою, он произнес:

    – Флоренция, разумеется, зажжет торжественную иллюминацию, когда услышит подобные вести вместо удручающих, которых ожидали от меня. Позвольте мне оставаться в вашей свите, чтобы я мог сообщить во Флоренцию столь приятные новости. Однако, сознаюсь, мне не понятно, как можете вы помышлять об уничтожении своих врагов, когда они окружают вас своим победоносным войском?

    – Слушайте, мессир Никколо: что бы ни случилось, я должен идти вперед, я не могу и не хочу отступать! Сегодня все будет приобретено или все потеряно, и я ни за что на свете не хочу расставаться со своею надеждою. Осуши же со мною бокал, пока солнце не успело еще взойти над нашими головами!

    Сумрак еще не рассеялся, когда герцог и Макиавелли с восемью офицерами и слабым прикрытием из отряда всадников выехали в Фано. Одно из опасений флорентийца рассеялось, когда он увидал выстроенное на берегу реки Метавро войско Цезаря, собранное им втайне из захваченных крепостей.

    Переправа через реку была произведена немедленно. Остальная часть пути пролегала по унылой местности, вдоль морского берега, по пустынным песчаным холмам у подножия горного хребта. Беспрерывный шум моря подействовал оживляющим образом на душевное настроение Цезаря, и он даже часто кидался на лошади в пенящуюся воду, как будто бушеванье пенящихся волн доставляло ему огромное удовольствие.

    Наконец, Цезарь прибыл в Синигалию. Между ним и союзниками состоялся договор, по которому дворяне обязались передать город ему и его свите, и свои собственные военные силы расквартировать по окрестным деревням. Однако, Оливеротто да Фермо, чтобы предохранить себя от всякой опасности, занял предместье, лежавшее по дороге в Фано и отдаленное от городских валов рекою, через которую вел узкий мост. Когда авангард войск Цезаря подъехал к этому мосту, он внезапно остановился, как будто хотел вступить в город, сделал поворот и разомкнул свои ряды.

    Тем временем союзные дворяне усаживались на коней, чтобы приветствовать гостя. Веселость Паоло бросалась в глаза. Он явился в великолепном вооружении с белым султаном. Вителлоццо, напротив, снова приуныл. Его костюм был поразительно небрежен, он был без доспехов, а его голову покрывала лишь зеленая бархатная шапочка. Заметив спешивших к городу многочисленных копьеносцев, лица и вооружение которых были ему чужды, он упорно отказался следовать дальше, если Оливеротто со своими немецкими ландскнехтами не останется в предместье Борго ради предохранения от всякой измены. Напрасно старался Паоло убедить его, что большой отряд двигался вполне мирно, а это должно было бы опровергнуть всякую мысль о каком-либо злом умысле.

    Вителлоццо стоял на своем. Оливеротто, его воспитанник и горячий приверженец, принял его сторону, и, наконец, было решено оставить его в Борго.

    С небольшим конным отрядом герцог Гравина с Вителлоццо и Паоло поехал дальше. Когда они переехали реку и Цезарь уже приближался к ним. Вителлоццо задрожал всем телом, как в лихорадке, и его лицо покрылось мертвенной бледностью. Паоло, тревожно наблюдавший за ним, сказал улыбаясь:

    – Вы дрожите, Вителлоццо, потому что на вас нет доспехов. Я видел вас во многих сражениях, но никогда не замечал, чтобы вы дрожали.

    – У меня на душе точь-в-точь так, как было у моего брата Паоло в тот день, когда мы возвращались во Флоренцию, где неблагодарные злодеи убили его, – чуть слышно ответил Вителлоццо. – Тем не менее, клянусь всеми святыми, я охотнее пошел бы навстречу целому городу Флоренции и его женщинам с их острыми ногтями, чем Цезарю Борджиа.

    – Это – пустая тревога, Вителлоццо! Знаешь ли, сегодня мне немного грустно, а между тем, я точно несусь на крыльях со своим конем, – возразил Паоло и заставил свою лошадь сделать высокий прыжок.

    Цезарь, увидавший в тот момент подъезжающих всадников, сказал в свою очередь Макиавелли:

    – Ну, Никколо, кажется ты улавливаешь на лицах этих людей тень вечного мрака, на грани которого они стоят? Клянусь небом, твое лицо имеет свинцовый цвет моря, по берегу которого мы проезжали.

    Макиавелли улыбался, но его сердце сильно билось.

    Цезарь радостно махнул рукою, когда полководцы приблизились, и пришпорил своего коня.

    – Я снова счастлив, мои паладины возвращаются! – воскликнул он и обнял Паоло, ехавшего впереди, после чего приветствовал обоих, старших воинов с большою почтительностью, и необычайно сердечно. – Сиятельный Гравина, которого я вправе называть своим отцом, потому что он – отец Паоло... Вителлоццо... о, мне так не доставало твоей высокой фигуры в моем боевом строю! Но где же храбрый Оливеротто?

    – Он собирает нашу маленькую свиту, чтобы приветствовать вас, – поспешно ответил Вителлоццо.

    – Хорошо, – сказал Борджиа, и его взор обратился на Мигуэлото, который понимал взгляды не хуже слов.

    Цезарь спокойно ехал дальше, не переставая рассыпаться в любезностях перед полководцами, пока Мигуэлото, по его расчету, успел исполнить намерение своего повелителя. Тогда он прикинулся сильно утомленным и попросил своих хозяев, как он их называл, проводить его в отведенную ему комнату.

    Тем временем Мигуэлото поехал на площадь предместья, где Оливеротто выстраивал своих солдат, и заявил:

    – Я послан просить вас о том, чтобы вы отослали своих солдат по их палаткам. Герцог опасается, как бы его люди – народ грубый и неотесанный – не напали на них, видя их праздными, а это могло бы повлечь за собою внезапное и опасное восстание. Поэтому я прошу отправить немцев на место их стоянки, и пожаловать со мною к герцогу, который поклялся мне, что ему не достает только вас в такую радостную минуту.

    Эта льстивая речь и мирное прибытие Цезаря заставили Оливеротто немедленно исполнить желание герцога и он весело поскакал к нему. Навстречу ему выехал дон Уго и между ним и Мигуэлото Оливеротто продолжал свой путь. Вскоре показался Цезарь. Он ехал, разговаривая с Паоло. За ним следовал герцог Гравина, беседовавший с епископом д'Энной и дворецким герцога Романьи. Вителлоццо замыкал кортеж в сопровождении двоих здоровенных швейцарцев. Швейцарцы кидали на него внимательные взоры, но Вителлоццо не обращал на них внимания, так как обдумывал свое решение остаться в Синигалии, очутившись среди солдат Оливеротто. Поэтому, можно будет представить себе, насколько усилились его опасения, когда он увидал, что предместье Борго совершенно покинуто ими, а Оливеротто слез с коня, чтобы приветствовать герцога.

    – О, ты снял свой траур? – с улыбкой сказал Цезарь, заметив нарядную одежду да Ферма.

    – Это – старое платье, то самое, в котором я был на банкете, когда вспыхнуло восстание, повлекшее за собою смерть моего несчастного дяди. Но с той поры прошел уже целый год, – в некотором замешательстве ответил Оливеротто.

    – Очень рад, очень рад, что у вас есть теперь друг в раю, который будет там вашим заступником. Я слышал, что он был предобрый старик, – сказал со странным ударением Цезарь. – Поезжайте, однако, впереди, сегодня вечером вы должны все отужинать у меня.

    – Прошу прощения, – возразил Вителлоццо. – Меня как-то странно знобит. Должно быть, оттого, что сегодня я в первый раз после долгого времени выехал без доспехов.

    – Но я прошу вас всех проводить меня на мою квартиру. Мне хочется посоветоваться с вами о том, как нам поступить с молодым отчаянным малым, который осмелился отнять у меня Сан-Лео.

    С этими словами он поскакал дальше и почти не слушал, что говорил Вителлоццо, пока не настиг арьергарда обреченных на гибель воинов, въезжавших в ворота Синигалии.

    – Я дал слово, Вителлоццо, – сказал тогда Цезарь, – это правда, и, если вы сдержите свое, то я последую вашему примеру. Но где же Фабио?

    – Мы не можем отучить его от книг, но я готов биться об заклад, что он представляет, будто изучает немецкий строй у солдат Оливеротто, – угрюмо ответил герцог Гравина. – Монахи сбили меня с толка, уговорив сделать из него ученого. Теперь, будь у меня хоть сотня внуков, ни один из них не станет долбить латынь.

    – Моя сестра – ученая особа, – с луковой улыбкой заметил Цезарь. – Она не допустит, чтобы вы исполнили свое намерение. Но что скажете вы насчет того англичанина, Оливеротто?

    – Да, по-моему, ему место вот на зубцах той башни, – ответил да Фермо и показал на замок, зубчатые стены которого возвышались над дворцом, отведенным для жилья Цезарю.

    – В самом деле, его предательство по отношению к моему сыну не заслуживает ничего лучшего, – сказал герцог Гравина.

    – Измена за измену! – серьезным тоном подтвердил Цезарь. – Значит, вот то мрачное здание должно служить мне жилищем? Ну, так как вы все, кажется, утомлены, то выпьем только за прочность любви и доверия между нами из одной кружки, а потом простимся до утра.

    – Прошу прощения, но я боюсь распри между солдатами, а потому хотел бы отправиться к ним, чтобы понаблюдать за порядком, – сказал Вителлоццо, хотя приглашение выпить из одной чаши устраняло всякую боязнь отравы.

    – Я смотрю на себя просто как на вашего гостя в Синигалии, – довольно решительным тоном возразил Борджиа. – Если вы не хотите приветствовать меня в моем временном жилище, то я провожу вас в ваше, чтобы уличные зеваки не сказали, что мы расстались холодно.

    Вителлоццо осмотрелся, увидал целый лес копий между собою и предместьем Борго и с тяжелым вздохом последовал за остальными, которые сошли с коней, чтобы ввести герцога Романьи в его комнаты. Когда они вступили в комнаты, он с удрученным видом замешкался на пороге и, поспешно подойдя к Макиавелли, произнес:

    – Мессир Никколо, я очень рад видеть вас здесь. Прошу покорно, отужинайте сегодня вечером с нами, и я надеюсь, что тогда у вас рассеется всякое подозрение насчет наших намерений.

    – Боже меня сохрани разделить сегодня вечером с вами трапезу! – возразил Макиавелли, испугавшись собственной мысли, мелькнувшей при этом приглашении, скорее похожем на требование.

    Пока он говорил таким образом, они вошли в большую мрачную комнату с железными решетками на окнах. У Вителлоццо немножко отлегло от сердца, когда он увидал, что тут не было никого, кроме Зейда, который уставился на вошедших огромными противными глазами с удивительно кровожадным выражением.

    – Вина! Вина! – воскликнул Цезарь.

    К нему проворно подлетел негр с золотым кубком и большою хрустальной бутылкой и подал их герцогу, опустившись на колени.

    – Как это вышло, что ты являешься моим виночерпием? – спросил Борджиа, наполняя кубок до краев, и, посмотрев на группу, почтительно окружившую его. – Мы выпьем за здоровье друг друга, – продолжал он, причем послушные исполнители его воли следили за ним нетерпеливым взором охотничьих собак в своре.

    В этот момент он заметил, что Вителлоццо вздрогнул, причем его взгляд был устремлен на носок сапога, торчавшего из-под стенного ковра. Нельзя было терять ни минуты, а потому, подняв кубок, Цезарь крикнул: «Смерть всем изменникам!» – и подбросил кубок кверху. В тот же миг каждый из полководцев почувствовал, что его оружие схвачено с обеих сторон, а когда кубок, упав на пол, разбился, ковер был сорван со стены спрятанными за ним вооруженными людьми, и не успел никто пикнуть, как вся группа была окружена копьями наперевес.

    – Да, смерть всем изменникам, а тем более, таким низким, как вы! – воскликнул Цезарь, хохоча в безумном ликовании над испугом своих гостей.

    – Ведь я говорил тебе, Паоло! – промолвил Вителлоццо со спокойствием смертельно раненого животного.

    – Нет, этого не может быть! Это невозможно! Цезарь не в состоянии осуществить без нашей помощи ни одного из своих планов.

    – Тогда Цезарь навеки сделался бы вашим рабом! Но – увы! он должен приступить к делу без вас и не теряя времени, – возразил герцог с насмешливой свирепостью. – Нет, Вителлоццо, не оглядывайтесь назад: там вы не увидите никого, кроме своего палача.

    – Убедительно прошу вас, вспомните, что все, чем я провинился перед вами, сделано мною из благодарности за множество великих милостей, оказанных мне Вителлоццо, – сказал Оливеротто и со страхом перевел взор со своего повелителя на своего неумолимого стража.

    – Негодяй! А какую благодарность выказал ты своему старому дяде, когда размозжил ему голову на пиру, который он давал в твою честь? – возразил Цезарь. – Взгляни, ты еще не износил башмаков, которыми топтал седые волосы почтенного старца, и тебе суждено умереть в них. Отведите его на молитву, пока я расправлюсь с мятежными рабами, которые оказывают им поддержку.

    – Но выслушай меня!.. Только одно слово, Цезарь Борджиа! – в отчаянии взмолился Паоло. – Да, ты должен выслушать меня! К какой позорной смерти ни приговорил бы ты меня, пощади только моего отца и младшего брата, попавших из-за моего безумия в эту переделку, в эту страшную беду. Пощади их, и я стану молиться о прощении тебя перед престолом Судии, к которому ты хочешь послать меня.

    – Было бы действительно делом великой мудрости обрубить сучья и оставить ствол, – насмешливо возразил Цезарь. – Между вами нет ни одного – старого или молодого – кто не был бы отвратительным изменником, угнетателем, опустошителем и убийцей, достойным лютой смерти.

    – Тогда да постигнет тебя мое проклятие на вершине твоих сбывшихся надежд и твоего могущества, и пусть тяготеет оно над тобою тяжелее крови твоего брата и поразит тебя хуже Каина, твоего первообраза! – в ярости воскликнул Паоло Орсини, порываясь кинуться на своих предателей, но Савелли крепко держал его.

    – Я спокойно спал под грузом целой горы проклятий, которыми осыпали меня Колонна, и не думаю, чтобы проклятия рода Орсини вернее достигли неба, – возразил Цезарь, после чего повелительно повторил: – прочь их отсюда!

    – Исполните только одну мою просьбу, которая касается моей души, а не тела, – робко взмолился Вителлоццо. – Его святейшеству было угодно отлучить меня от церкви. Обещайте, Цезарь, испросить мне от него прощение и отпущение хотя бы в загробном мире.

    – Клянусь Пресвятой Богородицей, я сомневаюсь, простит ли он тебя, даже если ты будешь там. Ведь это ты болтал о том, чтобы лишить его папского пурпура и сжечь живым под предлогом, который оставляет тебе мало надежды на заступничество Лукреции, – ответил Цезарь, и крикнул еще раз грозным голосом: – увести их прочь!

    Каждому из преданных и обреченных на гибель людей было строго приказано их стражей идти вперед. Паоло сделал машинально несколько шагов и посмотрел с разрывавшим сердце выражением лица на своего отца. Старый герцог стоял все время, словно окаменевший от страшной неожиданности, но взор сына заставил его опомниться и вернул ему врожденную гордость и злобу.

    – Адский Борджиа, священник-расстрига! Смеешь ли ты помышлять о пролитии крови Орсини и Вителли? – воскликнул он, дрожа больше от бешенства и невозможности ничего изменить, чем от страха. – Вспомни, негодяй, рожденный вне брака изменник, что за каждую каплю моей крови восстанет мститель, который прольет до последней капли всю свою кровь, чтобы отомстить за предательство, подобного которому не бывало с сотворения мира.

    – Старик, ты – мастер грозить, но я должен добраться и до Фабио, – спокойно возразил Цезарь. – А чтобы ты был доволен, я не пролью ни капельки вашей благороднейшей и вполне законной крови, но прикажу удавить вас, как заурядных воров, грабителей и опустошителей, каковыми вы всегда были и остались до сих пор.

    Яростные возгласы старого герцога и подлые мольбы Оливеротто вскоре замолкли, потому что осужденных поспешно увели прочь. Но страшное молчание и взор, кинутый Паоло Орсини на изменника Цезаря Борджиа, когда он покидал комнату со своим стражем, долго нарушали одинокое раздумье Макиавелли.

    – Вот мщение, которому я, как обещал тебе в Имоле, задумал подвергнуть врагов твоих повелителей, – сказал Борджиа своему бывшему наставнику, хохоча в избытке своего торжества. – В Риме у меня собственные враги. Они с содроганием услышат об этих событиях и запляшут теперь под мою дудку. А теперь, если у тебя хватит духа видеть применение в жизнь твоих уроков, то пойдем посмотрим, как будут уничтожены эти варвары в Борго.

    Во время описанных происшествий и городе Синигалии Реджинальд был занят приготовлениями к очистке крепости, но ответ на его предложение сдаться растерзал ему сердце. Он надеялся, что его раскаяние и старания в пользу союзников должны были смягчить Паоло Орсини. Однако, бегство было невозможно для него, а потому он был бы вынужден настаивать на своих прежних условиях. Его беспокойство усиливалось при мысли, что он унизился перед своим заносчивым врагом, герцогом Романьи, и что ему нельзя рассчитывать на свою безопасность.

    С зубцов своей башни он видел прибытие Цезаря с дворянами, а когда они скрылись во дворце, продолжил свои сборы к выступлению, которого, как ему казалось, от него должны вскоре потребовать. Поэтому Реджинальд не заметил, как Цезарь немного спустя снова показался из дворца, сел на коня и со всем своим конвоем поскакал в предместье Борго. Немецкие солдаты Оливеротто были захвачены врасплох, а потому, не будучи в силах оказать значительное сопротивление, были почти все перебиты. Тем временем войско, назначенное действовать против Синигалии, выступило под предводительством Мигуэлото для нападения на прочие места стоянок союзных дворян, а воины Цезаря, оставшиеся в городе, принялись за грабеж, считая себя в праве поживиться добычей по примеру своих собратий в предместье.

    Лебофор снова поднялся на зубцы, заслышав шум в городе, и подумал, что дело дошло по стычек между горожанами и победителями. Это предположение подтвердилось, когда Цезарь, наконец, снова появился среди поднявшейся сумятицы и в своей ярости собственноручно положил на месте несколько грабителей. Наступила ночь, и шум как будто затих, но вдруг Реджинальд был извещен герольдом, что герцог Романьи ожидает получения ключей. Рыцарь не счел нужным передать ключи в золотой чаше, данной ему с этой целью повелительницей Синигалии, но просто положил их и свой шлем и поехал в замок в сопровождении лишь одного стрелка. Впрочем, Лебофор предварительно дал Бэмптону приказ не сдавать крепости, пока сам он не вернется назад.

    Реджинальд ожидал, что враги встретят его насмешками за веселым пиром, и был удивлен, когда его ввели в пустую комнату, где только что произошло предательское нападение на трех вождей дворян. Цезарь беспокойно прохаживался взад и вперед.

    – Добро пожаловать, Роланд... добро пожаловать, Ланселот или, скорее, все рыцари Круглого Стола, соединенные в одном лице! – воскликнул он и схватил руку Реджинальда в железной перчатке.

    – Я – ни тот, ни другой, а комендант Синигалии и принес вам, нам уполномоченному церкви, ключи от крепости, потому что не могу долее сопротивляться вашему оружию, – холодно возразил Лебофор и поднес Цезарю свой шлем с меньшими изъявлениями почтительности, чем можно было ожидать от побежденного.

    – Ну, да, и он должен поучиться манерам в моей школе! – сказал Цезарь вслух, но как будто разговаривая с самим собою. – Впрочем, твое напоминание еще не оскорбило моей шутливости. Дело в том, что я научился ценить тебя лучше, даже когда ты вредил мне, если ты захочешь сделаться моим полководцем, то подвесишь сегодня ночью к своему поясу ключи более благородного города, чем это собрание рыбачьих хижин.

    – Я не намерен служить господину, стоящему ниже королевского величества, – гордо возразил Реджинальд.

    – Вот именно это и было у меня на уме. Ты должен служить более высокому повелителю – императору, римскому императору, ответил Борджиа, кинув сверкающий взор на удивленного воина, – да, императору, который должен взойти на трон с помощью таких испытанных и усердных мечей, как твой, и который вознаградит по заслугам всех, потому что он обязан всем.

    – Римский император? Как, разве Максимилиан и немецкие гибеллины призваны в Италию? – спросил крайне изумленный Лебофор.

    – Можешь ли ты так бредить? Взгляни на мою секиру, которою я лихо крошил сейчас толстые черепа немецких наемников Оливеротто, – ответил Цезарь, поднимая окровавленное оружие, на которое он опирался.

    – Я видел, как от вас понесли заслуженную кару несколько грабителей. Но какой же может быть император, если только не римский король явится в Рим требовать себе императорской короны? – спросил Лебофор, в душе которого шевельнулось подозрение.

    – Ах, ты не хочешь поверить в другого императора, кроме того, который носит на голове корону? – презрительным тоном ответил Борджиа. – Ну, я должен поговорить с тобой ясно. Грабители, павшие от моей руки, принадлежали к моему собственному войску, но из немецких ландскнехтов Оливеротто лишь немногие избегли своей участи. Однако, ты говоришь, что императорская корона находится в Риме, и вот туда-то отправляется за нею император, имя, а, может быть, и деяния которого обещают сделаться отголоском первого Цезаря.

    Реджинальд некоторое время молчал, пораженный огромностью честолюбия Цезаря Борджиа, но затем заговорил с явным недоверием:

    – Вы опять подшучиваете над моею недогадливостью северянина. Хотя его святейшество сильно любит вас, но какой папа потерпит в Риме императора?

    – А если перевернуть вопрос так: «Какой император потерпит папу»? – спокойно возразил Цезарь. – Я же думаю, что так может выйти, когда я вступлю со своими могучими и победоносными итальянскими легионами в Рим, что должно случиться через месяц.

    – Чтобы низложить с престола папу? Нет, нет! Только проклятый турок и язычник могут замышлять что-нибудь подобное! – воскликнул Реджинальд.

    – Ах, суеверный северянин! Но, действительно, дело касается папы Александра, отца моего, Лукреции и твоего, если ты захочешь и посмеешь, – пылко ответил Борджиа. – Но я говорю не о низложении, а только о занятии вновь императорского трона, который так долго присваивали себе священники. Пусть они облекутся опять в свое прежнее смирение и святость, от которых у них уже столько веков оставалось одно звание.

    – Но что скажут Орсини, Вителли и прочие ваши союзники? Предпочтут ли они сильное господство солдата слабому правлению священника? – спросил еще более изумленный Лебофор.

    – Я надеюсь, по крайней мере, на их молчаливое согласие! Или ты забыл, что Паоло любит Лукрецию и готов предать опустошению весь мир, лишь бы вырвать ее из объятий ее возлюбленного Альфонсо?

    – А разве вы дали свое согласие? – воскликнул Реджинальд, бледнея, что не укрылось от внимания герцога.

    – Я поклялся Паоло задержать Лукрецию на ее пути через Романью к своему обрученному жениху, к которому она уже отправилась. Она обещана мною Паоло в виде награды и залога его помощи в моем предприятии.

    – О, если так, то, клянусь, я не стану помогать вам, но скорее готов сражаться до смерти с вами, с Орсини и со всеми вашими вероломными союзниками! – воскликнул Лебофор.

    – Ты ведешь опасную для себя речь, – спокойно, даже с оттенком удовольствия сказал Цезарь. – Разве ты не знаешь, что я хитер в своем могуществе и слишком много доверил бы тебе, если бы ты не был вполне в моей власти?

    – Орсини, Вителли и даже неистовый Оливеротто обещали исполнить мои условия, – возразил Реджинальд, несколько встревоженный намеком Цезаря.

    – А я – нет, – серьезно произнес герцог. – Вителли не изъявляют больше готовности помочь тебе, тогда как Орсини и Оливеротто, по-моему, замыслили нарушить ваш договор, отняв у тебя жизнь.

    – Вероломные! Дайте мне отомстить им умирая, и позвольте вызвать их всех на поединок, чтобы я хотя бы мог пасть от их руки! – с яростью воскликнул Реджинальд.

    – Да, ты будешь отомщен совершенно по своему свирепому желанию, но двое из твоих противников вскоре сделаются недоступными тебе, очутившись, как я надеюсь, в лучшем месте, чем наша жалкая земля, – весело сказал Цезарь. – Прислушайся: как будто слышится молитва отходящей христианской души?

    В смежной комнате внезапно раздались крики, топот и суетливая возня, после чего как-то разом наступило глубокое молчание.

    – Убийца Оливеротто отправился на тот свет, навстречу своему старому дяде, – спокойно объявил герцог. – В моих действиях правосудие идет рука об руку с политикой. Вот теперь кто-то с грехом пополам бормочет «Отче наш». Не знаком ли тебе этот голос?

    – Вителлоццо! – воскликнул Реджинальд.

    – Молчи, не то ведь он подумает, что его зовет злой дух, потому что этот мерзавец подпал под церковное отлучение.

    Снова наступила ужасная тишина. Потом дверь приоткрылась, и оттуда высунулась отвратительная голова негра, который кивнул герцогу и тотчас скрылся.

    – Мир их предательским душам, хотя я и не завидую ему, – промолвил Цезарь.

    Мужество Лебофора поколебалось. Волосы стали дыбом, а колени затряслись, когда он спросил:

    – Что там творится? Неужели Вителли убит?

    – Пойдем, посмотрим! – ответил Цезарь, после чего взял со стола лампу и поспешно пошел, чтобы отворить дверь, откуда выглядывал негр.

    Эта дверь вела в маленький, обсаженный высокими деревьями двор, где возился Зейд, а Мигуэлото раздевал труп. Свет лампы упал на страшно искаженные черты человека, на шее которого был особенным образом скручен платок – орудие убийства. Невдалеке валялось другое мертвое тело, наполовину засунутое в мешок, что не мешало с первого взгляда узнать в нем великана Оливеротто.

    – Неужели Паоло Орсини также нет в живых? – хрипло вымолвил Реджинальд.

    – Я решил отложить расправу с Орсини до тех пор, пока получу известие из Рима о поимке всего их отродья, включая и Фабио Орсини, который, к несчастью, замечтался над своим Петраркой, – мрачно ответил Борджиа. – Когда кардинал и прочие будут охвачены, я покончу с теми, которые находятся в моих руках, потому что не желаю видеть их среди живых, точно также как и ты, и не имею причины благоволить к ним. Если ты воображаешь, что я все еще веду переговоры с человеком, мечтавшим получить руку Лукреции, то пойдем со мною.

    Герцог пошел через двор к башне и поднялся по узкой лестнице в комнату, запертую изнутри на замок и охраняемую снаружи солдатами. Он постучал и вошел, когда ему отворили. Лебофор машинально следовал за ним.

    Первое, что бросилось здесь ему в глаза, был Паоло Орсини, сидевший в цепях, устремив взор на лампу, которая за неимением стола была поставлена прямо на пол и отбрасывала мрачные тени наверх, на его бледное лицо.

    – Это – палач, – сказал Паоло Орсини, не оглядываясь назад.

    – Так следовало бы по-настоящему, но это – комендант Синигалии, явившийся с ключами, – весело возразил Цезарь, и Паоло обернувшись, увидел своего бывшего друга. – Ты желал, чтобы он погиб от моей руки. Желаешь ли ты теперь, чтобы он простился с жизнью, или поменялся с тобой участью?

    – Какой участью должен он поменяться со мною? – со странной поспешностью спросил Паоло, хватаясь за последнюю надежду.

    – Вот видишь, Реджинальд, как охотно предоставляет он тебя твоей судьбе! – продолжал герцог. – Но я говорю не о той участи, которая постигла сейчас сообщников твоей измены, а о другой, которую назначил ты себе сам в Фаэнце, мечтая о несравненных прелестях Лукреции и не думая о ее ненависти и отвращении, которых нечего особенно бояться этому красавцу-рыцарю.

    – О, изменник! Лютый зверь в человеческом образе! – яростно завопил Орсини. – Я не обращаю внимания на твои дьявольские глаза и хочу сказать тебе, англичанин, что он влечет тебя на погибель этой приманкой, которая завлекла меня сюда. О, я, глупец, непроходимый дурак! В Фаэнце он хотел поймать Лукрецию и не допустить ее до брака с Альфонсо.

    – А где найду я более смелое сердце для исполнения этого замысла, чем то, которое бьется в груди Реджинальда? – спокойно ответил Цезарь. – Знаменитый воин, с сильными связями в Англии, откуда я могу привлечь к себе храбрые мечи, не родня могущественным мятежникам Эсте или Орсини, не совсем безразличный для Лукреции – я высказываю мысль, давно засевшую у меня в голове, – он из всех ухаживателей, которых имеет или имела Лукреция, был наименее опасным, а для меня наиболее желанным. Клянусь небесами, если он согласится, я немедленно назначу его начальником Фаэнцы!

    – Говори же, Реджинальд, в силах ли ты устоять против такой соблазнительной приманки? – с хриплым смехом спросил Паоло.

    – Да, рыцарь Лебофор, ты должен узнать, что я так же нуждаюсь в тебе, как ты можешь нуждаться во мне, – сказал Борджиа, кидая взгляд смертельной ненависти на свою скованную жертву. – Лукреция не должна прибыть в Феррару, а между тем, пока Рим еще не очутился в моей власти, я не могу задержать ее в Фаэнце. Твоя любовь к ней, Лебофор, известна, и многие полагают, что Лукреция неравнодушна к тебе. В Риме я могу свалить всю беду на твое наглое упорство, а свету и Альфонсо Феррарскому поведаю такие вещи, которые должны задеть его чувство даже к такой красавице-невесте, как Лукреция. Твоя храбрость и кое-какие оскорбления, нанесенные тебе мною, послужит оправданием тому, что я доверяю тебе теперь самую важную крепость в своей стране. После всего этого было бы странно, если бы ты в блеске своей славы не добился успеха у Лукреции, потому что я буду покровительствовать твоему ухаживанию за ней, а, достигнув безусловной власти в Риме, пожалуй даже заставлю сестру принять твою руку.

    – Если ты хоть на миг заслушаешься голоса этой сирены, то твоя гибель неизбежна, – сказал Паоло, невольно с бешеной ревностью переведя взор с искусителя на Реджинальда. – Предоставь мне умереть даже без малейшей надежды на то, что тебя будет мучить совесть за мою гибель. Ведь это ты привел меня сюда!.. Если бы ты хотя бы намекнул мне на герцога Феррарского, то я приучил бы свою душу к отчаянию и благополучно избег бы всех ловушек коварного Борджиа. Что я тебе сделал, что ты хочешь пролить кровь своего друга и охранять своего соперника и врага от всякого вреда?

    Реджинальд Лебофор был глубоко растроган этими речами, однако чувствовал необходимость лицемерить и ответил Цезарю с притворным видом радостного смущения:

    – Если бы я мог считать обещаемое тобою счастье не пустой мечтою, то я в самом деле стал бы твоим рабом навек.

    – Теперь ты – начальник Фаэнцы и сделаешься ее государем в тот день, когда Рим увидит меня коронованным императором, – сказал Цезарь.

    Упоенный своим триумфом над самыми тонкими политиками Италии и знакомый с всесильной страстью, влияние которой на Реджинальда было испытано им, Цезарь не мог сомневаться в успехе своей хитрости. Однако, большую часть следующей ночи он употребил на то, чтобы вызывать в воображении Лебофора самые блестящие картины честолюбия и любви, а также сообщить ему кое-какие сведения о своих чудовищных планах. Он с притворной искренностью уверял рыцаря, что главнейшим препятствием его намерению достичь нераздельной власти в Риме послужил бы союз папы с могущественным домом Эсте, и помешать ему было бы для него столь важно, что успех сватовства его, Реджинальда, к Лукреции он счел бы вернейшим признаком своей собственной победы. Он обещал Лебофору всевозможное содействие и старался разжечь в нем самые пылкие страсти, представляя ему ожидающий его громадный триумф, когда он отобьет у своего гордого соперника прелестную невесту даже с ее собственного согласия.

    – Лукреция, – сказал Цезарь, – вероятно, уже убедилась, что ошибочно приняла робость и обидчивость, вызванные в ней наглым обращением иоаннита, за любовь, которую в действительности заронила в ее сердце твоя родственная ей натура, и в этом она, конечно, успела удостовериться в настоящее время. Волнения, которые неминуемо вызовет в Риме весть об уничтожении мятежников, – прибавил Цезарь, – должны вызвать обратно меня туда. Когда же мне удастся овладеть городом и громадными сокровищами, накопленными папой, то уже в моей власти будет принят в зятья человек, пришедшейся по сердцу мне и Лукреции.

    Когда лукавый герцог отпустил от себя молодого рыцаря, он был вполне уверен, что рассеял все его недоверие и сделал из него поспешное и необходимое орудие своей отважной политики.

    ГЛАВА XIV

    На другой день Реджинальд был уже на пути в Фаэнцу, в сопровождении собственных стрелков. Однако, Пиетро д'Овиедо и хитрый епископ д'Энна, также ехали возле него с многочисленным отрядом солдат, состоявших на службе Цезаря. Эти люди и гарнизон Фаэнцы составляли внушительную военную силу, вполне достаточную для того, чтобы не выпустить из рук ожидаемой добычи.

    Борджиа не особенно полагался на верность своего нового приверженца, и обставил дело так, что Реджинальду было немыслимо убежать или уклониться от исполнения предначертаний Цезаря. По прибытии в Фаэнцу ему отвели помещение в старинном замке под бдительным надзором прелата д'Энна, он был окружен солдатами Овиедо и не имел возможности открыть свое положение даже старику Бэмптону.

    Устроив эту часть своего замысла, Цезарь пустил в ход все рычаги и колеса, бывшие у него давно наготове. Мигуэлото покинул Синигалию и отправился в Рим под предлогом доставить туда известие о поражении Орсини, на самом же деле с целью осуществлять замыслы Цезаря. Между прочим, он был обязан, сообщая о беспокойном состоянии страны, покрытой рассеянными, но не подавленными приверженцами Орсини, тормозить отъезд Лукреции до тех пор, пока план задержки ее в Фаэнце станет исполнимым.

    Получив донесение Цезаря, папа немедленно велел арестовать всех членов дома Орсини, находившихся в Риме, и завладел всеми их укрепленными замками, предварительно разграбив их. Он объявил весь их род лишенным имущества и прав, и приказал опустошить их владения. Однако, возвращение Фабио и необычайная храбрость, проявленная им, внезапно воскресили мужество и решительность приверженцев их рода. Сам Цезарь был удивлен победоносными успехами юноши и, казалось, отложил принятые им решения, потому что щадил жизнь своих пленников или скорее, откладывал смерть Паоло и его отца, герцога Гравины. Он повсюду таскал их за собою в цепях, тогда как папа ограничился тем, что заточил свои жертвы в замок Святого Ангела, где доставлял им всевозможные льготы и даже публично заявил, что не посягнет на их жизнь.

    Тем временем Цезарь не терял ни минуты для осуществления своих планов. Он пока соблюдал заключенный им договор с Болоньей, и только принудил повелителей города доставить ему выговоренное подкрепление, составлявшее значительную военную силу. В области Виены, где он также воевал, до него дошла весть о победах Орсини, которые овладели всей Компаньей и угрожали даже Риму. Тогда Цезарь поспешил к Вечному городу и тем помешал отчаянной попытке Фабио, замышлявшего захватить в плен папу с Лукрецией, чтобы держать их заложниками для обеспечения безопасности своих отца и брата. Это возбудило сильнейший гнев папы, и когда Орсини после нескольких кровопролитных сражений были изгнаны превосходящими силами Цезаря из Неаполя и вынуждены были искать убежища в своих укрепленных замках, он дал приказ осадить Браччиано, где нашел себе приют Фабио. Политика Цезаря принесла ожидаемые плоды и в Неаполе, где французы после неудачных сражений с испанцами стали более зависеть от произвола папы, последний же пренебрегал теперь их просьбами и даже угрозами перейти на сторону Орсини.

    Весть о подавлении восстания Орсини и об отчаянном положении их юного вождя только успела дойти до Фаэнцы, как там стало известно, что Лукреция приближается к этому городу, последнему из значительных городов в области Борджиа, через которые лежал ее путь. В Фаэнце делались блестящие приготовления к ее приему, но на самом деле, они должны были послужить только средством к тому, чтобы задержать ее. Фаэнца отстоит всего на какой-нибудь день пути от Феррары, и хотя город, обнесенный крепкими стенами и защищаемый значительным гарнизоном, мог дать отпор всякому нападению, однако Цезарь желал, по возможности, убедить герцога Феррарского, что его невеста не была задержана здесь против ее воли. Кроме устройства празднеств, от участия в которых Лукреция, конечно, не могла уклониться, был пущен еще слух, что Вителли бежали в окрестности и до их изгнания оттуда проезд в Феррару представляет крайнюю опасность. В то же время были пущены в ход все ухищрения, чтобы доставлять удовольствия Лукреции с ее свитой, причем Реджинальду дали понять, что в отношении влияния на Лукрецию Цезарь рассчитывает преимущественно на него.

    Борьба в сердце Лебофора была бы еще сильнее, если бы, зная о недостойной страсти Цезаря, он не был уверен, что этот лицемер ни в каком случае не мог желать успеха его собственной любви. Рыцарь видел, что в Фаэнце следят за каждым его шагом и вовсе не намерены предоставлять ему настоящую власть, которая находилась фактически только в руках епископа д'Энна и Овиедо. Вдобавок, Реджинальд был уверен в любви Лукреции к своему жениху, а также в том, что союз с таким могущественным государем льстил ее гордости и честолюбию. Между тем, Лебофор считал совершенно невозможным предостеречь Лукрецию от расставленной ей западни, не рискуя при этом внезапной и бесполезной гибелью. Он мог только питать пустые надежды и строить неисполнимые планы разрушения коварных замыслов Цезаря, беспрекословно и терпеливо исполняя в то же время все предъявленные ему требования, чтобы усыпить подозрение своих врагов.

    Наконец, приближение поезда невесты принесло ему некоторую свободу, а поутру в тот день, когда ожидалось прибытие Лукреции, Реджинальд получил официальное назначение комендантом Фаэнцы. Однако, епископ д'Энна заявил, что для рыцаря было бы рискованно выступать публично в своем новом звании, пока Лукреция не прибудет в город, причем отсутствие начальника при встрече можно было извинить опасностью, которою угрожали здесь беглецы из партии Вителли.

    В жаркий летний день появились два герольда, возвестивших о приближении поезда невесты. Любопытство жителей собравшихся на рыночной площади, было немного отвлечено прибытием нового коменданта, который выехал из замка со своими английскими стрелками для приема ожидаемых гостей. Горожане были разочарованы, потому что он не поднял своего забрала, но его великолепные доспехи возбуждали всеобщее восхищение.

    Поезд вступил в город и продвигался по главной улице, приветствуемый оглушительными криками, звуками труб, литавр и ружейным огнем войска, выстроенного двумя рядами. Лебофор был удивлен и несколько успокоен при виде многочисленности и молодецкой выправки испанских стрелков и всадников, состоявших в охране Лукреции. Епископ д'Энна был заметно озадачен такой неожиданностью. Они открывали шествие, а за ними следовало множество хорошо вооруженных и великолепно одетых слуг, что заставило епископа еще более призадуматься. Далее ехали украшенные роскошными покрывалами повозки, нагруженные гардеробом невесты и драгоценными подарками, полученными ею от отца, а главное – ее денежным приданым из трехсот тысяч золотых. Потом показался мул с мягким сидением на спине, устланным белыми атласными подушками, под балдахином из золотой парчи. Он был предназначен для Лукреции, однако, она предпочла вступить в город на своем белом коне. Лицо красавицы было почти совершенно закрыто тонким покрывалом невесты, ниспадавшим до ног, но ее похорошевшие черты были видны под ним, а ласковая улыбка, которою молодая женщина благодарила за шумные приветствия народа, сияла подобно солнечному лучу сквозь прозрачную ткань, прикрывавшую ее лицо.

    Рядом с Лукрецией ехал кардинал д'Эсте, брат Альфонсо, в алом одеянии, а их сопровождало множество придворных дам, знатных дворян, рыцарей и прочая свита из Рима и Феррары. Однако, несмотря на столь многочисленную и великолепную свиту, Лукреция вздрогнула, увидав на рыночной площади внушительное войско под знаменем Цезаря. Но в этот момент возле нее очутился епископ д'Энна, чтобы принести ей приветствия и поздравления от города.

    Внимание Лукреции было тотчас приковано личностью коменданта, едва он приблизился к городу. Реджинальд произнес несколько слов таким тихим и невнятным голосом, что епископ д'Энна в оправдание его указал на иностранное происхождение рыцаря.

    – Синьор, – перебила епископа Лукреция, обращаясь к Лебофору, – я не могу ошибаться так сильно: ваш голос положительно знаком мне, а между тем, вы на службе герцога Романьи! Прошу вас, откиньте забрало, чтобы я могла удостовериться в столь волшебном превращении.

    Лебофор повиновался с низким поклоном. Лукреция вздрогнула при виде бледного и взволнованного лица, которое она привыкла видеть юношески цветущим, но все ее черты просияли радостью и она сказала с восторгом, больно кольнувшим в сердце Реджинальда, как упрек:

    – О, теперь я вполне спокойна и очень... очень счастлива!

    Молодая женщина протянула ему руку с такой доверчивой улыбкой, что Лебофор почти не мог преодолеть свое волнение, когда наклонился поцеловать ее. Вероятно, она почувствовала трепет его губ, потому что тотчас бросила на него взор, в котором было много ее врожденного кокетства.

    По прибытии в замок Лукреция сошла с коня при помощи Реджинальда, а при входе в мрачные залы взглянула на него с содроганием и попросила его оставаться при ней. Однако, она произнесла это таким тоном, что его беспокойство лишь усилилось. Должно быть, его нерешительные и мрачные ответы встревожили Лукрецию, потому что она, садясь за парадный обед, сказала низко кланявшемуся ей епископу, что намерена на следующий день продолжать свой путь.

    Кардинал д'Эсте, отличавшийся более остроумием, чем святостью, смеясь заметил, что не мешало бы немножко отдохнуть с дороги, прибавив, что надо обождать еще известия, все ли готово в Ферраре к приему нареченной невесты герцога. Лукреция краснея улыбнулась, и ее лицо опять повеселело. Однако, новое беспокойство овладело ею, когда она спросила Реджинальда, правда ли, что Вителли опустошают окрестности. Дон Уго предупредил его ответ и нарисовал яркую картину опустошений, чинимых мятежниками, и их планов кровавой мести.

    Лукреция побледнела и стала убедительно просить Лебофора посетить ее и кардинала рано поутру для обсуждения необходимых мер безопасности.

    Взор молодого рыцаря при его ответе на это приказание имел особенное выражение, потому что она покраснела снова, а кардинал многозначительно улыбнулся. Лукреция несколько мгновений исподтишка наблюдала за Реджинальдом, а потом задала ему вопрос, каким образом очутился он в Фаэнце. В разговор тотчас вмешался один из бдительных приспешников Цезаря, а епископ д'Энна поспешил произнести блестящий панегирик английскому рыцарю, сказав, что его несравненная храбрость заставила герцога Романьи не только простить ему поддержку, оказанную мятежникам, но и убедительно просить его поступить к нему на службу.

    – Подвиги рыцаря Лебофора превозносят его больше ваших слов, – ответила Лукреция, наблюдая за борьбой страстей на лице Реджинальда. – Однако, я надеюсь, что воспоминание о старой дружбе окажется сильнее всяких посулов и уверений герцога Романьи.

    К этому моменту Реджинальд достаточно овладел собою, чтобы искусно играть свою роль, однако, он выдал себя, когда ответил:

    – В Синигалии, конечно, понадобились иные чары, чтобы склонить меня к содействию, но Орсини искали случая погубить меня, а потому какое же мне дело до их собственной гибели!

    Содрогнувшись при этих словах и вызванных ими воспоминаниях, Лукреции дала другой оборот разговору, и он вскоре сделался общим и очень оживился. Кардинал д'Эсте был сам остроумный собеседник, отличавшийся острою наблюдательностью, а в его свите находилось много превосходных поэтов, придворных и ученых людей, которые сделали Феррару знаменитой. Между всеми выделялся Людовико Яриосто, молодой человек, состоявший на службе кардинала и приобретший благосклонность Лукреции приятным характером и веселостью.

    Реджинальду очень хотелось узнать, какие заключения вывели шпионы Цезаря из событий этого знаменательного дня, и он с удовольствием услыхал, что они не на шутку встревожены численностью и силою свиты невесты. Хотя Пиетро д'Овиедо разместил прибывших солдат отдельными группами там, где его превосходные силы могли одолеть их без труда в случае надобности, однако, приверженцы Цезаря обнаружили свое беспокойство, единодушно согласившись с мнением епископа д'Энна, что Лебофору следует повидаться с Лукрецией отдельно в отсутствие кардинала д'Эсте. В разговоре наедине он мог скорее напугать ее опасностями, грозившими со стороны Вителли, и склонить к тому, чтобы она воспользовалась этим предлогом для своей остановки в Фаэнце. Реджинальд, сделав вид, будто не заметил иронии епископа, когда тот обратился к нему, принял его предложение с радостью, каким следовало ожидать от счастливого влюбленного. Так как Лукреция предложила епископу привести к ней Лебофора, как только кардинал будет готов принять участие в совещании, то, следуя своему плану, он договорился с Реджинальдом, что проведет его одного в ее комнаты, как будто по недоразумению. Однако, Реджинальд заявил, что если за ним должен следить шпион, то ему будет невозможно коснуться воспоминаний, которые могут привести к возврату благосклонности Лукреции и нему. Он дал епископу совет оставить его с Лукрецией вдвоем, как только представится удобный случай. Епископ по-видимому, не был расположен согласиться на это, однако Овиедо и Уго одобрили это требование.

    Епископ был немало удивлен, когда его позвали очень рано утром к Лукреции. По его мнению, она не могла рассчитывать на то, что кардинал д'Эсте будет готов в столь ранний час. Вдобавок, подозрительным казалось то, что ей вздумалось принять рыцаря в маленьком саду при дворце. Однако, он поспешил к ней с Реджинальдом. Реджинальд был взволнован особыми обстоятельствами этого свидания и едва мог владеть собою, когда Лукреция, наскоро поздоровавшись с ними, взяла его под руку и, отпустив епископа приветливым кивком головы, увела его к террасе, подальше от группы своих приближенных.

    – Злое орудие моего злого брата, – сказала она, провожая взором д'Энну, который в свою очередь следит за ней и Реджинальдом мрачным взором сыщика. – Но я знаю, вы – не орудие злобы, мой рыцарь, вы сделались полководцем Цезаря потому, что в противном случаи он стал бы вашим палачом.

    – Действительно, я скорее могу назваться узником, чем комендантом Фаэнцы, – ответил Лебофор и оглянулся с беспокойством, испугавший Лукрецию, которая знала, что такой храбрый человек, как он, не станет беспокоиться без причины.

    – Тогда, мой супруг может отплатить вам отчасти за великую услугу, оказанную вами ему. Ведь я знаю все... все, так же, как и ваше беспримерное великодушие, – сказала она со слезами на глазах. – Послушайте, вам не могут запретить проводить меня, когда я поеду из этого города, а ведь стоит мне очутиться за его стенами, и вы сами можете стать вольной птицею. Тогда от вашей воли зависеть, вернуться ли вам назад, или сопровождать меня в Феррару, где герцогский дворец будет вашим родным кровом, повелитель страны вашим братом, а его супруга вашею признательной, неизменной, даже любящей приятельницей. Пусть Италия сделается вашим отечеством, и позвольте Лукреции д'Эсте расположить к себе паладина Лукреции Борджиа.

    – О, неужели вы считаете это возможным? Неужели мыслимо, чтобы я, завидующий каждому взору, который любуется помимо меня вашей несравненной прелестью, мог видеть вас в объятиях другого, мог слышать, как ваши дети станут звать его своим отцом? Нет, нет, я не в силах выдержать это и остаться в живых! – воскликнул Реджинальд, однако, заметив беспокойство Лукреции, прибавил с печальной улыбкой: – И неужели вы после всего происшедшего все же уверены, что герцогу Альфонсу понравится такой провожатый?

    – Чего же ему опасаться, когда он сам будет среди нас? – возразила Лукреция с боязливой улыбкой, причем в ее глазах отразилась сильная тревога. – Об этом-то я и хотела потолковать с вами. Так как мне говорят об опасностях, которыми будто бы угрожают нам Вителли, то я должна сознаться вам, что мой супруг не хочет дольше ждать моего прибытия в Феррару, а явится сюда сам на закате солнца в своем прежнем одеянии иоаннита, поэтому я прошу вас, вышлите отряд своих солдат навстречу ему – я лично не могу отпустить ни одного воина из своего конвоя, – охраняйте дороги и доставьте Альфонсо невредимым в Фаэнцу. Если же это невозможно, тогда я, пренебрегая всякими опасностями, должна пуститься сама навстречу моему супругу.

    – В таком случае все погибло, и теперь я вижу, почему вероломный герцог Борджиа выбрал именно этот город на границе Феррары. Да, да, все погибло! – свирепо произнес Реджинальд. – Ад посвятил Цезаря во все свои хитрости, и теперь нам действительно нет спасения.

    – Что значит ваша тревога? – в сильном волнении спросила Лукреция. – Если меня станут так пугать, то я немедленно покину ваш город. Или вы не верите, что я старалась уклониться от этого безрассудства?

    – Верю, но – увы! – вы не знали, как это сделать, – ответил Реджинальд, с отчаянием поднимая взор на высокие, зорко охраняемые стены. – Неужели нам не вырваться из этой громадной западни? С виду кажется, будто довольно одного прыжка, чтобы очутиться на свободе, а между тем, мы заперты в бойне и ожидаем только топора убийцы.

    – Я хочу уехать, не дожидаясь завтрака, – сказала Лукреция, мрачно нахмурившись, но дрожа всем телом. – Прощайте, если вам доставляет удовольствие пугать меня, и пусть ваш Цезарь один пользуется этим дворцом.

    – Вам не удастся так просто выйти отсюда! – возразил Лебофор. – Выслушайте меня и, если хотите, попробуйте выбраться из этого проклятого заколдованного места, где, пожалуй, вас стерегут, чтобы отдать в жертву ужасам, какие не снились самим чертям, тогда как я и ваш жених точно погибнем здесь лютой смертью.

    – Говорите откровенно, иначе страх убьет меня! – воскликнула Лукреция, опускаясь на подножие статуи, обросшее вьющимся растением в цвету.

    – Как раз теперь Цезарь со своим громадным войском наверно находится в Риме, повелевая всем и дерзая на все! – сказал Реджинальд.

    – Последними словами моего отца перед разлукой было торжественное обещание, что он ни под каким видом не впустит в город шаек Цезаря, пока его жизни или господству не будет грозить опасность, – возразила Лукреция, зорко наблюдая за действием своих слов.

    – Тогда, пожалуй, и жизнь, и власть его святейшества в крайней опасности, – ответил Лебофор.

    – Как так? Разве вы опасаетесь влияния приверженцев Цезаря в консистории? – продолжала Лукреция. – Но эти времена миновали: сторонники мира в Италии, друзья Феррары и мои получили теперь там перевес.

    – Все напрасно! Консистория, составленная даже из ангелов, едва ли спасет нас в данное время, – торопливо ответил рыцарь, а затем рассказал Лукреции о том, что открыл ему Цезарь в Синигалии, сообщил его план, для осуществления которого он сам был послан в Фаэнцу, и не умолчал даже о назначенной ему при этом роли.

    Лукреция понимала свое опасное положение и после долгого жуткого молчания заговорила вновь:

    – Если таков его чудовищный план, то Небо воспротивится его осуществлению. Пресвятая Дева защитит нас. Пожалуй, это Она внушила мне сию минуту благую мысль. Нет ли у вас кого-нибудь, кого вы могли бы отправить как надежного гонца, по важному делу?

    Лебофор ответил:

    – Каждый из моих всадников пригоден на это, да беда в том, что ни один человек в одежде моих слуг не имеет права покинуть город.

    – Хорошо. Тогда мы сумеем обратить затеянное предательство против самих же его зачинщиков, – продолжала Лукреция. – Так как они пожелали воскресить нашу дружбу, то передайте им, что я примирилась с вами, благодаря вашему красноречию, тем более, что принц Феррарский, к моей досаде, отказался от своего обещания прибыть за мною в Фаэнцу. В качестве ревнивого соперника или влюбленного, желающего обеспечить за собою полную победу, подайте им совет, каким способом они могут еще захватить Альфонсо. Ведь им было бы слишком больно, если бы от них ускользнула такая лакомая добыча. Скажите, будто вы уговорили меня написать в пылу гнева письмо Альфонсо с приглашением повидаться со мною тайком в Фаэнце. Можете прибавить, что я соглашаюсь доверить свое поручение только человеку, не знающему местного языка, чтобы он не разболтал о нем дорогой – именно одному из ваших преданных слуг. О, если бы ему удалось еще своевременно застать моего супруга дома и привезти сюда, но не одного, а с военной силой, которою всегда должен быть окружен государь! Этого отряда вместе с моею свитой будет вполне достаточно для того, чтобы изменники побоялись исполнить свой злодейский умысел.

    Реджинальд охотно принял это предложение, которое являлось первым лучом надежды, мелькнувшим перед ним во мраке.

    ГЛАВА XV

    Во время этих происшествий в Фаэнце политические дела в Риме также быстро приближались к развязке. Мигуэлото под ночь угрюмо бродил по одному из обширных залов замка Святого Ангела, осматривая затворы у дверей и окон и чутко прислушиваясь по временам, как вдруг чья-то рука неожиданно опустилась ему на плечо. Он вздрогнул и увидал перед собою фигуру мужчины в грубой одежде ратника. Каталонец схватился уже за кинжал, однако, незнакомец приподнял с одной стороны широкие поля своей шляпы, так что Мигуэлото увидел перед собой Цезаря Борджиа.

    – Не удивляйся тому, что видишь меня в Риме, – сказал Цезарь, – ведь официально я нахожусь в лагере под Браччиано и сплю у себя в палатке. Что нового?

    – Начальник папской канцелярии внезапно заболел, весьма опасной резью в животе, – с серьезным видом ответил Мигуэлото.

    – И странные вещи высказал на этот счет его святейшество, как довелось слышать одному из моих друзей, – мрачно заметил Цезарь. – Говорю тебе, нам нельзя терять время. Лукреция в Фаэнце, и мои замыслы осуществляются так удачно, что Альфонсо, благодаря предательству влюбленного английского рыцаря, должен скоро очутиться в моей власти. Но негодяй не воспользуется плодами своего преступления, – продолжал Цезарь, – его ожидает заслуженное возмездие!

    – Удивительно, как вы умеете подделаться к каждому человеку! – промолвил Мигуэлото несколько укоризненным и дрожащим тоном. – А вот я так думаю, что для меня будет очень душеспасительно сделать из бедняжки Мириам христианку.

    – Для тебя? – со смехом воскликнул Цезарь. – Она еле жива, потому что тюремный воздух быстро подтачивает силы в юношеском возрасте, а назойливые мысли втайне гложут сердце.

    – Когда мы освободили монаха Бруно от пытки и дали ему опять немного отдышаться, я позволил ей посещать его, и он привел девушку в такое мирное, благочестивое настроение, что она проливает слезы и на нее отрадно смотреть.

    – Значит, ты осмелился нарушить мои приказания? – злобно спросил Цезарь.

    – Нет, ваша светлость, потому что, как только был получен ваш приказ, мы ни на миг не прекращали его кары.

    – А еврейка чуть жива? Но это не может происходить от тюремного воздуха. Ведь остается же здесь в живых Фиамма?

    – Да, но Фиамма черпает утешение в твердой надежде, хотя последняя исходит не от неба, потому что она смеется, когда я увещеваю ее опомниться и обратиться к покаянию, – возразил каталонец.

    – Ну, если ты до сих пор веришь в разоблаченного обманщика, то чернь будет поклоняться ему, – шутливо промолвил Борджиа. Проводи меня в его темницу, мне надо поговорить с ним.

    Мигуэлото немедленно повиновался и повел герцога в подземелье под садом замка, настолько глубокое, что свет не проникал туда, а воздух там был душен, как в могиле.

    Цезарь взял лампу Мигуэлото, приказал ему дожидаться за дверьми, и вошел один в темницу отца Бруно. Даже при огне, тускло горевшем в этом удушливом воздухе, он не мог сначала ничего различить вокруг себя. Лишь постепенно его глаза освоились с темнотой, и он увидал отца Бруно. Последний был прикован к стене такою короткой цепью, что едва мог отойти от кучи соломы, служившей ему ложем, и покоился на ней в полусидящем положении, с закрытыми глазами. Его громкое бормотанье нарушалось только монотонным капаньем воды, которая сочилась из отверстия в стене и медленно падала на каменный пол с однообразным плеском.

    Уверяют, будто необычайное мучение, вызываемое этим неизменным звуком, нередко преодолевало упорство преступников, которых не могли привести к сознанию самыми жестокими пытками.

    Цезарь прислушался и уловил несколько слов страшного разговора отца Бруно с самим собою:

    – Дьявол, ты лжешь, потому что я верю в это! Я молю только о том, чтобы получить знамение, устраняющее всякие сомнения. Тик-так! Да, постоянно и вечно! О, если бы то был хотя бы одинаковый звук: «Тик-тик» или «так-так»! Пусть капли падали бы лишь чуточку поскорее! Но нет, тик-так во веки веков в этом непроглядном мраке преисподней!

    – Вот тебе знамение! Пробудись и воспрянь! – воскликнул Цезарь, внезапно направив свет прямо на доминиканца.

    Тот вскочил, загремев цепями, но тусклое пламя лампы ослепило его в первый момент, и отец Бруно страшным голосом воскликнул:

    – Я вижу свет твоего присутствия, но не твой образ! Ангел ли ты с неба, или насмешливый злой дух, который нагромождает мне на мозг целые горы невыносимо тяжких дум?

    – Я не ангел, – возразил Цезарь, – хотя женщины находят, что я недурен собою. Неужели ты не можешь припомнить меня?

    – Прочь, дьявол! Не ради того ли принял ты этот облик, что в ее облике тебе не удалось довести меня до богохульства? – в ярости завопил монах. – Я плюну тебе в лицо, оттолкну тебя из своих объятий, хотя бы ты обладал всею ее прелестью и старался соблазнить меня самым нежным тоном ее голоса.

    – Дьяволом я, пожалуй, могу быть, но и злые духи иногда вынуждены способствовать благим целям небес, – спокойно ответил Борджиа. – Я пришел избавить тебя от твоих оков и твоего несносного «тик-так» и послать тебя проповедовать людям, которые уже давно видят в тебе чудотворца. Скажи им, что ты послан небом исправить церковь, вернуть ее к первоначальному смирению и святости апостольских времен, и прибавь к тому, что существует избранник, предназначенный служить твоим мечом в этом великом деле, имя же ему Цезарь Борджиа.

    Во время этой речи монах смотрел во все глаза на говорившего, как будто не понимал смысла его слов. Он повторял их странным тоном удивления, видимо, напрасно стараясь вникнуть в сказанное.

    Цезарь терпеливо ждал результата и старался помочь усилиям доминиканца, повторяя свою речь.

    – Внимание Александра скоро будет поглощено его собственными делами. Колонна хлопочут в Риме, чтобы извлечь выгоду из нашей войны с Орсини за пределами города. Но, как бы то ни было, клянусь помогать тебе во всех твоих трудах. Этот замок должен быть твоим убежищем, а всякий раз, когда ты будешь показываться народу, пусть твое появление считают чудом.

    – Ты, Цезарь Борджиа, станешь помогать в этом деле? – спросил Бруно, выпучив на него глаза.

    – Можешь поверить мне в этом. Тигр и волк живут в одном логовище. Говорю тебе, скоро в Риме будет император. И разве ты не обличал перед небом и землею замужества Лукреции, как беззаконие?

    Эти слова возымели немедленное действие. Наполовину притупившаяся у монаха способность понимания внезапно ожила, блуждающие мысли получили направление и со злобным взором, заставившим содрогнуться даже Цезаря, он воскликнул:

    – Кто отрекается от своих слов, тот обрекает сам себя на осуждение!

    – Я не отрекался, – возразил Цезарь, – потому что отважился на очень опасный шаг, чтобы помешать этому браку. Лукреция сейчас находится под наблюдением одного моего соратника, и как раз теперь она – моя пленница в Фаэнце.

    Эта весть, видимо, изумила доминиканца и он сказал:

    – Твоя пленница? В Фаэнце?

    – Мне нет надобности говорить тебе, духовнику, что я скорее согласен погибнуть, чем допустить, чтобы Лукреция вступила в брак в Альфонсо Феррарским, которого она так страстно любит, – сказал герцог с дьявольским выражением лица. – И позволь сказать тебе, что хотя ты устоял против всех моих пыток, однако я знаю, почему ты так жестоко ненавидишь меня: ведь ты сам слишком любил Лукрецию.

    Бруно поник головой, и даже на его бледном, как у привидения, лице, выступила краска. Но после долгой паузы он спросил:

    – Так она захвачена тобою в Фаэнце на своем пути в Феррару?

    – Да, на пути к супругу, герцогу Феррарскому! – подтвердил Цезарь. – Разве ты не знаешь, что герцог Альфонсо – тот самый человек, который добивался ее любви под видом иоаннита?

    – Я давно знал это, но судьба сильнее людей, и вот Лукреция твоя пленница в Фаэнце, – поспешно ответил доминиканец.

    – И, прежде чем она убедится в том или ее отец получит весть о ее плене, я должен овладеть Римом или искать убежища. Ты спросишь – где? Его может доставить мне только могила. Поэтому ты должен возвестить это предстоящее событие среди суеверной черни, а с помощью волнений, вызванных мною, и восстания рода Колонна, папа будет вынужден призвать меня с моими войсками в Рим. Когда я сделаюсь властелином, тогда ты должен приступить к исправлению церкви и привести ее к такой бедности и убожеству, какие только подскажет тебе твоя фантазия монаха-босяка. Да, я припас тебе такое чудо, что самые закоренелые в неверии люди должны поверить, что ты послан небом.

    – Какое чудо? Есть вещи чудеснее тех, которые чернь называет чудесами, – промолвил Бруно, очнувшись, наконец, от своего экстаза.

    – Когда мой план созреет, я задам новым кардиналам пир – только это между нами. Их девять счетом. Все они, как на подбор, богаты, все – мои заклятые враги, а их наследство будет весьма желанным и очень пригодится моему новому государству. Ты также должен появиться на пиру с прочими зрителями. Обличи во всеуслышание кардиналов в симонии, а в доказательство их виновности и своей миссии призови внезапное мщение небес на их головы. И говорю тебе: ни один из них не встанет живым из-за стола на этом пиршестве.

    – Несчастье делает людей недоверчивыми, – сказал после кратного молчания отец Бруно. – Как же произойдет это чудо?

    – Смеешь ли ты сомневаться, что Небо поможет тебе превратить твои проклятия в разящие молнии? – спросил Цезарь.

    – Да, потому что ты стоишь передо мною здрав и невредим, – ответил монах. – Видишь, я не лицемерю.

    – Да мне этого и не нужно. Женщины из гетто, также томящиеся в этой могиле, помогли мне закупорить несколько бутылок превосходного вина, – сказал Цезарь, спокойно скрестив руки на груди.

    – Но разве ты не боишься, что в дело неожиданно вмешается ангел и отравленное питье случайно попадет в твой собственный кубок? – спросил Бруно, поднимая на него мрачный взор.

    – Смотрители погребов – мои верные слуги, а у всех превосходных вин, предназначенных для моих друзей, есть особый признак, которого нельзя заметить, – ответил Цезарь, смеясь, но все-таки будучи слегка раздосадован уже одним предположением о таком грубом промахе.

    – Но что за святой был бы я, если бы вызвал одно чудо, а за ним не последовало бы другое? – в глубоком раздумье сказал монах. – Цезарь, я понимаю тебя. Но знаешь ли ты достоверно, что тот яд смертелен, что он не имеет вкуса и приготовлен так тонко, что нельзя разобрать его примесь?

    – Вот я сейчас произведу пробу, – задумчиво ответил Цезарь. – Мне до смерти надоели старые ведьмы, страшные проделки которых могут со временем обратиться против тех же, кто пользовался ими, и потому обещал им свободу. Да, если сами составительницы напитка выпьют его, ничего не подозревая, то кто же может, открыть в нем примесь ядовитой эссенции без вкуса и без всякого запаха?

    – Ну, в таком случае, это будет только правосудием, – с восхищением ответил отец Бруно. – Значит, ты хочешь выпустить колдуний не только из каменной тюрьмы, но и из ветхой, презренной темницы их плоти?

    Цезарь самодовольно усмехнулся.

    – Разумеется.

    – Тогда я избавлюсь от своего вечного «тик-так». Я узнаю знамение свыше! Я согласен исполнить поручение! – воскликнул отец Бруно с некоторым воодушевлением.

    Последнее возбудило подозрительность вечно бдительного Борджиа и он сказал:

    – Да, но помни: за каждым твоим шагом будет следить некто, умеющий владеть тем, что он держит в руке.

    – Ты называл меня колдуном, но, кажется, не веришь сам в мое колдовство? – со страшной улыбкой возразил доминиканец. – Но так и быть! Я продался дьяволу, то есть, тебе!

    ГЛАВА XVI

    При всей своей хитрости епископ д'Энна по-видимому, дался на обман. Его сбили с толка лукавое предложение Лукреции, уверенность в том, что Лебофор действует под влиянием ревности и ненависти к счастливому сопернику, а также собственное усердие выслужиться перед своим повелителем, изловив Альфонсо д'Эсте. Старик Бэмптон был тем гонцом, которого, с согласия д'Энны, отправили с письмом в Феррару. Ради поддержки затеянного обмана Лукреция усилила по отношению к Реджинальду свою показную нежность и кротость с ним, и конечно, это вызвало в душе влюбленного и мучимого ревностью Лебофора самую жестокую и ужасную борьбу, какой он еще не испытывал во время всех перипетий своей страсти к Лукреции.

    Наступила ночь, но герцог Альфонсо не явился. Между тем, он мог бы уже прибыть в Фаэнцу, если бы не получил спасительного предостережения. Благодарность за это принудила Лукрецию отнестись к Лебофору с еще большей нежностью, но это доводило Реджинальда до невыразимой тревоги и отчаяния, так как он знал ее причину. Минутами под влиянием ревности к счастливому сопернику он готов был отказаться от дальнейшей помощи Лукреции и склонялся к тому, чтобы исполнить поручение Цезаря, но тотчас же в его честной душе раздавался голос совести и он неуклонно принимался за поставленную себе трудную и опасную задачу. Он говорил епископу, будто бы его ухаживание увенчалось поразительным успехом, и это даже удивляло самого прелата, который начал уже опасаться, как бы молодые, люди не зашли в своей любовной игре дальше, чем этого желал великий заговорщик. Реджинальд даже заявил, что его окончательная победа вне сомнения, если только Лукрецию удастся уверить, что жених оказывает ей пренебрежение, а с этой целью необходимо захватить Альфонсо тайком и тщательно скрывать от нее поимку герцога, пока она сама найдет повод радоваться такому обороту дел. До тех же пор ее следует держать в уверенности, будто к ее приглашению жених отнесся пренебрежительно, или – еще хуже с недоверием, оскорбительным для ее гордой души. Под предлогом очистить окрестности от бродячих шаек Вителли, по совету Лебофора, были разосланы по всем дорогам, ведущим к Фаэнце, сильные конные отряды с приказанием схватить иоаннита и доставить его при наступлении ночи к одним из городских ворот, которые взялся стеречь сам Реджинальд со своими стрелками.

    Такой был план Лебофора. Епископ по-видимому, окончательно попался в ловушку, и Лебофор заметил, что на другой день большое число самых свирепых и решительных солдат Цезаря покинуло город, чтобы рыскать по всем направлениям в местности, примыкавшей к Ферраре. Между тем, радость, с какой Лукреция ждала прибытия Альфонсо, невольно причиняла Реджинальду такие мучительные страдания, что молодая женщина заметила страшную перемену в его обращении, и ее подозрения стали еще мрачнее. В ее душе возникли опасения в его честности, и она терзалась мыслью, что сама придумала план, посредством которого ее жених будет предан врагам. К тому же ее письмо к Альфонсо, написанное таким образом, чтобы его было можно показать епископу, содержало в себе непреодолимую приманку для влюбленного жениха и было доверено приверженцу его соперника. Подозрения молодой женщины еще усилились при исчезновении Реджинальда около того времени, когда мог прибыть Альфонсо. Лукреция узнала, что рыцарь находится на валах для встречи посланных разведчиков, о чем он умолчал перед нею, потому что часть плана, которую предстояло теперь выполнить, была связана с большою личной опасностью для него. Но он признал необходимым держать свиту Лукреции наготове, и потому решил довериться Бембо. Содействие последнего не могло возбудить особенные подозрения, и он мог тайком предупредить свиту герцогини о предстоящем прибытии принца, который, хотя путешествовал инкогнито, но должен был рассчитывать на встречу, подобающую его сану.

    Вскоре Лебофор со своими стрелками занял наблюдательный пост на валу, и был очень удивлен неожиданным визитом. Лукреция в сопровождении своей свиты и стражи телохранителей приблизилась к нему, когда он с печальным видом смотрел вдаль, ожидая солнечного заката, потому что Альфонсо мог прибыть в эту пору. Рыцарь пошел ей навстречу и был крайне изумлен переменой, произошедшей с нею в такой короткий срок, а именно, странным выражением гнева и озабоченности, занявших место обычной приветливости и веселого оживления в ее чертах, к которым привык рыцарь.

    – Я пришла сторожить вместе с вами, рыцарь, – торопливо сказала она. – Время тянется невыносимо во дворе, являющемся для меня тюрьмою, а свежий вечерний воздух, может быть, освежит меня и разгонит печальные мысли, не дающие мне покоя. Вдобавок, мне еще необходимо поговорить с вами наедине.

    При этих словах спутники герцогини Борджиа отошли в сторону. Тогда Лукреция приблизилась к Реджинальду и заговорила в большом волнении:

    – Я доверяла вам и буду доверять, наперекор нашептываниям злого недруга, пока не увижу своими глазами вашего вероломства. Ко мне приходил епископ д'Энна и предостерегал меня от слепого доверия вам. Он сообщил, что вы подняли мятеж среди гарнизона и склонили на свою сторону солдат Цезаря, чтобы они оказали поддержку вашему предательству, так как вы замышляете забрать меня в плен. Да, епископ опасается, что вы намерены отрезать мне всякое общение с моими друзьями, и говорит, будто сам слышал, как вы давали своим разведчикам приказ убить какого-то иоаннита, который должен явиться сюда с вестями из Феррары, причем прибытие окровавленного тела иоаннита к городским воротам должно послужить сигналом к открытой измене, имеющий целью лишить меня жизни.

    Реджинальд, услышав это, воскликнул:

    – Так вот на что надеялись и рассчитывали эти гнусные злодеи!

    – Выслушайте меня! – продолжала Лукреция. – Я приказала своей свите в полном составе дожидаться меня внизу, у ворот. Моя безрассудная жалость и доверие дали вам надежду и средства исполнить ваш жестокий замысел. Но, знайте, я хочу дожидаться здесь прибытия Альфонсо. Если он жив и невредим, то я буду благодарна вам за свое существование, в противном же случае я отомщу вам за его смерть собственной рукой. Да, я намерена убить вас за ваше бесчестное предательство. Я отдам вас на расправу моим солдатам, без всякого сожаления, не задумываясь ни на одну минуту.

    Пораженный этими словами Реджинальд не мог ответить ей ни слова, а только показал на заходящее солнце и поник головой в тягостном раздумье.

    Лукреция сделала бы еще попытку разрешить свои мучительные сомнения, если бы на валу не показался епископ. Он сделал вид, будто не замечает волнения Лукреции и Реджинальда, и с целью усилить подозрения молодой женщины выразил удивление, что ни один из всадников, посланных по направлению к Ферраре, не вернулся назад.

    – Быть может, они услышали что-нибудь о рыскающих по окрестностям Вителли и соединились в один отряд, – возразил Лебофор с притворным спокойствием.

    Епископ кинул испытующий взор на Лукрецию. Она меж тем, печально смотрела на своих солдат, поспешно собиравшихся у подножия крепостного вала, и думала:

    «Так вот в чем заключался злодейский умысел! Альфонсо намеревались убить, его смерть приписать содействию Реджинальда, меня же заставить или покончить с ним, или разделить позор приписанного ему преступления!»

    Нетерпение и тревога молодой женщины возрастали с каждой минутой. Солнце уже закатилось, но на горизонте не появлялось еще ни одного копья и ничто не возвещало приближения избавителей Лукреции. Она слушала речи епископа, явно не понимая, что ей говорили, и часто ее взор с беспокойством обращался на Лебофора. Мучения рыцаря становились почти невыносимыми. Сам епископ тоже, видимо, волновался и снова осведомился о разведчиках. Убедившись, что Альфонсо не едет, Реджинальд пришел в бешенство от окружавшего его вероломства и стал думать о насильственной расправе со злоумышленниками. Он мог надеяться овладеть городом с помощью свиты Лукреции, если бы ей внезапно стала грозить опасность, но его удерживало от этого шага только опасение, что мятеж, который неминуемо должен последовать за тем, мог бы оказаться пагубным для нее. При наступлении ночи он стал убедительно просить герцогиню отправиться на покой. Однако, его мрачные мысли и озабоченность, усилили ее сомнения и опасения, и вместо того, чтобы последовать его совету, она вскочила и воскликнула точно в припадке безумия:

    – Нет, изменник, прежде чем я удалюсь отсюда, я хочу дождаться здесь окровавленного трупа Альфонсо и увидеть, как падет твоя голова в расплату за твое предательство!

    Во время ее речи епископ внезапно воскликнул:

    – Чье это знамя вдали! Ведь мы не высылали своих главных сил?

    – Это – знамя Альфонсо д'Эсте и его войска, – ответил Реджинальд, посмотрев по направлению, указанному епископом, и обратился к Лукреции: – ну, зовите своего палача. Его удар не так жесток, как ваши слова.

    – Где же дон Уго?.. Вот странное дело! – воскликнул епископ д'Энна и внезапно повернулся, как бы намереваясь уйти.

    Однако, Реджинальд Лебофор проворно схватил его и воскликнул:

    – Ни с места! Иначе, несмотря на твой святительский сан, я покажу тебе, что я – комендант Фаэнцы и требую повиновения от всех, кто находится в ней! Ни с места, или эта секира размозжит твой предательский череп! Наконец-то простая честность одолела тебя.

    – Реджинальд... мой герой... мой спаситель! Неужели вы не простите меня? – воскликнула Лукреция, и ее жестокое нравственное напряжение разрешилось потоком слез.

    – Отпирайте ворота, стрелки! Спешите навстречу нашим друзьям! Трубите в рог в знак приветствия! – воскликнул Лебофор.

    Подступающее войско уже настолько приблизилось к Фаэнце, что услышало звуки военных труб и пришпорило усталых коней. Лебофор сам направился к воротам, чтобы приветствовать всадников, во главе которых ехал иоаннит.

    Однако, Реджинальд не спешил присутствовать при свидании влюбленных и только когда вся свита Лукреции вернулась во дворец, а принц сам в сопровождении своих знатнейших офицеров и рыцарей пошел искать его. Лебофор показался приезжим. Но эта холодность была почти побеждена искренним и долгим объятием, которым Альфонсо приветствовал своего бывшего друга. Принц сказал ему, что велел своим собственным солдатам расположиться на ночлег по соседним деревням, чтобы не отяготить обывателей Фаэнцы своим неожиданным посещением. Реджинальду было не особенно приятно провожать царственного жениха к Лукреции, однако, его неудовольствие растаяло от сердечного волнения, когда красавица бросилась им навстречу и, схватив руки Реджинальда, стала просить у него прощения за свои несправедливые подозрения. Она заметила бледность, почти моментально сменившую яркий румянец на его лице, когда Альфонсо смеясь заявил, что в нем заговорила ревность, и сказала:

    – О, простите меня, чтобы я могла заснуть сегодня ночью, иначе совесть не даст мне сомкнуть глаза!

    Теперь замысел Цезаря был уже не страшен. Военные силы герцога Феррарского не уступали в численности гарнизону Фаэнцы, а на рассвете к ним должен был присоединиться еще более значительный отряд, по прибытии которого принц со своею невестой намеревался выступить из города. Оба они убедительно просили английского рыцаря сопровождать их в Феррару, однако, он отклонил их просьбу. Странное дело: Лукреция вспыхнула и со вздохом отвела взор, избегая взгляда своего жениха.

    Тут Реджинальд объявил о своем решении вернуться тайком в Рим, чтобы спасти Орсини, открыв папе заговор Цезаря.

    Лукреция не желала огорчать отца разоблачением вероломства и предательства своего брата, однако необходимость предостеречь его заставила ее сделать это. Вместе с тем, Лебофор в Риме мог подвергнуться опасности, и мысль об этом внушила Лукреции настоятельное желание послать туда другого гонца. Однако, ей не удалось поколебать решимость рыцаря, да в конце концов, ее пылкие настойчивые просьбы вызвали неудовольствие Альфонсо.

    Реджинальд доказывал, что никто другой не обнаружит такого усердия в данном случае, как он, потому |что им руководит желание загладить свою несправедливость перед Орсини, и никто лучше его не сумеет привести неопровержимые доказательства виновности Цезаря. Но Лукреция не соглашалась с ним, пока Лебофор, заметивший внезапную мрачность принца, не обещал проводить ее для вида по дороге в Феррару, как будто с намерением отправиться туда, а потом вернуться переодетым в Рим, чтобы избежать мести Цезаря.

    Пока они совещались, забрезжил рассвет, и Альфонсо стал просить свою невесту дать себе отдых.

    – Я должна привыкать повиноваться, – сказала она, – но я хочу поставить одно условие. Я по-прежнему дрожу от страха, и вы должны обещать мне, что будете бодрствовать со своим боевым товарищем.

    Реджинальд чувствовал, что теперь ему будет труднее всего заручиться согласием Бэмптона на предстоящее дело. Верный оруженосец, рискуя жизнью, по воле своего господина успешно исполнил поручение, и теперь надеялся, что приключениям Реджинальда в Италии пришел конец с освобождением Лукреции.

    Поэтому Бэмптон крайне разочаровался, узнав о намерении Реджинальда возвратиться в Рим и получив приказ отвести его стрелков в Феррару, куда обещал явиться в скором времени сам Лебофор, чтобы вслед затем отплыть в Англию из Венеции.

    – Я так и знал, что мне не суждено больше увидать дочь и белокурых внуков, – сказал старик со слезами на глазах. – Если вы допустите мысль, что я способен отпустить вас теперь одного, то лучше назовите меня лукавым и бесчестным негодяем. Нет, нет, я последую за вами в саму пасть смерти.

    Реджинальд знал упорство своего старого оруженосца и напрасно старался отговорить его от такого опасного решения. Бэмптон был непоколебим, и рыцарю пришлось уступить верному слуге.

    На восходе солнца вооруженная свита, которой предстояло сопровождать герцога Альфонсо с его невестой в Феррару, получила значительное подкрепление. Однако, оно едва и было нужно, потому что Лебофор не позволил никому покидать Фаэнцу, чем отнял у заговорщиков всякую возможность собрать военные силы, которые могли бы оказать сопротивление провожатым Альфонсо.

    Прежде чем могла дойти весть до соседних гарнизонов, свадебный поезд в сопровождении Реджинальда со стрелками, покинул город.

    По прибытии в Равенну всякая опасность миновала, так как тут начинались уже хорошо охраняемая граница Венецианской республики.

    Когда путешествие подходило к концу, Лукреция была так поглощена разговором с женихом, что несколько минут не замечала отсутствия Лебофора, но вдруг увидела всадника в темной одежде иоаннита, в сопровождении одного старого воина. Когда же рыцарь сошел с коня и, подняв забрало, опустился на колени у ее стремени, она узнала в нем Реджинальда, который спросил ее дрожащим голосом, нет ли у нее поручений в Рим.

    – Его святейшеству мой всенижайший привет, – ответила она также в сильном волнении и вынула из-за корсажа письмо. – Я прошу его святейшество оказать вам безусловное доверие и как можно усерднее позаботиться о вашей безопасности. В знак удостоверения представьте папе вот это кольцо. Я получила его от отца с обещанием, что всякая моя просьба, при которой оно будет предъявлено ему, должна быть уважена. Возьмите же этот перстень, добрый, храбрый и честный рыцарь, и пусть ваше теперешнее одеяние принесет вам столько же счастья, сколько принесло оно моему супругу, по его словам.

    – Тогда оно должно принадлежать мне навек, – сказал Реджинальд, напрасно стараясь придать своему голосу внятность и твердость.

    – Нет, нет, Лебофор, – возразила Лукреция, наклонясь, чтобы скрыть свое волнение, но не будучи в силах сдержать хлынувшие слезы. – Обещайте мне привезти к нам вашу милую английскую невесту, чтобы она могла познакомиться с вашими друзьями в Италии. Благодарность не может вознаградить вас, поэтому я не говорю о ней. А между тем, – прибавила Лукреция с одной из своих очаровательнейших улыбок, – мой супруг простит мне, если я помышляю о том, что ваш первый поцелуй был принят приветливо. Пускай же этот наш последний поцелуй унесет с собою пчелиное жало.

    – О, никакое время не изгладит в моей памяти этого мгновения, и, чтобы оно длилось вечно, я не хочу прощания! – воскликнул Реджинальд и расстался с Лукрецией и принцем Альфонсо.

    ГЛАВА XVII

    Реджинальда воодушевляли теперь надежда и цель спасти Орсини и отомстить за себя Цезарю, которого он хотел показать во всей его низости, чтобы разрушить все смелые планы его честолюбия.

    Рыцарь позаботился о том, чтобы ни один гонец не мог покинуть Фаэнцы перед его отъездом оттуда, и имел повод рассчитывать, что приверженцы Цезаря употребят все средства, чтобы поправить беду, прежде чем осмелятся послать ему известие о постигшей их неудаче. Путешествие Лебофора совершилось настолько быстро, что на другой день он был уже у берегов Тибра. Когда он сошел с коня в лесной долине, чтобы переправиться через реку на пароме, его догнал чернокожий и, кинув беглый взор на обоих всадников, поспешил дальше с неимоверной быстротой.

    Погруженный в задумчивость Реджинальд Лебофор почти не заметил этого человека, принятого им за беглого мавританского раба.

    Бэмптон схватил свой лук, наложил стрелу и нанес смертельную рану быстроногому гонцу.

    Реджинальд только тогда опомнился от изумления, когда узнал в убитом, который с диким воплем ужаса скончался, быстрейшего скорохода Цезаря, Зейда. Они с Бэмптоном утащили мертвое тело в лес и тщательно обыскали его, думая найти при нем какое-нибудь важное письмо, но нашли лишь несколько строк, составлявших краткое донесение епископа д'Энна герцогу Романьи о том, что весь план в Фаэнце был разрушен изменою английского рыцаря, и Альфонсо со своею невестой благополучно достиг Феррары, и что сам он с целью принять меры на случай опасности намерен собрать все военные силы и поспешить с ними к Риму для присоединения к Цезарю.

    Лебофор поспешно продолжал путь, нигде не останавливаясь, пока не приблизился к Браччиано. Он нарочно замедлил свой проезд через окрестности этого города до наступления ночи, чтобы не наткнуться на бродячие шайки осаждающих, и на одном холме ему попалось печальнее шествие. Несколько вооруженных людей с факелами в руках, одетые в цвета Орсини и по-видимому, находившиеся под караулом буянов Мигуэлото, среди которых бросался в глаза известный разбойник и наемный убийца Джованни из катакомб, сопровождали высокую колесницу, драпированную черным бархатом и украшенную гербами. На ней стояли носилки, где под алым бархатным покровом покоилось два трупа.

    Это зрелище, естественно, подстрекнуло любопытство Реджинальда. Он приблизился к предводителю отряда, сообщил полученный в Фаэнце лозунг: «Цезарь император», и узнал, что на носилках лежали тела Паоло Орсини и его отца, герцога Гравины, которые были задушены по приказу Цезаря в их замке Пиеве. С целью устрашить юного Фабио с его приверженцами зрелищем кары, постигшей его родных и принудить его к подчинению, тела убитых торжественно препровождались в Браччиано, где должно было состояться их погребение.

    Лебофор не решался поверить этому рассказу, хотя разбойник уверял его, что сам, собственноручно совершил над пленниками акт «правосудия». Наконец, перед его глазами откинули погребальный покров, и рыцарь увидал при свете факела лица обоих Орсини. В душе Реджинальда снова разгорелось чувство мести Цезарю, но он, затаив его, двинулся в путь, предварительно сказал разбойнику следующее:

    – Передай герцогу Романьи, что тебе повстречался гонец из Фаэнцы в вооружении, некогда принадлежавшем одному иоанниту, и доложи его светлости, что в Фаэнце все идет как нельзя лучше.

    Лебофор прибыл в Рим очень рано, поэтому не смог тотчас представиться папе. Известия, полученные им по приезде, только увеличивали его гнев и опасения. Уничтожение всего дома Орсини, казалось, было делом решенным. Приверженцы этого несчастного рода были доведены до открытого восстания яростным преследованием, которому они подвергались.

    Род Колонна волновался в южной Кампанье, встречая тайную поддержку в испанцах. Но еще зловещее было появление вновь пресловутого монаха Бруно Ланфранки. Ходила молва, будто он обладает сверхъестественной властью покидать, когда ему вздумается, подземную темницу, где его держит в заключении герцог Романьи, и эти странные бредни поддерживались красноречием доминиканца. Он собирал вокруг себя несметные толпы народа и вещал, в качестве посланника небес, страшные пророчества относительно папы и его правления. Бруно выказывал при этом такую горячность, что всех удивляло равнодушие или беспокойство папы, не принимавшего никаких мер для прекращения шумных сборищ вокруг этого обличителя. Между тем, в данный момент было крайне рискованно допускать волнения среди фанатичной и свирепой римской черни, так как папские войска находились в отсутствии, с целью подавить попытки со стороны Колонна, а затянувшаяся осада Браччиано наряду с охраною новых владений Борджиа требовала содействия всех военных сил Цезаря.

    Наконец, Реджинальд явился в Ватикан и после доклада о том, что он привез письмо от герцогини Феррарской, был тотчас принят папою. Александр сидел, погруженный в мрачные думы, но тотчас повеселел при появлении гонца своей дочери.

    – Ну что, какие новости? – нетерпеливо спросил он. – Как поживает молодая герцогиня? Присутствовали вы при ее торжественном въезде? Что говорили феррарцы при виде красоты невесты своего государя? Ах, им досталось все, чего лишились мы!

    – Ваше святейшество, привезенные мною вести предназначаются только для вашего слуха, – ответил Реджинальд, не открывая лица, причем его голос показался папе знакомым.

    – Вы говорите каким-то замогильным голосом, – заметил Александр. – Почему не откинете вы своего забрала? Неужели вы воображаете, что я доверюсь незнакомцу с опущенным забралом?

    – При мне есть письмо, которое должно служить достаточной порукой за меня, – возразил Лебофор и, преклонив колени, подал послание Лукреции.

    – Да, это рука нашей любезной Лукреции, – сказал папа и, распечатав письмо, принялся за него. Вдруг он побледнел, как смерть, и, торопливо приказав своей свите удалиться, обратился к Реджинальду: – значит, это именно вы одурачили Цезаря, благородный английский паладин, наделавший нам столько вреда? Говорите смело! Мы уважаем вашу храбрость, хотя она и была нам пагубна. В этом письме сказано, что я должен доверять вам, как бы ни были удивительны ваши сообщения, и каких бы ужасов ни передали вы мне относительно поступков герцога Романьи. Но прежде всего скажите, где оставили вы Лукрецию? Она, конечно, в безопасности, в объятиях ее августейшего супруга?

    – О, да, в безопасности, по ту сторону Равенны, за пределами Фаэнцы.

    – За пределами Фаэнцы? Важнейшей крепости ее брата? Неужели вы осмеливаетесь повторять ложные слухи, за которые понесли кару неаполитанские поэты?

    – Судите о том сами, когда услышите, с помощью каких средств и с какою целью герцог Романьи назначил меня комендантом Фаэнцы, – ответил рыцарь и весьма спокойно изложил свою беседу с Цезарем в Синигалии относительно захвата в плен Лукреции.

    Папа часто прерывал его возгласами, выражавшими недоверие, гнев и удивление. Однако, сомнения взяли перевес над всем остальным.

    – Какое безумное вранье! – воскликнул он. – Пожалуй, вы придумали эти небылицы, чтобы потешить свою ненависть к герцогу и отомстить за изменников, своих друзей? А между тем это – рука Лукреции. Но я понимаю, в чем тут суть. Вы позавидовали тому величию, которого добился Цезарь с таким трудом, такими подвигами храбрости. Мятежное отродье Орсини скоро будет истреблено и мы сделаемся повелителями Италии. И вот являетесь вы со своей ложью! У Лукреции нет больше сердца Борджиа, она стала теперь настоящей Эсте. Она разлюбила своего отца. Да, да, ведь любящая дочь побоялась бы терзать мне сердце подобными выдумками. Прочь с моих глаз, клеветник! Или не отослать ли мне тебя в замок Святого Ангела!

    – Соблаговолите, ваше святейшество, обратить внимание на заключение письма, где епископ обещает прислать военные силы герцога Романьи в Рим, – продолжал неумолимый мститель. – Вам надо еще узнать, для чего именно явятся они сюда.

    – Да, герцогиня пишет о предательстве, замышляемом против меня, о разоблачениях, которые я слышу от вас, и предлагает мне помощь своего супруга против своего брата. Ну, она слишком рано вздумала разыгрывать из себя королеву! Святейший престол под нашим господством еще не дошел до того, чтобы нуждаться в помощи ломбардского герцога.

    Не взирая на муку, причиняемую им, Реджинальд продолжал свой рассказ, излагая последствия замысла в Фаэнце, которых Цезарь несомненно будет добиваться в Риме и которые приведут к свержению папы или по крайней мере, лишат его действительной власти.

    – Мне дурно, добрый рыцарь, воздуха, воздуха! – произнес Александр и, шатаясь, сделал несколько шагов, но, прежде чем Лебофор подоспел ему на помощь, он уже оправился и резко продолжал. – Это – ложь, это должно быть ложью! Если бы Цезарь замыслил измену против нас, зачем лишил бы он себя поддержки, которую мог бы дать могущественный союз с герцогом Феррарским?

    – Он руководствуется здесь тем же самым побуждением, которое довело его до убийства родного брата, герцога Джованни Гандийского, – ответил Реджинальд, и его взор встретился с полубезумным взором Александра.

    – Джованни убит? – повторил папа, причем, на его лице проступил холодный пот и он одно мгновение даже навалился всею своей тяжестью на плечо молодого англичанина. Однако, он оправился после энергичного усилия над собою, и промолвил, – это ничего, мы только становимся стары. У меня на секунду потемнело в глазах. Но где же вы оставили мое дитя? Где моя Лукреция? Ах, я близок к смерти, и она подумает, что убила меня! Скажите ей, что это – неправда, добрый рыцарь. Но чтобы Джованни пал от руки Цезаря? Нет. Это – выдумка, это – ложь!

    – А разве вы уже забыли безумную молодую еврейку из гетто?

    – Это было бы, конечно, заслуженной карой для меня, более тяжким жребием, чем участь грешника, обреченного на вечные мучения в неугасимом пламени геенны, – простонал папа. – Но этот страх не основателен. Вот ты сейчас услышишь сам. – С этими словами он дернул серебряный звонок, прикрепленный к его скамеечке, и, приказав вошедшему слуге ввести доминиканца, опять обратился к Реджинальду: – Встаньте в тени вон того балдахина. Монах видит плохо и не заметит там вашего присутствия.

    Лебофор повиновался.

    В комнате вскоре появилась тучная фигура монаха Биккоццо который, приблизившись к папе, опустился перед ним на колени.

    – Не бойтесь! Великая услуга, оказанная вами, согласно вашему обещанию, конечно, может заставить забыть дикие безумства человека, с которым мы поступили несколько сурово и который только что выпущен из нашей тюрьмы, – заговорил Александр. – Верный своему долгу, отец Бруно не откроет того, что было доверено ему на исповеди, но, разумеется, назовет нам убийцу герцога Гандийского.

    – Да, если новообращенной еврейке будет дозволено явиться сегодня вечером на торжественный пир, на котором будет присутствовать убийца, – ответил монах.

    – На празднестве в Ватикане? Но разве ему известно, что герцог Романьи прибудет сюда из лагеря под осажденным Браччиано?

    – Отец Бруно поручил мне просить вас послать за ним, чтобы он мог разделить радость открытия, которое, судя по слухам... Впрочем, я должен быть глух ко всему, кроме того, что мне велено сказать!

    – Хорошо. Тогда ступай и скажи отцу Бруно, что если он исполнит свое обещание, то его капюшон может преобразиться в красную шляпу кардинала, – многозначительно добавил папа.

    – Отец Бруно хочет чтобы вы, ваше святейшество, соблаговолили послать за ним, когда он будет всенародно крестить молодую еврейку на площади Святого Петра. Но только для этого понадобится значительная военная сила. Появление большого отряда воинов послужит в глазах черни извинением его покорности. Солдаты должны быть под командой надежного человека, на которого вы можете положиться, что он не отступит ни перед каким сопротивлением, так как убийца – лицо с большою властью.

    Папа выразил знаком свое согласие.

    – Отец Бруно, – продолжал доминиканец, – боится могущества тех, кого он должен предать в жертву вашему мщению, ради собственной безопасности умоляет вас послать ему в залог вашей защиты золотой ковчежец, который вы всегда носите за пазухой.

    – Ковчежец со Святыми Дарами? – сказал папа. – Один астролог говорил мне, что я не умру, пока ношу его при себе. Но вот он! Передайте отцу Бруно, что он должен держать его у себя, пока не попросит у меня сам выкупа за него.

    Биккоццо взял святыню и почтительно приложился к ней, после чего был отпущен молчаливым жестом папы и удалился.

    – Ну вот, вы слышали? – торжествующим тоном воскликнул Александр, когда Реджинальд вышел из своего убежища.

    – А это поручение исходит от отца Бруно? – спросил рыцарь также радостным голосом, хотя сначала лишь смутно припомнил странные истории, слышанные им от герцога Альфонсо.

    – Разумеется, от него, – подтвердил папа, превратно истолковавший себе довольство, обнаруженное Лебофором. – Послушайте, к какому решению я пришел. Цезарь сам дает сегодня вечером праздник примирения вновь назначенным кардиналам, хотя немногие из них считаются его друзьями. И вот, чтобы опровергнуть эти злые помыслы и отвлечь его от зависти счастью сестры, приглашенные должны столковаться со мною относительно того, чтобы превратить герцогскую корону Цезаря в королевскую. Да, он должен сделаться королем Романьи, потому что Небо даровало нам власть раздавать и отнимать все мирские господства на земле, особенно в пределах нашего отечества. Не бойтесь за себя! Ваша безопасность дорога нам, как наша собственная, и мы полагаем, что на этом празднике будет положено начало всеобщему примирению. Вы предназначены способствовать благому делу и быть тем послом, которого мы намерены отправить за отцом Бруно и новообращенной еврейкой. Вы должны быть свидетелем всего, а потом вернуться к Лукреции с радостными новостями и докладом, что мы желаем видеть ее на троне в Ферраре.

    С этими словами папа сделал жест, указывавший на то, что аудиенция Реджинальда Лебофора окончена, и рыцарь удалился.

    ГЛАВА XVIII

    Приблизительно около того часа, когда Реджинальд встретил носилки с прахом обоих Орсини, из одной тюремной камеры замка Святого Ангела выскользнула фигура человека, черного кающегося монаха и, пройдя мимо нескольких часовых, которые пропустили ее без оклика, затерялась в длинном коридоре. Коридор вел в подземелье, где находилась Фиамма.

    Монах – это был дон Савватий – спустился туда по винтовой лестнице в колонне, зажег факел и осмотрелся в темноте.

    Первый предмет, который отец Бруно различил перед собою, была фигура женщины, прикованной к стене и распростертой на соломе.

    – Тик-так! Фиамма, час мщения наступил, – сказал монах. – Нотта еле жива и могла лишь с трудом вымолвить в своей агонии, что ты видела, где было спрятано отравленное вино. Говори: где мне найти его?

    Не отвечая ни слова, узница указала только своей исхудалой бледной рукой на сводчатую галерею. Савватий тотчас последовал по указанному направлению и вошел в круглое углубление, служившее как будто винным погребом. Там была навалена большая куча снега, из которой торчали красные бутылки, закупоренные пробками с серебряным колпачком. Другие бутылки точно такой же формы и цвета, но со свинцовыми колпачками на пробках, лежали поодаль от первых, Доминиканец подошел к первой груде, вынул из кармана инструмент и осторожно вытащил пробки из всех бутылок, не повредив печатей. Потом он откупорил такое же количество посуды, закупоренной свинцом, заткнул каждую бутылку пробкой с серебряным колпачком, а каждую из первых бутылок снабдил свинцовою пробкой. Произведя этот обмен, он поставил опять всю посуду на прежнее место, в том порядке, в каком нашел ее, и удалился.

    – Фиамма, – сказал он, вернувшись в тюремную камеру узницы, – Морта сообщила человеку, обрекшему тебя на медленную смерть, что лишь тебе одной из всех ее учениц известно противоядие той тонкой отраве. Смотри, никому не выдавай его!

    Молодая женщина засмеялась чуть слышно и заслонила лицо ладонью, как будто свет резал ей глаза.

    Колдун с тяжелым вздохом загасил свой факел и пробормотал:

    – Тебе следовало бы, по крайней мере, сохранить сознание, чтобы ты понимала, что отмщена и была свидетельницей мучений твоего убийцы.

    Когда около полудня сигнальная пушка в замке Святого Ангела возвестила прибытие Цезаря, Мигуэлото немедленно представился ему.

    Герцог выслушал его донесения с большим вниманием и интересом, причем в его чертах против обыкновения замечалось беспокойство.

    – Нам некогда много разговаривать, – сказал он. – Каждая минута дорога. Но монах, надеюсь, не сомневается более в действии нашего волшебного напитка, так как он видел своими глазами старых ведьм в предсмертной агонии.

    – Они все еще ползают, – возразил Мигуэлото. – Если бы старухи не питались впроголодь и не были так подозрительны, то не прожили бы и получасового срока, который они предоставляют каждому, кто хлебнул их снадобья. Вот послушали бы вы, как эти колдуньи неистовствуют, ругаются, как они обещают мне все свои сокровища в гетто, если я доставлю им то, что нужно для изготовления противоядия. Но я доберусь до их богатств более дешевым способом. Однако сильнее собственной участи сокрушает евреек обращение в христианство их внучки.

    – Я буду рад этому, – сказал Цезарь, – потому что это – дело справедливое, а когда мы достигаем своей цели честными средствами, то должны радоваться. Не понимаю, однако, почему на меня напало такое уныние? Обыкновенно я бываю всегда спокоен духом и бодр при каждом своем предприятии, а это – величайший замысел моей жизни, завершение и венец всего. Между тем, мне не на что пожаловаться. Все идет отлично. Орсини парализованы страхом и заняты теперь лишь погребением своих мертвецов. Хотя Фабио непреклонен, однако их приверженцы уже тайком переговариваются о сдаче, которую я отклоняю, потому что откажусь от Браччиано, только получив взамен его Рим. Если грянет гром, то старик не посмеет отказать мне в этом, хотя он и обещал все своей любезной Лукреции, которая мечтает подчинить своему господству нас всех, заняв герцогский трон в Ферраре. Самые утешительные известия приходят из Фаэнцы. Лукреция попала в западню, и последний гонец привез мне весть об одном замысле, который должен погубить обоих моих врагов. Герцог Альфонсо д'Эсте и упрямый английский рыцарь, вероятно, уже сложили головы. Иначе что могли бы значить переданные мне честным Джованни слова одного незнакомца, встреченного им в Браччиано? Человек в черной одежде иоаннита у трупов Орсини! Конечно, он скоро будет здесь, так как пушка возвестила о моем прибытии в Рим.

    – Но не странно ли, что он не явился со своими вестями к вам в Браччиано? – спросил каталонец.

    – Это мы узнаем. Конечно, епископ д'Энна послал его, чтобы изобразить в благоприятном свете пребывание Лукреции в Фаэнце, согласно моему требованию, – возразил Цезарь. – Но этот поступок действительно немного странен. Где же монах? – продолжал он после некоторой паузы.

    – Я как раз слышу его бормотанье – неизменное «тик-так», – ответил Мигуэлото. – Одиночное заключение несколько помутило ему рассудок, но так бывает со всеми. Фиамма в свою очередь сделалась очень странной.

    – Тик-так! Как удивительно вертится мир, не зная ни покоя, ни отдыха! – бормотал про себя отец Бруно, входя в комнату, но его тон сделался рассудительнее и спокойнее, когда он узнал герцога Романьи. – Ваша светлость, – продолжал он, – еврейки находятся в ужасном предсмертном томлении и умрут без покаяния и отпущения грехов.

    – Туда им и дорога! – заметил Цезарь. – Их гибель – дело правосудия.

    – Герцог Романьи говорит так, и это – вещие слова, – промолвил Бруно с особым выражением в глазах.

    Последнее не ускользнуло от подозрительного Борджиа и он пригрозил:

    – Назови это мщением, а не правосудием, если хочешь, но смотри, как бы то же самое не постигло тебя самого! Соучастники твоего колдовства еще живыми могут поведать миру, кто ты таков, если ты прогневишь меня. Но я тебе доверяю. Отныне ты должен быть нашим единственным чудотворцем. Вопреки заявлению Мигуэлото, вопреки мольбам евреев, ты должен сдержать слово, данное черни, и появиться со своею новообращенной на площади Петра. Ты должен опровергнуть перед папой слова этих евреев, утверждающих, будто бы Мириам помешанная. Да, ты должен опровергнуть их своими чудесами, хотя твое обвинение навлечет гибель на князей церкви, симонистов, имена которых ты найдешь вот в этом списке. А если тем временем Мириам придется выдать по высочайшему повелению евреям, и вся христианская чернь поднимет из-за этого бунт, если Колонна и Орсини затеют открытое восстание, а простонародье признает твою чудодейственную силу, то Александру останется искать себе защиты только в моей крепости и мечи моих солдат явятся для него единственной надеждой на спасение. Когда же он очутится у меня, в замке Ангела, а она – в Риме, то я сделаюсь императором, ты – святым, а Лукреция...

    – А она?.. – спросил доминиканец.

    – Ну, чем же она может сделаться, подавленная ужасной молвой, которая должна последовать за нею сюда из Фаэнцы, и после гибели обоих своих возлюбленных? – сказал Цезарь, кидая на Бруно огненный взор.

    – Монахиней самого строгого ордена, – холодно ответил тот.

    – Разумеется, чтобы она тем лучше подходила тебе! – с мрачным смехом подхватил Борджиа. – Доведенная до отчаяния, изнемогающая под бременем своих преступлений, чем же иным может сделаться она? Ведь не думаешь же ты, что мы станем умолять ее разыгрывать роль императрицы в Риме или помогать тебе в деле исправления ее любезного родителя? Однако, примемся поскорее за дело, – продолжал Цезарь. – Наш властелин пьет на испанский манер, но погода стоит жаркая. Мигуэлото, шести бутылок того же сорта, как те, чудодейственные, будет вполне достаточно, а мы оба удовольствуемся свинцовыми пробками, хотя они не так почетны, как бутылки с серебряными коронами, предназначенные для наших гостей.

    – Никакого подозрения не может возникнуть, – сказал Мигуэлото.

    – Однако нам следует подать смотрителю погреба знак, когда он должен поднести превосходный напиток нашим друзьям. Кроме того, пусть он пришлет мне тарелку с персиками по числу осужденных, тех самых, что были собственноручно сорваны мною. Ну, теперь ступай и ты, берись за свое дело, монах! Минуты бегут.

    Бруно вздрогнул, словно очнувшись от забытья, но тотчас повиновался и вышел с низким поклоном.

    – И до тебя дойдет очередь, – промолвил Цезарь, провожая его долгим, тревожным взором. – Когда твое дело будет сделано, я постараюсь узнать, почему помогал ты мне с таким рвением. Мигуэлото, смотри, чтобы все было готово, а если сюда придет иоаннит, посол из Фаэнцы, то пошли его немедленно ко мне во дворец.

    Роковые часы быстро мелькали один за другим и приглашенные на праздник гости собрались в большом числе в зеленеющих крытых ватиканских аллеях. Папский двор направился в зеленый зал из пальмовых деревьев, переплетенных между собою побегами виноградных лоз. Здесь находились папа и герцог Романьи с блестящей свитой из кардиналов и дворян, среди которых можно было заметить рыцаря со спущенным забралом.

    Волнение в чертах папы возбуждало всеобщее внимание. Цезарь также казался расстроенным, в особенности когда он увидал иоаннита. Но в ответ на его испытующий взор со стороны рыцаря последовал многозначительный кивок головою, что снова успокоило и ободрило герцога.

    Папа был погружен в глубокую задумчивость и делал вид, что слушает любезности, которые Цезарь расточал кардиналам по мере того, как Бурчардо представлял их с обычными формальностями.

    – Церковь более чем в одном смысле получила превосходное приращение по внушению свыше, – произнес герцог. – Хотя мы и не принимали участия в вашем повышении, высокочтимые синьоры, однако сердечно радуемся ему и даем этот праздник в знак нашего удовольствия.

    – Племянник, – сказал папа, – признавая, что ваше довольство настолько же политично, насколько и благородно, прошу вас выслушать нашу речь. В доказательство того, что всякие слухи о нашем нерасположении к вам или о незнакомстве с вашими заслугами были несправедливы, святая коллегия с нашего согласия единодушно решила в воздаяние ваших трудов заменить ваш герцогский титул королевским и сделать вас королем Романьи.

    Сам Цезарь был так поражен подобной неожиданностью, что не сразу опомнился.

    Однако, он скоро пришел в себя и поразительно кратко и холодно выразил свою благодарность.

    – Романья! – воскликнул честолюбец. – Мы боимся, что это название скоро сделается настолько нестерпимым для нашего слуха, что ему не поможет даже возведение ее в королевство. Не по приказу ли вашего святейшества герцогиня Феррарская остается в Фаэнце?

    – Уж не боишься ли ты, Цезарь, что она отнимет у тебя город? – возразил озадаченный папа.

    – Нет, не то, но я назначил Реджинальда Лебофора комендантом Фаэнцы за его храбрость, а вашему святейшеству известно, что герцогиня Феррарская по некоторым причинам не должна оставаться в том месте, где повелевает он. И... я вынужден позволить себе смелость просить вас, чтобы вы заставили ее поторопиться с отъездом во избежание дурной молвы, вредной для всех нас.

    – Вина! Мне нездоровится! Но это – правда, Цезарь, мы слышали о том. Набеги Вителли пугают Лукрецию. Однако, при ней теперь супруг, который придаст ей мужества, – ответил папа с заметным содроганием.

    Это было не без удовольствия замечено Цезарем, и он воскликнул:

    – Ну, тогда наполним кубки и дружески чокнемся между собою! Я нашел в Урбино запасы превосходного вина и хочу угостить им сегодня на радостях знатоков. Скажите мессиру Антонио, чтобы он прислал мне алые бутылки вместе с персиками, собранными мною собственноручно в садах Лукреции.

    В эту минуту из тесной толпы придворных выступил Мигуэлото, опустился перед папою на колена и, по-видимому, ждал, чтобы ему позволили заговорить.

    – Что с тобою? – спросил его Цезарь. – На тебе лица нет. Чем ты так напуган?

    – Ваша светлость, – ответил каталонец, – монах, бежавший из замка Святого Ангела и уже давно мутивший народ, крестит теперь, вопреки моему запрещению, еврейку на площади святого Петра, да еще держит возмутительные речи к уличной черни. Еврейка помешана, и ее родные утверждают, что доминиканец старается только присвоить себе ее наследство. Это берутся доказать богатейшие и самые почтенные из ее соплеменников.

    – Ступайте, передайте еврейку ее близким и схватите монаха именем его святейшества! – повелительным тоном распорядился Цезарь. – Эти народные волнения становятся опасными.

    – Нет, монах и новообращенная должны предстать перед нами! – внезапно вспылив, воскликнул папа. – Евреи должны быть выслушаны, и мы сами рассудим, в здравом ли уме та женщина, или такая же помешанная, как некоторые люди среди нас, разгуливающие на свободе.

    – К чему все это, если нам известно что дело идет о той самой сумасшедшей девушке, которая вела странные разговоры против нас в день юбилея? – с беспокойством возразил Цезарь.

    – Так должно быть, или мы посмотрим, кто властелин в Риме, – ответил папа более строгим тоном и, тяжело вздыхая, оглянулся на Реджинальда, после чего прибавил:

    – Рыцарь, мы можем вполне положиться на вас. Возьмите с собою наших швейцарцев, которых мы отдаем под вашу команду.

    – Может произойти внезапное волнение, а у нас, в Риме, не найдется достаточно военных сил для отпора мятежникам, – сказал Цезарь, – в особенности, если еврейка будет схвачена с целью передать ее родственникам.

    – Пусть этот рыцарь предотвратит насилие, – возразил папа со вздохом.

    Цезарь истолковал это в благоприятном смысле, тем более, что посол из Фаэнцы ответил на этот испытующий взор низким поклоном, и устремил свое внимание на смотрителя погреба, появившегося с вином в красных бутылках. Реджинальд немедленно удалился, а Цезарь так зорко следил за смотрителем погреба, откупоривавшим вино, что Мигуэлото напрасно ожидал условного знака с его стороны. Лишь заметив, что кубки, предназначенные для него и папы были наполнены из бутылок со свинцовыми, а все остальные из бутылок с серебряными головками, Цезарь, подняв взор, произнес:

    – Теперь у нас лихие времена, и мы должны быть готовы ко всему худшему! Окружи виноградник моими телохранителями, Мигуэлото, чтобы чернь не последовала сюда за своим коноводом, прорицателем. Отвори ворота в замке Святого Ангела и вели своим солдатам выстроиться, чтобы мы могли доставить его святейшество в безопасное место в случае возникновения беспорядков.

    Волнение Александра явно усиливалось, но, будучи уверен, что его приказ поспешат исполнить, и монах с еврейкой сейчас предстанет перед ними, он развеселился. Рассыпаясь в похвалах, он вторично заявил о своем намерении возвести Цезаря в королевский сан и предложил присутствующим выпить за здоровье короля Романьи.

    Между тем, Мигуэлото явился со свирепыми и хорошо вооруженными солдатами Борджиа, после того, как Реджинальд отправился исполнять данное ему поручение. Тут Цезарь впервые высказал свою благодарность, хотя пожаловался со смехом, что ему самому нельзя отведать превосходный напиток. Когда же все собрание поднялось и каждый из вновь произведенных кардиналов взял в руки наполненный кубок, ожидая знака со стороны папы, чтобы поднести его к губам, лицо Цезаря просияло страшной радостью.

    Зато на лице папы виднелось совсем иное выражение. Его нервная руна дрогнула, когда он поднял кубок, и после минутного колебания он поставил его на стол, стал шарить у себя за пазухой, а затем сказал молодому епископу Караффа:

    – Ступайте во дворец и принесите мне мой ковчежец. Впрочем, нет, нет, я забыл, что отдал его сам в залог нашей защиты одному человеку!

    Однако, епископ успел уже удалиться, чтобы исполнить полученное поручение.

    Папа осмотрелся с некоторым смущением вокруг, поспешно схватил кубок и осушил его, не произнеся никакого тоста.

    – Ваше святейшество, вы забыли провозгласить тост за здоровье короля Романьи, – с улыбкой сказал Цезарь, но взглянул с видом обманутого ожидания на гостей, которые смотрели друг на друга во все глаза, не решаясь пить.

    – Да, это – правда, – торопливо подтвердил папа, – однако, мою забывчивость легко исправить. Пусть наполнят еще раз бокалы. Я забыл, нет, не забыл, но мои мысли были рассеяны. Не знаю, как это произошло. Мне все чего-то не достает, и я сам не свой с той поры, как не стало солнечного света, навсегда покинувшего нас. Моя старость становится крайне одинокой. Но это должно предостеречь нас на будущее время, чтобы мы не опустошали сердца других. Кротость подобает старцу, и отныне я намерен более прислушиваться и ее голосу, чем к строгому призыву правосудия. За здравие короля Романьи!

    Папа вторично осушил кубок, и все последовали его примеру, к безграничному удовольствию Цезаря.

    После этого поднялся с места он сам, и выпил за здоровье новых кардиналов. Папа присоединился к нему, в надежде успокоить свое все усиливавшееся волнение. Цезарь осушил свой кубок до дна, не оставив в нем ни единой капли, и приказал смотрителю погреба, принесшему персики, снова наполнить кубки его превосходным вином, чтобы все присутствующие могли выпить за благополучное и скорое прибытие герцогини Феррарской в ее новую столицу.

    Александр с жаром присоединился к этому тосту и, обуреваемый своими затаенными помыслами, впервые по восшествии на папский престол нечаянно назвал Лукрецию своею любезной дочерью, сестрою короля Романьи.

    Кардиналы переглянулись, несколько раздосадованные обмолвкой папы, но Цезарь вдруг воскликнул с затаенной насмешкой:

    – Да, никто не может отрицать, что его святейшество всегда обращался с моею сестрою, как с дочерью, со своей любимой дочерью.

    Александр взглянул с неописуемым и страшным выражением на герцога, так что тот едва мог выдержать молнию этого гневного, испытующего взора и отвернулся в сторону, устремив взор на дверь, откуда должен был появиться монах Бруно.

    Монах действительно показался минуту спустя между двух швейцарцев, но без Мириам, в сопровождении лишь доминиканца Биккоццо.

    Все взоры тотчас устремились на отца Бруно и, когда он остановился перед группами участников пира в их пышном одеянии и гордо выпрямился без малейшего признака почтительности к папе, с мертвенно-бледным лицом, выражавшим жестокую, хотя немую страсть всем невольно стало жутко.

    Только герцог Романьи оставался спокойным. Он кивнул монаху и бросил многозначительный взгляд на опорожненный бокал.

    Бруно отлично понял этот взгляд, и страшная ухмылка осветила его изможденные мрачные черты.

    – Где же твоя новообращенная? – спросил монаха папа. – Мы приказали представить ее нам, чтобы мы могли разрешить спор между тобою и евреями, которые объявляют ее помешанной.

    – Она с моими прочими верующими и ругающимися евреями задержана у ворот стражей герцога Романьи, – спокойно ответил доминиканец. – Черный рыцарь, посланный вашим святейшеством, просит вашего приказания впустить их, или позволения проложить дорогу среди сопротивляющихся.

    – Бурчардо, ступайте и прикажите от моего имени, чтобы никто не препятствовал пропуску иоаннита, евреев и Мириам. Мы сами будем чинить здесь суд, – сказал папа с порывистой запальчивостью.

    Это заставило Цезаря воздержаться от решительного сопротивления отцу, и он произнес с притворным равнодушием:

    – Хорошо! Я – не вмешиваюсь в обращение неверных, хотя, говорят, эта еврейка хорошо собою. Однако, монах, ведь я – знаменосец церкви и имею право спросить тебя, какого рода учение проповедуешь ты. Ведь оно подстрекает народ к мятежу и еретическому неверию.

    – Мое учение не подлежит вашему суду, – спокойно возразил монах, судить о нем подобает только церкви.

    – Тогда изложи мне его. Я есть церковь, – приветливо, но все еще в сильном волнении сказал папа. – Познакомь меня со своими планами, и если они хороши и полезны, то я буду усердно способствовать им, так как чувствую, что слишком долго медлил с этим делом.

    – Вот мои планы! – ответил монах. – Я хочу искоренить симонию Родриго Борджиа, ложно именующего себя папою Александром Шестым. Она расшатала столпы церкви в глазах всего мира, так что небесная твердь колеблется над нашими головами, готовая рухнуть и ввергнуть землю опять в первобытный хаос. Я хочу предать уничтожению все ее и его проклятое отродье. Я хочу очистить церковь от ее грязи и вернуть заблудшие человеческие племена в ее стадо. Я хочу показать небесное правосудие во внезапном, страшном и окончательном падении нечестивой шайки, которая осмелилась похитить даже молнии Господнего гнева, чтобы только опустошить землю.

    – Он – сумасброд, совершенный сумасброд, – сказал после долгой паузы Александр, опомнившись от своего изумления, – но, как безумец, этот монах может неистовствовать безнаказанно.

    – У него смелость и, пожалуй, миссия пророка, – возразил Цезарь, причем в тоне его слышался, может быть, не совсем притворный страх. – Взгляните, как почернели все ступени Ватикана от его уличного сброда. Надеюсь, что нам, по крайней мере, не преградят дороги в замок Святого Ангела, и мы успеем доставить этому чудотворцу наш ответ из-под Браччиано.

    – Я вспомнил, Цезарь, что имел намерение посетить наши тюрьмы в замке Святого Ангела ради дел милосердия и помилования преступников, – произнес папа. – Между прочим, я обещал Лукреции навести справки, содержится ли там Фиамма Колонна, как узница, или живет у вас в качестве гостьи.

    – Ваш зять великодушно принял ее во Флоренции под свою защиту. После взятия Капуи мы не слышали ничего более о ее судьбе, – не без тревоги ответил Цезарь. – Дай Бог, чтобы она не натворила бед в Ферраре! Однако, монах, древние пророки имели видимые знаки своего призвания свыше. А где же доказательства, что ты послан Богом? – насмешливо спросил герцог, но с таким взглядом, который был понят отцом Бруно.

    Отец Бруно ответил на него взором, полным отвращения и торжества, и воскликнул:

    – Может ли быть знамение более явное, чем то, что Цезарь Борджиа, братоубийца, превзошедший жестокость Каина, тиран гнуснее Нерона, неверующий, перещеголявший Фому, помышляет об исправлении церкви? Неужели было бы удивительнее этого, если бы развалины, покрывающие пустыни семи римских холмов, внезапно воздвиглись вновь во всем их минувшем великолепии?

    – Послушай, монах: хотя ты и помешанный, но твои бредни отзываются злобой, отличающей тебя от прочих безумцев, – заметил Цезарь.

    – Я ссылаюсь на защиту его святейшества, которая была обещана мне при этом знаке, – с горькой усмешкой ответил Бруно и показал ковчежец папы.

    – Это – правда, – подтвердил Александр глухим, мрачным тоном. – Цезарь, так как ты считаешь этого монаха пророком, то оказывай ему тот почет, который подобает пророку.

    – Но ведь вы требуете доказательство, – поспешно продолжал доминиканец, – и я даю вам ответ. Разве я здесь не на свободе? Разве я не принудил камни в замке Святого Ангела возвратить мне мою новообращенную? Да, и я отозвал твою приносящую несчастье дочь, Александр, от ее прелюбодейств в Фаэнце, и она должна повиноваться.

    – Какие прелюбодейства возводишь ты на нашу дочь? – воскликнул папа и перевел взор с монаха на Цезаря, который был его сообщником.

    – Симонист! – запальчиво воскликнул Бруно. – Ты противозаконно и безбожно расторг помолвку своей дочери с сыном человека, который спас тебе жизнь и которым ты пренебрег, возгордившись своим нечестиво достигнутым господством. Это он называет супругу Альфонсо Феррарского прелюбодейкой, ту самую, которая милуется с Реджинальдом Лебофором. Это он через посредство отвратительного чудовища, твоего сына Цезаря, возвращает ее теперь обратно в Рим!

    – А где же он, этот удивительный, первый жених Лукреции? Глупец, ты бредишь! – воскликнул Цезарь не своим голосом, и схватился за кинжал, но отпрянул назад перед гневным взором, который метнул на него папа.

    – Он здесь, – ответил монах. – Я – Бернардо Ланфранки, которого жалкая гордость и тирания Родриго Борджиа лишили обрученной невесты, чтобы принудить его к монастырской жизни.

    – Если ты – Бернардо Ланфранки, то зачем ты так долго скрывался от моей благодарности, хотя, правда, она не зашла бы так далеко, чтобы принести тебе в жертву мое дитя? Ты должен получить все нужное для своего благосостояния, только перестань бредить Лукрецией. Узнай, что твое требование пришло слишком поздно в Фаэнцу, а сюда явится сейчас некто, принесший нам весть, что она благополучно избегла расставленной ей западни, встретилась со своим супругом, Альфонсо Феррарским, и прибыла в его укрепленную столицу. Приветствуй его, Цезарь! Это – твой военачальник в Фаэнце, Реджинальд Лебофор!

    В этот момент Реджинальд вошел в зеленый зал в сопровождении Бурчардо и новообращенной Мириам, которая шла в длинном белом одеянии, устремив взор на мотылька, порхавшего перед ней. Услыхав слова папы, рыцарь тотчас откинул забрало и предстал перед изумленными взорами Цезаря.

    Появление Лебофора еще сильнее подействовало на доминиканца. Он несколько минут смотрел во все глаза на молодого англичанина, но затем оправился от своего потрясения после такой неожиданности.

    – По крайней мере, я требую мщения, – произнес отец Бруно.

    – И я требую мщения, – воскликнул Лебофор, после чего схватил новообращенную и, увлекая ее вперед и сорвав ее покрывало, воскликнул: – Мириам, осмотрись вокруг, и скажи нам – кто он!

    – Мириам, – проговорил отец Бруно, – вот награда, обещанная тебе мною за твою веру – месть убийце твоего Джованни!

    Наступило страшное глубокое молчание. Мириам озиралась кругом, пока ее взор не упал на Цезаря, лицо которого пылало, искаженное дьявольскими страстями и страхом. С воплем, который, казалось, должен был достичь до неба, молодая еврейка указала на него!

    – Вот он, вот он! – О, окажи мне правосудие, судья, и умертви убийцу Джованни!..

    Она стремительно подбежала к папе, заседавшему среди собрания, и бросилась перед ним на колени.

    Цезарь вскочил, как дикий зверь, потревоженный в своем логовище, и, казалось, был готов кинуться на несчастную еврейку. Однако, папа со страшной тревогой в лице, сам поднялся с места и воскликнул:

    – Проклятие тебе, Каин! Подойди ближе, и моя собственная рука... Гвардейцы, копья вверх!

    Меч Реджинальда тотчас сверкнул над головою коленопреклоненной еврейки.

    – Ну, теперь выслушай мое проклятие, – сказал тогда отец Бруно, стоявший перед блестящим собранием в суровом величии зловещего пророка древних времен, с горевшими дикой злобою глазами. – Выслушайте меня, Родриго и Цезарь Борджиа! Небу стали, наконец, нестерпимы ваши преступления, – земле и небу. Тираны, угнетатели, изменники! Час суда, справедливого возмездия и разрушения близок! Повелеваю вам через час предать свои отвратительные души праведному мнению, и пусть ответ на мое требование решит, пророк ли я, посланный Богом, или лживый обманщик из ада.

    – В самом деле, со мною поступают ужасно! Отцеубийца, ты отравил мое питье? – воскликнул Александр, побледнев, как мертвец, и после короткой борьбы пошатнулся и был отведен Реджинальдом к своему креслу.

    – Мое сердце в огне, но в этом я не повинен, Александр. Адский колдун, ты отравил меня? – сказал доминиканцу Цезарь, в груди которого уже начал действовать яд.

    – Нет, я только заменил головки на бутылках серебряных ради почетного отличия, подобающего вашему сану и вашим заслугам, – со страшной улыбкой ответил ему отец Бруно.

    – Унесите меня прочь отсюда! Я умираю! Рыцарь, в Ватикан, не в замок Ангела, – простонал папа и, бросив ужасный взор на Цезаря, прибавил: – это – правосудие!

    После того он без сознания склонился на руки подоспевших к нему Реджинальда и Бурчардо.

    – Противоядия! Противоядия! Нотта и Морта! Тысячу золотых тому, кто приведет сюда одну из них! – крикнул Цезарь.

    – Ваша светлость, они обе умерли, когда я покидал крепость Святого Ангела. Епископ д'Энна прибыл со страшными вестями, – сказал Мигуэлото, только что вбежавший в зал пиршества и с ужасом смотревший на потрясающее зрелище.

    Мириам тотчас же увидала его и с криком испуга выскочила из-за кресла папы, после чего кинулась опрометью в одну из крытых аллей виноградника.

    – О, никакой надежды более не осталось! – кричал Цезарь, шатаясь и бледнея, как смерть. – Все пропало! Отрава горит в моих жилах! Однако, мщение! Мигуэлото, хватай колдуна! Он отравил нас. Отец, не считайте меня своим убийцей! Помогите!.. Фиамма!.. О, Фиамма! Противоядия! Огненные фигуры! Черная в сверкающей чалме. Прочь его! Он вырывает у меня сердце своими раскаленными щипцами! Все эти чудовищные образы. Пламя... пламя! Так это и есть ад? Ужас! Ужас! Помогите... спасите, Фиамма, помоги!

    И герцог Романьи, в свою очередь, рухнул без памяти наземь.

    Когда с поразительной быстротой по Риму распространилось известие, что папа лежит при смерти в Ватикане, а герцог Романьи в таком же состоянии в замке Святого Ангела, в городе тотчас возникли беспорядки, грозившие всеобщей гибелью.

    Еще неделю томился папа в жестоких предсмертных страданиях, пользуясь до самого конца заботливым уходом Реджинальда Лебофора.

    Об участи Цезаря не знали ничего достоверного. Ходила только смутная молва, что он еще жив и что какая-то колдунья избавила его от действия отравы разными снадобьями. Однако, телесные муки, казалось, не сломили силы и энергии его духа, и, как только стало известно, что папа скончался, его солдаты заняли Ватикан, откуда Реджинальд успел своевременно удалиться. Фабио выступил с сильным войском в Рим и угрожал гибелью всем Борджиа. Реджинальд поспешил ему навстречу и скрежетал зубами от ярости, когда услышал, что Паоло Орсини в последние минуты просил передать английскому рыцарю просьбу уехать в Англию не ранее того, как он отомстит за его смерть уничтожением тиранов.

    Относительно участи, постигшей Мириам, не удалось получить верные сведения, но, когда мстители проезжали по мосту в замок Святого Ангела, старый лодочник Чиавоне причалил к берегу с женским трупом, который он вытащил из речной тины. Это было мертвое тело Мириам. Однако, добровольно или насильственно нашла она смерть в волнах Тибра, осталось навсегда неразгаданной тайной.

    Фабио Орсини и Реджинальд решили отомстить Цезарю, но значительные боевые силы, которыми герцог Романьи занял Ватикан и крепость Святого Ангела, а также приказы кардинальской коллегии, взявшей на себя управление городом и старавшейся удалить оттуда все враждующие партии на время выборов нового папы, сильно затрудняли эту задачу. Тогда Фабио вздумал подстрекнуть фанатическое безумие народа, прося помочь ему освободить отца Бруно из рук Цезаря. Народная ярость вспыхнула при этом с такою силой, что римляне потребовали оружия, собираясь идти на приступ крепости Святого Ангела. Однако, этот замысел был внезапно разрушен встречным народным движением, вызванным партией Борджиа. Было объявлено, что колдун в монашеской рясе потребовал, чтобы Божий суд огнем доказал непреложность его пророческой миссии и несправедливость взведенного на него обвинения, и Цезарь разрешил произвести это торжественное испытание всенародно на площади Святого Петра.

    Любопытство и фанатизм черни были возбуждены до крайности. Фабио с Реджинальдом решили присутствовать на этом зрелище, чтобы воспользоваться каждым благоприятным случаем для возмущения народа, и надежде, что доминиканец потребовал Божьего суда лишь с целью искать защиты у своих приверженцев и врагов Борджиа.

    Костер был воздвигнут. Лебофор и Фабио с конным отрядом отборного войска были готовы действовать, как только представится удобный момент. Бруно Ланфранки явился, окруженный многочисленной стражей. Мигуэлото шел с ним рядом с обнаженной головой. Бруно шел, откинув капюшон и потупив взор, но ни в его поступи, ни в чертах ничто не указывало на твердую решимость подвергнуться страшному Божьему суду. Вдруг Биккоццо, проложив себе дорогу в густой толпе, кинулся к ногам отца Бруно и стал молить его сказать только слово, после чего народ немедленно освободит его. В несметной толпе, запрудившей площадь, поднялось страшное волнение. Но Бруно мановением руки водворил молчание и стал держать воодушевленную речь народу, в которой изъявил свое непоколебимое намерение предать себя пламени.

    Реджинальд был склонен освободить его насильно, но Фабио Орсини поддался общему суеверному волнению и просил своего друга выждать результата.

    Костер был подожжен, и пламя взвилось высоко кверху. Реджинальд хотел сделать еще попытку подстрекнуть народ к освобождению монаха, как вдруг возглас Бэмптона: – «Берегитесь! Измена!» заставил его вздрогнуть. Верный старый оруженосец кинулся к нему и успел еще вовремя заслонить его собою, чтобы принять в грудь смертельный выстрел, направленный в молодого рыцаря.

    Увидав неудачу своего покушения, Мигуэлото крикнул своим конным солдатам, чтобы они спешили обратно в крепость Святого Ангела, но Лебофор яростно поскакал за ним вдогонку и настиг каталонца на мосту замка. Однако у Мигуэлото не было охоты меряться силами с разъяренным противником, да не было и времени: испуганная лошадь Мигуэлото прыгнула вместе с ним самим через перила в реку. Бэмптон умер в объятиях своего юного повелителя с последним словом:

    – Домой! Домой!

    Кардиналы употребили все средства, чтобы восстановить спокойствие в городе перед избранием нового папы, и по соглашению с посланниками иностранных держав было решено, что Цезарь, Орсини и Колонна должны оставить город со всеми своими войсками. Реджинальд не хотел уезжать, пока партия Борджиа не выступит из Рима, и остановился у городских ворот. Вскоре появились носилки, у которых двенадцать алебардистов несли некогда столь могущественного властелина. Реджинальд выразил желание переговорить с Цезарем, как вдруг подскакал паж в надвинутом на глаза берете и поднял свою секиру, как будто считая возможным оказать какое-либо сопротивление, если бы английский рыцарь воспылал враждебными намерениями. Реджинальд передал ему свою железную перчатку с просьбою доложить Цезарю о вызове.

    – Удержите ее, рыцарь, при себе, – ответил юноша. – Это бесполезно, он не может отвечать вам. Некогда столь могучий ум потрясен, и не осталось больше ни одного столба, чтобы подпереть падающее здание.

    В это время Цезарь сам отдернул занавеску своих носилок, свирепо и упрямо посмотрел на своего противника и воскликнул:

    – Подай мне перчатку, Фиамма! Я хочу жить, хотя бы только для того, чтобы отомстить этому рабу, разрушившему все мои планы создания могучей империи.

    Реджинальд хотя и обманулся в своем расчете расквитаться с заклятым врагом и потерял надежду на все, все же не мог заставить себя вернуться в свое отечество и однажды, в момент полного уныния, решился отпустить обратно в Англию своих стрелков и хлопотать о принятии его в орден иоаннитов. Покинув Рим, он отплыл на остров Родос, в то время главное владение ордена. Однако, некоторое время спустя молодой англичанин был так возмущен распущенностью иоаннитских рыцарей, что изменил свое намерение.

    К тому же произошло событие, подавшее ему новую надежду удовлетворить свою жажду мщения.

    Падение Цезаря Борджиа произошло так же быстро, как и его возвышение, а после того, как физическое действие отравы было ослаблено, больного постиг душевный недуг. Ярость его врагов несколько утихла, когда они отняли у него всю власть и все его владения. Испанцы отправили некогда победоносного вождя в качестве пленника в свое отечество, где он просидел два года в одном укрепленном замке, пока не вырвался на свободу с помощью своего верного пажа Фиаммы, делившей его заточение. Цезарь бежал в Наварру, король которой, его тесть, принял его с распростертыми объятиями. В войне между королем и его вассалами Борджиа стяжал вновь свою былую военную славу, и молва об этом побудила Реджинальда оставить свое намерение поселиться на Родосе. Вновь воспылав жаждой мщения, он отправился через Францию в Наварру и прибыл в город Виенну, который был осажден королем наваррским и Цезарем Борджиа. Лебофор поступил добровольцем на службу владетельного князя Виенны, и прибытие этого знаменитого английского рыцаря вдохнуло новое мужество в осажденных. Они отважились на вылазку. Последовала общая битва, и осажденные потерпели в ней поражение. Когда Цезарь слишком рьяно пустился преследовать беглецов, ему внезапно преградил дорогу рыцарь в ненавистном и зловещем для него одеянии иоаннитского ордена.

    – Цезарь Борджиа, – громко воскликнул Реджинальд, – я явился к тебе за своею железной перчаткой!

    Через минуту, думая, что противник успел приготовиться к битве, он взял копье наперевес и кинулся на герцога. Тот как будто внезапно обессилел, и Лебофор почувствовал, что оружие врага лишь слабо скользнуло по его груди, тогда как его собственное копье, пробив доспехи Цезаря, вонзилось ему в тело, и кровь хлынула из раны. Цезарь еще твердо держался в седле, пока, наконец, упал навзничь на руки пажа, который, соскочив с лошади, едва успел подхватить его. Тяжесть герцога пригнула верного слугу к земле. Тогда Реджинальд в свою очередь также спрыгнул с коня, чтобы поспешить ему на помощь. Паж снял шлем со своего раненого господина.

    Опершись на локоть, Цезарь уставился на Лебофора взором, а юноша-паж старался унять кровь, лившуюся из глубокой раны.

    – Не суетись, не суетись, Фиамма, все напрасно! Видишь, он явился схватить меня, – сказал Борджиа глухим тоном ужаса. – Это – Джованни!

    – Нет, я – Реджинальд Лебофор и явился, чтобы заставить тебя поплатиться за все преступления! Жаль только, что тебе не пришлось умереть смертью злодея.

    – Реджинальд Лебофор! Ну, тогда человеческое ли ты существо, или... порождение ада... Фиамма, пусти меня! – воскликнул Цезарь и оттолкнул руку, зажимавшую ему шарфом рану.

    Он с нечеловеческим усилием вскочил на ноги, чтобы кинуться на своего врага, но почти моментально рухнул наземь возле коленопреклоненной Фиаммы.

    Много лет не мог позабыть Реджинальд Лебофор вопль испуга, вырвавшегося у нее, когда она увидела смертельную бледность окровавленного трупа, голову которого несчастная еще старалась безуспешно приподнять.

    Приближение отряда наваррских всадников заставило английского рыцаря подумать о собственной безопасности, и он покинул пажа на груди слишком горячо любимого, жестокого повелителя, этого гения коварства, наконец покинувшего земной мир, который он осквернял своими ужасными преступлениями. История занесла их на свои бесстрастные, правдивые страницы, и имя Борджиа считается вечным позором человечества.