|
||||
|
ТОМ 21 ГЛАВА ПЕРВАЯ БРАУНШВЕЙГСКАЯ ФАМИЛИЯ
Императрица Анна скончалась; присягают внуку ее, императору Иоанну III Антоновичу; но император новорожденный младенец, кто же будет управлять? В сенатской типографии печатают устав о регентстве: покойная государыня распорядилась, будет регент. Устав вышел из типографии; в нем читают: «По воле божеской случиться может, что внук наш в сие ему определенное наследство вступить может в невозрастных летах, когда он сам правительство вести в состоянии не будет; того ради всемилостивейше определяем, чтоб в таком случае и во время его малолетства правительство и государствование именем его управляемо было чрез достаточного к такому важному правлению регента, который бы как о воспитании малолетнего государя должное попечение имел, так и правительство таким образом вел, дабы по регламентам, и уставам, и прочим определениям и учреждениям, от дяди нашего, государя императора Петра Великого, и по нем во время нашего благополучного государствования учиненным, как в духовных, военных, так в политических и гражданских делах поступано было без всяких отмен. К чему мы по всемилостивейшему нашему матернему милосердию к империи нашей и ко всем нашим верным подданным во время малолетства упомянутого внука нашего, великого князя Иоанна, а именно до возраста его семнадцати лет, определяем и утверждаем сим нашим всемилостивейшим повелением регентом государя Эрнста Иоанна, владеющего светлейшего герцога курляндского, лифляндского и семигальского, которому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные, и сверх того в какие бы с коею иностранною державою в пользу империи нашей договоры и обязательство вступил и заключил, и оные имеют быть в своей силе, как бы от самого всероссийского самодержавного императора было учинено, так что по нас наследник должен оное свято и ненарушимо содержать. Не менее же ему, регенту, по такой ему порученной власти вольно будет о содержании сухопутной и морской силы, о государственной казне, о надлежащих по достоинствам и по заслугам к Российской империи всяких награждениях и о всех прочих государственных делах и управлениях такие учреждения учинить, как он по его рассмотрению запотребно в пользу Российской империи изобретет. А ежели божеским соизволением оный любезный наш внук, благоверный великий князь Иоанн, прежде возраста своего и не оставя по себе законнорожденных наследников преставится, то в таком случае определяем и назначиваем в наследники первого по нем принца, брата его, от нашей любезнейшей племянницы, ее высочества благоверной государыни принцессы Анны, и от светлейшего принца Антона Ульриха, герцога Брауншвейг-Люнебургского, рождаемого, а в случае и его преставления — других законных из того же супружества рожденных принцев, всегда первого, и при оных быть регентом до возраста их семнадцати же лет упомянутому ж государю Эрнсту Иоанну, владеющему светлейшему герцогу курляндскому, лифляндскому и семигальскому; в таком случае, ежели б паче чаяния по воли божеской случиться могло, что вышеупомянутые наследники, как великий князь Иоанн, так и братья его, преставятся, не оставя после себя законнорожденных наследников, или предвидится иногда о ненадежном наследстве, тогда должен он, регент, заблаговременно с кабинет-министрами, и Сенатом, и генералами-фельдмаршалами, и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора изобрать и утвердить; и по такому согласному определению имеет оный Российской империи сукцессор в такой силе быть, якобы по нашей самодержавной императорской власти от нас самих избран был. И яко мы вышеописанное определение по довольному и здравому рассуждению в пользу нашей империи и всех наших верных подданных учинили, того ради и чрез сие всемилостивейше повелеваем, чтоб все государственные чины в управлении по должностям своим дел оных регенту были во всем так, как нам, послушны и в пользу империи все его повеления и учреждения исполняли. А между тем неизменно уповаем, что оный определенный от нас регент по имеющей чрез многие годы к нам верной ревности оставшей нашей императорской фамилии достойное и должное почтение показывать и по их достоинству о содержании оных попечение иметь будет. И яко, с одной стороны, такое регентское правление его любви герцогу курляндскому натуральным образом не инако как тягостно и трудно быть может и он сию тягость при Этот акт был напечатан 18 октября; на другой день, 19 числа, печатают указ императора Иоанна III: «По указу его императорского величества, будучи в собрании, Кабинет, Синод, Сенат обще с генералами-фельдмаршалами и прочим генералитетом по довольном рассуждении согласно определили и утвердили: его высококняжескую светлость от сего времени во всяких письмах титуловать по сему: его высочество, регент Российской империи герцог курляндский, лифляндский и семигальский». И только через четыре дня вышел указ императора титуловать высочеством «вселюбезнейшего его государя отца принца Антона Ульриха». Заметили странность в распоряжении о наследстве: в случае бездетной смерти императора Иоанна ему должны были наследовать родные братья его от того же брака Анны Леопольдовны с принцем Антоном. Это распоряжение имело такой смысл, что если бы принц Антон и все сыновья его умерли или если бы Анна Леопольдовна развелась с принцем Антоном и вышла замуж за другого, то дети ее от второго брака лишались права на престол, следовательно, это право делалось принадлежностью не внука царя Иоанна Алексеевича, но принца Антона Брауншвейгского. Распоряжение о престолонаследии составлял Остерман, в котором трудно было предположить ненамеренное допущение такой странности; гораздо легче предположить, что Остерман, будучи самым ревностным приверженцем принца Антона и зная нерасположение к нему жены его, Анны Леопольдовны, хотел этим выражением — «от того же брака» — заставить ее сохранить брачную связь с принцем Антоном. Бестужев, писавший распоряжение о регентстве Бирона, должен был повторить это условие, чтоб не розниться с только что объявленным манифестом о престолонаследии. Более внимательные могли заметить и другую странность в упомянутых актах: при вопросе об избрании государя и о новом регентстве, в случае если бы Бирон сложил с себя звание регента, необходимо было участие кабинет-министров. Сената и генералитета, о Синоде ни слова; только когда надобно было дать Бирону титул высочества, то является и Синод. Как бы то ни было, в первые минуты все эти распоряжения прошли беспрепятственно, и герцог курляндский стал управлять Российскою империею; беспрекословное повиновение всех оправдывало последнее слово умирающей Анны своему фавориту: «Небось». Бирон начал милостями. Еще в царствование Анны был возвращен из ссылки князь Александр Черкасский и жил в своих деревнях; теперь регент возвратил ему камергерский чин и позволил приезжать из деревень в Москву и другие места и жить свободно, где захочет. Василию Кирилловичу Тредиаковскому из конфискованного имения Волынского выдано 360 рублей, сумма, равная годовому жалованию Василия Кирилловича. Издан был манифест о строгом соблюдении законов, о суде правом, беспристрастном, во всем, повсюду равном, без богоненавистного лицемерия, и злобы, и противных истине проклятых корыстей; избавлены были от наказания преступники, кроме виновных по двум первым пунктам — воров, разбойников, смертных убийц и похитителей многой казны государственной. Сбавлено на 1740 год по 17 копеек с души. Сделано распоряжение, чтоб часовым в зимнее время давались шубы, ибо в великие морозы без шубы они претерпевают великую нужду. Бирона-фаворита упрекали за роскошь, введенную им в царствование Анны; Бирон-регент запрещает носить платье дороже четырех рублей аршин. Из других распоряжений в регентство Бирона заметим следующие. Президент Коммерц-коллегии фон Менгден успокоился, уверившись, что немцы не пропадут, и представил в Сенат, что необходимо из кадетского корпуса взять в Коммерц-коллегию четверых кадет, двоих русских и двоих иноземцев, и быть им под особенным присмотром президента в офицерском ранге и с офицерским жалованьем, а когда несколько лет в коллегии послужат и окажут усердие в делах, то производить их на вакантные места в члены коллегии, чтоб не было нужды искать посторонних. Сенат, признав это дело «весьма полезнейшим», потребовал от Кабинета общего рассуждения, после которого предложение Менгдена было одобрено. При этом ни Сенат, ни Кабинет не обратили внимания на то, зачем потребовано кадет равное число из русских и из иноземцев? После уничтожения Главного магистрата в Петербурге оставалась ратуша, но еще в 1739 году велено было Сенату иметь рассуждение об учреждении в Петербурге магистрата; теперь Сенат доложил, что за многонужнейшими делами рассуждения о магистрате учинить невозможно; но до учреждения магистрата не соизволено ль будет определить ныне в ратушу одного члена с жалованьем; этому члену необходимо быть для того, что в нынешней ратуше без главного командира бурмистры, ежегодно переменяющиеся, не имеют ни попечения о распорядках городских, ни смелости к защите самих себя, отчего петербургские горожане пришли в крайнее изнеможение. Соизволение последовало, и таким членом от короны был сделан статский советник Языков. Сенаторам действительно было не до рассуждения о петербургском магистрате: были дела многонужнейшие, общество волновалось под невыносимым гнетом стыда, оскорбленного народного чувства. Тяжел был Бирон как фаворит, как фаворит-иноземец; но все же он тогда не светил собственным светом и хотя имел сильное влияние на дела, однако, довольствуясь знатным чином придворным, не имел правительственного значения. Но теперь этот самый ненавистный фаворит-иноземец, на которого привыкли складывать все бедствия прошлого тяжелого царствования, становится правителем самостоятельным; эта тень, наброшенная на царствование Анны, этот позор ее становится полноправным преемником ее власти; власть царей русских, власть Петра Великого в руках иноземца, ненавидимого за вред, им причиненный, презираемого за бездарность, за то средство, которым он поднялся на высоту. Бывали для России позорные времена: обманщики стремились к верховной власти и овладевали ею, но они по крайней мере обманывали, прикрывались священным именем законных наследников престола. Недавно противники преобразования называли преобразователя иноземцем, подкидышем в семью русских царей; но другие и лучшие люди смеялись над этими баснями. А теперь въявь, без прикрытия иноземец, иноверец самовластно управляет Россиею и будет управлять семнадцать лет. По какому праву? Потому только, что был фаворитом покойной императрицы! Какими глазами православный русский мог теперь смотреть на торжествующего раскольника? Россия была подарена безнравственному и бездарному иноземцу как цена позорной связи! Этого переносить было нельзя. Даже иностранцы, недавно приехавшие в Россию, не могли не заметить, что на лице каждого из русских была написана горесть, вследствие чего надобно ожидать всевозможных беспокойств и смятений; русские понимали, что герцог курляндский унизил их государыню в глазах целой Европы и покрыл ее вечным стыдом, который она унесла с собою в могилу. В негодовании и горе они жаловались и на несправедливость, оказанную цесаревне Елисавете; говорили, что если уже регентом непременно должен быть иноземец, то более прав имел на него отец императора, принц Брауншвейгский; другие говорили, что если уже надобно подвергаться неудобствам государева малолетства, то почему же не призван на престол молодой герцог голштинский, который по летам своим мог бы гораздо скорее освободить Россию от регентства, чем Иоанн Антонович. Замечая всеобщее неудовольствие, иностранные министры писали об опасном положении регента и объясняли его желание занимать эту должность страхом очутиться в Митаве в кругу надменного и беспокойного дворянства, которое его ненавидит, страхом быть принуждену удалиться в свои имения Вартенберг в Силезии или Биген близ Франкфурта-на-Одере, где он был бы в руках австрийского или прусского правительств, одинаково ему враждебных. Уже толковали, что для утверждения себя в России Биронне ограничится регентством, что он соблазнится примером персидского Кулы-хана, который свергнул с престола молодого шаха и сам занял его место; уже толковали, что Бирон, неравнодушный к цесаревне Елисавете, женится на ней и таким образом приобретет право на престол русский. Эти толки усиливали всеобщее недовольство новым порядком, которое высказывалось в разных слоях общества при удобных случаях. Роптали, слыша, как в церквах после императора, его матери и цесаревны Елисаветы поминали иноверного герцога Курляндского. Роптала гвардия. Во всех дворцовых переворотах в России в XVIII веке мы видим сильное участие гвардии; но из этого вовсе не следует, что перевороты производились преторианцами, янычарами по своекорыстным побуждениям, войском, оторванным от страны и народа; не должно забывать, что гвардия заключала в себе лучших людей, которым были дороги интересы страны и народа, и доказательством служит то, что все эти перевороты имели целью благо страны, производились по национальным побуждениям. Гвардия была против Бирона; гвардейцы говорили громко, публично: «Тецерь нечего делать, пока матушка-государыня не предана земле; а там, как вся гвардия соберется, то уж…». Гвардия ждала погребения Анны, чтоб начать действовать против ее распоряжения относительно регентства. Но в гвардии были люди, которые по природе своей не могли долго ждать. Поручик Преображенского полка Петр Ханыков, стоявший в Летнем дворце на карауле во время кончины Анны, когда услыхал, что правителем назначен Бирон, не утерпел и сказал: «Для чего так министры сделали, что управление империею мимо родителей императора поручили герцогу Курляндскому?» Через два дня, 20 октября, Ханыков приехал настройку казарм и, увидавши сержанта своего полка Алфимова, опять не утерпел и сказал: «Что мы сделали, что государева отца и мать оставили? Они, думаю, на нас плачутся, а отдали все государство какому человеку, регенту! Что он за человек? Лучше бы до возраста государева управлять отцу императора или матери». Алфимов отвечал: «Это было бы справедливо». Согласие сержанта ободрило Ханыкова, он продолжал: «Какие вы унтер-офицеры, что солдатам об этом не говорите! У нас в полку надежных офицеров нет, не с кем посоветоваться и надеяться не на кого, разве вы, унтер-офицеры, станете об этом толковать солдатам. И я уже об этом здесь при строении казарм и в других местах многим солдатам говорил, и солдаты все на это позываются, говорят, что напрасно мимо государева отца и матери регенту государство отдали, и бранят нас, офицеров, также и унтер-офицеров, для чего не зачинают, что если им, солдатам, зачать нельзя, и, как был для присяги строй, напрасно тогда о том не толковали. А кабы гренадерам только сказал, то б все за мною пошли о том спорить: они меня любят; и офицеры, побоявшись того, все б стали солдатскую сторону держать. Только я, скрепя уже свое сердце, гренадерам о том не говорил, для того что я намерения государыни-принцессы не знаю, что угодно ли ей то будет. На другой день сержант Алфимов встречается еще с офицером Михайлою Аргамаковым, который говорит то же самое и еще сильнее плачет: «До чего мы дожили и какая нам жизнь? Лучше бы сам заколол себя, что мы допускаем до чего, и, хотя бы жилы из меня стали тянуть, я говорить этого не перестану». Алфимов тотчас передал Ханыкову, что нашелся надежный офицер, с которым посоветоваться можно. «Если бы я, — сказал Ханыков, — повидался с Михайлою Аргамаковым, посоветовался бы с ним и проведали бы от государыни принцессы, угодно ли ей это будет, то я здесь и Аргамаков на Петербургском острову учинили бы тревогу барабанным боем и гренадерскую свою роту я привел бы к тому, чтоб вся та рота пошла со мною, а к тому б пристали и другие солдаты, и мы б регента и сообщников его, Остермана, Бестужева, князь Никиту Трубецкого, убрали. Ко мне Трубецкой и добр был, только он с ними больше в тех делах сообщником имеется и у регента на ухе лежит; однако завтра пойду на Васильевский остров и увяжусь с Михайлою Аргамаковым. Слышал я от солдата Преображенского полка, который ходит к регентовым служителям, что регентово намерение есть ко всем милость показать, между тем и в Преображенский полк больших (высоких ростом) из курляндцев набрать, отчего полку будет красота: вот, ничего не видя, хотят немцев набрать и нас из полку вытеснить». Ханыков в своих разговорах обнаруживал больше всего злобы на Остермана и князя Трубецкого и тем показывал, как мало в гвардии знали настоящие отношения и расположения лиц, стоявших наверху; это, разумеется, происходило оттого, что высокопоставленные лица не отличались смелостью, не имея средств и способностей действовать впереди во имя известных интересов и убеждений, отличались осторожностью и скрытностью в такое смутное и тяжелое время, и если кому из них случалось проговориться, то, испугавшись, старался еще более притвориться усердным к существующему порядку, еще более надвинуть маску на лицо. Остерман был знаменит этою осторожностью, этим притворством, и, разумеется, никакие Ханыковы не могли проникнуть в глубину его души и усмотреть неприязнь к регенту, тогда как в действительности эта неприязнь была сильная: Бирон, и не будучи еще регентом, не мог переносить оракула и сначала подставил против него Волынского, а теперь Бестужева, вследствие чего Остерман перестал быть душою Кабинета; а в регентство Бирона он должен был опасаться еще худшего: с Бестужевым ему нельзя было ужиться, а Бестужев не Волынский. Люди более проницательные, чем Ханыков с товарищами, министры иностранные писали, что Остерман поставлен в унизительное положение, в каком до тоге времени никогда не был. Генерал-прокурор князь Никита Трубецкой в первом порыве негодования проговорился, перед кончиною Анны он имел неосторожность сказать: «Хотя герцога курляндского регентом и обирают, только, как скоро императрица скончается, мы это переделаем». Императрица скончалась, герцог курляндский был провозглашен регентом — и генерал-прокурор является одним из самых ревностных его приверженцев, и это не противоречило его прежнему заявлению; он говорил: «мы переделаем», а не «я переделаю», и так как множественного числа не оказывалось, то князь Никита в единственном числе служил Бирону, возбуждая этим неудовольствие патриотов. Ханыков не знал, на кого особенно сердиться: погубил его не князь Никита Трубецкой, хотя, как ему казалось, и лежал на ухе у регента; погубил его и не хитрый иноземец Остерман, погубил его другой кабинет-министр, Бестужев-Рюмин, главный приверженец Бирона по тесной связи своих интересов с интересами регента, потому что Бестужев держался только Бироном и необходимо падал вместе с ним. 22 октября Алфимов был у другого сержанта, Акинфиева, и здесь встретился с вахмистром конногвардии Камыниным, который говорил: «Хотят ныне к солдатству милость казать и за треть жалованье выдать, доимку не взыскивать и, с которых доимка взята, возвратить; а из гвардейских полков дворян отпустить в годовой отпуск и вычетными из жалованья их деньгами хотят казармы достраивать и тем солдатство и всех приводят к милости. Чудесно, что господа министры допустили кого править государством! Вот мне и дядюшка Бестужев, а какой он министр? Вот коли бы Михайла Аргамаков сделал подписку…» Но агент-подстрекатель не дождался подписки и в тот же вечер донес дядюшке Бестужеву на Ханыкова, Аргамакова и Алфимова, которые на другой же день были арестованы; на пытке они не сказали ничего нового. Бестужев служил верную службу своему благодетелю — Бирону. Капитан Бровцын рассказывал кабинет-секретарю Яковлеву: «Однажды, будучи на Васильевском острову с несколькими солдатами, плакал я о том, что Бирон учинен регентом; увидя это, Бестужев погнался за мною с обнаженною шпагою, так что я насилу мог уйти в дом Миниха». Другой кабинет-министр, тело Кабинета, князь Черкасский, не отстал от Бестужева в верной службе регенту. О движениях Ханыкова знали другие офицеры и действовали против Бирона, когда Ханыков был уже схвачен. Служивший в Ревизион-коллегии подполковник Пустошкин еще 6 октября, когда узнали о назначении принца Иоанна наследником престола, имел со многими разговоры, что надобно от российского шляхетства подать челобитную о назначении регентом принца Брауншвейгского. 21 октября он был в гостях у кабинет-секретаря Яковлева и говорил о том же с другими гостями, причем хозяин Яковлев сказал: «Чем вам там пустое балякать, подите о том бейте челом чрез графа Остермана или князя Черкасского, а ежели меня спросят, то знаю я, на каком основании то делано». На другой день Пустошкин явился к князю Черкасскому и объявил, что их собралось много, между ними офицеры Семеновского полка, а из Преображенского поручик Ханыков и все они желают, чтоб правительство было поручено принцу Брауншвейгскому. Когда Черкасский спросил, кто его к нему послал, то Пустошкин отвечал, что послал его граф Михайла Головкин. От Черкасского Пустошкин отправился к графу Головкину и рассказал ему, в чем дело; Головкин отвечал: «Что вы смыслите, то и делайте: однако ж ты меня не видал и я от тебя сего не слыхал; а я от всех дел отрешен и еду в чужие краи». Головкин был из числа вельмож, недовольных настоящим регентством; как родственник принцессы Анны по жене (урожденной Ромодановской, двоюродной сестры императрицы Анны по матери), он надеялся получить важное значение, если бы Анна была назначена правительницею; при ссоре принцессы с Бироном в последнее время царствования Анны Головкин стал на сторону принцессы и позволил себе «вольные речи» о фаворите, за что подпал гневу императрицы, а теперь, при регентстве Бирона, был от всех дел отрешен и ехал в чужие краи. Головкин отрекся от всякого участия в предприятии против Бирона; но Черкасский пошел дальше: он отправился к регенту и донес на Пустошкина, который и был схвачен. Офицеры, хотевшие свергнуть Бирона, рознились относительно вопроса, кому быть его преемником: одни указывали на мать, другие — на отца императора. Понятно, что не обошлось без движения между людьми близкими, домашними к принцу и принцессе Брауншвейгским. На другой день после взятия Пустошкина и Ханыкова с товарищами пришел донос на секретаря конторы принцессы Анны Михайлу Семенова в том, что он заподозревал указ императрицы Анны о регентстве, будто бы он не был подписан собственною ее рукою. Семенов на допросах указал уже на известного нам кабинет-секретаря Яковлева: тот признался, что действительно внушал Семенову сомнение насчет подлинности указа, признался, что не донес о разговоре своем с Пустошкиным и товарищами его, потому что «всегда имел усердие больше к стороне родителей его императорского величества, а правительство государственное желает, чтоб было в руках их же, родителей его императорского величества; Семенов внушал подозрение насчет указа для того, чтоб сообщено то было родителям его императорского величества, ибо он, Яковлев, чрез то уповал, в случае ежели бы государственное правительство чрез что ни есть перешло в руки их высочеств, дабы он, Яковлев, мог тогда избегнуть от следствия и беды и получить от их высочеств милость, ибо как по кончине ее императорского величества для проведывания, что о нынешнем правлении в народе говорят, надевая худой кафтан, хаживал он собою по ночам по прешпективной (Невскому проспекту) и по другим улицам, то слышал он, что в народе говорят о том с неудовольствием, а желают, чтоб государственное правительство было в руках у родителей его императорского величества». Легко понять, с каким чувством Бирон должен был узнать, что в гвардии движение против него, что в народе его не хотят иметь регентом, а хотят родителей императора. Принц и принцесса Брауншвейгские — заклятые его враги с тех пор, как Анна Леопольдовна отказалась выйти замуж за его сына; эти принц и принцесса пользуются расположением в войске и народе, для них хотят отнять у него регентство. Мы видели, что Бирон во время своего фавора привык раздражаться, выходить из себя при первом сопротивлении и не разбирать средств, чтоб отделаться от человека, осмелившегося стать к нему во враждебные отношения. Но теперь дело шло не о каком-нибудь беспокойном человеке, решившемся высказаться против фаворита, теперь дело шло не о каком-нибудь Волынском, теперь дело шло о могущественных соперниках, которые опираются на свои права, признаваемые войском и народом, и которые поэтому легко могут отнять у него власть, и больше чем власть; теперь Бирон действует уже по инстинкту самосохранения, а известно, как люди действуют, когда руководятся инстинктом самосохранения, особенно такие люди, как Бирон. Регент едет к герцогу Брауншвейгскому и начинает кричать на него, что он затевает смуту, кровопролитие, надеется на свой Семеновский полк, но его, Бирона, не испугает. Люди, которые кого-нибудь боятся, обыкновенно говорят этому кому-нибудь, что не боятся, что их нельзя испугать. Бирон повторил эту сцену с принцем и его женою, когда они приехали к нему: тут, когда принц без намерения положил руку на ефес своей шпаги, то Бирон принял это движение за угрозу и, ударяя рукою по своей шпаге, сказал: «Я готов и этим путем с вами разделаться, если вы этого желаете». Бирон не довольствовался вскрытием движений Ханыкова, Аргамакова, Пустошкина, Семенова: ему хотелось узнать что-нибудь подробнее о движениях самого принца и принцессы Брауншвейгских. С этою целью он велел арестовать адъютанта принцева Петра Граматина и подвергнуть допросу. Граматин показал, что когда во время предсмертной болезни императрицы Анны принцу Антону дали знать о подписке какой-то бумаги в Кабинете, то он говорил Граматину: «Чинится подписка в Кабинете: подписываются генералитет и гвардии офицеры, только о чем, неведомо, а меня не пригласили. Знать, они подписывают то, что мне ведать не следует, и, конечно, что-нибудь о наследстве престола подписывают. Сказывал мне прусский посланник Мардефельд, будто до возраста великого князя будет учинен для правления Тайный верховный совет и в том Совете будут заседать супруга моя, герцог курляндский, три кабинет-министра, фельдмаршал Миних, генерал Ушаков и кн. Куракин, а про меня ничего не упомянул, только я его речам не верю». Граматин сказал на это, что может быть и так, только лучше бы, чтоб правление государственное было поручено одной персоне, потому что наши министры между собою будут не согласны и чрез то государству не будет пользы. Принц поручил Граматину разведывать всячески о подписке. На другой день принц спросил Граматина, разведал ли он что-нибудь, и тот отвечал, что ничего не узнал; тогда принц сказал, что слышал о назначении регентом герцога Курляндского. После этого разговора Граматин вышел в другую комнату и нашел там секретаря Семенова, подле которого сел и спросил: «Что ты делаешь?» Тот отвечал: «Ох, что нам, братец, делать: худо у нас делается». «А что, разве ты слышал что-нибудь?» — спросил Граматин. «Да, мы нынче остаемся овцы без пастыря; знаешь ли ты, для чего подписка в Кабинете чинится? Доложи ты его светлости герцогу Брауншвейгскому, чтоб я был к нему допущен; я обо всем скажу; пусть его светлость на меня изволит положить эту комиссию; я сделаю, что дело может быть и переделано, только чтоб вперед я был защищен его светлости милостию». Граматин пересказал все принцу; тому и хотелось войти в сношения с Семеновым, и трусил: «А что если он попадется и объявит, что у меня был? Верно, у него есть какой-нибудь приятель у Андрея Ивановича Остермана, через него он это разведал». В таком трудном и опасном деле надобно с кем-нибудь посоветоваться, и принц посылает Граматина к брауншвейгскому посланнику Кейзерлингу спросить, как он думает, допускать ли к себе секретаря Семенова. Кейзерлинг присоветовал допустить Семенова, выслушать, обнадежив своею милостию и секретом. Но Семенов обещал переделать дело; можно ли на него в этом положиться? Граматин не верил, чтоб такой маленький человек мог сделать что-нибудь важное, и представил Кейзерлингу, что опасно положиться на Семенова относительно комиссии переделать то, что было подписано в Кабинете: «Когда ему поручится, а он не сделает и объявится, то после будет не без стыда». Кейзерлинг согласился, и принц только виделся с Семеновым, а никакой комиссии на него не возлагал. 19 октября принц завел с Граматиным разговор, что носятся слухи, будто императрица Анна завещание своеручно не подписала, подписано оно не ее рукою; императрица с начала своей болезни ни о каких государственных делах не говорила, тем менее о наследстве, все надеялась выздороветь. При этом принц сказал: «Надеюсь, что все бывшие нынче у регента министры могли заметить, с каким неудовольствием я был у него. Я намерен был нынче послать к Андрею Ивановичу Остерману за советом, чтоб завтра, когда при Летнем дворце соберутся на караул люди более тысячи человек, чтоб всех министров, которые будут в Кабинете, арестовать; только я этого уже не сделаю». Саксонскому посланнику Линару сам принц только рассказывал, что он спрашивал совета у Остермана и тот сказал: если принц имеет верную партию, то должен открыться и говорить; в противном случае лучше будет согласоваться с другими. Граматин также отвечал принцу, что решительные действия опасны: «Вашей светлости собою сказаться, что недовольны, не так прилично; разве когда государыня-принцесса изволит сказать, что недовольна, то и вашей светлости тогда о себе объявить пристойнее, а наперед надобно посоветоваться о том с министрами». Принц сказал на это: «Хотя я вижу, что супруга моя недовольна, однако она очень боится. Надеюсь, что о моем неудовольствии можно мне объявить Андрею Ивановичу Ушакову». Граматин отвечал, что можно, и тогда принц поручил ему переговорить об этом с адъютантом Ушакова Власьевым. Граматин увидал Власьева во дворце, в большой аудиенц-зале, и начал с ним разговор: «Что ты скажешь? Здорово живешь? Что у вас делается?» Власьев отвечал: «А что у нас делается? Ведь ты и сам знаешь, что у нас регент сделан. Что государыня принцесса и его светлость изволят об этом говорить?» «Сколько мне известно, — сказал Граматин, — они не очень довольны; только принц не знает, кому свое неудовольствие открыть из министров». «Да на что лучше нашего старика, — отвечал Власьев, — пусть ее высочество призвать изволит и о том объявить; он даст совет, как поступить». Когда Граматин передал эти слова принцу, тот велел ему сказать Власьеву, чтоб передал своему генералу Ушакову желание принца повидаться с ним, только, чтоб пришел по какому-нибудь делу и дал бы знать, когда придет. Граматин переговорил с Власьевым, Власьев с Ушаковым, и тот обещал побывать у принца. Между тем Кейзерлинг сдерживал рьяность придворных принца и принцессы Брауншвейгских. 19 октября Кейзерлинг был у принца и потом имел разговор с камер-юнкером Шелианом, который после этого разговора со слезами говорил Граматину: «Что нам делать, что посланника Кейзерлинга не можем уговорить, чтоб он присоветовал принцу спорить! Все говорит: молчите, молчите! А его светлости никакой опасности, чтоб молчать, нет; Кейзерлинг говорит, что когда принц станет спорить, то его могут арестовать; но кто может арестовать его светлость?» Граматин сказал ему: «Как его светлости начать спорить, когда государыня принцесса о том ничего говорить не изволит?» Шелиан отвечал: «Мы до того времени будем молчать, пока они с нами что хотят, то сделают». Граматин был у Кейзерлинга, когда тот получил известие, что принцу Брауншвейгскому дан титул высочества. Кейзерлинг сказал при этом: «Пусть они нас теперь повышают: я бы желал, чтоб они его светлость сделали генералиссимусом, а там мы их достанем». Тот же Кейзерлинг спрашивал Граматина: «Как ты думаешь, утвердится ли нынешнее определение о регентстве?» И когда Граматин отвечал, что, по его мнению, утвердится, то Кейзерлинг сказал: «Может быть, министры между собою впредь не будут согласны и чрез то последует какая-нибудь отменка. При вступлении императрицы Анны на престол сперва было сделано так и потом переделано в самодержавство». Граматин в заключение доносил, что принц Антон в последний разговор с ним сказал: «Видно, на то, что такое определение о регентстве сделано, есть воля божия, и я уже себя успокоил. Мы лучше хотим с супругою моею терпеть, нежели чрез нас государство обеспокоить». Принц Антон, по словам Граматина, успокоился; но Бирон не мог успокоиться. Принц Антон был недоволен, ему очень хотелось переменить постановление о регентстве, но недоставало смелости, уменья воспользоваться какою-нибудь благоприятною минутою; люди, к которым он обращался за советом — Остерман, Кейзерлинг, — сдерживали его, но не порицали его поведения, его желания, советовали только ждать удобного времени, составления многочисленной партии. А партия эта не могла составиться легко и скоро, волнение было сильное в гвардии; кроме названных лиц попался еще князь Иван Путятин, который рассуждал с своими товарищами, офицерами Семеновского полка, что государством следовало править принцу Брауншвейгскому; Путятин ходил во дворец, поручил там Шелиану передать принцу, что если его высочеству угодно, то некоторые из сенаторов его сторону держать будут; приезжал к капитану того же Семеновского полка Василью Чичерину с известием, что Аргамаков взят, и Чичерин отвечал: «И нам не миновать». Путятин сказал при этом: «Вот кабы полк был в строю, то бы, написав челобитную, и подали, чтоб государыня-принцесса приняла государственное правление». Напуганный и раздраженный этими открытиями, Бирон стал выживать Брауншвейгских из России; не только другим лицам, но и самому принцу и принцессе Анне говорил, что хочет вызвать в Россию молодого принца голштинского Петра. Чтоб отнять популярность у Брауншвейгских, Бирон говорил, что принцесса Анна называет русских канальями, а муж ее хотел генералов и министров арестовать и побросать в воду. 23 октября дан был указ о ежегодной выдаче родителям императора по 200000 руб. в год, а цесаревне Елисавете по 50000 руб., но в тот же день принц Антон был призван в чрезвычайное собрание кабинет-министров, сенаторов и генералитета. Бирон изложил собранию все дело на основании показаний, сделанных приверженцами Брауншвейгской фамилии в Тайной канцелярии, и спросил принца, чего ему хотелось. Тот со слезами отвечал, что хотел произвести бунт и завладеть регентством. Тут Ушаков начал говорить: «Если вы будете вести себя как следует, то все будут почитать вас отцом императора; в противном случае будут считать вас подданным вашего и нашего государя. По своей молодости и неопытности вы были обмануты; но если б вам удалось исполнить свое намерение, нарушить спокойствие империи, то я, хотя с крайним прискорбием, обошелся бы с вами так же строго, как и с последним подданным его величества». После этой грозной выходки управляющего Тайною канцеляриею начал говорить Бирон; говорил о своих правах, о действительности распоряжения покойной императрицы и кончил словами: «Так как я имею право отказаться от регентства, то, если это собрание сочтет вашу светлость больше меня к нему способным, я сию же минуту передам правление вам». Тут многие из присутствующих объявили, что просят герцога продолжать правление для блага всей земли. Тогда Бирон, указывая на лежавшее перед ним распоряжение покойной императрицы о регентстве, спросил Остермана: «Та ли эта бумага, которую вы сами относили к императрице для подписи?» Остерман отвечал утвердительно; но регент не удовольствовался этим ответом: он потребовал, чтоб все присутствующие подписали бумагу и приложили свои печати; все исполнили требование, равно как и принц Антон. Бирон и на этом не успокоился: он боялся, что принц будет иметь возможность действовать на войско по своим военным чинам — подполковника Семеновского полка и полковника кирасирского Брауншвейгского полка; регенту непременно хотелось отнять у него эти должности; Миних, который не любил принца, охотно подслужился Бирону и велел брату своему от имени принца Антона написать просьбу об увольнении от всех военных должностей. Фельдмаршал Миних принес эту просьбу в Кабинет, причем просил, что если отошлют ее к Остерману, то чтоб переписали, ибо он не хочет, чтоб Остерман видел руку брата его и догадался, что все дело идет через него, фельдмаршала. В просьбе от имени принца Антона говорилось к имени императора: «Я ныне, по вступлении вашего императорского величества на всероссийский престол, желание имею мои военные чины низложить, дабы при вашем императорском величестве всегда неотлучным быть». Принц Антон подписал просьбу, в которой он является таким нежным отцом, и 1 ноября дан был указ Военной коллегии, подписанный по обычаю: «Именем его императорского величества Иоганн регент и герцог». В указе говорилось: «Понеже его высочество любезнейший наш родитель желание свое объявил имевшиеся у него военные чины снизложить, а мы ему в том отказать не могли, того ради чрез сие Военной коллегии объявили для известия». Бестужев говорил одному иностранному дипломату: «Если бы захотели, могли бы поступить с принцем вовсе не так милосердно. Он отец императора, но вместе с тем и его подданный. Петр I подал пример, что вправе сделать отец против бунтующего сына, то же наоборот и совершенно логично прилагается и к настоящему случаю; принцесса Анна это очень хорошо понимает; она бросилась на шею к герцогу Курляндскому с просьбою не давать гласности делу и обещала сама смотреть за мужем. До сих пор герцог Брауншвейгский рассчитывал на венский двор; но теперь он увидит, что эта опора бесполезна, потому что мы не только совершенно отстранили партию, преданную ему или его жене, но мы можем вообще сказать, что наше дело выиграно. Я рисковал головою и не имел ни минуты покоя в первые три дня после кончины императрицы, потому что я русский народ знаю: по первому толчку он в состоянии что-нибудь предпринять, но потом, как скоро эта минута пройдет, переходит к совершенному послушанию. Вот почему еще при жизни императрицы я изготовил манифест о регентстве, его напечатали в ночь по смерти императрицы вместе с присяжною формою, и сейчас же можно было приводить к присяге, прежде чем беспокойные головы имели время что-нибудь затеять. Если посудить, как велико само по себе это событие и как значительно народонаселение столицы, то нечего удивляться, что нашлось несколько недовольных; надобно удивляться одному, что не оказалось их более. Теперь для общего единения остается делать одно: награждать благонамеренных и строго наказывать тех, в которых будет замечено дурное направление». Людей неблагонамеренных, действовавших против Бирона, в пользу принца Антона или принцессы Анны, Яковлева, Пустошкина с товарищами, били кнутом в Тайной канцелярии, давали по 15, 16 и 17 ударов. Но явились доносы на приверженцев цесаревны Елисаветы Петровны. Во время присяги войска Иоанну Антоновичу как наследнику престола капрал Хлопов, встретившись с капралом Гольмштремом, сказал ему: «Присягали мы ныне ее императорского величества внуку, а государыни-принцессы сыну»; а потом, немного погодя, махнул головою на дом цесаревны Елисаветы и сказал: «Не обидно ль?» В тот же день Хлопов говорил своим товарищам русским: «Вот император Петр Первый в Российской империи заслужил и того осталось. Вот коронованного отца дочь, государыня-цесаревна, оставлена». Немец Гольмштрем донес на Хлопова; Хлопова взяли и отпустили, равно как и товарищей его, русских, виноватых в том, что не донесли; отпустили «для многолетнего его величества здравия, но только впредь в такие противные рассуждения отнюдь бы они не вступали». Привели в Тайную канцелярию счетчика из матросов Максима Толстова за то, что отказался присягать регенту. Толстой прямо объявил, что не пошел к присяге «для того, что государством повелено править такому генералу, каковы у него, Толстова, родственники генералы были. До возраста государева повелено править герцогу курляндскому, а орел летал да соблюдал все детям своим, а дочь его оставлена: император Петр Первый соблюдал и созидал все детям своим, а у него, государя, осталась дочь цесаревна Елисавета Петровна, и надобно ныне присягать ей, государыне цесаревне. О том между собою говорили лейб-гвардии Преображенского полка солдаты, идучи от присяги». Толстова сослали в Оренбург — наказание легкое, если принять во внимание то, что он презрительно отзывался о Бироне, не хотел присягать ему. Могло казаться удивительным такое снисхождение к приверженцам цесаревны Елисаветы. Мы видели, что уже и прежде ходили слухи о видах Бирона на цесаревну. Теперь сам Бирон грозится, что против Брауншвейгцев вызовет в Россию племянника цесаревны Елисаветы, принца Голштинского, и пошли новые слухи, что Бирон хочет женить на Елисавете сына своего, принца Петра, а дочь свою потом выдать за герцога Голштинского. Как бы то ни было, говорили, что Бирон имел с цесаревною Елисаветою частые свидания, продолжавшиеся иногда по целым часам. Бестужев думал или по крайней мере хотел заставить других думать, что опасность для Бирона прошла, потому что первая вспышка неудовольствия была потушена в самом начале. Вспышка была потушена, потому что недовольные не нашли себе вождей; но недовольных оставалось очень много, недовольно было все общество, весь народ. Не доверяя гвардии, призвали шесть армейских батальонов и 200 драгун. Чтоб гвардия не обиделась этою недоверчивостью, Миних произнес к ней речь, в которой говорил, что гвардейцы служат только высочайшим особам и что регент решился призвать на службу в Петербург армейских солдат, желая облегчить по службе гвардейцев. Но говорили, что речь не произвела ожидаемого действия. Драгуны сослужили службу: 24 октября ночью народ начал было собираться толпами в некоторых местах, но был разогнан драгунскими патрулями. Бирон поговаривал, что надобно преобразовать гвардию, зачем в ней рядовые солдаты из дворян: их можно определить офицерами в армейские полки, а их место занять людьми простого происхождения. Даже и те, которые отказались быть вождями движения и выдали людей, неспособных дожидаться, и те не принадлежали к числу довольных, имевших сильные побуждения поддерживать регента, и когда Бестужев говорил «мы», то под этим «мы» должно было разуметь очень немногих — его да самого Бирона с братьями и Бисмарком. Это очень хорошо понимал человек, сильно недовольный тем, что не он занимает первое место, а Бирон, которого он считал ничтожностью в сравнении с собою, — это очень хорошо понимал Миних. Современники и люди близкие к Миниху объясняли его усердие в доставлении регентства Бирону тем, что он надеялся играть при таком неспособном регенте главную роль, надеялся получить звание генералиссимуса всех военных сил империи, сухопутных и морских. Но мы видели, что Бирон и прежде боялся Миниха и старался оттеснять его от источника власти как соперника, опасного по своей смелости, энергии, талантам и страшному честолюбию; понятно, что и теперь в Бироне-регенте не могла исчезнуть эта боязнь и он нисколько не был расположен увеличивать значение опасного человека; Миних был в ссоре с генералом Бироном, и регент брал сторону брата. Миних видел, что ошибся в своих расчетах, видел всеобщее сильное неудовольствие, видел, что недовольным недостает только вождя для низвержения ненавистного регента, и решился быть этим вождем. В свое имя он, разумеется, действовать не мог; всего ближе ему было действовать во имя принцессы Анны, матери императора. Прежде он мог не желать регентства Анны вследствие неладов с принцем Антоном, находившимся под влиянием Остермана; прежде он мог предпочитать регентство Бирона; но теперь другое дело: принцесса и ее муж в невыносимо тяжком положении, ждут избавителя, и, разумеется, их благодарности к этому избавителю не будет границ. 7 ноября, как шеф кадетского корпуса, Миних представил Анне Леопольдовне несколько кадет, из которых она хотела выбрать для себя пажей. Когда кадеты были отпущены, принцесса со слезами на глазах стала говорить Миниху: «Вы видите, граф, как регент со мною обходится; я знаю от верных людей, что он думает выслать нас из России. Я готова к этому, я уеду; но употребите все свое влияние над регентом, чтобы по крайней мере мне можно было взять с собою сына». В ответ Миних дает слово освободить ее от тирана, и принцесса говорит, что полагается на него одного. Свое участие в избрании Бирона Миних оправдывал тем, что если б Бирон не был сделан регентом, то никогда не побудил бы императрицу назначить себе преемника, отчего Россия была бы ввергнута в ужасное положение. На другой день утром Миних видится с принцессою опять и объявляет, что намерен схватить регента. Сначала принцесса поцеремонилась, начала говорить, как это фельдмаршал рискует жизнью своею и всего своего семейства; предлагала посоветоваться с Левенвольдом; но Миних отвечал, что она обещала положиться на него одного, и притом он не хочет никого вовлекать в опасность. Тогда принцесса начала хвалить великодушие и смелость фельдмаршала и сказала: «Ну хорошо, только делайте поскорее». Медленность не была в характере Миниха, да и не было выгоды медлить: притом Преображенский полк, в котором он был подполковником, должен был смениться на другой по караулам. В тот же день, 8 ноября, Миних обедал у Бирона, который пригласил его приехать и вечером. Герцог был весь этот вечер беспокоен и задумчив. Вместе с Минихом сидел у него Левенвольд, который вдруг спросил фельдмаршала: «А что, граф, во время ваших походов вы никогда не предпринимали ничего важного ночью?» Миних сначала смутился этим вопросом, в котором как будто намекалось на его намерение, скоро, впрочем, оправился и отвечал: «Не помню, чтоб я когда-нибудь предпринимал что-нибудь чрезвычайное ночью, но мое правило пользоваться всяким благоприятным случаем». Регент и фельдмаршал расстались в одиннадцать часов вечера, и Миних немедленно стал распоряжаться «чрезвычайным ночным предприятием». Возвратясь из дворца, он сказал своему первому адъютанту подполковнику Манштейну, чтоб был готов, потому что понадобится ему очень рано. Действительно, в два часа пополуночи фельдмаршал позвал к себе Манштейна; оба сели в карету и отправились в Зимний дворец, где жил император с отцом и матерью. Фельдмаршал и адъютант вошли в покои принцессы Анны через гардероб и велели разбудить фрейлину Менгден, фаворитку принцессы; Менгден, услыхав от Миниха, в чем дело, велела разбудить принца и принцессу, но вышла к фельдмаршалу одна принцесса. Поговоривши с нею минуту, Миних велел Манштейну позвать к принцессе всех караульных офицеров, и, когда те вошли, принцесса обратилась к ним с жалобами на регента: «Мне нельзя, мне стыдно долее сносить все эти обиды, я решилась его арестовать и поручила это дело фельдмаршалу Миниху; надеюсь, что храбрые офицеры будут повиноваться своему генералу и помогать его ревности». Офицеры обещали исполнить волю принцессы, которая допустила их к руке и потом всех перецеловала. Сошедши с фельдмаршалом вниз, офицеры поставили под ружье караульных солдат, которым Миних объявил в чем дело; мы знаем, что солдаты только этого и дожидались; они крикнули в один голос, что рады идти всюду, куда он их поведет. Сорок человек солдат было оставлено при знамени, а с осмидесятью Миних отправился к Летнему дворцу, где жил регент. Около двухсот шагов от дворца отряд остановился: Миних послал Манштейна к караульным офицерам объявить им о намерении принцессы Анны; те с радостью выслушали это объявление и предложили даже свою помощь при арестовании герцога. Тогда фельдмаршал велел Манштейну взять офицера и двадцать солдат, войти во дворец, арестовать герцога и в случае сопротивления убить его. Манштейн, войдя во дворец, велел солдатам следовать за собою издали, чтоб не делать шума. Все караульные пропустили его беспрепятственно, думая, что старший адъютант фельдмаршала прислан к герцогу за каким-нибудь важным делом. Пройдя несколько комнат, Манштейн вдруг нашелся в большом затруднении: он не знал, где спальня герцога, и в то же время не хотел спросить об этом у лакеев, чтоб не поднять шума. Подумав с минуту, он решился идти вперед в надежде отыскать наконец спальню. Пройдя еще две комнаты, он очутился перед дверьми, запертыми на ключ; он попробовал, и двери отворились, потому что не были приперты задвижками внизу и вверху. Войдя в комнату, он увидел большую кровать, на которой герцог и герцогиня спали глубоким сном; они проснулись тогда только, когда Манштейн откинул занавесы у кровати и начал говорить. Муж и жена разом вскочили оба и начали кричать «караул!». Манштейн отвечал, что привел много караульных. Так как Манштейн стоял по ту сторону кровати, где была герцогиня, то Бирон соскочил на пол с намерением, как показалось Манштейну, спрятаться под кровать. Тогда Манштейн обежал кровать, бросился на Бирона, схватил его и крепко держал до тех пор, пока пришли солдаты. Когда они подошли к Бирону, чтоб взять его, тот стал обороняться, отмахиваясь кулаком направо и налево. В этой борьбе солдаты разорвали у него рубашку и сильно поколотили его, повалили на землю, засунули носовой платок в рот, связали руки офицерским шарфом, закутали в одеяло и вынесли в караульню; здесь набросили на него солдатскую шинель, посадили в карету Миниха, куда сел с ним офицер и повез в Зимний дворец. В то время как солдаты управлялись с Бироном, жена его выбежала в одной рубашке из дворца и, видя, как увозят мужа, бросилась за ворота на улицу; тут один солдат схватил ее, притащил к Манштейну и спрашивал, что с нею делать. Тот велел отвести ее во дворец, но солдату не хотелось с нею возиться: он бросил ее на кучу снега и ушел; капитан гвардии нашел ее в этом положении, поднял, велел одеть и проводил во дворец. Тот же Манштейн арестовал Густава Бирона, а другой адъютант Миниха, капитан Кёнигфельс, арестовал Бестужева, который подумал, что Бирон велел арестовать его, и спросил у Кёнигфельса: «Что за причина немилости регента?» К шести часам утра все было кончено, и Миних явился к принцессе Анне с докладом, что все обошлось благополучно. Первым делом принцессы было послать за человеком, без которого считали невозможным решить какое-нибудь важное дело, — за Остерманом. Оракул, недовольный положением дел и чуя бурю в воздухе, несколько времени уже сказывался больным; и теперь, когда так рано прислали за ним от имени принцессы, велел отвечать, что нездоров; тогда Миних послал к нему генерала Стрешнева, родственника Остерману по жене, сказать, что есть обстоятельство, которое должно заставить его перемочь болезнь и приехать во дворец; это обстоятельство заключалось в том, что Стрешнев собственными глазами видел бывшего регента в караульне Зимнего дворца. Остерман перемог болезнь и явился поклониться восходящему светилу. А между тем все так привыкли верить в могущество Остермана, в его уменье таинственными путями устраивать перевороты, что сначала приписали ему низвержение Бирона. Шетарди, донося своему королю о перевороте, писал: «Болезнь графа Остермана сильно, если не ошибаюсь, способствовала к лучшему сокрытию тайных мер, которые он принимал, показывая вид, что ни с кем не имеет сообщения. Так он поступал всегда; верный и смелый прием, которым нанесен удар, может быть только плодом и следствием политики и опытности графа Остермана». Румянцев, получивши в Константинополе известие о свержении Бирона, писал Остерману: «Что касается до той с богом начатой перемены, не только я здесь, но и все в свите моей сердечное порадование возымели и, яко едиными усты, богу моленье принесли с прославлением имени вашего сиятельства, яко первого сына отечества Российской империи, ведая, что все то мудрыми вашего сиятельства поступками учинено». В Константинополе могли долго так думать; но в Петербурге скоро узнали, что единственным виновником переворота был не Остерман, а Миних. Возвратившись по совершении своего подвига домой, фельдмаршал призвал к себе сына своего и родственника барона Менгдена, председателя Коммерц-коллегии, и велел сыну писать список наград. Во-первых, принцесса Анна, которая должна быть провозглашена правительницею вместо Бирона, возлагает на себя Андреевский орден, а Миниха жалует в генералиссимусы, Сын заметил, что, может быть, этого звания желает муж правительницы, принц Антон, надобно бы об этом разведать; сын советовал просить лучше звания первого министра. Отец согласился, но потом задал вопрос, как Остерман будет терпеть над собою первого министра. Ему отвечали, что надобно повысить Остермана; но как? Фельдмаршал наконец припомнил, что в 1732 году, работая над новым положением для флота, Остерман намекал, что желал бы быть великим адмиралом. Решили пожаловать Остермана в великие адмиралы — звание почетное, но не опасное, не стесняющее первого министра. Казалось бы, всего естественнее было дать Остерману, как вице-канцлеру, звание великого канцлера, которого никто не имел с 1734 года, со смерти старого Головкина; но иностранными делами хотел заправлять Миних, и великим канцлером назначили не душу, а тело Кабинета князя Алексея Михайловича Черкасского, хотя и было замечено, что Черкасский за свое поведение относительно Бирона заслуживает больше наказания, чем награды; вице-канцлером сделали графа Михайлу Головкина, человека близкого к новой правительнице и неопасного. Миних велел сыну написать бумагу о всех этих назначениях и отвезти во дворец для поднесения принцессе на утверждение, а чрез несколько часов приехал сам во дворец и узнал, что принцесса на все согласна. По приезде Миниха, Остермана и цесаревны Елисаветы началось во дворце долгое совещание, вследствие которого Бирон с семейством был перевезен в Александро-Невский монастырь; здесь они переночевали, а утром отправлены были в Шлюссельбург. Мы видели, что вместе с Бироном был схвачен и самый ревностный приверженец его, кабинет-министр Бестужев-Рюмин. Судьба, видимо, преследовала этого человека, видимо, смеялась над ним жестокою насмешкою. После стольких усилий, хлопот пробился он наконец вперед, для того чтоб, заплативши за кратковременную честь страшным беспокойством, бессонными ночами, попасть из кабинет-министров под арест и ожидать самого печального решения своей участи. В самом начале блеснул было луч надежды: адъютант Миниха Кёнигфельс два раза приезжал к жене Бестужева и спрашивал ее, хочет ли она ехать с мужем на место ссылки. Та отвечала, что хочет; Кёнигфельс утешал ее, говорил, что фельдмаршал бьет себя в грудь и божится, что будет истинным другом ее мужу. К самому Бестужеву Миних прислал другого адъютанта своего, Манштейна, объявить, что принцесса Анна приказала послать его в ссылку недалеко; Бестужев просил, нельзя ли ему видеться с фельдмаршалом, но Манштейн возвратился с ответом: «Видеться тебе с фельдмаршалом невозможно, ему недосуг, посылают вас в Кексгольм, и будете вы там, пока с другими разделаются, а потом и с тобою скоро перемена будет». «Попросите фельдмаршала, — говорил Бестужев Манштейну, — чтоб он меня не оставил, а помнил то, что он состоит в дирекции божией, как сам видит из моей судьбы: вчера я был кабинетным министром, а теперь арестант». Бестужева сначала заключили в Нарвскую крепость, а потом перевели в Копорье. Двоих братьев Бирона, Карла и Густава, и генерала Бисмарка как адгерента бывшего правителя отправили в Сибирь. На другой день, 9 ноября, Анна Леопольдовна провозгласила себя правительницею, и никто не противоречил. Вышел манифест, подписанный Синодом, министерством и генералитетом: император Иоанн III объявлял, что хотя по предписанию императрицы Анны регентом был назначен герцог Курляндский, но ему велено было свое регентство вести по государственным правам, конституциям и прежним преданиям и уставам и особливо велено «не токмо о дражайшем здравии и воспитании нашем попечение иметь, но и к родителям нашим и ко всей императорской фамилии почтение оказывать. Но вместо должного тому исполнения он дерзнул не токмо многие противные государственным правам поступки чинить, но и к любезнейшим нашим родителям великое непочитание и презрение публично оказывать, и притом с употреблением непристойных угроз, и такие дальновидные и опасные намерения объявить дерзнул, которым не только любезнейшие родители наши, но и мы сами, и покой, и благополучие империи нашей в опасное состояние приведены быть могли бы. И потому принуждены себя нашли по усердному желанию и прошению всех наших верных подданных духовного и мирского чина оного герцога от регентства отрешить и по тому же прошению всех наших верных подданных оное правительство поручить нашей государыне-матери». II ноября вышел указ: «Ноября 10 дня всемилостивейше пожаловали мы: 1) любезнейшему нашему государю-родителю быть генералиссимусом, и хотя генерал-фельдмаршал граф фон Миних за его к Российской империи оказанные знатные службы и что ныне он уже первый в Российской империи командующий генерал-фельдмаршал и в коллегии Военной президент к пожалованию б сего знатного чина надежду иметь мог, токмо во всенижайшем к вышеупомянутому его высочеству почтении от сего высочайшего чина отрекается; притом же его высочество чин конной гвардии подполковника на себя принять изволит; 2) генерал-фельдмаршалу графу фон Миниху по вышеописанным обстоятельствам и особливо в рассуждении при нынешнем случае нам, родителям нашим и всему государству оказанной усердной ревности, при которой он, оставляя свое и своей фамилии благополучие и не щадя пота и крови, поступал, дабы он по то время, пока ему бог живот и силу продолжит, в состоянии был нам ревностные услуги оказать, всемилостивейше пожаловали чин первого министра в наших консилиях; и как он ныне уже первый ранг в империи имеет, то ему по генералиссимусе первым в империи быть, причем и супруге его пред всеми знатнейшими дамами, в том числе и тех принцев, кои невладеющие в нашей службе обретаются, супругами первенство иметь; 3) вице-канцлеру империи графу Остерману пожаловали чин давно состоящей ваканции генерал-адмирала, причем ему и кабинет-министром быть по-прежнему; 4) действительному тайному советнику князю Черкасскому пожаловали чин также давно состоящей ваканции великого канцлера, и быть ему по-прежнему в Кабинете; 5) действительному тайному советнику графу Головкину пожаловали чин вице-канцлера и кабинет-министра». Левенвольду дана «знатная сумма» на расплату долгов. Фельдмаршал князь Трубецкой освобожден от взыскания 10000 рублей и получил пенсион. Генерал-кригскомиссар Лопухин освобожден от взыскания 12000 рублей. Ушаков, Головин и Куракин получили Андреевский орден. Все были довольны; но при этой, по-видимому, всеобщей радости нашлись люди, которые предсказывали, что это не последний переворот. Бирона захватил фельдмаршал Миних; Миних не мог провозгласить себя регентом и отдал свою ночную добычу матери императора, с тем чтоб под именем первого министра управлять Россиею. Характер новой правительницы действительно мог утверждать Миниха в его надеждах, ибо не было существа менее способного находиться во главе государственного управления, как добрая Анна Леопольдовна. Cильно доставалось ей в молодости от матери, герцогини Екатерины Ивановны, за дикость; императрица Анна имела полное основание считать племянницу неспособною к правлению. Не одеваясь, не причесываясь, повязав голову платком, сидеть бы ей только целый день во внутренних покоях с неразлучною фавориткою, фрейлиною Менгден! Фрейлина была очень довольна, что «мы попали в правительство». Как только схватили страшного, ненавистного герцога Курляндского, так правительница подарила своей фаворитке четыре кафтана Бирона да три кафтана сына его, Петра; Менгден занялась спарыванием с них позументов и отдала на выжигу; вышло из выжиги четыре шандала, шесть тарелок, две коробки. Но щедрость правительницы не ограничилась позументами: пошли подарки по 1000, по 2000, по 3000, иногда по десяти и по тридцати тысяч; дана была и мыза Обер-Пален в Дерптском уезде. С Анною Леопольдовной и с фавориткою Миниху легко было ужиться, тем более что Менгден была его родственница. Ни один из русских вельмож, стоявших наверху, не мог быть ему опасен; но был человек, который привык считать себя необходимым в управлении Российскою империею и привык считать себя первым по способностям и опытности: то был оракул Остерман. Бирон не любил Остермана и подставлял ему соперников: то Волынского, то Бестужева-Рюмина, но Остерман продолжал сохранять свое положение. Теперь Бирон в крепости, Бестужев-Рюмин в крепости, но первым министром — Миних, который не будет доволен одним титулом, который во всех делах, и особенно внешних, будет давать чувствовать свое значение первого министра; и действительно, первым его делом было отстранение Остермана от департамента иностранных дел возведением его в звание генерал-адмирала. Наблюдательные иностранцы писали к своим дворам: «Остерман никогда не терпел совместника в главном управлении делами России, а теперь он на месте далеко не на первом и может быть в отчаянии, видя фельдмаршала первым министром. Должно думать, что Остерман в настоящее время считает себя обесчещенным на весь мир человеком, если не выйдет из этого положения посредством падения фельдмаршала». Иностранцы предполагали, что Остерман для свержения Миниха решится действовать и в пользу цесаревны Елисаветы. Но для этого Остерману не нужно было так далеко ходить; ему не трудно было свергнуть Миниха и посредством принцессы-правительницы, и ее мужа. Знаменитый фельдмаршал, покоритель Данцига, Очакова и Хотина, свергнувший регента, не имел ни в ком и ни в чем опоры, был бессильнее Бирона, ибо не был правителем, не имел в руках своих верховной власти, права всем распоряжаться, следовательно, не имел возможности распоряжаться в свою пользу, для своего утверждения и безопасности; правительница назначила его первым министром, правительница могла и лишить его этого звания, и никто не мог ей в том помешать, некому, было заступиться за фельдмаршала. Вся сила Миниха основывалась на расположении к нему Анны Леопольдовны; но какого рода было это расположение? Это не была сильная привязанность к человеку, отсутствие которого производило бы около нее пустоту, без которого ей тяжело было обойтись; подавить привязанность к такому человеку очень трудно, для этого нужно по крайней мере очень много времени, ибо внушения, делаемые против такого человека, против его достоинства и верности, неприятно раздражают, с такими внушениями подходить опасно; но отношение Анны Леопольдовны к Миниху было совершенно другого рода: она не чувствовала к нему никакого особенного расположения, ей было скучно с ним, как со всяким другим, кроме Юлианы Менгден и еще кого-нибудь; единственное чувство, которое связывало ее с ним, — это было чувство благодарности за освобождение от Бирона; но благодарность — чувство тяжелое, если не поддерживается другими чувствами, если нужно беспрестанно говорить самому себе: «Я должен быть расположен к этому человеку, потому что он оказал мне услугу», тогда как внутреннего влечения к нему нет никакого. На таком-то непрочном основании утверждалось значение и могущество Миниха! Если бы и при этом Анне Леопольдовне постоянно внушали, что она должна держаться Миниха как человека верного и необходимого, то, конечно, она бы и держалась его и с течением времени привыкла к нему; но тут именно близкие люди употребляли все старания, чтоб уверить правительницу в неблагонамеренности и опасных замыслах фельдмаршала, знаменитого честолюбца, который не может быть доволен ничем: а можно ли сохранять благодарность к такому человеку, который все делает только для удовлетворения своему честолюбию и если вчера свергнул одного, то завтра свергнет так же легко другого, чтоб никто не стоял на его дороге? Миних даже опаснее Бирона, потому что даровитее и отважнее его. При таких внушениях без средств и охоты опровергать их медлить можно было только из чувства приличия, из страха, что скажут: человек оказал такую услугу, а ему отплатили неблагодарностью! Если легко было подкопать хрупкое основание Минихова могущества, то Остерман, которому очень хотелось это сделать, не мог, да и не желал сделать это прямо, один. У него были хорошие помощники, и прежде всего принц Антон. Принц Антон, несмотря на свержение Бирона, был опять недоволен; Миних явно пренебрег им, ведя дело свержения Бирона с Анною Леопольдовною, ее именем, ее провозгласил правительницею, тогда как другие хотели правителем его, принца Антона. Ему дали звание генералиссимуса, но и то не с полным значением: фельдмаршал Миних не хочет признавать своего подчинения генералиссимусу, пишет к нему не так, как подчиненные должны писать к начальникам. Даже в самом указе о назначении принца генералиссимусом Миних включил оскорбительные выражения: хотя фельдмаршал граф Миних за знаменитые услуги, оказанные им государству, имел право рассчитывать на место генералиссимуса, однако он отказывается от него в пользу герцога Антона Ульриха, отца императора, довольствуясь местом первого министра. Принц замечает, что о важных делах фельдмаршал ему не представляет, представляет только о ничтожных. В печальном положении принц прибегает к оракулу: Остерман вполне разделяет его негодование и даже, говорят, первый возбуждает неудовольствие принца. С Остерманом заодно действует издавна неразрывный с ним обер-гофмаршал Левенвольд. Есть также из русских один, близкий к правительнице человек и родственник, граф Михаил Головкин, который недоволен вице-канцлерством с подчинением Миниху и мечтает управлять всеми внутренними делами. На беду свою фельдмаршал захворал тотчас после своего торжества: пищеварение совершенно расстроилось, поднялось колотье в боку. Говорили, что причиною болезни было приказание правительницы уменьшить глубокий траур, какой надел Миних по императрице Анне и какой носил бывший регент; говорили, что Миних недолго останется на своем месте, что его никто не любит и какое счастье было бы для России, для Анны Леопольдовны, для него самого и для его семейства, если б он теперь умер. Болезнь Миниха облегчила врагам его возможность действовать, как некогда болезнь оказала ту же услугу врагам Меншикова. В конце декабря иностранные министры уже пишут к дворам своим: «Трое самых главных лиц работают против Миниха: Головкин, Остерман и Левенвольд». Генварь и февраль 1741 года прошли в тех же работах. Каждый вечер принц Антон сидел у Остермана, и тот настаивал, чтоб принц жаловался жене на недостойное обращение с ним фельдмаршала. В генваре 1741 года правительница нашла на своем туалете письмо, написанное как будто за границею; в нем говорилось, как опасно ей полагаться совершенно на одну фамилию, и притом иностранную, вследствие чего состояние природных подданных ее сына не улучшится, хотя и нет более Бирона. С другой стороны, принц приступил с жалобами, и Миних получил указ сноситься с генералиссимусом обо всех делах и писать к нему по установленной форме. Это был тяжелый удар Миниху. Но Остерман готовит и другие удары, и, чтоб сделать их подействительнее, он уже не полагается на других, действует сам. В царствование императрицы Анны он по целым годам не выходил из своей комнаты; а теперь больного очень часто носят к правительнице. Оракул внушает Анне Леопольдовне, что первый министр несведущ в делах иностранных, которыми он, Остерман, управлял в продолжение двадцати лет; что по своей неопытности Миних может вовлечь Россию в большие неприятности; что он, Остерман, был бы очень рад сообщать первому министру все нужные сведения, но болезненное состояние мешает ему ездить к фельдмаршалу. Остерман внушает также, что Миних одинаково несведущ и во внутренних делах империи, потому что всегда был занят только военными делами. И эти внушения подействовали: 28 генваря 1741 года кабинет-министры получили именной указ: «Так как некоторые из вас кроме присутствия в Кабинете делами других департаментов заняты и не столько времени к беспрестанному в Кабинете присутствию имеют, то рассудилось нам, дабы входящие в наш Кабинет дела вдруг и безостановочно течение свое имели, рассматривать дела по департаментам: 1) первому министру, генерал-фельдмаршалу графу фон Миниху ведать все, что касается до всей нашей сухопутной полевой армии, всех иррегулярных войск, артиллерии, фортификации, Кадетского корпуса и Ладожского канала, рапортуя обо всем том герцогу Брауншвейг-Люнебургскому; 2) генерал-адмиралу графу Остерману ведать все то, что подлежит до иностранных дел и дворов, также Адмиралтейство и флот; 3) великому канцлеру князю Черкасскому и вице-канцлеру графу Головкину ведать все то, что касается до внутренних дел по Сенату и Синоду, и о государственных по Камер-коллегии сборах и других доходах, о коммерции, о юстиции. Каждый кабинет-министр рассматривает входящие в его департамент дела, но подлежащие до кабинетского и нашего решения отсылает в подлежащие места с запискою, а по надлежащим до Кабинета мнение свое подписывает и, так ли тому быть, сообщает прочим министрам для соглашения; если же по какому-нибудь департаменту случится такое важное дело, которое требует неотменного общего рассуждения, о таком тотчас учинить общий совет». Принц Антон говорил английскому посланнику Финчу: «Я имел горячие споры с фельдмаршалом. Хотя я много одолжен им в походах, хотя он может быть мне полезен на своем настоящем месте и недавно оказал услугу, однако из того не следует, чтоб ему быть здесь верховным визирем. Если он будет так умерен, что согласится на настоящие распоряжения (указ 28 генваря), то нет намерения делать ему какой-нибудь вред; но если он станет слушаться только неумеренного своего честолюбия и природной жестокости своего нрава, то может своею глупостью навлечь на себя гибель». Миних согласился на разделение департаментов, но от этого положение его не улучшилось. При докладах первого министра правительница казалась затрудненною множеством предметов, отговаривалась неимением времени, призывала на помощь принца Антона. Миних решился прекратить такое невыносимое для него положение дел требованием отставки, причем, как обыкновенно бывает в подобных случаях, надеялся, что испугаются, станут упрашивать и примут все его условия. Сначала правительница действительно была смущена этим требованием и отвечала, что не может обойтись без советов фельдмаршала; но фельдмаршал не довольствовался этим ответом и поставил условием продолжения своей службы, чтоб все было по-старому, как в первые два месяца правления Анны. Об этом надобно было подумать: принц Антон приезжает к графу Головкину с заднего крыльца, сидит с ним целый час, после чего выходит задним же крыльцом и отправляется к Остерману, куда приезжает и граф Головкин. Втроем совещаются они три часа, и вследствие этого совещания на обер-гофмарщала Левенвольда и на сына Миниха возлагается поручение объявить фельдмаршалу, что он получает столь желаемую им отставку. Принцесса Анна так объяснила причины этого решения: «Фельдмаршал неисправим в своем доброжелательстве к Пруссии, хотя я много раз объявляла ему свою решительную волю помочь императрице Марии Терезии; также мало обратил он внимания на внушение, чтоб исполнял приказания моего мужа, как мои собственные; мало того, он поступает вопреки и собственным моим приказаниям, выдает свои приказы, которые противоречат моим. Долее иметь дело с таким человеком — значит рисковать всем». 3 марта 1741 года принцу Антону приносят бумагу: «Указ нашему генералиссимусу: всемилостивейше указали мы нашего первого министра и генерал-фельдмаршала графа фон Миниха, что он сам нас просит за старостию и что в болезнях находится, и за долговременные нам, и предкам нашим, и государству нашему верные и знатные службы его от военных и статских дел уволить и нашему генералиссимусу учинить о том по сему нашему указу. Именем его императорского величества Анна» Принц Антон на радостях распорядился: на петербургских улицах раздался барабанный бой, и народу торжественно читался указ об отставке первого министра. Миних страшно оскорбился: мало того, что ему объявили отставку, не дождавшись от него письменного прошения, теперь объявили об этом народу при барабанном бое! Анна Леопольдовна, у которой и без того лежал на сердце поступок с человеком, спасшим ее от Бирона и сделавшим правительницей, которая по слабости только уступила настояниям принца Антона, Остермана и Головкина, — Анна Леопольдовна сильно была недовольна распоряжением супруга и послала сказать Миниху, что готова дать ему какое угодно удовлетворение за эту обиду. Миних отвечал, что вполне удовлетворен, получивши такие знаки милости от правительницы. Несмотря на то, Сенат должен был отправить к нему троих из своих членов с извинениями. Говорили, что отставке Миниха много способствовали показания Бирона. Действительно, и Бирон, и Бестужев в ответах своих складывали на Миниха вину избрания Бирона в регенты; кроме того, Бирон старался обвинить Миниха в чем только мог: в нерасположении к родителям императора и в опасных замыслах. Но дело в том, что Бирон начал выставлять с дурной стороны Миниха, когда узнал о падении первого министра. «Что он, Бирон, вступил в дело о правительстве, в том он, Миних, главнейшую имеет винность, ибо он первейше ему о том говорил, и непрестанно просил, и возбуждал, и понеже он, Бирон, всегда с ним в особливом дружелюбии пребывал, того ради инако подумать не мог, что он, Миних, его, Бирона, с таким горячеством к тому делу, которое наилучше выдумано, присоветовать будет и по тому присоветованию его, Минихову, основание есть к сему худому делу. Сие все и другим много известно, но никто не дерзает все то сказать, что ведает, как ему, Бирону, и самому было, ежели б он, Бирон, сперва, как генерал Ушаков в Шлюссельбурге был, открыл то, что Миних впервые ему о том предлагал, то б он, Бирон, ныне, может быть, и в живых уже не был; он-де того не говорит, что он впервых на то мнение пришел, но он ему впервых предлагал, а слова и дело не одно, но великая в том стоит разность, ибо иной много говорит, а мало исправит, а он, Миних, действительно исправил, что другие говорили». «Фельдмаршала, — продолжал показывать Бирон, — я за подозрительного держу той ради причины, что он с прежних времен себя к Франции склонным показывал, а Франция, как известно, Россиею недовольна, и французские интриги распространяются и до всех концов света. Посол (Шетарди) инструкцию свою, которую он получил, никому не открывает, а фельдмаршалу он, однако же, сказывал, что он некоторую получил. Его фамилия впервые, сказывали мне, о прожекте принца Голштинского и о величине его, а нрав графа фельдмаршала известен, что имеет великую анбицию, и притом десперат и весьма интересоват. Також слыхал я от него, что Преображенская гвардия ныне его более любит, нежели при жизни блаженной памяти императрицы; також сказывал он мне однажды по кончине императрицы, что он некоторые полевые полки остановить или ближе к Петербургу приступить велел, на которых он надеяться может; а к чему он их употребить хотел, того он мне не сказывал и я его не спрашивал же. А после того времени принял я в рассуждение, у него первый и люднейший гвардии полк и почти вся армия под командою, а потому ж пришли и вышеобъявленные обстояния: того ради восприял я намерение о сем его императорского величества высоким родителям объявить и мнение свое о фельдмаршале обеим их императорским высочествам я открыл бы, но, понеже его фамилия в милости обращалась, того ради в том отважиться не хотел. О Ханыкове я твердо и свято помыслил, что он намерение свое не в пользу его императорского величества или высоких его родителей предвосприять хотел, но чаял я, конечно, и подлинно, что когда б он собрал великое число солдат, то б объявил принца Голштинского, чего ради приказывал я генералу Ушакову, також и Трубецкому наижесточайше экзаменовать, что не имел ли он какого другого намерения. Еще приходит мне на память, что назад тому года с два принесли ко мне с почтового двора письмо, писанное к ее императорскому величеству блаженной памяти, и как я то письмо ее императорскому величеству вручил, то оное распечатала, и письмо было по-немецки, а ничьею рукою не подписано, а в оном доне сено, что принц Голштинский тайно в греческой религии обучается. Письма мои явно свидетельствовать могут, была ль когда у меня корреспонденция с голштинским двором, кроме того что, когда поздравительные письма к новому году ко мне писаны и я ему благодарствовал. Помнится, что он к императрице писал собственною рукою русское письмо, о котором ее императорское величество мне сказывала, что собственная его рука, и в оном покойный герцог весьма преклонительно ее просил, чтоб приказать ему 100000 рублей дать, ибо находится он в великом недостатке, и желал ее императорскому величеству в войне ее счастия и благословения. Притом просил он, чтоб его уведомить о ее императорского величества мнении, апробует ли она, ежели он намерение восприемлет между сыном своим и принцессою Курляндскою брак предложить; и как ее императорское величество мне оное сказывала, то ответствовал я: «Сие есть удивительный брак, дочь моя по милости вашего императорского величества может и без его сына мужа достать; мне королевского высочества в зятья не надобно, пускай он с богом его женит, где он хочет». Императрица ответствовала: «А мне он думает сим способом 100000 рублей достать», взяла письмо и бросила в камелек в Летнем доме, и говорила: «Вот тебе ответ! Он у Басевича выучился плутовать». Наконец, Бирон старался выставить Миниха эгоистом и неблагодарным, именно таким человеком, с которым, как выражалась правительница, всем рисковать можно. «Поступки его в свете уже известны, говорил Бирон, — как фельдмаршал Флеминг в убожестве его принял и всякое добро ему делал, а он ему какую мзду воздать хотел! Граф Ягужинский много его защищал, а он его в несчастие привел и старался лишить живота и напоследок сослать в Сибирь; графа Остермана, который его всегда добрым показывал и защищал и верно с ним поступал, старался он десять лет лишить чести, живота и имения; графа Остермана старался он весьма со мною ссорить, токмо то не удалось. Ежели все его, фельдмаршаловы, действия, предвосприятые во время войны, в рассуждение приняты будут, то явно покажется, с осмотрительною ли осторожностью или отчаянием произведены. Когда бы в нем совесть была, то бы он втайне мне присоветовать мог, чтоб сей чин (регентство) сложил, что ему по правде и чинить было должно, для того что он первый мне к тому присоветовал. А что напоследок со мною учинил, и тоне от ревности к его императорскому величеству или государству, но к тому возбудили и привели его три причины: 1) увидал, что народ был в беспокойстве, и для того хотел себя наперед показать, понеже когда бы дошло до следствия, то бы явно показалось, что он впервые мне предлагал и более в том побуждение чинил; 2) чтоб получить от его императорского величества милость и потом чрезмерную свою анбицию удовольствовать; 3) свою несытность насытить». По поводу обвинения в намерении ввести в Петербург армейские полки, также взять из гвардейских полков, Преображенского и Семеновского, дворян и распределить их по другим полкам, а в гвардию набрать из мужиков Бирон также указал на Миниха: «О раскасовании гвардии полков и о навербовании другими он не говорил, кроме того, что как при жизни ее величества, так и после говаривал он, что лучше в тех полках солдатом быть не из дворян, а дворян производить в офицерство, понеже оные чрез многие годы в солдатстве продолжаются без произвождения. О других полках, как припомнить он мог, сказывал ему генерал-фельдмаршал неоднократно, что он некоторые полевые полки привел к С. — Петербургу, ибо он на те полки надежен, а для чего он то чинил и в чем на них надежду имел, того не открыл». Наконец, Бирон набросил тень и на сына Минихова, гофмейстера, женатого на Менгден, сестре фаворитки: «Бестужеву о шпионах говорил ли я, что при дворе их императорских высочеств от меня имеются, того не упомню, только я имел надежду на гофмейстера графа фон Миниха: он мне обо всем, что при дворе ее высочества обо мне или об чем другом новом услышит, за то, что я ему награждение чинить обнадежил, сообщать обещал, ибо ему лучший к тому случай был, что его своячина при ее высочестве в ближайшей милости находится, в чем и надежду на него имел; только он мне ничего не сообщал за краткостью времени до моего несчастья». Старания Бирона сложить всю вину на Миниха нисколько не облегчили его собственной участи. Генералитетская комиссия, состоявшая из осьми членов (графа Чернышева, Хрущова, Лопухина, Бахметева, Новосильцева, Яковлева, Квашнина-Самарина, Соковнина), 8 апреля приговорила казнить бывшего регента смертью, четвертовать и все имение отобрать в казну; но 14 апреля издан был манифест, в котором от имени императора говорилось: «Как мы по природному нашему великодушию и в рассуждении добровольного признания как всегда, так и ныне особливо к милости больше склонны, так указали мы его от смертной казни всемилостивейше освободить, а, напротив того, со всею его фамилиею, також и братьев его обоих, и зятя Бисмарка, которые в вине оскорбления величества явно с ним обще приличились, по отписании всего их имения на нас в вечном заключении содержать, дабы тяжкое оное гонение и наглые обиды, которые верные наши подданные от него претерпели, без всякого взыскания не остались, також всему тому, что нашему государству, и общему покою, и благополучию опасно и вредительно быть может, таким образом вдруг предупреждено было». Этот любопытный манифест начинается воспоминанием о Годунове, который по искоренении древней фамилии российских царей избран на царство своими советниками и единомышленниками и привел было Россию к совершенному падению, если бы премудрый промысл божий этому не воспрепятствовал. Всякий легко мог понять, к чему клонилась речь о Годунове; но после Годунова поведена речь о двоевластии, бывшем при царе Михаиле, сказано, что народ, боясь прежних коварств, просил его величество принять в помощники и правители отца своего, патриарха Филарета, которому был дан и титул великого государя, а от этого самого времени Российская империя высочайше процвела и распространилась. Если этим намеком хотели указать, что Россия процветет и распространится в правление матери императора, то намек был неудачен, потому что при царе Михаиле соправителем был отец. Очень может быть, что манифест был составлен Остерманом или по его мысли и нарочно был вставлен намек на необходимость быть правителем отцу императора. Далее манифест обращается опять к сравнению Бирона с Годуновым и обвиняет герцога Курляндского в невинном пролитии крови и в мучительном заточении многих знатных особ духовного и светского чина, обвиняет в коварствах и интригах, направленных против родителей императора; обвиняет в том, что он, Бирон, «чрез своих креатур различные способы употреблял в Российской империи, яко самовластному государю быть, у нас самодержавную власть вовсе отнять и наших родителей от правления исключить». И здесь говорится о замысле исключить из правления обоих родителей. Потом Бирон обвиняется в получении не по достоинству своему неисчислимого богатства, тогда как в Россию прибыл в «мизерном состоянии». Бирон был сослан в Пелым, где для него был выстроен дом, как говорят, по рисунку Миниха — знак, что судьба герцога Курляндского была решена уже давно, когда еще Миних был первым министром. Сосланы были его братья, свояк Бисмарк; но вместе с Бироном и Бисмарком арестован был русский человек, вполне преданный регенту, кабинет-министр Бестужев-Рюмин. Одно из обвинений Бирону было: «Вы Бестужева всегда фаворитом имели и в Кабинет министров ввели с великим презрением и поношением прежних министров». И в обвинениях Бестужеву выставлено искание и получение благосклонности бывшего регента: 1) быв в Копенгагене, с Бироном корреспонденцию имел и во время первого его в С. — Петербург приезда искал он в нем, дабы чрез него получить кавалерию Александра Невского и прибавку жалованья, что и получил. Когда послан паки в Копенгаген, то он, Бирон, произвел его тайным советником и еще обещал произвесть в кабинет-министры и отцу его в вине прощение исходатайствовать; 2) по повелению Бирона у датского двора старался, чтоб Бирону титул светлости придан был; 3) после вторичного приезда Бестужева в Петербург Бирон произвел его в кабинет-министры. Потом следуют обвинения в известном уже старании Бестужева доставить Бирону регентство и удержать его за ним. Бестужев вел себя дурно при допросах: сначала обговаривал Бирона, потом, когда Миних перестал быть в силе, начал признаваться, что наговаривал ложно на бывшего регента, желая угодить Миниху и получить посредством него облегчение своей участи; просил помилования для страдания спасителя, для здравия и благополучия императора и родителей его. Но комиссия 27 января 1741 года определила: Бестужева четвертовать. Бестужева четвертовать; но в том же самом старании утвердить за Бироном регентство сверженный регент обвинял и других. По его показаниям привлечены были к делу и оказались виновны: фельдмаршал граф Миних, канцлер и кабинет-министр князь Черкасский, генерал Ушаков, обер-шталмейстер князь Куракин, адмирал граф Головин, генерал-прокурор князь Трубецкой, обер-маршал граф Левенвольд, тайный советник барон фон Менгден, тайный советник фон Бреверн, генерал-майор Албрехт. 24 апреля им было объявлено прощение; объявление это оканчивалось так: «Хотя по оным явным обличениям, по силе прав государственных надлежало о таком вредительном нам самим и нашим родителям и спасаемом всей нашей Российской империи деле вконец доследовать, однако ж мы по природному нашему великодушию, из высочайшей нашей имп. величества милости вас во всем том прощаем в. том уповании, что впредь по должности своей данной нам присяги верно и истинно поступать будете и к таким бездельным вредительным делам приставать не станете». Бестужеву-Рюмину также было объявлено прощение, с тем чтоб подробно описал все, как Бирон достиг регентства; но по указу 22 мая он был сослан в отцовскую пошехонскую деревню на житье без выезду, а жене его и детям пожаловано на пропитание 372 души в Белозерском уезде, оставшиеся за раздачею. Не сочли неблагоразумным, опасным для нового правительства дважды оскорбить главных лиц в государстве, оскорбить обвинением и прощением. Миниха простили вместе с другими; но в манифесте о винах Бирона обнародовано и обвинение человеку, свергнувшему Бирона; в числе вин бывшего регента читали: «Ведая подлинно, что некоторая знатная персона по своим поступкам еще при жизни нашей государыни-бабки подозрительна была в том: 1) что с таким иностранным двором дружбою собязана, который Россиею недоволен; 2) некоторых из россиян, честных, заслуженных людей, в несчастье привел и старался лишить живота и имения; 3) имел (Бирон) из его писем довольное основание, что упомянутая персона к российским честным людям и ко всей нации весьма зол, и о том по самое свое падение молчал и потакал, и, с ним крайнейшее дружество имея во всех своих делах и начинаниях, на него крепкую надежду полагал». Бывшего первого министра постарались выставить «персоною, к российским честным людям и ко всей нации весьма злою» и, разумеется, должны были предполагать, что персона будет за это весьма зла. В страхе пред этою злостью не знали, что делать с Минихом, куда его девать. Удалить его в ближайшее ингерманландское поместье — опасно: будет знать обо всем, что делается в Петербурге, и по характеру своему не останется в покое. Назначить ему пребывание в его ливонских владениях? Но он там, окруженный своими, может предпринять что-нибудь в пользу шведов. В украинских? Но и прежде, при императрице Анне, недали ему главного начальства в Малороссии, дали Кейту, боясь, чтоб Миних не поднял козаков. Боялись оставить его в России, боялись выпустить за границу. Были даже внушения, что всего безопаснее сослать Миниха туда, где он не будет знать того, что делается в Петербурге, не будет в состоянии ни поднимать козаков, ни помогать шведам — сослать в Сибирь; и внушениям этим последовали бы, если бы фрейлина Менгден не заступилась за своего родственника. А боялись Миниха сильно: стража во дворце была удвоена; шпионы следили повсюду за фельдмаршалом и доносили о всяком его поступке; принц и принцесса Брауншвейгские каждую ночь меняли спальни до тех пор, пока Миних не перебрался из их соседства на другой берег Невы. Регент Бирон сослан; Миних уже не первый министр, он и фельдмаршал только по имени, лишился всякого значения; Бестужев сослан. Кто же остался? Остался невредим тот, кого и прежде величали душою Кабинета. Остерман остался незаподозренным; даже и тело Кабинета, князь Алексей Михайлович Черкасский, подвергся следствию и обвинен, ибо получил прощение в вине; один Остерман вышел чист, безучастен в деле Биронова регентства. Никогда еще Остерман не был так могуществен, как в первое время после падения Миниха. «Можно без преувеличения сказать, — писали послы иностранные, — что Остерман теперь настоящий царь всероссийский; он имеет дело с принцем и принцессою, которые по своим летам и по тому положению, в каком их держали, не могут иметь никакой опытности, никаких сведений». Теперь взглянем, в каком положении находились внутренние и внешние дела в руках первого министра Миниха и великого адмирала Остермана. Мы видели, что по указу 28 января для отнятия слишком обширной власти у первого министра Кабинет был разделен на три департамента — военный, внешних дел вместе с морским и внутренних дел. По военному департаменту в правление Миниха вышел именной указ 31 генваря, подтверждающий распоряжение предшествовавшего царствования об отставке военных чинов по выслуге 25 лет, считая от 20. Как сказано в самом указе, он был вызван тем, что распоряжение императрицы Анны не исполнялось, ибо когда по окончании турецкой войны все бросились в отставку, то почли нужным затормозить движение, придумывая различные ограничения и затруднения, как, например, стали требовать, чтоб просящийся в отставку представлял аттестаты от всех полков, где бы ни служил. Поднялся, разумеется, ропот: дали льготу и отнимают, и вышел указ 31 января: «Ныне мы усмотрели, что служащему в полках шляхетству отставка не только таким, кои по выслужении определенных 25 лет, но и тем, которые за ранами и неисцельными болезнями, за совершенною старостью и дряхлостью, имея при себе от полков и генералитета аттестаты, об отпуске просят, почти всем генерально остановилась, а понеже мы, дабы шляхетские домы в экономии не упадали, но от времени до времени в добром состоянии находиться могли, имеем прилежное попечение: того ради повелеваем шляхетству от воинской службы отставку чинить в нашей Военной коллегии с таким наикрепчайшим притом подтверждением, дабы оная коллегия в той отставке поступала с довольным рассмотрением и свидетельством по аттестатам командующего генералитета, и от полков, и докторским, и лекарским и отставлены были такие, кои за совершенною старостью и дряхлостью и за неисцельными болезнями более полевой и гарнизонной службы снести не могут, такожде и те, кои просить будут об отставке по экономии, по выслужении, считая от рождения двадцати до сего назначенных 25 лет, не взыскивая при том таких затруднительных и почти невозможных аттестатов от всех полков, в коем бы кто ни служил». Относительно дел внутренних и правительница, подобно своим предшественникам, должна была прежде всего издать популярный, но малодействительный указ против исстари знаменитой волокиты. В именном указе, данном Сенату 27 ноября 1740 года, говорилось: «Нам не безызвестно есть, коим образом не только в коллегиях и канцеляриях, но и в самом Сенате по подаваемым от наших верных подданных, а паче от людей бедных и неимущих челобитным не только в определенном сроке, но и чрез долго-прошедшие времена и годы решения не чинятся и те бедные челобитчики, таскаясь за теми своими делами, приходят в крайнее разорение и нищету и напоследок, не получа никакого решения, принуждены некоторые и вовсе от дел своих отставать, что нам слышать не инако как зело прискорбно». Таким челобитчикам велено подавать просьбы прямо на имя императора рекетмейстеру Фенину, «и те коллегии, и канцелярии, и самый Сенат, которые таких челобитчиков в указанные сроки не удовольствовали, имеют быть за нерадение и волокиту штрафованы». Вслед за этим указом при Сенате учреждена была особенная комиссия для решения неоконченных дел. Велено подавать в Кабинет ежедневные рапорты о решенных делах не только в Сенате, как делалось и прежде, но во всех коллегиях и канцеляриях, «дабы мы могли видеть, с какою ревностью и попечением данные нами указы и высочайшая воля исполняются». Но 4 марта 1741 года вдруг вышел именной указ Кабинету: «Указали мы рекетмейстеру Фенину в той должности не быть и челобитчикам свои прошения подавать в тех местах, кому где по прежним указам повелено». Если мы обратим внимание на день выхода указа — 4 марта, а 3 марта дана отставка Миниху, то не можем не прийти к заключению, что позволение подавать жалобы на волокиту канцелярий, коллегий и самого Сената было делом первого министра, с падением которого падало постановление, исчезал и рекетмейстер Фенин. Прежние указы против нищенства оказывались так же недействительны, как и указы против волокиты в судебных местах, и потому придумали запереться в Петербурге от нищих: в июне 1741 года Сенат приказал нищих обоего пола в С. — Петербург ниоткуда отнюдь не пропускать. Из указа видно, что нищие, приходившие в Петербург, были большею частию помещичьи крестьяне. На северо-западе их не пускали в столицу; на юго-востоке их по-прежнему пускали на Дон и Яик, и оттуда по-прежнему требовало их правительство по жалобам землевладельцев. Но нужно было принять меры против зла, которое делало нищими и горожан — купцов богатых: то было банкротство, и в декабре 1740 года издан был устав о банкротах, в предисловии к которому говорилось: «Известно есть, какие убытки и ущербы от банкротов общему народу, и особливо коммерции, происходят, ибо от тех кредиту ослабление и купечеству остановка чинится; а надежность и имение всякого торгового человека в сомнение приводится и напоследи множество безвинных людей в великие убытки и часто в крайнее разорение и в самую нищету приходят. И понеже весьма нужно, дабы оному вредительному злу всячески предупредить; того ради учинен сей устав, который частью с правами и обыкновениями других государств, в которых негоция расцветает, сходен, частью ж по обстоятельству дела тако потребен». Относительно промышленности правительство сочло нужным обратить внимание на суконные фабрики, которые поставляли свои произведения на войско, а войсковое начальство подняло сильные жалобы против дурного качества сукон. Без сомнения, по настоянию первого министра в январе 1741 года Кабинету дан был именной указ исследовать, почему на русских фабриках делаются плохие сукна. Составлена была комиссия, которая нашла, что работы на фабриках производятся медленно от недостатка регламентов, как поступать рабочим людям, например, чтоб не по своей воле на работу и с работы ходить. Комиссия нашла, что надобно учредить над фабриками директоров, которыми в настоящее время могло быть двое: суконный фабрикант Степан Болотин да иноземец Шмит; Болотин в молодых летах иностранным языкам научился, в чужие края ездил, а потом занимался купечеством и суконными фабриками. Тут же комиссия представила и регламент суконным и каразейным фабрикам. В декабре 1740 года правительница восстановила запрещение, «чтоб отныне вновь богатых с золотом и серебром и из других шелковых парчей и штофов дороже от трех до четырех рублей платьев никто из наших подданных (окроме трех первых классов и кто из придворных наших кавалеров сами пожелают) делать и носить не дерзал, яко же благополучное государствование всякого зависит не от чего иного, как от удовольствия и соблюдения от всяких излишностей своих подданных». Но что за смысл в выражении: дороже от трех до четырех рублей? Еще в 1738 году медицинская канцелярия требовала резолюции послать в Париж молодых лекарей — шесть человек с годовым жалованьем каждому по 300 рублей, «чтоб там в хирургии и анатомии так утвердились, дабы при главных госпиталях в Российском государстве, а именно в С. — Петербурге, Москве и Кронштадте, для обучения подлекарей и лекарских учеников могли употреблены быть; а между тем, пока оные шесть лекарей в Париже выучатся, от оной канцелярии старание приложено будет, как наилучше возможно здешних хирургических школ содержать». Кабинет остановился на вопросе: каких молодых людей пошлет канцелярия в Париж, русских или иноземцев? Потому что иноземцы могут взять русские деньги и не возвратиться; поэтому в Кабинете последовала резолюция такая: «Справиться, молодые лекаря иноземцы или русские посылаются в Париж, и, если иноземцы в России родились и семейство имеют, таких, как природных русских, можно послать, однако взявши с отцов их или родственников подписку, что они возвратятся в Россию». Быть может, вследствие этого затруднительного условия, постановленного Кабинетом, только в 1741 году медицинская канцелярия представила молодых людей, годных для отсылки за границу, и то не более троих, из которых один русский — Ножевщиков, двое других — иноземцы, родившиеся в России, Минау и Цирольд. В инструкции им, между прочим, говорилось: «По приезду их в Париж наведываться им того ж часа о квартире его княжеского сиятельства принца Кантемира, а при отдании поклона предаться им в его защищение и протекцию, а потом отдать им г. профессору Гунольту отправленное к нему писание и в науке их поступать им по его советам и наставлению». Они должны были в продолжение трех лет обучаться анатомии, хирургии, лечению очных болезней, употреблению бандажей и как новорожденных принимать». В Синоде по смерти Феофана Прокоповича первым членом был Амвросий Юшкевич, епископ Вологодский, и потом архиепископ Новгородский, далеко не могший заменить Феофана ни по способностям, ни по энергии. Все оставалось по-прежнему, хотя Юшкевич был противного Феофану направления. Только падение Бирона подало Синоду надежду на возможность исполнения двух самых сильных желаний. Мы видели меры Петра Великого против наполнения монастырей людьми, шедшими туда не по призванию; мы видели также, что меры эти после не исполнялись: позволяли себе для шутки постригать мальчиков без всякого приготовления; но когда при Анне взял верх Феофан Прокопович, то он, считая меры Петра относительно монашества своими собственными, восстановил их во всей строгости. В декабре 1740 года Синод просил всемилостивейшего указа постригать из разночинцев, уволенных от всех служб, особенно учительных людей, также из крестьян, которые в монастырях к экономическим и прочим исправлениям потребны, иначе монастыри совершенно опустеют и заведенные училища останутся без учителей. Позволение последовало, но велено притом смотреть, чтоб постригали только в потребном числе, без всякого излишества, для чего посылать в Синод ежегодно рапорты: в том году из каких чинов сколько пострижено и сколько в каком монастыре церквей и монахов, чтоб Синоду можно было видеть, не будет ли где лишних монахов; а вперед Синоду иметь прилежное старание о сочинении порядочного штата всем монастырям, какому числу монахов в каком монастыре быть, что им из доходов употреблять, а остальные доходы употребить на госпитали, на школы, на содержание сирот, показав, какому числу где быть и что следует издерживать на их содержание. Исполнение одной просьбы подавало надежду, что будет исполнена и другая. Мы видели, что с 1701 года архиерейские и монастырские имения находились в ведении Монастырского приказа, управлявшегося графом Ив. Мусиным-Пушкиным; потом, с учреждением Синода, они перешли в его ведение. В 1727 году все имения были отданы в ведомство архиерейских домовых вотчин и монастырей по принадлежности; но петровское разделение на вотчины, определенные на содержание архиерейских домов и монастырей, и на вотчины, доходы с которых шли на благотворительные учреждения, оставалось, и духовенство платило с последних вотчин денежные и хлебные доходы в коллегию Экономии. В 1740 году граф Платон Мусин-Пушкин подал доношение в Кабинет, что когда имения духовенства были в ведении Монастырского приказа, то архиерейские дома и монастыри были во всяком довольстве, сверх того, доходами с этих имений содержался в Москве большой госпиталь и за всем тем с 701 по 711 год в казне осталось более 1000000 рублей и доимок не было, вследствие чего потребовал, чтоб те вотчины, доходы с которых шли в коллегию Экономии, были и в полном ведомстве этой коллегии, а домы архиерейские и монастыри управляли бы только вотчинами, назначенными на их содержание, что и было исполнено. Теперь Синод представил, что бывший граф Мусин-Пушкин в своем доношении показал ложно, и просил, чтоб вотчины, доходы с которых шли в коллегию Экономии, по-прежнему находились в ведомстве монастырей, которые бы получали из них съестные припасы и пользовались работами крестьян, без чего монастыри содержаться и поддерживать свои строения не могут. И эта просьба была исполнена. Выгораживая память императрицы Анны и обременяя ответственностью за все при ней сделанное фаворита ее, послали указы о возвращении ссыльных аннинского царствования: освободили из крепости Феофилакта Лопатинского, которого уже считали мертвым. Полумертвого Феофилакта привезли на новгородское подворье, очистили от грязи, в которой держали его в крепости, и Амвросий Юшкевич со слезами на глазах одел его в монашеское и архиерейское платье. Приехала цесаревна Елисавета и спросила Феофилакта, знает ли он ее. «Ты искра Петра Великого», — отвечал тот. Цесаревна отвернулась и заплакала; она оставила ему на лекарство 300 рублей; но лекарство уже не могло помочь: в мае 1741 года Феофилакт умер. Синод потребовал от Тайной канцелярии известия, где другие сосланные при Анне архиереи: Георгий Дашков, Сильвестр, Игнатий, Лев. Получен был ответ, что двое — Сильвестр и Георгий — уже умерли, Игнатий и Лев живы, их освободили из заточения и поместили в монастыре простыми монахами. Маркел Родышевский освобожден был из Тайной канцелярии и отослан в Синод для определения в монастырь. Освобожден из ссылки Аврамов. Жене казненного фаворита Петра II князя Ивана Долгорукого княгине Наталье Борисовне из отписного имения свекра ее, князя Алексея, дано село Старое Никольское с деревнями в Вологодском уезде. Были пожалованы чинами все пострадавшие в последнее время при Бироне: Яковлев, Пустошкин, Ханыков и другие. Но эти милости к опальным прежнего времени далеко не могли доставить Анне Леопольдовне такого народного расположения, которое поддержало бы ее колеблющееся правление. Для этого к милости нужно было присоединить твердость, деятельность и разумность, а этих-то качеств и недоставало правительнице. Все ждали, что по свержении Миниха власть перейдет в искусные руки Остермана. Действительно, к Остерману обращались как к первому министру. В марте 1741 года Кейт писал ему из Глухова: «Я должен признаться, что без помощи генерал-майора Шипова, который хорошо знает канцелярский порядок и объясняет мне все то, что я не могу знать сам, я был бы в большом затруднении на моем месте, не имея возможности узнать о чем-либо от здешних кобацких асессоров. Я осведомился здесь о поведении Шипова и не слыхал на него ни одной жалобы; он не запирается, что берет подарки, т. е. безделицы, необходимые для стола, и я вижу, что давний обычай страны освящает это; но он клянется, что никогда не взял ни копейки денег, хотя ему часто их предлагали. Пред моим отъездом из Петербурга ваше превосходительство сказали мне, что вакантные места не должны быть замещены до тех пор, пока я буду на месте и не спишусь с вами. Я просмотрел лист кандидатов и нашел мало лиц, мне известных, так что мне невозможно представить своего мнения о их способностях. Если бы на место Камынина асессором в главную войсковую канцелярию я мог иметь полковника Ливена, то я уверен, что он был бы полезен. Я поставил своею обязанностью свободно открывать мои мысли вашему превосходительству, ибо вижу в этом единственное средство изучить истинные интересы этой страны относительно России; поэтому я должен вам сказать, что нахожу здесь скрытное нерасположение к русским; малороссияне думают, что дела пошли бы лучше, если бы в комиссии было несколько иностранцев. Я не вижу никакого препятствия удовлетворить этому желанию здешних жителей и потому предлагаю Ливена». К Остерману обращался и донской атаман Данила Ефремов с такими, например, письмами: «Вашему высокографскому сиятельству небезызвестно, каким образом не токмо бригадиры Иван Краснощоков, Иван Фролов, яко по заслугам, но и дети Краснощоковы высочайшею его им. в-ства милостию награждены и большими медалями пожалованы, а я, нижайший, как о том уведал, то не мог без соизволения вашего высокографского сиятельства, яко издревле милостивого государя и отца, смелости принять в высшее место прошение взнесть, но токмо нижайше прошу, дабы чрез вашего высокографского сиятельства милостивейшее ходатайство против означенных бригадиров высочайшей милости не был оставлен, в чем отдаю себя во всемилостивейшее ваше покровительство и остаюсь с должнейшим моим рабским почтением, милостивейший государь, вашего высокографского сиятельства всепокорнейший раб». Но очень скоро люди, бывшие поближе, чем Кейт и Ефремов, увидали, что Остерман не только не царь всероссийский, но даже и не первый министр, что ему нужно употребить большее усилие, произвести новый, более трудный переворот, чем свержение Бирона и Миниха, чтоб стать таким всемогущим правителем, каким издали его представляли. Анна Леопольдовна сама не могла управлять, ей было скучно заниматься делами; но в то же время она не умела и не хотела найти человека опытнее, способнее других, на которого бы могла сложить все бремя дел, т. е., не производя никаких перемен, сложить все это бремя дел на Кабинет, а в Кабинете по удалении сначала Бестужева, а потом Миниха душою оставался по-прежнему Остерман, а кн. Черкасский — только телом, следовательно, Остерман становился на деле первым министром. Но Анна Леопольдовна, не умея управлять, скучая делами, хотела, однако, управлять, и это желание, естественно, поддерживали в ней приближенные люди, которые хотели управлять, по крайней мере вмешиваться в управление, играть видную роль, пользоваться важным значением. Такими приближенными людьми были фрейлина Менгден и граф Михайла Гаврилович Головкин, которые не любили Остермана, не хотели подчиняться ему. Вполне был предан Остерману, вполне подчинялся его влиянию принц Антон; но это только вредило Остерману во мнении правительницы и ее приближенных, потому что между мужем и женою были нелады. Отсюда естественное желание Остермана поднять значение принца Антона, а это желание только усиливало нерасположение к нему со стороны правительницы и людей к ней близких. Для лучшего уяснения отношений, господствовавших при тогдашнем дворе, характера лиц и способа их действий приведет следующий рассказ. У Амвросия Юшкевича сидит гость, действительный статский советник Темирязев; ведется разговор политический. «Остерман, — говорит хозяин, делает в государстве многие неправды; думаю, что и в нынешней шведской войне он больше виноват; я на него многократно государыне говаривал, только к нему ничто не льнет». Темирязев: «Да и манифест о правлении великой княгини, чаю, он сочинял!» Архиерей: «Он, он! Да и регенту он все помогал, все действия eгo, только к нему ничто не льнет!» Темирязев: «Смотрите, преосвященный, как он регента сверстал с великою княгинею!» Преосвященный встрепенулся, принес манифест: «Ради бога покажи, в которой речи он сверстанье учинил?» Темирязев показал ему, что по смыслу манифеста великая княгиня должна править на том же основании, как правил Бирон. «Поставь против этой речи точки, я малопамятен», — сказал ему архиерей. Темирязев поставил точки. «Хорошо, продолжал преосвященный, — я пойду к государыне и покажу на него, Остермана, все, что это подлинно все его дело». Дня через два Темирязев опять приехал к архиерею спрашивать, как идет дело. «Доносил я государыне об этом, — отвечал Амвросий, — она изволила сказать, что подлинно тем обижена, да не только тем, что с регентом ее сверстали и дочерей ее обошли; а про Остермана ничего не изволит говорить, к нему ничего не льнет; он и книгу у нас запечатал, Камень веры; я сколькократно на него просил государыню, чтоб ту книгу распечатать, только не мог милости получить, и поднесь книга запечатана, и во всем он все мешает через генералиссимуса, для того и мы ему противны, что он не одного снами закону. Знает ли тебя фрейлина Менгденова, она очень у великой княгини в милости». «Не знает», — отвечал Темирязев. «Ну так ты пойди к ней, продолжал архиерей, — и про манифест, как сравнена великая княгиня с регентом, скажи, и ту речь покажи, и то ей подкрепи, что все это — дело Остерманово; может, что она будет великой княгине на него представлять». Темирязев не знал, как пройти к Менгден: архиерей послал келейника показать ему крыльцо, ведшее к ее спальне. Только что начал Темирязев объяснять фаворитке обиду, нанесенную принцессе Анне в манифесте, о сверстании с Бироном, как та перебила его: «У нас все это есть, мы знаем, постой-ка здесь», и сама ушла. Темирязев догадывался, что она пошла к правительнице. Возвратившись, Менгден начала говорить: «Сходи ты к Михайле Гавриловичу (Головкину), скажи ему, что он по приказу великой княгини написал ли, и буде написал, то бы привез, да и манифест, как сверстана великая княгиня с регентом, покажи, и что он тебе скажет, ты приди сюда и скажи». Темирязев отправился к Головкину; тот взял манифест, посмотрел и сказал: «Мы про это давно ведаем, я государыне об этом доносил обстоятельно; а написано или нет, скажи фрейлине, что я сам завтра буду во дворец». Темирязев отправился к фрейлине, вошел к ней в спальню смотрит: вместо фаворитки сама правительница. «Что с тобой говорил Михайла Гаврилович?» спросила Анна. Темирязев пересказал слова Головкина. Принцесса начала опять: «Мне не так досадно, что меня сверстали с регентом; досаднее то, что дочерей моих в наследстве обошли; поди ты напиши таким манером, как пишутся манифесты, два: один в такой силе, что буде волею божиею государя не станет и братьев после него наследников не будет, то быть принцессам по старшинству; в другом напиши, что ежели таким же образом государя не станет, чтоб наследницею быть мне». Темирязев оцепенел от ужаса. Подыскаться под манифест Остермана он сумел, но самому написать два манифеста, самому вдруг из Темирязева сделаться Остерманом!.. «Чего ты боишься, — продолжала Анна, ты государю присягал? Присягал также, чтоб у меня быть послушну?» «Присягал», — отвечал Темирязев. Анна была неумолима в своей наивной логике. «А коли присягал, — продолжала она, — то помни присягу и поди сделай и, сделав, отдай фрейлине, только этого не проноси, помни свою голову». С этими грозными словами несчастный Темирязев был отпущен. Что оставалось ему делать? Самому не написать, надобно посоветоваться с каким-нибудь знающим человеком; и вот Темирязев отправляется к секретарю Иностранной коллегии Познякову: так и так, выручи ради бога! «Что же делать, — отвечал Позняков, — не робей, много ныне непорядков происходит, да коли это приказано от правительницы, то сделать надобно». «Сделай ты, напиши», — стал умолять Темирязев. «Добро, — отвечал коллежский искусник, — я напишу и ужо к тебе завезу». Действительно, ночью Позняков явился к приятелю с манифестами; обрадованный Темирязев отвез их немедленно к фрейлине. Между тем правительница призвала Остермана и спросила его, каким образом случилось, что в утверждении о наследстве не упомянуто о принцессах, которые всегда в России за неимением принцев наследницами бывают? Тоном вопроса правительница давала знать Остерману, что она считает его виновником этого упущения. «Надобно подумать, — продолжала Анна, — как бы это поправить; приходил ко мне Темирязев и объявлял, что об этом и в народе толкуют». На другой день Остерман отправил к правительнице маленькое письмо. «Понеже, — писал он, — то известное дело важно, то не прикажете ли о том с другими посоветовать, а именно с князем Алекс. Мих. Черкасским и архиереем Новгородским?» Правительница отвечала собственноручно, что кроме этих лиц надобно призвать к совещанию и графа Мих. Гаврил. Головкина, потому что это дело от него происходит. Остерман послал к Головкину звать его к себе. Головкин приехал и, поговоря о деле, объявил, что денька два подумает и пришлет сказать, когда им всем съехаться. Наконец съехались у Остермана Головкин, Черкасский, Амвросий Юшкевич, но события не дали им покончить своих толков. Мы видели, как народное чувство, оскорбленное господством иностранцев, высказалось тотчас же по смерти императрицы Анны, когда герцог Курляндский объявил себя регентом. Падение Бирона приняли с восторгом; но скоро увидали, что прежний порядок вещей оставался, только ослабел вследствие розни, усобицы его представителей. Как господство немцев было приготовлено усобицею между способными русскими людьми, оставленными Петром Великим, так теперь падение немецкого господства приготовляется раздором, усобицею между немцами, которые губят друг друга. Бирон свергнут Минихом; под Миниха подкопался Остерман; но Остерман не может господствовать: он встречает нерасположение в правительнице. Русские не любят Остермана как немца, не любят принца Антона за то же, следовательно, тем более должны быть расположены к Анне Леопольдовне и к графу Головкину, ее главному советнику, который уже выставился как противник Остермана. Какое выгодное положение для Анны Леопольдовны, если бы она умела пользоваться им! Но ее умение вести дела всего резче выказалось в сцене с Темирязевым, где она человека, с которым, вероятно, говорила в первый раз в жизни, заставляет писать манифесты, и в одном из них она должна быть объявлена наследницею престола в случае смерти сына. Головкин и его отношения к правительнице и к фрейлине Менгден также резко выказывались в деле Темирязева. Гораздо влиятельнее Головкина была эта фаворитка Менгден; но она была немка; немцы хлопотали, как бы посредством ее сблизить Остермана с правительницею и удалить Головкина. Остерман жаловался Менгдену, что граф Головкин старался его, Остермана, оставить в подозрении у правительницы и просил похлопотать, чтоб принцесса была к нему милостива. Менгден пошел к фрейлине и говорил ей, чтоб склоняла правительницу иметь более доверия к Остерману, чем к Головкину, потому что Остерман в делах больше разумеет. От Головкина как человека больного и лишенного энергии не ждали многого; фаворитка, которая могла больше сделать, была немка; и немец Остерман, несмотря на то что к нему не благоволили, имел большую силу: к нему ничто не льнет, жаловался архиепископ Новгородский, не хочет выпускать книги Камень веры, и книга запечатана. Значит, немцы владеют по-прежнему, с тою только разницею, что прежде, при императрице Анне, был порядок, а теперь «много непорядков происходит». Но что всего хуже, будет новый Бирон. В 1735 году саксонский посланник при русском дворе граф Линар по требованию императрицы Анны был отозван своим правительством из Петербурга: причиною было то, что красивый Линар внушил нежное чувство племяннице императрицы Анне Леопольдовне. Теперь Линар является опять в Петербург, и нежные отношения его к правительнице не тайна. Для большего удобства в августе 1741 года Линар объявлен женихом фаворитки Менгден и отправился в Дрезден, чтоб устроить там свои дела, возвратиться в Петербург и вступить в русскую службу в звании обер-камергера. Линар повез с собою 35000 рублей, которые дала ему невеста для положения в дрезденский банк. Линар уже получил Андреевский орден. Для русских настоящее ничем не лучше прежнего: немцы так же владеют, только беспорядков много, и готовится уже новый Бирон. Это ожидание нового Бирона в Линаре всего более возмущало; чем слабее было правительство, тем громче высказывалось неудовольствие; даже женщины, которых иностранцы находили в России сдержаннее, чем в других странах, не стеснялись в своих речах. Вместе с русскими сильно возмущался и Остерман, потому что в Линаре ему готовился господин еще более тяжелый, чем Бирон: Линар был искуснее в делах иностранных; притом у него с Остерманом и прежде уже были неприятности, когда Линар в первый раз был в Петербурге. Миних, теперь заклятый враг Остермана, должен, естественно, присоединиться к Линару, с которым ему сблизиться легко чрез жену последнего. Чтоб предотвратить опасность, Остерман решается войти в сношения с Головкиным: он посылает к нему двоих своих родственников по жене, Стрешневых, которые более двух часов толковали с ним запершись. Чего не понимала Анна Леопольдовна, то понимает Остерман: он понимает, что идет сильное народное движение, с которым надобно считаться, и он готов на всевозможные уступки: еще в конце марта, устрашенный движениями фрейлины Менгден в пользу сверженного Миниха и готовностью правительницы сблизиться с своим прежним первым министром, Остерман хлопочет, как бы отстранить АннуЛеопольдовну и передать правление принцу Антону; но он знает нерасположение народа к последнему как немцу, иноверцу и потому ведет дело о принятии принцем православия. Любопытно, что в последние дни императрицы Анны иностранные министры знали о намерении обратить принца Антона в православие. Но понятно, что дело было трудное и потому откладывалось, когда опасность уменьшалась. Таким образом, с обеих сторон, на которые делилось правительство, не принималось быстрых и решительных мер по отсутствию лиц, способных на такие меры, ибо, самый даровитый между людьми, желавшими поддержать престол императора Иоанна, Остерман умел пользоваться обстоятельствами, делом чужих рук, умел ходить подземными, потаенными ходами, но был совершенно неспособен стать в челе решительного движения; единственный человек, способный к этому, Миних, был в опале, мог служить только страшилищем для принца Антона и Остермана и запасным орудием для правительницы и Юлии Менгден в крайнем случае. Войско, гвардия, могшие иметь сильное и решительное влияние при всяком важном событии, при всякой перемене, как показал пример восшествия на престол Екатерины I, восстановления самодержавия при Анне, свержения Бирона, гвардия не была на стороне правительства, которое не имело человека, который бы, с одной стороны, был ему предан, а с другой — пользовался любовью войска. Такая слабость правительства, такое разъединение сил в нем не обещали прочности престолу Иоанна VI; это чувствовали и свои, и чужие, и последние употребляли всевозможные средства ускорить переворот для собственных целей. Мы видели, что единовременно с императрицею Анною умерли государь австрийских земель император Карл VI и прусский король Фридрих Вильгельм I. Слабость русского правительства в царствование преемника Анны, внутренние смуты, поглощавшие все внимание, приходились именно в то время, когда в Европе поднималась сильная борьба и Россия не могла остаться ей чуждою, ибо по отношениям к соседним державам, Швеции, Польше и Турции, у нее определились отношения и к другим европейским державам, а теперь готовился переворот в системе этих держав: владения австрийского дома, союзного России, назначились к разделу, что усиливало Францию, враждебность которой к России была очевидна. Императором Карлом VI прекращалась мужская линия Габсбургского дома: у него была только одна дочь Мария Терезия, выданная замуж за герцога Франца-Стефана Лотарингского, который по Венскому миру променял Лотарингию на Тоскану. Карл VI хотел, чтоб все владения Габсбургов достались нераздельно его дочери, он думал, что дипломатическим путем, путем уступок, обеспечит дочери наследство, склонит все дворы признать его распоряжение, так называемую прагматическую санкцию, но жестоко ошибался: уступками он только выказывал свою слабость и тем приманивал хищников. Принц Евгений Савойский говорил ему, что единственное средство упрочить наследство за Мариею Терезиею — это держать наготове 180000 войска. Кто же могли быть эти враги, против которых, по мнению Евгения Савойского, наследница Габсбургов оружием должна была защищать свое достояние? Разумеется, старый герой имел прежде всего в виду свое прежнее отечество, Францию, известную соперницу Габсбургов. Франция в описываемое время, казалось, возвратила свое прежнее значение, ослабленное в последние годы царствования Людовика XIV; особенно поднял ее Венский мир, блистательно окончивший бесславную для нее войну за польский престол: она выдала партию Лещинского в Польше, выдала Данциг, заставила тестя своего, короля, спасаться бегством, войска ее не ознаменовали себя никаким значительным делом, а между тем Франция приобрела Лотарингию. Конец венчает дело, и, по словам Фридриха II, с Венского мира Франция была решительницею судеб Европы. С войны за испанское наследство опасною соперницею Франции явилась Англия; но скоро можно было усмотреть, что ее влияние на дела континента вовсе не будет такое непосредственное, как влияние Франции. Англия по своему островному положению — отрезанный ломоть от континентальной Европы, — по своей конституции чужда завоевательных стремлений относительно Европы; вся ее деятельность обращена на другую сторону: она распространяет свои владения за океаном, ее господствующий интерес — торговый; она внимательно приглядывается и чутко прислушивается только там, где дело идет о ее торговых и промышленных выгодах, отчего политика ее принимает характер узкости и односторонности; Англия не любит войны, предпринимает ее только в крайности, когда прямо затронут ее господствующий интерес; любит вести войну чужими руками, давать деньги вместо войска и прекращать войну при первой возможности, когда опасность для ее господствующего интереса прошла. Интересы Ганноверской династии втягивали Англию в дела континента, но она сильно упиралась; и политика знаменитого министра двоих первых Георгов, Вальполя, явно обнаруживала основной характер национальной английской политики — стремление ограничиться тесным кругом насущных интересов страны, боязнь пред вмешательством в континентальные отношения, боязнь пред войною. В конце 1739 года миролюбивая Англия объявила войну Испании, ибо затронут был господствующий интерес ее, интерес торговый. После долгой и упорной войны, бывшей следствием перемены династии и вмешательства чужих держав во внутренние дела Испании, последняя стала пробуждаться от долгого сна, и средства пробуждающегося народа выказались в преемственной деятельности троих министров — Альберони, Риперды и Патиньо. Морские силы и торговля Испании начали увеличиваться, она готовилась выйти из страдательного положения, в каком до сих пор держали ее иностранцы относительно торговли. Это сильно не понравилось англичанам. «Я замечаю с большим неудовольствием успехи, которые делает Патиньо в своем стремлении усилить испанский флот», — писал английский посланник; он же наивно жаловался своему правительству на злокозненность Патиньо, «который старается отстранить все, что наносит вред Испании». Жалобы посланника находили сильные отголоски в Англии, и миролюбивый Вальполь не был в состоянии сдержать порывы народа, затронутого в своем главном интересе. Пробуждение Испании, ее упорное стремление утвердиться в Италии заставили обратить на неё внимание и рассчитывать на ее участие в войне за австрийское наследство, в которую она должна была вступить, опять имея в виду Италию. Должен был принять участие в войне и король сардинский с целью распространить свои владения на счет австрийских областей в Италии, на. счет Милана. Сардинский король Виктор Амедей, по словам Фридриха II, был государем искусным в политике и ясно сознававшим свои интересы; политика Пьемонта состояла в том, чтоб держать равновесие между Австрией и обеими ветвями Бурбонского дома, французскою и испанскою, и этим приобретать средства к распространению своих владений. Испания будет действовать в Италии; Франция также будет действовать с этой стороны, будет стараться привлечь к себе сардинского короля. Но Франция будет также действовать в Германии, здесь возбуждать против Австрии сильнейших владельцев. Кто же эти сильнейшие владельцы? Во-первых, курфюрст Саксонский, он же и король Польский. Саксония самая богатая страна Германии: она обязана своим богатством плодородию почвы и промышленности жителей; курфюрст получает 6 миллионов талеров ежегодного дохода, у него 24000 войска, но в случае нужды он может иметь еще 8000. Польша доставляла саксонскому курфюрсту королевский титул, но не прибавляла ничего к его силам, а личность курфюрста Августа II (короля Августа III) отнимала у Саксонии возможность играть видную роль. Вот портрет Августа III, хотя и писанный враждебною кистью Фридриха II, однако похожий: «Август был кроток по лени, щедр из тщеславия, без религиозных убеждений подчинялся своему духовнику и без любви преклонялся пред волею жены; кроме этих двух подчинений подчинялся еще любимцу графу Брюлю. Брюль отличался теми тонкостями и хитростями, которые составляют политику мелких владельцев; ни у кого не было больше платья, часов, кружев, сапогов, чулок и туфлей. Цезарь отнес бы его к числу тех отлично завитых и раздушенных голов, которых нечего бояться». Сильным владельцем в Германии считался также курфюрст Баварский. Бавария приносила пять миллионов талеров дохода; Франция платила курфюрсту субсидию в триста тысяч талеров; но курфюрст не мог выставить в поле более 12000 человек. Но сильнее всех курфюрстов Германии был курфюрст Бранденбургский, носивший титул короля Прусского. В 1740 году народонаселение прусских владений простиралось до трех миллионов, доходы — до семи миллионов с половиною, а число войска — до 76000 человек, из которых почти 26000 были иностранцы. Несоразмерность войска с количеством народонаселения была очевидна; войско было собрано прусским Калитою, королем-скопидомом Фридрихом Вильгельмом I, который копил войско точно так же, как копил деньги, видя в том и другом главные условия силы; он оставил своему преемнику 8700000 талеров в казне и ни копейки долгу. Накопленные силы требовали употребления, войско и деньги вызывали на войну, на завоевание, на приобретение новых сил. Разумеется, все здесь зависело от личности преемника короля-скопидома: деньги могли быть истрачены на пустые удовольствия; войско могло быть также истрачено или продано, как тогда водилось, могло исчезнуть в бесполезных войнах. Но преемником Фридриха Вильгельма был сын его Фридрих II, едва не казненный отцом за то, что отец с сыном не сошлись характерами. Фридрих II развил свои блестящие способности сильным вниманием к литературному движению XVIII века, развил свои способности посредством этого движения, не подчинившись ему в том, что не было полезно ему в его положении. Фридрих II философствовал, либеральничал себе на уме, писал против Макиавелли и не разбирал средств для достижения своих целей. Он решился воспользоваться вопросом об австрийском наследстве, чтоб употребить накопленные отцом войско и деньги для расширения своих владений. Но он видел, что средств Пруссии недостаточно для ведения успешной войны, и начал искать союзников. Вот его соображения: Франция кроме старинной ненависти к англичанам питала одинаковую вражду и к австрийскому дому; Франция хотела добыть Фландрию и Брабант и довести свои границы до Рейна. Такой план не может быть исполнен вдруг: надобно, чтоб он созрел от времени и чтоб обстоятельства ему благоприятствовали. Таким образом, Франция могла быть верною союзницею в войне против Австрии. Что касается других государств, то Испания и Австрия почти равны силами; но Испания может вести войну только с Португалией или с Австрией в Италии, тогда как Австрия может воевать всюду: у нее больше подданных, чем у короля испанского, и она может посредством интриги присоединить к своим силам силы Германской империи. Но Испания богаче Австрии; последняя, как бы ни обременяла налогами своих подданных, все будет нуждаться в иностранных субсидиях для войны; кроме того, она истощена турецкою войною, обременена долгами. Пруссия не так сильна, как Испания и Австрия, не может меряться с ними один на один, но может занять следующее за ними место. Пруссия может действовать, только опираясь на Францию или на Англию. Можно идти вместе с Франциею, которая всегда желает себе славы и австрийскому дому унижения. От англичан можно вытянуть только субсидии, которые они дадут, имея в виду собственные интересы. Фридрих не ошибся относительно чувств Франции к австрийскому дому, но ошибся относительно военных средств Франции, которая была уже не прежняя. На ее престоле сидел Людовик XV, который уронил монархическое начало во Франции настолько, насколько оно было поднято знаменитым его предшественником; вместо короля, дряхлого в молодости своей, управлял дряхлый летами кардинал Флёри, не любивший войны, старавшийся поддерживать значение Франции только средствами дипломатическими. Аристократия французская также одряхлела и не могла выставить ни одного замечательного полководца. Когда 20 октября 1740 года умер император Карл VI, во Франции произошло движение, но движение конвульсивное, которое лучше всего выразилось в деятельности графа Белиля, вождя воинственной партии. Никакого заранее составленного плана действия не было. Дочь Карла VI, Мария Терезия, приняла титул королевы Венгерской и Богемской, но курфюрст Баварский Карл предъявил свои права на габсбургское наследство как муж дочери старшего брата Карла VI, бывшего императора Иосифа I. Баварские претензии остались бы претензиями, если бы в Германии не было Фридриха II прусского. Когда другие еще думают и пишут, Фридрих начинает дело. Несмотря на то что Пруссия признала права Марии Терезии, или прагматическую санкцию, прусское войско в конце 1740 года вступило в Силезию под предлогом, чтоб другие претенденты на австрийское наследство не заняли этой провинции; в то же время Фридрих предложил Марии Терезии, что гарантирует прагматическую санкцию и поможет мужу ее, Францу Лотарингскому, получить императорскую корону, если она уступит Пруссии часть Нижней Силезии за 6 миллионов. Предложение было отвергнуто. Мария Терезия обратилась к державам, гарантировавшим прагматическую санкцию: помощи ниоткуда, а между тем пруссаки уже овладели большею частью Силезии. Удержит ли Фридрих свою добычу? Решение этого вопроса зависело от Франции и России. Во Франции Белиль настаивал на необходимости войны: правительство отдаст отчет потомству, если не воспользуется таким благоприятным случаем для окончательного сокрушения австрийского могущества; не нужно много войска, много денег для раздробления австрийских владений, и после этого раздробления в Германии не будет уже ни одного сильного государства, которое было бы опасно для Франции; надобно соединиться с Бавариею, давнею союзницею Франции, дать курфюрсту Карлу императорскую корону, Богемию, австрийскую Швабию, Тироль, Верхнюю Австрию; Милан отдать второму сыну испанского короля, женатому на дочери Людовика XV; Марии Терезии оставить Венгрию, Нижнюю Австрию и Бельгию (которая, принадлежа к такому слабому и отдаленному государству, может быть всегда легкою добычею Франции). Старик Флёри был против войны, но за войну была, любовница королевская, придворные; дочь короля, жена испанского принца, присылала отцу слезные письма, требуя надела своему мужу в Италии на счет Австрии, — и Людовик XV объявил себя за войну; Флёри уступил. Но что скажут на другом, противоположном, восточном краю Европы, в России? Фридрих II пред началом своей деятельности сделал смотр всем державам Европы, их средствам, чтоб уяснить себе, против кого можно успешно действовать и где искать помощи. Разумеется, он не мог забыть о России: он подходил с разных сторон к этой новорожденной загадочной империи, всматривался внимательно и заботливо, то успокаивал себя, то вдруг тревожился. Россия, казалось Фридриху в 1740 году, не имела достаточно значения в европейской политике, чтоб дать перевес той стороне, за которую она стояла. Влияние этой новой империи не простиралось далее Швеции и Польши. Петр I, чтоб цивилизовать свой народ, работал над ним как крепкая водка над железом, был и законодателем и основателем обширной империи; он создал людей, солдат, министров, основал Петербург, завел значительный флот и заставил всю Европу уважать свой народ и свои удивительные таланты. «В 1740 году Россия могла выставить в поле без усилия 170000 войска; флот ее состоял из 12 линейных кораблей, 26 кораблей низшего разряда и 40 галер. Доходы империи простирались до 15 миллионов талеров — сумма умеренная в сравнении с громадным пространством страны; но в России все дешево. Самая необходимая для государей жизненная потребность — солдаты — не стоит здесь и половины того, что тратят на их содержание другие государства Европы. Петр I составил проект, какого не составлял ни один государь до него. Завоеватели стараются только о том, чтоб распространить свои владения, а Петр хотел сократить пространство своего государства, потому что последнее было дурно населено в сравнении с обширностью. Он хотел сосредоточить 12 миллионов жителей, расселенных по империи, между Петербургом, Москвою, Казанью и Украйною, чтоб это пространство было хорошо населено и обработано; остальные же области представляли бы пустыню, превосходную защиту от персиян, турок и татар. Смерть помешала великому человеку привести в исполнение этот план. После несчастий Карла XII и утверждения Августа Саксонского в Польше, после побед Миниха над турками Россия держала в своих руках судьбы Севера; русские были так страшны, что никто не мог ждать успеха в нападении на них, ибо, чтоб достигнуть до них, нужно пройти пустыни и можно было все потерять, если бы даже ограничиться оборонительною войною в случае их нападения. У них в войске множество татар, козаков и калмыков; эти кочевые орды хищников и зажигателей способны опустошить сильные, цветущие провинции, прежде чем регулярное русское войско вступит в них. Для избежания этих опустошений соседи уклоняются от столкновений с Россиею, а русские смотрят на союзы, заключенные ими с другими народами, как на покровительство, которым они удостаивают своих клиентов». Фридрих как будто предчувствовал удовольствие, какое должны были впоследствии доставить ему татары, козаки и калмыки. Россия миролюбива, обращает внимание только на ближайших соседей; но именно для ближайших целей она определила взгляды свои и на отношения к другим государствам. Так, она держалась австрийского союза по одинаковости интересов относительно Турции и Польши и отвергала союз французский. В интересах России не допускать крайнего ослабления Австрии и преобладания Франции при союзах последней с Турциею и Швециею. Это хорошо понимали в Западной Европе и принимали свои меры: Франция держала наготове Швецию, чтобы при первой надобности спустить ее на Россию и таким образом отвесть последнюю от подания помощи Австрии; прусский король спешит сблизиться с Россиею, предлагает ей оборонительный союз, зная. что у нее такой же союз с Австрией. Только смерть помешала императрице Анне подписать союзный договор с Пруссиею: враждебные отношения Швеции заставляли искать ближайшего к прибалтийским областям союзника; кроме того, на союзе настаивал Бирон, ибо в союзном договоре Пруссия гарантировала Курляндию. По смерти Анны Бирон — регент; он свержен, но первым министром становится фельдмаршал Миних, который не терпит Австрии за последний мир с Турциею. Миних явно выставляет себя другом Пруссии, требует союза с нею; Остерман представляет необходимость уже по существующим обязательствам охранять Австрию, на которую новый предлагаемый союзник намерен напасть, — и тогда в каком положении найдется Россия? Анна Леопольдовна пишет письмо Фридриху II, говорит о слухах, что прусские войска идут в Силезию, уверяет прусского короля в своей дружбе, но выражает сильное желание, чтоб Фридрих удержался от возбуждения военного пламени в большей части Европы. 11 декабря его высокографское сиятельство, господин кабинетный первый министр, генерал-фельдмаршал граф фон Миних послал объявить другим членам Кабинета, что он в заключении прусского трактата никакого особливого затруднения не находит, только одно сомнительно: прусским министром сообщено, что король его с войском прямо пошел в Силезию, и поэтому еще надобно посоветоваться сообща, следует ли заключать с ним договор или нет? Вице-канцлер граф Головкин подал мнение, что Россия по существующим обязательствам с венским двором должна его защищать, и потому надобно повременить заключением прусского трактата, пока усмотрится, какое участие морские державы примут в защите Австрии и сама она чем будет отвечать на такое наглое нападение: может быть, венский двор с прусским полюбовно разделается, заплатив некоторую сумму денег? В донесении наших министров при иностранных дворах, особенно при венском, мы усмотрим, надобно ли нам за Австрию вступаться; но при этом не надобно спешить предложением действительной помощи, а дожидаться, будут ли морские державы действительными силами вступаться за венский двор или будут употреблять только добрые услуги. Здешнему министерству надобно принять в рассуждение нынешнюю систему в Европе, как недавно голландцы по смерти цесаря сделали, и, взяв за основание состояние здешнего государства (которое хотя и плохо вследствие тяжких войн, однако ныне случай есть совершенно его поправить), постановить между собою правила, каким образом по здешнему состоянию поступать с другими державами; составивши такой план, легко будет здешнему министерству и говорить с пребывающими здесь иностранными министрами, и содействовать интересам их дворов. Если венский двор станет требовать помощи по союзному договору, то отговариваться, что государство истомлено польскою и турецкою войнами и потому не может подать скорой помощи, а между тем надобно смотреть, что будут делать морские державы. Если прусский министр станет неотступно домогаться заключения союзного договора, то не удобнее ли будет весь этот договор с сепаратными артикулами показать австрийскому резиденту Гогенгольеру, и когда он объявит, что в нем нет ничего противного его двору, то договор и можно будет заключить. Хотели дожидаться донесений русских министров при иностранных дворах, особенно из Вены. Ланчинский в начале 1741 года доносил о морских державах, что Голландия являет склонность помочь Марии Терезии, но притом желает, чтоб какая-нибудь другая держава прежде нее оказала эту помощь; притом находит трудность, что полки посылать далеко. Английский король показывает себя склоннее прежнего; но так как прошел слух, что с прусской стороны сделаны Марии Терезии выгодные предложения, то английский король прежде всего желает их сообщения; при этом советует полюбовно помириться, но без малейшего нарушения прагматической санкции, иначе какая-нибудь держава откажется от гарантии этой санкции под предлогом, что сама наследница Карла VI нарушила ее и таким образом освободила других от гарантии. У прусского короля в Силезии до 50000 войска да еще ожидается 20000, и потому страна может быть спасена только диверсиею с русской стороны, чего усиленно домогаются в Вене, ибо мирное посредничество России не помогает. Фридрих II, прочтя грамоту русского министра, только поморщился, но от своих поисков не унялся. Франция молчит в Вене и интригует в Германии, располагает курфюрстами Баварским, Кельнским и Пфальцским, обещает Баварскому провозгласить его щвабским королем и добыть ему часть австрийского наследства; курфюрсты Майнцский и Трирский по слабости ничего не могут сделать, и, таким образом, Франция грозит всемирною бурбонскою монархиею. В Петербурге хотели воспользоваться затруднительным положением Марии Терезии и заставить признать императорский титул русских государей. Но австрийские министры и тут не сдались: государственный секретарь барон Бартенштейн сказал Ланчинскому, что надобно подождать. «Знаете, — сказал он, — сколько явных врагов и тайных недоброжелателей у нас в империи, особенно при предстоящем императорском избрании, самые маловажные обстоятельства толкуют злостно, а за такой поступок стали бы сильно кричать и подняли гонение». Петербургский двор требовал также, чтоб в переписке между обоими Дворами употреблялся не латинский, а немецкий язык, понятный правительнице и мужу ее. На это министры отвечали, что Венгрия есть первенствующее королевство в державе Марии Терезии, а короли венгерские исстари употребляли латинский язык. Ланчинский возражал, что латинский язык принадлежит римским цесарям, а Мария Терезия есть немецкая государыня, и Венгрия принадлежит ей как эрцгерцогине австрийской; но министры упорно стояли при своем, указывая, что французский посол не принял первой известительной грамоты о восшествии Марий Терезии на престол, потому что грамота была не на латинском языке. Министры жаловались: «У нас сильные враги и могущественные друзья; только первые на наснападаютдействительно, а дружеская помощь еще далеко, тогда как без нее после двух несчастных, разорительных войн здешнему дому не устоять; один на другого ссылается: английский король указывает на союз, который надеется заключить с петербургским двором. Итак, единственная надежда остается на Россию, которая должна сделать почин и ободрить приятелей наших». На эти донесения в Петербурге отвечали: «Целый свет не может довольно надивиться слабому оборонительному состоянию венского двора; надобно было ожидать, что в таком крайнем случае употребятся и крайние меры. Всю тягость войны навалить на союзников невозможно. Королева венгро-богемская главнейшая интересованная партия: от нее и главнейшие действия ожидаются, которым союзники должны помогать. Такие большею частию ответы получаем от всех дворов, где мы по верному нашему доброжелательству в пользу ее величества стараемся. Вы можете внушать, что ничто другие державы не может так склонить к поданию скорейшей помощи, как прямые и сильные действия с королевиной стороны. На жалобы австрийских вельмож, что Россия оставляет их без помощи, можете отвечать, что если кому жаловаться, то нам; но, избегая неприятных объяснений, мы все предаем забвению. О Франции и сумнительных ее поступках мы уже давно с венским двором в конфиденции изъяснились; но жаль, что все наши изъяснения были мало уважены, и следствия этого теперь ясны. Швеция одною Франциею против нас двигается; старанием Франции заключен против нас оборонительный союз между Швециею и Турциею; король прусский в надежде на Францию так смело и отважно поступает, ибо Франция одною миною и декларациею могла его удержать; курфюрста Баварского Франция содержит и явно прочит его в императоры, без сомнения желая доставить ему притом и значительную часть австрийского наследства, ибо без этого императорское достоинство было бы ему тяжело; курфюрстов Кельнского и Пфальцского Франция утверждает в их противных положениях; Англия и Голландия должны смотреть на Францию, боясь от нее нападения, если станут помогать Австрии; сколько Франция помогла в бывших с Портою несогласиях и в нынешнем последнем случае, о том в Вене известно и в том состоят все плоды, которые мы все до сего времени от Франции имеем, и можно видеть, что она теперь ищет во всем свете зажечь военный огонь, а потом уже будет приводить в исполнение свои дальновидные намерения с наибольшею силою и с наименьшею тягостью и опасностью. Хотя жаль, что мы, отдавая сами себя и свои интересы в руки Франции, привели эту державу в такое опасное для нас состояние: однако дело уже сделано, и ничего другого не остается, кроме принятия сильных мер». Между тем в апреле ожидали в Вену патриарха Пекского и администратора митрополии всего сербского и славянского народа: патриарх должен был приехать на поклон к новой королеве Марии Терезии, и Ланчинский имел указ из Петербурга, чтоб патриарх в своей капелле отслужил благодарственный молебен о здравии императора Иоанна, его родителей и цесаревны Елисаветы Петровны по приложенной печатной форме. Ланчинский доносил, что указ исполнен с большим торжеством: он, посланник, ездил на патриаршую квартиру шестернею; сначала была литургия с достодолжным поминовением по форме, потом сам патриарх, надев богатое облачение и драгоценную митру — дар государей русских, служил молебен с четырьмя архиереями — петервардейнским, кроатским и двумя, выехавшими из турецкой Сербии; после молебна председатель патриаршей консистории говорил проповедь, приличную настоящему торжеству. За такой гонор Ланчинский угостил патриарха рыбным столом и после обеда проповеднику подарил на весь клир 50 червонных, «и все обошлось к прославлению имени императорского величества». Когда в том же апреле Ланчинский донес своему двору, что в Вене обрадованы готовностью Англии и Голландии помогать венгерской королеве, то получил ответ: «С сожалением мы видим, что до сего времени все дворы, гарантировавшие прагматическую санкцию ограничиваются одними представлениями прусскому королю, а к самому делу или хотя к надежному уговору и плану важных действий в случае недействительности представлений еще никто не приступает. Все желают, чтоб мы наперед начали действительное нападение на Пруссию, ясно в том намерении, чтоб нас только затянуть, а сами наперед будут смотреть, как наши дела пойдут, и тогда уж станут свои меры принимать. Но таким поведением они будут только дела тянуть, на нас свалили всю тягость, тогда как мы одни достаточную силу для поправления дела употребить не в состоянии: ожидаем ежедневно шведского нападения; следовательно, наше вмешательство в войну повело бы только к тому, что противная сторона с большею силою наступила бы на австрийские земли; и так как тамошний двор не в состоянии обороняться, то отворились бы ворота и другим к нападению на владения Марии Терезии и низложению Австрийского дома, несмотря на наши действия, и потом, соединя свои силы с шведскими, враждебные державы станут действовать и против нас. Мы сами от души сожалеем, что шведские движения, происходящие по французским внушениям и за французские деньги, побуждают нас к сильному вооружению и препятствуют употребить все наши войска в пользу общего дела. Вы можете о всем этом сообщить в конфиденции при удобном случае, в надежном месте». На эти конфиденции австрийские министры отвечали печальными минами, пожатием плеч и замечанием, что в Швеции еще не решена война с Россиею. Тогда велено было Ланчинскому изложить подробнее поведение России со смерти императора Карла VI: «Тотчас по смерти цесарской, предусмотря все печальные следствия, какие должно иметь во всей Европе это горестное событие, мы обратились ко всем держарам, заинтересованным в вольности и равновесии Европы, с увещаниям принять заблаговременно нужные и серьезные меры для поддержания прагматической санкции, представляя свою готовность к общему соглашению; а как скоро узнали о намерении прусского короля вступить в Силезию, то, не дожидаясь никакого требования от венского двора, тотчас написали об этом прусскому королю в наисильнейших выражениях и, не довольствуясь этим, всем прочим державам живыми красками представили важность прусского предприятия, склоняя их к наискорейшему соглашению для общего с нами действия. Мы же, сверх того, тотчас сделали распоряжение, чтоб из разбросанного по всему государству войска собран был значительный корпус. Все это было сделано нами, пока еще не открыты были шведские движения, пока еще мы, подобно другим, не могли думать, что Франция намерена привести Швецию в состояние действительно начать с нами войну. Каким образом во всех этих делах со стороны других поступлено: о медленности, о заботливости каждой державы только о своих частных выгодах здесь распространяться не для чего; но верно одно, что от этого Франция получила свободное время и способы привести свои дальновидные и нами давно предусмотренные намерения к такой зрелости, что ныне явно со всех сторон может снять маску. Мы первые почувствовали ее злобу за наше постоянное союзническое усердие к австрийскому дому; мы ежедневно должны ожидать неприятельского нападения со стороны Швеции, которая кроме флота и галер уже придвинула к нашим границам 30000 войска; от этого нападения ничто на свете отвратить ее не может, кроме готовности с нашей стороны встретить ее с превосходными силами. Война должна быть самая серьезная, потому что шведский флот будет усилен французскими кораблями, а сухопутная, армия будет удвоена вследствие решения шведского крестьянского сословия. Напрасно в некоторых местах себя льстят, что эта шведская война еще не так близка: мы здесь, находясь меньше чем в 150 верстах от шведской границы, лучше о том рассуждать можем». Так как Франция показывала явно свое недоброжелательство и к королеве венгерской, то Ланчинский должен был представлять министрам Марии Терезии о необходимости скорейшего примирения с Пруссиею, хотя бы и с пожертвованием чего-нибудь, потому что «при продолжении войны о крепчайшем короля прусского соединении с Швециею сомневаться не надлежит». Сильно стал домогаться Ланчинский примирения Марии Терезии с Фридрихом II, когда получил из Парижа от Кантемира известие, что сорокатысячное французское войско готово к переходу чрез Рейн для соединения с курфюрстом Баварским и для нападения вместе с ним на Богемию; он представлял австрийским министрам о неотлагаемой нужде привлечь в общий союз короля прусского, который так силен, что великий вес придаст поддерживаемой им стороне; представлял, что надобно спешить этим делом, чтоб быть в состоянии сопротивляться Франции, Испании и Баварии, которые хотят разгромить австрийский дом. Министры признавали необходимость примирения с Пруссиею, но спрашивали, как этого достигнуть, когда Фридрих II так возвысил свои требования, что без отдачи в вечное владение всей Нижней Силезии с Бреславлем не мирится; жаловались на Англию: в Ганновере заключена была конвенция об обновлении прежних договоров; но что ганноверские министры с трудом построили, то английские вдруг разорили; король обещал прислать на помощь королеве 6000 гессен-кассельцев и столько же датчан и не исполнил обещания, а если б исполнил, то теперь прусского войска уже давно не было б в Силезии; теперь Англия требует, что для общего блага надобно что-нибудь уступить Фридриху II из Силезии. Польский король не отказывался начать военные действия с определенного в английской конвенции времени; но Англия его удержала, следовательно, то государство, которое должно было подать пример другим союзникам и поручителям, остановило доброе намерение всех; а Франция поднимает войну против королевы под предлогом, что королева вступила в тайные обязательства с Англиею. Королева не может исполнить требование Англии, т. е. уступить Фридриху II что-нибудь из Силезии, ибо это было бы противно интересам короля Польского как курфюрста: Саксония стоит коммерциею и мануфактурами, а король Прусский, как скоро получит часть Силезии, тотчас причинит немалый вред саксонской торговле и промышленности. «Здешнее смущение велико, — писал Ланчинский, — с горя говорят, что если поручители за прагматическую санкцию оставят королеву без помощи, то принуждена будет разделываться с тою стороною, где будет меньше потери, потому что утопающий и за бритву хватается; потом всякий свою очередь иметь будет, особенно Ганновер, а нам против Пруссии, Франции, Испании и Баварии одним стоять нельзя и ждать, чтоб баварец, вступив в Богемию, короновался там. Министры говорят, что если б французская война против королевы была так же неверна, как и нападение шведов на Россию, то здешний двор в утеснении своем от прусского короля имел бы отраду». Двор и министры иностранные находились все это время в Пресбурге. Когда в сентябре Ланчинский известил Марию Терезию, что Швеция объявила войну России, то королева отвечала: «Верю и надеюсь, что бог постыдит неприятеля, несправедливо нападающего». Потом, пожав плечами, продолжала: «Я сама нахожусь в таком же положении и без средств к сопротивлению; на меня нападают со всех сторон, и неприятель уже проник в сердце моих владений и грозит крайнею погибелью, а помощи ниоткуда не ожидаю. Однако у России собрано более 100000 войска, могла бы и мне сколько-нибудь на помощь уделить; шведы все русские силы на сухом пути занять не в состоянии, а действовать морем уже время прошло. Королю Прусскому Нижняя Силезия уже предложена, но недоволен: требует Верхней, и притом хочет оставаться нейтральным. Баварцы уже взяли Линц, Вене грозит осада: я остаюсь здесь, надеясь на верность моих венгерцев. Буду принимать крайние меры, предавшись на волю божию. Донесите, что я больше всего надеялась и еще надеюсь на близкое родство и союз вашего государя». Мы видели, что в конце 1740 года в Петербурге хотели подождать и заключением союзного договора с Пруссиею, и вспоможением Австрии. Прусский министр Подевильс писал своему королю: «Россия, без сомнения, заступится за Австрию, сделает диверсию в Пруссию; 40 эскадронов будут ли в состоянии прикрыть страну? не надобно ли прибавить к ним пехоты?» «Piano», — отвечал король: он уже распорядился, чтоб никакой диверсии не было. Фридрих прислал в Петербург хлопотать о союзе родственника Минихова Винтерфельда, подарил жене Миниха перстень в 6000 рублей, сыну 15000 талеров и имение в Бранденбурге; прусская королева прислала Юлии Менгден портрет свой, осыпанный бриллиантами. Но понятно, что враги Миниха, которые под ним подкапывались, обвиняли его в приверженности к Фридриху II, вредной для России и для Европы; это обвинение было очень важно в глазах принца Антона и его жены, которые были за Австрию. Между правительницею и первым министром были сильные столкновения из-за Пруссии и Австрии. «Вы всегда за прусского короля! — сказала с сердцем Анна Леопольдовна Миниху. — Я уверена, что как только мы двинем войска, то прусский король отзовет свои из Силезии». В феврале 1741 года английский посланник Финч имел разговор с принцем Антоном, который сказал ему, что прусский король употребляет в свою пользу сильные средства: предложил правительнице наследство Мекленбуцга после отца и дяди ее, ему, принцу, — Курляндию, но что эти предложения не произвели на них никакого впечатления; но Миних совершенно на стороне Пруссии. Прусский посланник Мардефельд предлагал 100000 крон Геннингеру, бывшему учителю правительницы, думая, что он имеет сильное влияние на ученицу; но тот отказался и тотчас объявил правительнице об этом предложении. Несмотря на то, Миних осилил: союз с Пруссиею был заключен. От 20 января Бракель доносил из Берлина, что король изъявил ему свое удовольствие о заключении договора между Россиею и Пруссиею и обнадежил, что если шведы предпримут что-нибудь против России, то он, несмотря на силезскую войну, как верный и истинный союзник, будет помогать России. Относительно Курляндии Фридрих II обещал действовать заодно с Россиею и поддерживать ее требование в Польше и при саксонском дворе; обещал ходатайствовать на имперском сейме, чтоб Священная Римская империя признала другую империю. Всероссийскую, признав за русским государем императорский титул. Но заключение оборонительного союза с Пруссией ставило русское правительство в затруднительное положение: у него существовал издавна такой же союз с Австриею, на которую напал Фридрих II и которую, следовательно, она должна была защищать от него; Россия должна была делать новому союзнику неприятное для него представление, чтоб он удержался от нападения на другого ее союзника. Браклю послан был 28 февраля рескрипт: «Можете вы его королевскому величеству о нашем истинном высокопочитании к дружбе оного засвидетельствовать и обнадежить, что представления, кои мы ему о наступлении на герцогство Шлезинское учинить необходимо принуждены были, подлинно от верного, сущего и благого сердца произошли и нам ничего радостнее не было б, как чтоб его королевское величество склонным уступлением усильному нашему прошению нас в состояние привесть изволил, ему при всех случаях в действе самом показать, коль высоко мы дружбу оного почитаем и коль зело мы в других случаях интересы оного по лучшей возможности поспешествовать склонны будем». В другом циркулярном рескрипте излагались побуждения, заставившие заключить союз с Пруссиею: «Ныне владеющее его королевское величество прусское тотчас по преставлении короля отца своего о возобновлении между обоими дворами оборонительного союза желание свое объявил и у вселюбезнейшей государыни бабки нашей домогаться велел, на которое возобновление от ее величества со всякою склонностию поступлено и еще при жизни ее совсем на мере поставлено, но за приключившимся вскоре преставлением ее величества совершенно заключено быть не могло. Его королевское величество потом и у нас сие свое желание повторить повелел, и мы на такое возобновление столь вящею готовностью поступили, понеже: 1) весьма непристойно было одной державе, которая нашей дружбы и союза искала, в том в самом начале нашего государствования отказать; 2) сей союз просто оборонительный и никому к предосуждению не касается; 3) собственное наше истинное желание есть с королем прусским и бранденбургским домом ненарушимую добрую дружбу содержать; да сверх того, 4) справедливо уповать имели, что чрез возобновление сего союза при нынешних случаях в Европе генеральный покой еще столь наипаче утвердиться может. И хотя при самом совершении сего дела ведомость получена, коим образом король прусский намерение взял военною рукою в Шлезию вступить, о чем до того времени ни малейшее известие не имелось, однако ж и затем заключение оного остановить тем наипаче не заблагорассудили, понеже сей союз прежним с другими державами нашим обязательствам ни в чем силу не отнимает и мы еще надеяться могли, что наши доброжелательные королю прусскому чинимые представления для отвращения оного от такого дальновидного намерения чрез то тем вящше действительны быть могут, когда его величество усмотрит, что мы в прочем в совершенном добром согласии и соединении с ним быть истинно желаем». От того ж числа был отправлен Браклю другой рескрипт, в котором говорилось: «О нашем с королем прусским возобновленном трактате мы уведомились, что об оном не токмо разным чужестранным министрам в Берлине открыто, но и многим дворам формальные нотификации о том учинены, и понеже сие сообщение не инако как вообще и с здешним позволением учиниться надлежит, то мы желали же бы, что с королевско-прусской стороны по тому ж бы поступлено было, тем наипаче, ибо сие возобновление воспоследовало, когда здесь о учиненном вступлении в Шлезию еще никакой ведомости не было и сия с прусской стороны учиненная нотификация всякие непристойные толкования во многих местах произвела, хотя нашего намерения никогда не было чрез сей трактат нашим напред сего с другими державами имеющим обязательствам наималейший ущерб приключить». Сам Миних не признавал возможным, чтоб Россия отказалась от своих обязательств относительно Австрии; Остерман, со слезами на глазах и вспоминая, что он природный пруссак, уверял прусского посланника Мардефельда, что Фридрих навлечет на себя и на Европу величайшие опасности, если будет настаивать на свои требования относительно Австрии; что русские интересы требуют непременно, чтоб Силезия оставалась за Австриею, и что венгерская королева (Мария Терезия) скорее уступит Нидерланды Франции, чем Силезию Пруссии. Таким образом, союз с двумя враждебными между собою государствами заставлял Россию в Берлине хлопотать, чтоб Фридрих II умерил свои требования, а в Вене, чтоб Мария Терезия уступила что-нибудь прусскому королю. Россия поневоле должна была принимать роль посредницы. Фридрих II не отвергал посредничества России и Англии в примирении его с Австриею; но на каких условиях он хотел мириться, это видно из письма его к Миниху от 30 января по поводу заключения союза с Россиею: «Прежде я был бессоюзен и действовал, не открываясь никому; теперь у меня есть союзники, и я хочу уведомить их о всех моих намерениях, чтоб действовать с ними заодно». Описав свои успехи в Силезии и выставив, что только одна умеренность воспрепятствовала ему преследовать австрийские войска до самой Вены, Фридрих продолжает: «У меня нет намерения уничтожить австрийский дом, я хочу просто поддержать мои неоспоримые права на часть Силезии. Я надеюсь, что если венский двор обратит внимание на ваши советы и посредничество, то он признает мои права и даст мне возможность употребить в его пользу то самое оружие, которое он принудит меня обратить против него, если не признает моих прав. Вы видите, что я открываю вам свое сердце со всевозможною искренностью. Так я буду поступать всегда в отношении к вам». Миних платил королю такою же искренностью. Мардефельд писал, что Миних просит короля никак не доверять саксонскому двору; что в том же смысле говорил и герцог Брауншвейгский, давая знать, что в Дрездене идет дело о разделе Пруссии. Мардефельд утешал известием, что когда саксонский посланник граф Линар сообщил русскому министерству план раздела Пруссии, то ему отвечали, что это негодный проект, такие бумаги можно только в огонь бросить. Но вслед за тем тот же Мардефельд писал, что посланники австрийский (Ботта), английский (Финч) и саксонский (Линар) представили русскому министерству следующие вопросы: находит ли Россия желательным уничтожение австрийского дома? согласно ли с русскими интересами усиление могущества Пруссии? может ли Россия допустить, чтоб Пруссия покорением Силезии отрезала у нее всякое сообщение с Германиею и пограничными странами? не должно ли противодействовать этому в удобное время и надлежащими силами? не будет ли потому лучшим средством отделить от прусских владений хорошую долю, чтоб поставить Пруссию в уровень с ее соседями? Мардефельд доносил, что Остерман взялся склонить герцога Брауншвейгского к принятию этого предложения и уже курьер готов был отправиться в Дрезден с предписанием русскому посланнику при тамошнем дворе Кейзерлингу приступить к австро-саксонскому плану, но Миних отказался подписать рескрипт Кейзерлингу, грозясь сложить с себя все должности. Вслед за тем Мардефельд доносил о сильных колебаниях при петербургском дворе, о борьбе между Остерманом и Минихом, о возрастающем влиянии австрийского посланника маркиза Ботты; писал, что он отказался от обмена ратификации прусско-русского союза, ибо в русском экземпляре нашел двусмысленные выражения, вследствие чего разгорелась еще большая вражда в Кабинете, кончившаяся тем, что Миних потребовал отставки и получил ее. Миних потерял место первого министра; Остерман, верный началу политического равновесия, твердит, что необходима осторожность с таким предприимчивым государем, как прусский король, и что малейшее раздробление австрийских владений нанесет удар Европе. Но Остерман занят внутренними делами, непрочностью своего положения, движениями Швеции, а между тем Бракель явно держит сторону Пруссии, настаивает, что не следует вмешиваться в войну и помогать Австрии, что от невмешательства других держав война скорее прекратится. От 25 апреля Бракель писал: «Я совершенно удостоверен, что король прусский поныне еще ни в какие обязательства с Франциею и шведами не вступал и никак на это не решится без самой крайней нужды; а между тем несомненно и то, что никакими представлениями и переговорами нельзя его склонить к очищению Силезии. Поэтому очень сомнительно, успеют ли силою в своем намерении державы, поручившиеся за прагматическую санкцию, т. е. успеют ли восстановить опять тишину и соблюдут ли целость австрийских владений без малейшего ущерба. Венгерская королева имеет достаточные силы сравнительно с здешними, а в способах к ведению войны превосходит Пруссию, так что с одним Фридрихом II она может управиться. Пока Австрия и Пруссия одни ведут между собою войну, до тех пор пути к скорому примирению отворены и обе воюющие стороны сами утомиться могут; если же вся Европа приведена будет в движение, то легко произойдет тридцатилетняя война, по окончании которой римляне (католики) будут иметь пользу и удовольствие, потому что протестанты или совершенно искоренят друг друга, или по крайней мере обессилеют». Потом, донося, что Франция предлагает Пруссии 60000 вспомогательного войска, Бракель настаивает, что державы, которым усиление Франции может быть опасно, должны обратить все свои силы только против этой державы. Когда в Петербург стали приходить слухи, что прусский король входит в тесную связь с Швециею, то Бракель писал: «Не могу понять, на чем некоторые иностранные министры, находящиеся в Силезии, основывают свои утверждения, будто прусский король вступил в обязательство с Швециею? По крайней мере надобно великому государю или министерству его верить до тех пор, пока противное их уверениям не окажется беспрекословным; но король сам объявляет, что у него свободные руки, ни в какие обязательства еще не вступил, поэтому не вижу, для чего бы он стал вредить собственному интересу, отнимая у всех возможность верить себе? Если бы венский двор согласился на мир, то здешний двор охотно исполнил бы все обязательства свои против Швеции и Франции и на самом деле опроверг все подозрения». Из Петербурга писали Браклю: «Прусские представления, как делаемые вам в Берлине, так и здесь, чрез посла Мардефельда, сопровождаются всегда такими внушениями, которые отзываются угрозами; объявляют, что при первом движений с нашей стороны Пруссия будет принуждена употребить другие меры, вступить в союз с другими державами. Мы думаем, что такие угрозы делаются очень не вовремя; всего менее мы могли их заслужить, потому что дружба России была очень полезна бранденбургскому дому: в недавнее время разве не Россия доставила ему Штетин и Померанию, хотя Пруссия ее за это покинула и заключила с Швециею отдельный мир; можно без похвальбы сказать, что Россия немало способствовала нынешней силе и значению королевско-прусского двора и, разумеется, имеет полное право желать взаимности. Здесь поступается с доброю верою, и верностью, и с наилучшим намерением; и хотя мы нынешнего прусского предприятия не одобряем или одобрять не можем и об этом свое мнение королю чистосердечно даем знать, однако наше поведение не заслуживает таких ненавистных угрозительных изъяснений; принятие благонамеренных представлений, кажется, было бы полезнее. Безумный поступок шведского министерства приписывается прусским предложениям, и подлинно известно, что Пруссия всюду делает различные внушения против нас». В Чем же состоял безумный поступок шведского министерства? 1 января Мих. Петр. Бестужев-Рюмин писал из Стокгольма, что ездил видеться с известным приятелем, которого нашел в большом смущении и печали: приятель объявил, что начало сейма не таково, как надеялись; в секретной комиссии, в двух чинах, дворянском и городском, большинство принадлежит противной стороне, и потому надобно стараться получить большинство в городском чине: так как там уже есть на нашей стороне человек шесть, то к ним надобно закупить персон восемь или десять, для чего надобно денег. Бестужев отвечал, что ему, приятелю, известно самому, с какою охотою император принимал все их предложения, не жалел ни труда, ни денег, и теперь он, Бестужев, готов сделать все, что может содействовать достижению известной цели, только бы русские деньги не понапрасну были истрачены, ибо что касается подкупа бюргеров, то бюргеры люди непостоянные, много обещают, и деньги берут от обеих сторон, и только обманывают, как на прошлом сейме случилось: мелкими суммами давать им денег вперед не следует, ибо они деньги возьмут и потом обманут, а надобно обещать каждому, смотря по человеку, известную сумму и накрепко их обнадежить, что, если они при справедливом деле непоколебимо с нами до конца останутся, тогда каждый обещанную сумму получит, а для уверения их показать им такое место, откуда они непременно деньги получат. Приятель согласился, но когда он стал советоваться с своими друзьями, те объявили, что с бюргерами не нужно вступать в дело, потому что в секретной комиссии все они из мелких городов и люди пустые, положиться на них нельзя; но лучше держаться дворянского чина, из которого в комиссии пятнадцать надежных людей, и если к ним закупить еще двенадцать или пятнадцать человек, то большинство будет на нашей стороне. В Петербурге были недовольны Бестужевым, который сначала представлял дела в более благоприятном виде, чем как они впоследствии оказались. Бестужев объяснял неблагоприятный оборот смертью императрицы Анны, что потревожило друзей России и ободрило противную партию, которая поспешила воспользоваться случаем, разглашая всевозможные лжи. Бестужев писал, что присланные к нему десять тысяч червонных все употреблены и хотя на эти деньги желаемого большинства не получено, однако все же приобретена та выгода, что не допущено до примирения русской партии с противною, чего он, Бестужев, немало опасался, ибо противная партия сильно искала этого примирения при помощи французского посла; сам король как известному приятелю, так и другим друзьям России предлагал о примирении; но деньги и обещания поддержки в будущем не допустили до примирения, что и надобно продолжать, ибо главный русский интерес состоит в том, чтоб в шведском народе было всегда разделение. Король отдался в руки Гилленборгу, хотя и не от чистого сердца, но это все равно, ибо делает по его, а это вредит русским намерениям. В феврале приятели объявили, что обещаниями ничего нельзя сделать, надобно немедленно употребить деньги для составления большинства в секретной комиссии. Бестужев дал деньги, но секретарь английского посольства объявил, что не даст денег до тех пор, пока при каком-нибудь важном решении большинство не окажется против министерства. Англичанин был прав: русские деньги пропали, потому что в том же феврале секретная комиссия оказалась враждебною России, вследствие чего пошли опять толки о войне и молодые офицеры стали говорить об ней как о деле решенном. Бестужев писал: «Когда здешнее министерство усмотрит, что Россия решилась помогать королеве венгерской, то вступит с королем прусским во всякие интриги и коварства против России. От шведского короля ни доброго, ни худого ожидать не следует: как бы дела ни пошли, та или другая партия одолеет — ему все равно, лишь бы его величество с известною дамой в покое время свое проводить мог. Дела ныне находятся в кризисе; между обеими партиями разгорелась такая сильная вражда, что в последнем заседании в ритергаузе едва не дошло до кровопролития». 26 февраля в полночь один надежный приятель, первый секретарь канцелярии по иностранным делам барон Гильденштерн, вышел из дома русского посла вместе с мекленбургским концлейратом Кеппеном и вдруг был схвачен пятью людьми, а Кеппен возвратился рассказать Бестужеву об этом событии. Посланника схватила лихорадка и начался лом в ноге при этом известии: схваченный приятель был, по его мнению, человек самый добрый и честный, любимец всей доброй партии, происходил от одной из самых знатных фамилий, находился в родстве с графом Горном. Посланнику было очень чувствительно то, что пресекался источник известий, которым он пользовался в последние три года; схваченному будет поставлено в вину, зачем он при таких обстоятельствах был тайком у русского посланника; другие друзья сильно встревожатся и перестанут водиться с Бестужевым; Кеппен находится в опасности, потому что его считают шпионом русского посланника. У Гильденштерна нашли письмо от старика Горна, в котором тот благодарил его за точную корреспонденцию и давал знать, что все письма его сожжены. Вместе с захватом Гильденштерна произведено было несколько других арестов, которые навели ужас на партию мира. Бестужев писал от 5 марта: «Секретная комиссия вместе с министерством так деспотически поступают, что и в самодержавных государствах такого примера не бывало. Слышу, что несчастный Гильденштерн многих из нашей партии оклеветал; увидим, что дальше будет; только это злое министерство и его клики так жестоко здесь в городе простой народ против России и меня восстановили и озлобили, что сказать нельзя; а я с печали духом и телом болен; подагра возобновилась. Однако ездил я ко двору на обыкновенное собрание и более двух часов пробыл там бодро и смело. Мне дали знать, что на прошлой неделе в секретной комиссии решен вопрос о войне; надобно быть во всякой осторожности и готовности, ибо теперь всякого зла от них ожидать надобно. Друзей наших всегда такое мнение было, что если ни труды, ни деньги, ни терпенье, ни умеренность не помогут, то надобно смирить оружием, отнять Финляндию, что может быть окончено в одну кампанию; жители финляндские так шведским правительством скучают, что с охотою поддадутся России. Замечательно, что посол французский иначе стал теперь поступать, чем прежде, и недаром у противной партии обнаружился такой военный жар. Мои служители едва смеют выходить из дому; надобно опасаться, чтоб и мне самому какого оскорбления не нанесли. Кеппену велено выехать в 24 часа из Стокгольма и в 8 дней из Швеции за то только, что из моего дома вместе с Гильденштерном вышел и у меня беспрестанно бывал. Слышу, будто хотят на меня у вашего величества жалобы приносить, что я канцелярских служителей подкупаю и разделение в народе произвожу. Что касается подкупа, то, если б можно было, я подкупил бы весь их Сенат для интересов вашего величества; относительно же разделения в народе, хотя в девятилетнее мое здесь пребывание я сблизился со многими особами и мог бы ревностные услуги вашему величеству оказать, если бы дела пошли иначе, но при нынешних обстоятельствах я стал здесь очень непотребен, ибо друзья мои чрез третьего и четвертого человека меня просили не только самому с ними не видаться, но и людей моих к ним не присылать. Я не в состоянии что-либо проведать; уведомляю об одном, чтоб у нас были осторожны. Все важные бумаги мои я передал голландскому министру». 19 марта Бестужев писал: «Так как велено флот экипировать, то ясно, что Франция шведов на то подвигнула и денег дать обещала, ибо своими средствами шведы этого делать не в состоянии. Нет никакого сомнения, что Франция тут действует и коварство свое производит, дабы всегда содержать Россию в тревоге и опасении от здешней стороны и не дать ей возможности употребить свои силы в другом месте. Мы надеялись, что английские предложения субсидий произведут какую-нибудь перемену в делах, но вместо того секретарю английского посольства запрещено являться ко двору». 2 апреля Бестужев доносил: «Никакой швед ко мне в дом ходить не смеет, потому я здесь живу в таком положении, как будто Россия со Швециею действительно находилась в войне; бывшие в моей службе шведы меня оставили; простой народ всякими ежедневно вымышляемыми разглашениями возбуждается против России, а если бы кто эти лжи вздумал опровергать, то его сейчас называют изменником или русским, и последнее слово между простыми людьми считается бранным». Наконец, шведское правительство стало отказывать русскому государю в императорском титуле, утверждая, что этот титул давался всем предшественникам Иоанна III лично. Впрочем, апрель, май, половина июня прошли спокойно. Бестужев доносил, что, судя по приготовлениям, Швеция не может сделать против России ничего важного и вообще военные силы ее находятся в плохом состоянии. От 19 июня Бестужев писал: «Из всех здешних дел и поступков можно видеть, что граф Гилленборг хотя бы и хотел со мною объясниться или решить дело об императорском титуле, но не может, потому что все здешние военные движения и приготовления сделаны по побуждению французскому, Франция обещала заплатить за издержки, следовательно, министерство без позволения ее ничего сделать не может; притом же граф Гилленборг обещал войну здешним молодым людям и потому не может склониться на примирение с Россиею в видах охранения своего кредита и своего положения. Наконец, министерство внушило народу, что Россия из страха пред войною отдаст Швеции по крайней мере Выборг». Бестужев прибавляет, что у шведов есть надежда на какую-то смуту в России. Русский агент Шевиус доносил о слухе между шведами, что в России будет бунт в пользу цесаревны Елисаветы, что фельдмаршал Леси с 60000 войска уже идет из Лифляндии к Петербургу, что к Леси, конечно, пристанет и большая часть гвардии, и тут-то для Швеции настанет желанное время ловить рыбу в мутной воде; говорили, будто цесаревна тайно отправилась из Петербурга в Москву, где будет дожидаться украинской армии и будет объявлена императрицею. Потом стали говорить, будто шведский уполномоченный во Франции граф Тессин приехал в Швецию вместе с графом Морицом Саксонским, который с принцессою Елисаветою тайно сговорен, будто Елисавета уже в Финляндии, откуда вступит вместе с Морицом в Россию впереди шведской армии, а в России более половины войска на ее стороне. Вспомнили и о старом газетном слухе, пущенном при Анне для объяснения казни Долгоруких: толковали, что жених Елисаветы не Мориц, а Нарышкин, живущий во Франции. Шевиус ходил по стокгольмским кофейным и слышал там толки молодежи, что мир между Россиею и Турциею непрочен; как скоро Швеция объявит России войну, то и Турция сделает то же самое и поляки не утерпят, сядут на коней; Пруссия не поможет России, потому что ее удержит Франция. Шведы боялись одного Миниха, признавая за ним большие военные способности; но и насчет Миниха ходили слухи, что он или умер, или под арестом, или сослан. 3 июля Бестужев дал знать, что «шведская горячность к войне» начала усиливаться. Сейм все еще тянулся; когда депутаты духовного и крестьянского чинов спрашивали, к чему делаются такие издержки на вооружение, то получали в ответ, что военные приготовления Швеции ничего не стоят и Франция Швецию никогда не оставит, что Швеция должна воспользоваться нынешними благоприятными обстоятельствами, и для этого она должна быть вооружена, и вооружается она на чужие деньги. От 21 июля Бестужев уведомил, что 17 числа в Сенате было рассуждение, теперь ли начинать войну с Россиею или нет. «Поэтому, — писал Бестужев, — да соизволит ваше величество во всякой готовности и осторожности быть. Если сначала шведам не удастся и они будут побиты, то и война может этим кончиться, ибо всему свету известно, что шведы войны долго выдержать не могут. Мне необходимо выехать отсюда как можно скорее, ибо нельзя ждать каких-либо объяснений и примирения». 28 июля явился к Бестужеву надворный канцлер и объявил, что король с четырьмя государственными чинами усмотрел себя принужденным объявить войну царю российскому. Причины войны в манифесте были объявлены следующие: русский двор во многих случаях мало уважал народные права самые священные; не упоминая об оскорбительных угрозах, он нарушил 7-й параграф Ништадтского мира, вмешиваясь непозволительным образом во внутренние дела королевства для возбуждения смуты и для установления престолонаследия по своей воле вопреки правам чинов. Русский двор постоянно говорил с Швециею языком высокомерным, неприличным между государствами равными и независимыми. Судам в России было именно запрещено удовлетворять справедливым жалобам шведских подданных распоряжение, которого постыдились бы и варвары; запрещено вывозить хлеб в Швецию, тогда как это запрещение не касалось других народов. Есть столкновения, которые можно отстранить путем переговоров, но за оскорбление можно удовлетворить только с оружием в руках: таково оскорбление, нанесенное убийством Синклера. Русский манифест от имени императора Иоанна был выдан 13 августа; в нем, между прочим, говорилось: «Между неверными и дикими, бога не исповедающими погаными, не только между христианскими державами еще не слыхано было, чтоб, не объявя наперед о причинах неудовольства своего или не учиня по последней мере хотя мало основанных жалоб и не требуя о пристойном поправлении оных, войну начать, как то действительно ныне от Швеции чинится». В изданном того же числа указе говорилось, что император, несмотря на вышеупомянутый со шведской стороны неправедный, богу противный поступок, по великодушию своему повелел: шведским подданным со всем принадлежащим им имением, пока они отсюда и из других мест Российской империи в свое отечество выехать не могут, всемилостивейшую протекцию и защищение показать; никто из русских подданных не должен делать им никаких обид, досадительства и вреда. Главным начальником шведского войска в Финляндии был назначен граф Левенгаупт, сеймовый маршал, самый популярный в это время человек в Швеции. По своим обязанностям на сейме он мог приехать к войску только через четыре недели после объявления войны. ВРоссии но депешам Бестужева заблаговременно были приняты меры; так как нельзя было употребить первую военную знаменитость империи, Миниха, то вызвали знаменитейших после него генералов, Леси и Кейта; и первому как фельдмаршалу поручено было главное начальство над финляндским корпусом; другой корпус, менее значительный, был расположен у Красной Горки под начальством принца Гессен-Гомбургского с целью защищать Петербург; положено было также собрать небольшие корпуса в Лифляндии и Эстляндии под начальством генерала Левендаля. 16 августа выехал Леси из Петербурга и 18 прибыл в Выборг, куда вызвал к себе для совещаний генерала Кейта. Осматривали укрепления Выборга и артиллерию; и, назначивши генерал-майора Шипова обер-комендантом, Леси 20 числа отправился к войску, стоявшему в Каннаное. От перебежчика фельдмаршал знал, что шведские силы невелики, состоят из двух корпусов, из которых в каждом не более 4000 человек: один, под начальством генерала Врангеля, находился в трех милях от Вильманштранда, а другой, под начальством генерала Будденброка, — в шести милях от этого города, которого гарнизон не превышал 600 человек. Леси созвал военный совет, на котором положено с частью корпуса идти немедленно к Вильманштранду, взявши с собою только на пять дней провианта. Приблизившись к Вильманштранду, русские 22 числа остановились в деревне Армиле, а вечером подошел к городу шведский отряд, бывший под начальством Врангеля; число шведов, включая вильманштрандский гарнизон, простиралось, по русским известиям, до 5256 человек, по шведским — до 3500; у русских 9900 человек. На другой день Леси двинулся против неприятеля, который занимал очень выгодное положение, под пушками крепости; несмотря на то, русские шли на него прямо «с толь многою бодростью и храбростью, как добрым порядком чрез пригорок и долины». Вначале русское войско было встречено шведами с такою свирепостью, что принуждено было податься назад, но Леси остановил напор шведов, велевши коннице наступить на их фланг, после чего шведы были сбиты с возвышений и лишились своих пушек; это так ободрило русских, что они наступили на неприятеля с удвоенным мужеством и покончили трехчасовой бой поражением шведов. Преследуя неприятеля, бежавшего в крепость, русские прорвались до самого контрескарпа, и Леси послал барабанщика требовать сдачи города; но барабанщик был застрелен, и Леси велел жестоко штурмовать город, против которого действовали только что отнятые у шведов пушки. Через час осаждающие были в палисадах, и вслед за тем русские знамена уже развевались на валу. Командовавший шведским корпусом генерал Врангель попался в плен с семью штаб-офицерами и 1250 рядовыми. Победителям досталось также 13 пушек с запасами, 2000 лошадей, а «те солдаты, которые штурмом в город вошли, равномерное знатное число добычи деньгами золотыми и серебряными, разною серебряною посудою, платьем, провиантом и иными разными вещами получили». Русские потеряли убитыми генерал-майора Укскуля, троих штаб — и одиннадцать обер-офицеров и с небольшим 500 человек рядовых. Это было единственное значительное дело в кампании 1741 года; победители ограничились мелкою войною; Леси и Кейт возвратились в Петербург, где шли совещания о мерах на случай, если шведский главнокомандующий Левенгаупт предпримет зимою наступательное движение. О состоянии провиантской части в это время может дать нам понятие следующее известие. В октябре 1741 года генерал-прокурор дал Сенату предложение, что по указу Петра Великого велено было учредить в Петербурге и других остзейских местах запасные магазины, кроме того, на полевые и гарнизонные полки заготовлялось к наличному еще на год и восемь месяцев, почему такой нужды, какая теперь состоит в провианте, никогда не было. В 1731 году было положено провианта содержать меньше, как видно, вследствие тогдашнего мирного времени; а так как известно, какая при настоящем военном времени нужда в провианте и фураже, то прав. Сенату предлагается иметь рассуждение, в которых магазинах по скольку надобно держать провианта. По указу Петра Великого велено учредить должность генерального эконома, который должен был везде заботиться о хлебных запасах, чтоб в неурожайные годы народ голоду не терпел, причем взять иностранные уставы и прибавить своего. В указе 1736 года написано: генерал-провиантмейстер должен стараться о заготовлении провианта и фуража на армейские и гарнизонные полки и в запасные магазины и для отвращения казенного убытка заготовлять провиант в магазины у помещиков и крестьян, а не у подрядчиков, смотря по дешевизне, хотя б и лишнее было и нужды в тот год не было; но такого генерал-провиантмейстера и до сих пор нет; при армии генерал-провиантмейстер был, но он исполнял только то, что ему от генерал-кригскомиссара приказывалось; а с ноября 1740 года и никакого генерал-провиантмейстера нет. В сентябре 1740 года генерал-прокурор предлагал Сенату, не лучше ли в магазинах держать рожь, а муки только для внезапных расходов понемногу, ибо солдатам лучше раздавать свежий хлеб, а мука через год или два получает затхлость и горечь, для молотьбы же содержать мельницы и ручные жернова, сверх того можно молоть и на частных мельницах, но и этому предложению до сих пор рассуждения еще не было. Как скоро Швеция объявила войну, то, разумеется, первым делом русского правительства было обратиться к союзнику, который обязан был помогать России против нападающей державы и давал такие торжественные обещания, что поможет непременно. 16 августа был изготовлен в Петербурге рескрипт Бракелю в Берлин с известием о шведской войне и с указом, чтоб ехал в Силезию к Фридриху II и требовал помощи в силу заключенного недавно оборонительного союза. В постскрипте к этому указу говорилось: «Хотя нельзя надеяться, чтоб король прусский склонился дать нам союзническую помощь, однако мы рассудили ее потребовать на следующих основаниях: 1) если б мы этого не сделали, то король мог принять дело так, что мы от союза наперед отступили; 2) требование наше может некоторым образом способствовать к тому, чтоб Пруссия не вступала в дальнейшие сближения с Швециею; 3) король не может объявить достаточно важной причины к отказу нам в помощи, ибо хотя мы старались отвратить его от силезского предприятия сильными увещаниями, однако против него по сие время не действовали». По прибытии в Бреславль Бракель прежде всего имел разговор с министром Подевильсом о договоре, заключенном между Пруссиею, Франциею и Бавариею против Австрии. Бракель заметил, что, конечно, новое обязательство Пруссии с Франциею не повредит обязательствам Пруссии с Россиею. Подевильс стал обнадеживать его честью, что в договоре с Франциею ни одним словом не упомянуто о шведах, тем менее непосредственно с ними что-либо заключено. «Я знаю, — говорил Подевильс, — что носятся разные слухи; утверждают, будто наш король шведам деньги дал; но я желаю, чтоб тот талер, который дан шведам, сгорел в моей душе. Вы можете смело обнадежить свой двор, что король наш предпочитает дружбу с Россиею всем прочим, будет постоянно и свято ее сохранять и с шведами ни в какой союз без ведома и соизволения России не вступит». 22 октября Бракель имел аудиенцию у Фридриха II в лагере. Король принял его очень милостиво, признал объявление войны шведами насильственным и неправедным, признал и обязанности свои в силу последнего трактата; но при этом дал знать, что ему нет никакой возможности исполнить эти обязанности при настоящих обстоятельствах, так как он сам вплетен в упорную войну; параграф союзного договора, по которому он обязан был давать помощь, король изменял так, что и Россия освобождалась от обязанности помогать Пруссии, в случае если бы сама находилась в войне с другими державами; наконец, Фридрих велел Браклю уверить императорское правительство его королевским словом и честью, что он ничего не предпринимал в предосуждение России, с шведами не вступал ни в какие соглашения, намерен оставаться с Россиею в союзе и уверен, что она в состоянии смирить своих врагов и без чужой помощи и потому легко может обойтись без прусского войска. После этого Бракель имел смелость, как выражается, со всяким почтением представлять королю злые следствия союза его с Франциею, которая прежнюю свою систему переменить не может, переменит только предмет ненависти и зависти: до сих пор домогалась она раздробления австрийских владений, и так как она этой цели теперь достигла, Римской империи дала особого цесаря, получила также возможность довести свои границы до Рейна, то не станет смотреть равнодушно на увеличение прусских сил, а будет стараться ослабить их или сама собою, или чрез посаженного ею цесаря. Бракель представлял необходимость скорейшего примирения Пруссии с Австриею и союза между ними против Франции, чему русский двор не откажется содействовать всеми своими силами. Король отвечал, что он против воли должен был вступить в союз с Франциею, и так как теперь французы с большими силами вошли в Германию и стоят недалеко от его собственных земель, то ему нельзя отступить от своих обязательств и подвергнуть свои Клевские и Вестфальские земли мщению французов. Был еще другой союзник — король польский и курфюрст Саксонский. Относительно Польши первым делом нового правительства по свержении Бирона было поручить Кейзерлингу выведать у короля, какого он мнения насчет дальнейшей судьбы Курляндского герцогства. Кейзерлинг объявил королю, по каким «великим и важным» причинам герцог Курляндский отрешен от регентства Российской империи и что необходимо держать отрешенного регента под постоянным арестом, ибо герцог по беспокойному и запальчивому нраву при получении свободы не замедлит употребить во зло свое знание Российской империи. Король отвечал, что он готов помогать императору при новом избрании курляндского герцога, но советует не спешить, а составить сначала общий план. Потом начали пересчитывать разных принцев, и сам король, догадываясь, за кого будет хлопотать Россия, предложил как угоднейшего ему кандидата принца Брауншвейг-Бевернского, родного дядю русского императора. Вторым поручением, возложенным на Кейзерлинга, было осведомиться, чью сторону примет король-курфюрст в открывшейся борьбе на Западе; в Петербурге были получены известия, что Август III сносится с Франциею, хочет получить с ее помощью императорское достоинство, для чего намерен отказаться от польского престола в пользу Станислава Лещинского. Кейзерлинг в начале 1741 года спешил уверить свой двор, что король Август не думает об императорской короне и без соглашения с Россиею не вступит ни в какой союз, как уже он высказался, когда Фридрих II предложил ему свой союз; король желает поддержания прагматической санкции и спокойствия в империи: доказательством служат представления, сделанные прусскому королю, чтоб удержался от вступления в Силезию. Королева венгро-богемская требует 6000 вспомогательного войска на основании договора 1733 года; но король Август уклоняется от исполнения этого требования на основании того же договора, который говорит, что он освобождается от исполнения этого обязательства, если сам принужден будет вести оборонительную войну, а теперь военное пламя загорается подле границ королевских владений и опасность становится день ото дня очевиднее; король по близкому свойству не удаляется от теснейшего союза с Мариею Терезиею, но может вступить в такой союз только вместе с Россиею и с условием получить от королевы вознаграждение за военные убытки, причем должен получить в заклад некоторые богемские волости. Донося об этом, Кейзерлинг прибавлял, что в Дрездене питают некоторое недоверие к венскому двору. В половине марта Кейзерлинг донес, что король готов вступить в обязательство с королевою венгро-богемскою и все это дело предает в руки русского императора и короля английского. Дело о союзе четырех держав России, Австрии, Саксонии и Англии — двинулось вследствие падения Миниха. Кейзерлинг объявил, что его император готов перенять на себя гарантию о вознаграждении убытков, которое венгро-богемская королева обязана будет сделать королю Польскому, готов приступить и к общим мерам и ждет только плана общих действий, а между тем войска его готовятся к немедленному выступлению в поход. В марте приехал в Дрезден от русского двора в качестве полномочного посла тайный советник граф фон Сольмс; но Кейзерлинг остался, и оба вместе вели дела. В апреле оба министра уведомили свой двор, что между королем польским и Мариею Терезиею заключен договор, по которому первый обязан помогать второй всеми своими силами, как скоро другие союзники двинут свои войска против Пруссии, и продолжать войну до тех пор, пока состоится мир с согласия всех союзников; притом король обязан при избрании императора подать свой голос в пользу мужа Марии Терезии, герцога Франца Лотарингского, и склонять к тому же других курфюрстов. Мария Терезия обещала за это по заключении мира с Пруссиею выплатить саксонскому курфюрстскому дому двенадцать миллионов ефимков в продолжение осьмнадцати лет; завоевания разделить поровну. Прошло четыре месяца, и в половине августа тайный кабинет-министр Брюль объявил Кейзерлингу и Сольмсу в конфиденции, что венский двор разменою ратификаций заключенного договора более четырех месяцев медлил, а в это время обстоятельства чрезвычайно изменились; английский король дал знать, что договор с Австриею не время уже ратификовать, а между тем король польский этим договором поставлен в очень неприятное положение: несмотря на то что уговорились содержать его в тайне, он уже известен Франции и Пруссии; наконец, должно прибавить, что королю Августу стоило несколько миллионов привести армию в военное положение, и если бы с самого начала поступили с прямою ревностью и соединением сил, то положение Европы не было бы теперь так опасно и сомнительно, прусского короля удержать было можно, пока он не вступил в соглашение с Франциею и Бавариею. Теперь французское войско уже вступило в германские границы; дворы кельнский, баварский и пфальцский соединились с Франциею, к ним пристали майнцский и трирский, так что теперь нет возможности препятствовать прусскому королю, который объявил, что если еще несколько недель не будет заключено мира, то он потребует всей Силезии. При таких деликатных и сомнительных обстоятельствах короли Польский и Английский не в состоянии что-либо предпринять, тем более что и время прошло соглашаться насчет плана, без которого общие действия союзных дворов не могут быть начаты и продолжены. Об этом уже сообщено в Вену отсюда и из Англии; но венский двор хочет идти своим особенным путем и старается удовольствовать Баварию чрез посредство Франции, чтоб иметь свободу действовать против Пруссии. Что касается достоинства римского цесаря, то король Польский, если его справедливые требования будут удовлетворены, охотно даст свой голос в пользу герцога Лотарингского и будет стараться удалить баварского курфюрста от императорской короны, ибо при таком возвышении баварского дома саксонский дом будет лишен всякой надежды получить хоть малейшую долю австрийского наследства, на которое король имеет неоспоримое и большее право, чем курфюрст Баварский; уже из выражения, употребленного курфюрстом Баварским, можно и королю польскому кой-что уступить — видно, как мало он обратит внимания на королевские права, когда будет императором. Поэтому здесь, пока еще руки свободны, можно бы принять решение послать тайно во Францию доверенного человека осведомиться у кардинала Флёри, что Франция, хлопоча так усердно за баварского курфюрста, намерена дать королю из австрийского наследства. Впрочем, каково бы ни было здесь положение дел, король непоколебимо пребудет в своей дружбе к России и будет также стараться предупредить начинающуюся войну. Есть известие, что король прусский старается возбудить Порту против Польши; верно также, что настоящие шведские движения есть дело Пруссии и Франции: они обе дали шведам денег. Это показывает, чего Россия может надеяться от такого соседа, когда при злостном намерении силы его еще умножатся. Здесь как можно скорее желают знать, какое при настоящих обстоятельствах намерение России, так как столько времени потеряно и ничего полезного не сделано. К этому Брюль прибавил, что так как Европе грозит страшная опасность, грозит генеральная революция, то нельзя ли привести кардинала Флёри к мысли о генеральном конгрессе, убедив его, что этим путем можно достигнуть того, чего иначе надобно искать сомнительным путем войны. Вслед за этим конфиденциальным разговором было получено известие о разрыве между Россиею и Швециею. Кейзерлинг и Сольмс объявили королю, что император готов показать истинность своих союзнических намерений, сколько допустят обстоятельства шведской войны, и, наоборот, твердо надеется, что и король не откажет в союзнической помощи. Август III отвечал, что никогда не удалится от дружбы с императором и о своих союзнических обязательствах еще очень помнит, но теперь сам находится в страшном беспокойстве и будет принужден искать помощи. Действительно, французский уполномоченный граф Белиль дал знать во Франкфурте, что саксонский двор должен ясно высказаться, чью сторону будет держать; оставить нейтральным его нельзя. С другой стороны, пришло известие, что в Польше коронный гетман затевает конфедерацию. В конце сентября Кейзерлинг и Сольмс уведомили свой двор, что в воеводстве Бельзском, в округах Хелмском и Галицком уже составились конфедерации под предлогом умножения войска; но, по мнению послов, дело было затеяно не для умножения войска, а по проискам прусским и французским, потому что приверженцы коронного гетмана часто бывают у прусского резидента в Варшаве; русскому резиденту в Варшаве люблинский воевода дал знать, что суммою от 20 до 30 тысяч рублей он надеется удержать армию от конфедерации. Впрочем, в октябре послы сообщили утешительные известия, что старанием воеводы подольского Ржевуского в украинских воеводствах не только не состоялось никаких конфедераций, но воеводства эти протестовали против всех конфедераций, как запрещенных законом и вредных отечеству. Утвердив таким образом тишину в Украйне, подольский воевода поехал в Хельм и там успел расстроить конфедерацию. Воеводство Познанское также протестовало против конфедерации; а Ленчицкое воеводство прислало к коронному гетману с запросом: для чего он собрал войско и куда идти намерен? Если против одной из соседних держав, то ему должно быть известно, что республика желает жить со всеми ими в мире; если же для других каких-нибудь целей, то. ему также известно, что государственный устав запрещает собирать войско без ведома короля и Речи Посполитой. По мнению Кейзерлинга и Сольмса, такое доброе расположение воеводств было следствием недавнего проезда графа Понятовского чрез Великую Польшу и старания находящихся здесь обоих коронных канцлеров. Видя, что шляхта не хочет конфедерации, коронный гетман упал духом и начал представлять дело так, что он считал своею обязанностью собирать войско, видя повсюду в соседстве военное пламя и слыша об угрозах турецких и татарских. Но Кейзерлинг и Сольмс уверяли свой двор, что гетман действовал по наущениям прусским и шведским. Граф Брюль объявил послам, что меры, принятые королем против беспокойств и конфедераций в Польше, служат доказательством, что его величество не допускает в Польше ничего, что бы могло быть неприятно России; достоверно, что Швеция в последних беспокойствах принимала наибольшее участие, а Франция не могла принимать никакого, ибо странно было бы, чтоб эта держава, стараясь теснее соединиться с саксонским двором, в то же время хотела бы тревожить его в Польше. Брюль объявил и о результатах этого старания Франции насчет теснейшего соединения с Саксониею: заключен союз, говорил он, но, собственно, это не союз, а более приступление к трактату между Франциею, Бавариею и Пруссиею относительно раздела австрийских наследных земель. Брюль извинял поведение Саксонии в этом случае тем, что король не упоминал о своих, хотя беспрекословных, правах на австрийское наследство до тех пор, пока не осталось более никакого способа к содержанию прагматической санкции и притом обнаружилась ближайшая опасность его наследственным землям. Легко понять, что Франция и Швеция употребляли все усилия, чтоб заставить Турцию отвлечь русские силы; но, к счастью для России, туркам было не до Европы, ибо они трепетали за Азию, ожидая с часу на час нашествия грозного шаха Надира. Этот страх турецкого правительства пред Персиею дал возможность Румянцеву сохранить твердость в Константинополе, настаивать, что Азов не будет срыт прежде, чем определено будет место для новых крепостей и освобождены будут все пленные. Подкупленный Миралем, бывший прежде послом в России, давал знать, что твердостью все получить можно от Порты. В июне Румянцев доносил, что шведские посланники имеют частые свидания с министрами Порты, а венецианский посол по секрету сообщил ему, что Франция подкрепляет шведские интриги всем своим кредитом; ее посланник объявил Порте, что король французский дал шведам три миллиона субсидий и что турки должны сделать то же. Но Румянцев замечал, что визирь ласкает шведов только для того, чтоб возбуждать опасения в Петербурге; опасаться нечего, потому что турки заняты персидскими делами. 5 июля у Румянцева была конференция с великим визирем в присутствии медиатора, французского посланника графа Кастелляна. Визирь требовал исполнения условия о разорении Азова; Румянцев отвечал, что Азов будет разорен, когда турки отпустят всех русских пленников; визирь настаивал, что в мирном договоре условие об Азове не состоит ни в какой связи с условием об освобождении пленных; Румянцев возражал, что обязательство об Азове точно, но о пленных еще крепче того; следовательно, оба пункта должно исполнить, что все артикулы трактата в равной силе и вместе составляют один корпус трактата, который во всех пунктах равномерно исполнен быть должен. На это медиатор сказал, что хотя справедливо, что каждый трактат состоит из таких статей, которые все должны быть исполнены, однако всегда есть статьи главные, как, например, в настоящем договоре статья об Азове, ибо известно, что и война велась за этот город и весь договор основан на его разорении, следовательно, эту статью надобно исполнить прежде других, и ему кажется, что Россия против этого не может выставить никаких основательных причин. Румянцев отвечал: «Всему свету известно, что война началась не за Азов, но о прошлом говорить нечего; я не спорю, что для Порты главная статья об Азове, а для России — о пленных, и потому обе статьи должны быть исполнены в одно время; русское требование справедливее турецкого тем более, что Порте давно объявлено: с русской стороны не сделают ничего, если турки не будут исполнять и с своей стороны обязательств». Медиатор заметил, что Россия обязалась разорить Азов в четыре месяца, считая с прошлого мая, тогда как обязательство насчет пленных обоюдное: как у турок находятся русские пленные, так у русских турецкие; причем секретарь французского посольства Пейсонель прибавил, что в России больше турецких пленных, чем в Турции русских. Румянцев отвечал, что число пленных нейдет к делу, важен вопрос, отдаст ли Порта всех пленных, тогда Россия немедленно Азов разорит. «Пусть разорят Азов, пленные сейчас же будут выданы», — говорил визирь. «Между словом и делом большая разница, — возражал Румянцев, — не только в провинциях, но и здесь, в Константинополе, ни одного пленника от турка не взято и жидам указа необъявлено». Конференция кончилась взаимными пререканиями. Румянцев обратился к помощи английского посла, чтоб возбудить сановников Порты против визиря, который, зная положение дел в Европе, хотел им воспользоваться, а французский посланник, естественно, поддерживал его в этом, не желая скорым окончанием дела обезопасить Россию со стороны Турции. Но главным образом Румянцев надеялся на Персию и считал необходимым выказывать с своей стороны полную твердость и неуступчивость не разорять Азова до тех пор, пока турки исполнят все русские требования и признают императорский титул русского государя. Румянцев уверял свой двор, что от турок не может быть никакой опасности; шведские посланники добиваются субсидий, но, кроме красных слов, ничего не получают. Но в Петербурге думали иначе, и Румянцев получил указ оканчивать дело как можно скорее, не останавливаясь в крайнем случае ни за сроками исполнения обязательств, ни за предварительным выбором мест к постройке новых крепостей. Румянцев отвечал, что исполнит указ, но прибавил: «Порте столько же, если еще не больше, нужно скорое окончание дел с Россиею; хотя визирь по ненависти своей и желал бы всякие каверзы произвесть, но султан внутри сераля и народ не хотят слышать ни о каких столкновениях с Россиею, а французы с шведами, несмотря на все свои усилия, ничего не сделают». Но делать нечего, надобно было исполнить указ, и 27 августа Румянцев подписал конвенцию, в которой турки признали императорский титул русского государя, а с русской стороны положено немедленное разорение Азова, с обеих же сторон дано наикрепчайшее обещание возвратить пленных. Когда получено было известие о начатии войны между Россиею и Швециею, то шведские посланники старались выставить ее с своей стороны оборонительною, чтоб заставить турок по договору подать помощь Швеции; но при Порте хорошо знали, что Швеция начала войну, и потому легко было отговориться от подания помощи, да и подать ее было нельзя войском по персидским отношениям и деньгами по неимению их в казне; но Вильманштрадская победа не понравилась в Константинополе, потому что здесь боялись усиления России. Румянцев писал, что если турки и освободятся от опасности с персидской стороны, то скорее нападут на австрийские владения, границы которых обнажены, ибо при Порте давно толкуют, что Белграду без Банната Темешварского быть нельзя. 28 октября великий визирь пригласил Румянцева на дружеский обед и между разным разговором, заведя речь о шведских делах, вдруг предложил посредничество Турции в примирении воюющих держав. Румянцев отвечал, что не имеет на этот счет никаких высочайших повелений. Румянцев писал к своему двору, что это предложение сделано единственно для того, чтоб отделаться от шведских требований помощи и выиграть время; принимать же турецкое посредничество не соответствует русским интересам, ибо нельзя думать, чтоб Порта вступилась за Швецию и подала ей помощь. Между тем переводчик русского посольства Пини приискал в канцелярии рейс-ефенди приятеля, подьячего, который сообщил «разные штуки», а именно копию с письма шведского министра Гилленборга к визирю и с предложений, поданных шведскими посланниками. Здесь Порту убеждали воспользоваться настоящими обстоятельствами и начать войну с Россиею; выставляли, что Швеция объявила войну России в угодность Порте, и обещали не заключать мира до тех пор, пока Турция не получит желаемого ею удовлетворения; требовали, чтоб Турция не только помогла деньгами, но чтоб нынешний же год выслала татар на Россию и дала помощь Орлику для возмущения Запорожья, а о Персии бы не беспокоилась: Швеция помирит ее с шахом Надиром; кроме того, обещали возбудить против России поляков. По заключении известной конвенции Румянцев выехал из Константинополя, оставив Вешнякова в качестве полномочного посла. Турки сдерживались персиянами, знаменитым завоевателем Индии шахом Надиром: это заставляло Россию обращать особенное внимание на Персию. В марте отправлен был из Петербурга рескрипт к резиденту при персидском дворе Ивану Калушкину: «Вы должны стараться всеми средствами войти в кредит у шаха и при всяком случае уверять его в нашем истинном намерении жить в дружбе с Персидским государством, а между тем вы должны с крайним прилежанием выведывать о его движениях и намерениях. Отправленный от шаха ко двору нашему посол Магомет Усеин-хан прибыл в Астрахань с 126 человеками свиты и столькими же лошадьми, принят со всяким почтением и довольством в корму; в дорожные приставы дан ему подполковник Эгбрехт с приличным солдатским конвоем; но посол в дороге ведет себя самовольно и сурово, как будто в неприятельской земле, жестоко бьет палками и топорными обухами не только конвойных унтер-офицеров, рядовых и знатных донских старшин, но хотел бить палками и самого подполковника Эгбрехта за то только, что собранные для посла в подводы лошади случились малорослы; подполковник едва спасся от палок, которые уже были принесены к послу. Прежний персидский посол Хулефа, отпущенный из Петербурга, жил долго в Москве, а теперь в Тамбове ждет Усеин-хана и посылает к шаху лживые донесения, поносительные для нашей империи известия. Об этих поступках обоих послов вы должны сделать приличные представления при шаховом дворе, как по тамошнему положению дел наилучше рассудите». Калушкин доносил, что когда в мае месяце по возвращении Надира в Тегеран он был у него на аудиенции и подал две грамоты — одну от императора, а другую от правительницы, то шах взял только первую, а вторую велел держать у себя министру своему Мехтихану. Резидент писал: «Прежде хотя с трудом, однако можно было еще говорить о делах, а теперь так неслыханно возгордились как шах, так и все его министры, что и подступиться нельзя; шах только и говорит, что нет в свете государя, которого бы можно было с ним сравнить, на какое государство оборотит свою саблю, то сейчас же покоряется, причем ругает скверными словами то Великого Могола, то султана турецкого, не обходя их жен и детей, причем не говорит, а кричит во все горло. Подражая государю, министры и придворные, набранные вновь из последней подлости, ни с кем говорить не хотят. На твердость шахову к русской стороне вовсе положиться не смею; враждебные замыслы у него на нас уже были и теперь тайно продолжаются; недавно приезжали к нему в лагерь депутаты: трое киргизов и четверо трухменцев, русские подданные, кочующие вместе с калмыками между Астраханью и Кизляром; именем всех аулов они объявили, что желают быть в службе шаха, не требуя от него ни оружия, ни лошадей, а только жалованья; обещали притом, что уговорят к тому же и калмыков. Надир принял их ласково, велел дать каждому по 200 рублей и отпустил с тем, чтоб они слово свое твердо держали и были готовы, когда дело до них дойдет. Что касается шаха, то слабый мой ум всех неслыханных его затей понять не может: 28 мая призваны были к нему армянские архиереи, католический епископ с патерами, жиды и муллы, которые евангелие и талмуд на персидский язык переводили. Когда один из армянских архиереев объявил шаху, что они окончили перевод св. писания, то шах сказал: «Вы совершили богоугодное дело, за что будете нами пожалованы. Вы видите, что всевышний нам даровал величество, власть и славу и в сердце наше вселил желание рассмотреть различие столь многих законов и, выбрав изо всех них, сделать новую веру такую, чтоб богу угодна была и мы бы оттого спасение получили; для чего столько на свете разных религий и всякий своею дорогою идет, а не одною; если бог один, то и религия должна быть одна?» «Шах, — писал резидент, — одержим постоянно неутолимым гневом, едва не каждый день казнит и ослепляет по нескольку знатных управителей. Недавно ширазские старшины подали просьбу, чтоб шах определил к ним прежнего губернатора. Надир так на них за это рассердился, что велел привесть их пред себя и пять человек задавил; потом опомнился и спросил, какое их преступление. Когда ему объяснили, в чем состоит их просьба, то он велел прогнать их от себя палками». Новый Навуходоносор обезумел от своих успехов. «Стоило мне, — говорил он, — лягнуть одною ногою, и вся Индия рушилась с престолом Великого Могола, следовательно, если обеими ногами лягну, то весь свет в пепел обращу. Между всеми нашими неусыпными трудами мы заботимся и о спасении души; мы не можем ослушаться вдохновения божия и не дать всем такой веры, которая была бы приятна и мусульманам, и христианам». Калушкин не переставал остерегать свой двор насчет враждебных намерений Надира. Резидент следовал за шахом в поход против лезгинцев больной, претерпевал крайнюю нужду. Однажды в августе месяце, разговаривая с афганским предводителем, Надир вдруг стал Кричать: «Персия скверная, достойна ли ты такого великого государя иметь? Един бог на небе, а мы единый государь на земле, ибо ни один монарх на свете о нас без внутреннего страха слышать не может. Если бы теперь саблю нашу на Россию обратили, то легко бы могли завоевать это государство; но оставляем его в покое по той причине, что нам от этого завоевания пользы не будет: во всей России больше казны расходится, чем сбирается, о чем я подлинно знаю; следовательно, надобно такого государства искать, где бы нам была прибыль». Калушкин был тем более раздражен этою выходкою, что питал глубокое презрение к персидскому войску, составленному из всякой сволочи, не имевшей никакого понятия о военном деле. Слух о движении русских полков к Кизляру заставил Надира приутихнуть; точно так же остыла у него охота к войне с турками, когда последние приняли меры для защиты границ своих. Поход Надира в Дагестан кончился неудачно: горцы успешно защищались в своих неприступных убежищах, и шах с большим уроном должен был поспешно отступить от Аварских гор, плача от досады, произнося хулы на бога. Безвременно ночью иногда по два и по три раза выходил он из женских шатров в переднюю палатку и сидел часа по два: тут, кто б ему ни пришел на память, приказывал звать к себе и казнить; кричал, что счастье начинает от него отступать и потому произведет последний опыт: или сам пропадет и все свое войско погубит, или добьется того, что весь Дагестан обратит в пепел, велел собрать вдруг девять миллионов рублей денег и 25000 войска; наконец, Надир призвал к себе индейского волшебника, чтоб тот предсказывал ему будущее. По этому поводу Калушкин писал: «Напрасно он столько труда принимает, потому что и без волшебства знать можно, что он скорее все свое войско растеряет и сам пропадет, нежели лезгинцев покорит». На шаха Надира России можно было так же полагаться, как на Фридриха II: отношения были одинакие к обоим завоевателям, и восточному, и западному; но персидский шах по крайней мере сдерживал турок, а прусский король, несмотря на союзный договор, никого не сдерживал. Но оставался еще союзник, король датский. Весною 1741 года на осведомление русского посланника Корфа датское министерство отвечало, что если шведы начнут неприятельские действия против России, то король не преминет исполнить свои союзнические обязательства, впрочем, надобно надеяться, что до такой крайности не дойдет. Министр фон Шулин основывал свои надежды преимущественно на том, что у шведов нет денег и не знает он в Европе такой казны, которая была бы к их услугам; делают же вооружения шведы в угоду некоторым державам, чтоб удержать Россию от подания помощи венгерской королеве. Когда же дело доходило до подробнейших изъяснений о помощи, то Шулин отвечал, что Дания по своим обязательствам и с Швециею не может ничего начать, прежде чем шведы действительно нападут на Россию и прежде чем истекут от этого времени назначенные в договоре три Месяца. Из этих слов Корф заключал, что фон Шулин не столько старается о сохранении тишины на севере, сколько хочет показать свое усердие французскому двору, и если Швеция объявит войну России, то к этому понудит ее поведение Дании. Шулин уверял Корфа, что датский министр при шведском дворе делает последнему уже четвертое представление против движения войск в Финляндии, а Бестужев из Стокгольма уверял, что никаких представлений небыло сделано. «Я опасаюсь, — писал Корф в июле, — что здешний двор будет отрицаться от исполнения договоров. Угодничество французскому двору и зависть к России с некоторого времени довольно вышли наружу и нет сомнения, что при случае окажутся наделе». В августе, когда Швеция объявила России войну и русские посланники Корф и Чернышев потребовали исполнения союзных обязательств, то им отвечали, что король отправил к своему министру в Стокгольм инструкцию, чтоб он самым настойчивым образом предложил со стороны Дании добрые услуги для восстановления мира, и если шведы отклонят эти предложения, то король обнадеживает по прошествии назначенного срока подать действительную помощь России, к чему теперь, особенно для вооружения флота, время уже прошло и надобно ограничиться одними переговорами. В конце сентября посланники доносили, что датский двор хотя не будет явно помогать шведам, но нимало не склонен также выполнять и союзнические обязательства с Россиею. Для приличия тянули время, представляя русским посланникам, что ведутся переговоры с Швециею и в случае неудачного исхода их король непременно даст помощь России, если в Германии между тем не произойдет ничего особенного, ибо французы, по последним известиям, намерены расположиться до ольденбургских границ, а Флёри и Белиль публично сказали, что отыщутся способы для удержания датского короля от подания помощи России против Швеции. Если так пойдут дела, то Дания не в состоянии сопротивляться сильной Франции, пред которою все преклоняются. Когда в начале ноября русские министры представили, что определенный в договоре срок, именно три месяца по объявлении войны, уже прошел и Дания по букве трактата обязана дать помощь, то Шулин отвечал, что Швеция господствует на Балтийском море, а французы находятся у границ ольденбургских, и помощь Дании, т. е. присылка эскадры, зависит от того, будет ли Англия помогать России. Русское правительство должно откровенно объявить датскому, как условлено у России с Англиею: если британская эскадра явится весною на Балтийском море, то, быть может, приняты будут меры соединить с нею и здешнюю эскадру; в противном случае не видится возможности провести здешние корабли: они непременно попадутся в шведские руки, отчего Дания потерпит вред, а Россия ничего не выиграет. Старые союзники отказывались помогать, но была в Европе держава, которая более других толковала о необходимости поддержать политическое равновесие, не дать Франции самой и посредством других раздробить австрийские владения, то была Англия, интересы которой были совершенно одинаковы с интересами России; между этими державами, естественно, должен был образоваться крепкий союз. В Лондоне князь Иван Щербатов объявил, что его двор намерен поддерживать прагматическую санкцию и в этом поступать согласно с королем английским. Министры Георга II отвечали, что и английский король желает того же самого, но как начать поддержку прагматической санкции, насчет этого ожидается изъяснение от русского двора, потому что никто из соседей не осмелится подняться против прусского короля прежде России. В парламенте члены обеих партий единогласно говорили, что надобно поддерживать прагматическую санкцию, а как поступить, время научит. Щербатов доносил, что король и все министры спрашивали его ежечасно о дальнейших решениях России. Министр Марии Терезии в Лондоне граф Остейн сказал Щербатову по секрету, что, по его мнению, Роберт Вальполь вбил королю в голову, что венский двор не может собрать войско для сопротивления прусскому королю. Роберт Вальполь говорил ему, Остейну, чтоб Мария Терезия подумала, как бы лучше сговориться с прусским королем, потому что опасно начать неприятельские действия и неизвестно, как Россия намерена поступить, а французский король начинает иметь соглашение с прусским. После этих слов Остейн потребовал аудиенции у короля, чтоб узнать ясно, будет ли Англия действительно помогать венскому двору. По мнению Щербатова, Остейн напрасно горячился: Вальполь не желает новой войны, рад был бы прекратить и старую, притом же у него новые хлопоты: противная партия в парламенте намерена представить адрес королю об удалении Вальполя от всех должностей. На аудиенции у короля Остейн настаивал, как нужно подать Марии Терезии скорую помощь, ибо поддержание Австрийской монархии в целом объеме необходимо для всей Европы; если не отнята будет сила у короля Прусского, то он со временем и к другим соседям визит с войском сделает, что прежде других может случиться с королем Английским в немецких его владениях. Георг II отвечал, что он думает совершенно так же и намерен действовать против прусского короля, но прежде всего надобно узнать наверное, каким образом намерена поступить Россия. Получив донесение об этом ответе от Щербатова, Остерман написал ему: «Оная королевская декларация собою явна; а что до нас надлежит, то вам уже давно дано знать и тамошнему двору сообщить ведено, что мы для содержания прагматической гарантии готовы с его королевским величеством во все пристойные и потребные меры вступить и действительный концерт учинить. Вы можете о том тамошним министрам, однако ж всегда в потребной конфиденции и без разглашения о том другим министрам, сообщить. Графу Остейну одному можете вы о вышеписанном сообщить, однако ж с подтверждением, чтоб, кроме у одних английских министров, инде нигде о том какое употребление не учинил, яко ж он сам ведает, что от секрета все зависит. С прусским министром можете вы дружеское свое обхождение неизменно продолжать и о делах, до государя его касающихся по какому его вопросу, сказать, что вы к войне никаких инструкций и указов не имеете». Шведские движения заставили Россию забыть о прагматической санкции и требовать от Англии высылки эскадры в Балтийское море; но в начале июля Щербатов донес, что в этом году ждать английской эскадры нечего, ибо уверены, что и французская эскадра в этом году в Балтийское море также не отправится. На это донесение Остерман отвечал, что если Россия просит у Англии эскадры в помощь против Швеции, то это потому, что английский интерес одинаково с русским требуют предупреждения Северной войны: если войны миновать нельзя, то необходимо кончать ее как можно скорее, а посылка эскадры одинаково служит к тому и другому; «чрез предупреждение или скорое окончание войны мы получим свободные руки и будем в состоянии помогать общему делу». Но Англия стояла на своем и в заключаемом с Россиею союзном договоре постановила пункт, что во время войны с Испаниею за неимением кораблей не пошлет эскадры в Балтийское море, но вместо того будет давать России ежегодно по сто тысяч фунтов стерлингов. Договор не был ратификован. В таком же положении находились дела и по объявлении шведами войны. Россия и Англия сближались по одинаковости враждебных отношений своих к Франции. Неприязненные действия последней против России были очевидны, и, несмотря на то, дипломатические сношения между двумя дворами не прерывались, русский посланник находился в Париже, французский — в Петербурге. Вице-канцлер граф Головкин обратился к великому адмиралу графу Остерману с откровенным мнением, «что зело потребно бы было всячески стараться себя из рук Франции вывесть в рассуждении ее тайных неприятельских поступков. Великий адмирал отвечал во взаимной конфиденции, что находит мнение вице-канцлера очень основательным, но так как Франция была посредницею при заключении мира между Россиею и Портою и приняла на себя его гарантии, то мнится, что при нынешних конъюнктурах не надобно ее огорчать никаким наглым поступком, но всячески менажировать, ибо хотя она теперь тайно нам злодействует, однако наружно всякую дружественную апаренцию оказывает; но, когда мы что-либо явно ей учиним, тогда она уже наружным образом нам вредить может, итак, лучше ее злости истинною твердостью удерживать, нежели самим в чем-либо зачинщиком быть, чтоб весь свет видел, какую мы к ней умеренность показываем, и лучше тайное злодейство ее ныне сносить, нежели явно ее на себя подвигнуть». В марте Остерман писал в Париж Кантемиру: «По нашему мнению, французское намерение ни к чему иному клонится, окроме чтоб наперед военный огонь везде запалить, а потом, получа чрез то свободные способы, свои дальние виды тем скорее и лучше в действо производить. Сие наше мнение от того не отдалено, что вы уже неоднократно в прежних своих реляциях доносили и в нынешней надежно подтверждаете, а именно, что Франция действительно против венского двора оружие употреблять не станет, и по тем же от вас самих объявленным резонам мы и ныне в том с вами утверждаемся; однако ж по некоторым надежным же секретным ведомостям является: 1) что между Франциею, Гиспаниею и курфюрстом Баварским противу дому австрийского действительное согласие учинено; 2) что вследствие того великая сумма денег к баварскому двору от Гиспании действительно уже заплачена, из которой чрезвычайные в Баварии происходящие сильные вооружения чинятся; 3) что из Алзации под образом дезертирования много людей из французского войска в Баварию отпускаются; 4) что Франция действительно 30 тысяч своего войска к нему, курфюрсту Баварскому, во вспоможение послать намерена; 5) что такожде короля прусского к себе присоединить намерение имеет; 6) и дабы австрийский дом вовсе и нашего вспоможения лишить, то Швецию на нас поднимают, которой для того и два миллиона денег обещали. Сия ведомость от доброй части тем, что ныне в Швеции происходит, подтверждается. Мы вам о том для того пространно сообщаем, дабы вы, будучи там на месте, толь наипаче обо всем том подлинно проведать в состоянии были и надлежаще стараться могли, что надлежит до ваших поступков при всех таких обстоятельствах. Подлинно оные наиглавнейше в том состоять имеют, что с крайним прилежанием и тамошние поступки, и происхождении смотреть и заблаговременно и обстоятельно обо всем доносить». Чтоб вызвать какое-нибудь объяснение, в конце марта Кантемир обратился к кардиналу Флёри с предложением, что император готов вступить в соглашение с французским королем об общих мерах для исполнения гарантии прагматической санкции; император тем охотнее открывает свое намерение королю, что из всех донесений его, Кантемира, усмотрел доброе расположение короля к Марии Терезии и к сохранению европейской тишины и что если две такие сильные державы примут общие меры, то исполнение гарантии будет легко. Кардинал отвечал с сердцем, что король не может и не должен принимать никаких мер к поправлению дурного положения королевы венгерской; удивительно, что от короля требуют помощи Марии Терезии, к чему он вовсе не обязан; эту тягость нести должны те державы, которые приняли на себя гарантию прагматической санкции, а французский король прагматическую санкцию не гарантировал; Франция хотя и не объявляла войны англичанам, однако находится с ними не в такой дружбе, чтоб вместе с ними принимать общие меры в пользу королевы Венгерской. «Такая неожиданная и дикая речь» привела Кантемира в великое удивление. Кардинал, отвечал он, не мог забыть, что между королем и покойным Карлом VI заключен союзный договор, в котором Франция за большие уступки со стороны Австрии гарантировала прагматическую санкцию; договор этот так нов, что и чернила на нем еще не высохли; кардинал не может также забыть, сколько словесных и письменных обнадеживаний сделано французским правительством как министрам венского двора, так и находящимся здесь министрам других держав о святом исполнении этих обязательств. Эти обнадеживания нимало побудили и русский двор к принятию известного решения, и теперь он, Кантемир, не знает, как согласить настоящий ответ кардинала со всем предшествовавшим и как донести об этом своему государю. Правда, отвечал кардинал, король заключил с покойным императором упомянутый договор, но договор этот в совершение не приведен, ибо покойный император не только обещанной имперской ратификации не доставил, но сам старался ее задержать, заставя вюртембергского посланника на регенсбургском сейме протестовать против выдачи этой ратификации. Таким образом, король Французский нисколько не обязан исполнять договор; что же касается до обнадеживаний, сделанных французским правительством по смерти императора Карла VI, то никто не может доказать, что Франция поступала вопреки им. Кантемир возразил, что не знает, что происходило на регенсбургском сейме, но знает, что покойному императору не было никакой пользы останавливать ратификацию, которая, впрочем, и не нужна, потому что прагматическая санкция касается не империи, а частных владений австрийского дома. «Объекции сии, — пишет Кантемир, — будучи такого основательства, что ничего к опровержению их резонабельно привести не можно, господин кардинал такие смешные и несостоятельные резоны против них употребил, что стыдно об оных и упоминать: столь они были беспутны и без всякого основания. Когда кардинал, уже отложа всякий стыд, прямо выговорил, что король санкцию прагматическую не гарантировал, никакого сомнения уже не остается, что всем способом вредить королеве венгерской намерены. Квестия (вопрос) потому о том только идет, чтоб знать, когда и каким образом свою злую склонность в действо произвести намерены». Кантемир думал, что Франция действительно войны против Марии Терезии не объявит и не будет препятствовать державам, которые станут помогать Австрии против прусского короля, но будет стараться возбудить междоусобную войну в Германии и потом под предлогом защиты союзных себе германских государей ввести свое войско в империю для приобретения новых областей и для исполнения дальнейших своих видов, которым трудно предвидеть границу. Отсюда Кантемир заключает, что необходимо пресечь эти виды благовременным предупреждением; удивляется при этом медленности морских держав, которые больше всех имеют причину опасаться следствия прусских успехов, нарушения всей европейской системы разделением областей австрийского дома. 3 мая Кантемир имел любопытный разговор с кардиналом Флёри. Кардинал упомянул, что в Швеции усматривается военное движение. Кантемир отвечал, что с русской стороны не пренебрежено ничем для сохранения северной тишины и если начнется война, то весь свет должен признать правду России. Кардинал сказал, что он сам не понимает, как шведский двор может отважиться на войну с Россией, ибо силы обеих держав вовсе не равны, и потом начал распространяться в обычных своих рассуждениях о недостатке доверия в Европе, о подозрительности, господствующей между державами, о распространяющемся повсюду духе несогласия, который должен произвесть страшное кровопролитие; кардинал высказывал свое миролюбие и сожаление, что все его труды для сохранения европейского спокойствия были напрасны. Кантемир заметил, что тяжкий ответ отдадут те, которые подали повод к наступающим бедам. Флёри продолжал в том же проповедническом тоне, что не только войною, но и другими язвами бог людей наказывает: в один и тот же год видим и жестокую зиму, и неурожай, и болезни; что он не может понять, как эти язвы не остановили высокомыслия войнолюбивых людей, и, что всего хуже, при такой общей склонности к войне нельзя найти ни одного посредника, который бы привел всех к доброму согласию; напротив, всякий спешит принять участие в войне, которая до него, собственно, не касается. Кантемир заметил, что все дела можно было бы окончить полюбовно, если бы тому не помешало внезапное нападение пруссаков на Силезию, ибо другие державы по договорным обязательствам и для собственной безопасности не могут не принять участия в войне; что же касается посредничества, то Франции всего лучше принять его на себя по известной правоте и миролюбию его, кардинала. Флёри отвечал на это, что он вовсе не оправдывает поступка короля Прусского, но есть известие, что Пруссия удовольствуется одною Нижнею Силезиею, если венгерская королева покажет склонность к примирению, и, быть может, королева и показала бы эту склонность, если б другие державы не ободряли ее надеждою помощи. Впрочем, как он, кардинал, ни склонен к умиротворению, его добрые услуги были бы совершенно бесплодны, ибо хотя Франция и находится со всеми другими державами в мире, однако многие смотрят на нее подозрительно, повторяя старинные бредни об ее стремлении ко всемирной монархии и на основании этих бредней заключая друг с другом союзы и принимая ненужные меры. Кантемир отвечал, что от кардинала зависит уничтожить такое предубеждение, удаляясь от войны, тем более что Франция очень сильна, и никакая держава напрасно раздражать ее не решится. «Хотя я не придаю никакого значения сладким словам кардинала, — писал Кантемир, — однако счел своею обязанностью донесть об этом разговоре, из которого видно, с каким искусством он производит свои внушения, клонящиеся к тому, чтоб отклонить союзников от подания помощи королеве Венгерской, ибо это будет препятствовать видам Франции, как, например, вооружение морских держав помешает приобретению Люксембурга или другой какой-нибудь части австрийских Нидерландов». Полученные Кантемиром известия о вооружении в Бресте эскадры, назначаемой в Балтийское море, побудили русского посланника иметь новое объяснение с кардиналом. Флёри отвечал, что эскадра не получила еще назначения и в Балтийское море отправлена не будет, если король датский обнадежит, что при начатии войны на севере сохранит нейтралитет Балтийского моря, и если англичане не отправят в то же море своей эскадры; впрочем, король не намерен принимать ни малейшего участия в войне между Россиею и Швециею; он, кардинал, особенно жалеет, видя такую горячность со стороны шведской, и по чистой совести может засвидетельствовать, что его советы шведскому министерству клонились к сохранению тишины. Кантемир отвечал, что Россия никак не может принять этих если, ибо Дания и Англия связаны с нею обязательствами союзного договора и потому не могут остаться нейтральными, когда шведы нападут на русские области. Кардинал отвечал, что он уже упомянул о намерении французского двора не принимать участия в войне между Швециею и Россиею и Франция тем охотнее будет содержать доброе согласие с Россиею, что нет причин к жалобам против русского двора; но английское высокомерие становится нестерпимо, и он без осуждения от всего света не может позволить английскому двору вступаться в дела всей Европы, усиливать свое влияние, стараться повсюду властвовать, поэтому не знает, не будет ли принужден сопротивляться предприятиям англичан на севере. Можно было бы обойти всякое затруднение, остановя отправление английской эскадры в Балтийское море, тем более что русский государь имеет свои морские силы и шведский король подлинно не в состоянии противиться России. Известно, что в последней войне между Франциею и цесарем русское войско было прислано на помощь цесарю и, несмотря на то, между Россиею и Франциею разрыва не последовало. На это Кантемир сказал: «Что касается английских поступков, то это дело мне не принадлежит, равно я не вступаю в исследование, как должна в этом случае вести себя Франция; я и прежде никогда не отзывался о французских вооружениях, когда они не касались интересов моего государя; и теперь я не говорю о таких движениях английских, которые не имеют связи с русскими интересами; но судите сами, имеете ли вы право препятствовать поданию помощи России от кого бы то ни было. Дело отправления вспомогательного русского войска покойному цесарю совершенно другое: между Россиею и покойным цесарем существовал давний оборонительный союз, и вы сами стали бы порицать русский двор, если бы он не исполнил своих обязательств; но между Франциею и Швеццею никакого подобного обязательства нет, как вы мне сами объявили. Потом в последней войне между Франциею и Австриею Франция первая напала, а в войне между Россиею и Швециею, если она откроется, первые нападут шведы». Кардинал отвечал, что еще сам не знает, какое примет решение, и начал распространяться о своем миролюбии и жаловаться, что все его труды для сохранения спокойствия в Европе остались тщетными вследствие честолюбия англичан. В июне Кантемир получил от своего двора приказание внушить кардиналу, что от него одного зависит заключение оборонительного союза с Россиею, который нимало не будет препятствовать подобным договорам России с другими державами. Кантемир отвечал, что нельзя иметь никакой надежды, чтоб Франция захотела искать пользы России или по меньшей мере захотела союзом с нею ослабить тревогу на севере; напротив, дела зашли так далеко, что по требованию французского интереса Россия должна быть занята защитою своих областей, чтобы не иметь возможности помочь венгерской королеве, против которой во Франции готовят явную войну. «Мне дано знать, — писал Кантемир, что уже заключен договор между Франциею и Пруссиею, что французское войско будет отправлено в Баварию, чтоб вместе с тамошним курфюрстом идти в Богемию; что в меморию, где исследуются интересы французского двора, главным основанием положено раздробление австрийских владений; Богемия должна достаться курфюрсту Баварскому, который будет императором, Италия — королю Испанскому и частью Сардинскому, Силезия — королю Прусскому, а часть Нидерландов — самой Франции; для исполнения этого проекта Главным средством поставляется ослабление России и Англии, которые одни в Европе могут помешать ему. Автор мемории советует начать войну против Англии и в Германии, а между тем шведскому двору дать не только субсидии для нападения на Россию, но даже войска и корабли; также постараться устроить союз между Швециею, Даниею и Пруссиею, наконец, возбудить против России турок и персиян и действовать против России до тех пор, пока Россия потеряет все приобретенное ею по Ништадтскому миру». В августе Кантемир имел свидание с кардиналом по поводу объявления шведами войны против России. Кардинал повторил прежние уверения, что французский двор не принимал никакого участия во всех шведских движениях, что объявление войны считает делом безрассудным, что он не раз представлял шведскому посланнику графу Тессину, что Швеция не может надеяться на успех в войне против России, а на чужую помощь напрасно бы полагалась, но все понапрасну, потому что настоящая война есть дело народной ярости, которую шведское министерство унять не в состоянии; что он, кардинал, должен признаться, что русский двор сделал все для избежания войны. Относительно движения французского войска в Германию Флёри сказал, что с крайним сожалением должен был согласиться на это в видах предупредить английское нападение и что желал бы кровью своею купить возможность избежания всеобщей войны. Когда Кантемир заметил, что союзники королевы венгерской не делали никаких военных приготовлений, то кардинал с горячностью отвечал: «Не должно думать, чтоб я не знал о том, что в свете делается; я знаю хорошо, какие были виды и намерения англичан, которые, не довольствуясь господством на море, желают предписывать законы Европе и на сухом пути раздавать короны по своей воле; если теперь Англия не действует, то это должно приписать движению французских войск. Впрочем, я сам до сих пор не знаю, к чему наше войско будет употреблено, но объявляю министрам иностранным и от своих французов не скрываю, что как скоро представится случай к полюбовному соглашению, то я его не упущу и сердечно сожалею, что не вижу ни одной державы, которая бы предложила свое посредничество, потому что все в настоящей распре приняли участие. Королева Венгерская — государыня весьма похвальных свойств, о ее несчастии я сам сожалею; но чрезмерно она своего мужа любит и своим упорным уклонением от мира с Пруссиею привела европейские дела в нынешнее состояние; теперь же о примирении ее с прусским королем нечего и думать, потому что он уже слишком далеко зашел в своих предприятиях». «Понеже, — писал Кантемир, — нынешние здешние поступки довольно показывают, что всякое чувствование стыда на сторону отложено, нечаянная перемена во всем случиться может, и для того предосторожность всегда нужна». Остерман писал Кантемиру в октябре: «Поступки Шетарди так явно недоброжелательны, что мы имеем полную причину желать его отозвания отсюда; только это надобно исходатайствовать таким образом, чтоб французское министерство, при нынешнем своем счастии и без того ни на кого не смотрящее, не получило повода к преждевременному разорванию с нами дипломатических сношений и к сложению вины на нас. Поэтому надобно поступать в этом деле, смотря по тамошним склонностям, министерскому нраву и обращениям дел, и притом на ваше благорассуждение оставляем, не можете ли чрез того благосклонного к вам приятеля, о котором в реляциях своих упоминаете, тамошнему министерству между прочим искусно внушить, что поступки Шетарди и интриги совершенно открылись, и потому он для французских интересов здесь более уже не может быть полезен и что вследствие его поведения никто не желает с ним знакомства, все избегают его как только можно, без явного озлобления». Открылась интрига Шетарди; открылось, что он хлопотал об ускорении переворота, о свержении существующего правительства. Мы видели, что в России были недовольны существующим правительством и это неудовольствие усиливалось и громче высказывалось вследствие слабости правительства, которого не любили и не уважали. Но как и в чью пользу должен был совершиться переворот? Бирон, недовольный отцом и матерью императора Иоанна, грозил им герцогом Голштинским, родным внуком Петра Великого: кто же теперь был настолько могуществен, чтоб действовать в пользу ребенка, жившего далеко, в чужой стороне, привезти этого ребенка в Россию и посадить на престол? У герцога Голштинского была в России родная тетка, дочь Петра Великого, и это было единственное лицо, во имя которого можно было произвести переворот. Мы видели, что в инструкции Шетарди было прямо указано на цесаревну Елисавету, велено выведать о значении ее приверженцев и т. п. Мы довольно часто упоминали об Елисавете при описании царствования Петра II, когда она своим влиянием на племянника не давала покоя людям, боровшимся за волю молодого императора. По восшествии на престол Анны Елисавета, чтоб не возбудить подозрения и гонения императрицы, очень хорошо понимавшей, какую опасную соперницу имеет она в дочери великого дяди, должна была вести себя так, чтоб о ней не было слышно: ей оказывали внешний почет, но зорко следили за ее поведением. Миних по поручению императрицы поместил к ней в дом урядника Щегловитого в качестве смотрителя за домом, и Щегловитый доносил, кто бывал у цесаревны и куда она выезжала; чтоб следить за нею по городу, он нанимал особых извощиков. Анну не переставал беспокоить внук Петра Великого, маленький герцог Голштинский. «Чертушка в Голштинии еще живет», обыкновенно говорила она; но понятно, что она должна была рассчитывать на тесную связь между интересами тетки и племянника. Елисавета была почтительна к императрице, к Бирону. Она сохраняла свою красоту; но уже никто не говорил больше о ее живости и веселости, которые не шли теперь к опальной дочери Петра Великого. Елисавета не могла не знать, что за нею наблюдают, и потому жила скромно, уединенно среди своего маленького двора. Эта полузатворническая жизнь, боязнь принимать живое участие в событиях, боязнь сноситься с важнейшими деятелями государственной жизни, да и самая невозможность сноситься с ними, ибо, конечно, они почтительно удалялись от опальной и потому опасной цесаревны, — все это должно было препятствовать умственному развитию и развитию энергии Елисаветы; десять лет ей предоставлено было жить одним чувством. Указывали на ее фаворитов; но несогласно с характером нашего сочинения упоминать о делах и людях темных, не имевших влияния на ход исторических событий. Мы должны упомянуть о фаворите Елисаветы Алексее Григорьевиче Разумовском, сыне простого козака, взятом в придворные певчие; утверждали, что Елисавета была с ним обвенчана. Разумовский был человек без способностей и без энергии, но, будучи доволен своим выгодным положением, не вмешиваясь в дела, он не вредил никому и ничему, а этого уже было очень много, и мы обязаны отдать честь Разумовскому, сказавши, что он как фаворит представлял противоположность фавориту Анны — Бирону. До нас дошла только одна жалоба на Разумовского что он был непокоен в хмелю; но, как видно, невыгоду от этого беспокойства чувствовали люди очень близкие, которые умели и вознаградить себя за претерпенное. Из будущих важных деятелей при дворе цесаревны находились двое братьев Шуваловых, Александр и Петр Ивановичи, и Михайла Ларивонович Воронцов. Эти люди уже принадлежали ко второму поколению русских деятелей XVIII века, причисляя к первому птенцов Петра Великого, непосредственно им вызванных к деятельности, им воспитанных; Шуваловы с товарищами были дети тех отцов, которые являются при Петре, некоторые в довольно значительных должностях, но не первостепенных. При дворе цесаревны давно уже занимал видное место медик Лесток. Вызванный при Петре Великом в числе других надобных по своему искусству, иностранец Лесток при Петре же был сослан в Казань по жалобе на неосторожное поведение его с дочерью одного придворного служителя. По возвращении из ссылки он опять является при дворе, и по смерти Екатерины I мы видим его именно при дворе цесаревны Елисаветы. Деятельный, веселый, говорливый, любивший и умевший со всеми сблизиться, всюду обо всем разведать, Лесток был дорогой человек в однообразной жизни двора опальной цесаревны. Но кроме развлечения, которое мог доставлять Лесток в скуке, кроме привычки к человеку, необходимо близкому как медику, Елисавета имела право полагаться на Лестока: когда в начале царствования Анны Миних по иноземству предлагал Лестоку наблюдать за цесаревною и доносить обо всем, Лесток не согласился. Развлечением, хотя и не совсем приятным, служили для Елисаветы хозяйственные занятия. Она должна была содержать свой двор доходами с имений, находившихся в разных местностях; доходы были незначительны, а расходы большие по необходимости поддерживать значение высокой особы, по необходимости не отпускать с пустыми руками просителей, по необходимости являться прилично к большому двору, при котором господствовала разорительная роскошь. Понятно, что приискание хорошего управителя вотчинами, было делом большой важности для Елисаветы; это всего лучше видно из писем ее к Воронцову, бывшему в Москве в начале 1739 года: «Прошу вас, как приедете к Москве, то имейте старание, чтоб вам прямо спознать Воронина, каков он, понеже я ни на кого такую надежду не имею, как на вас: так как себе верю, понеже много абрабации (апробации) имела. Также и об Чистом прошу уведомиться, каков он, и уведомить меня, понеже немалая остановка имеется… Об Воронине прошу вас призвать к себе и спросить от себя, не будет ли ему обидно, чтоб секретарем у меня быть, понеже он ноне в комиссарах; а я, ей, не знаю, которой у них чин большей. И ежели он вам скажет, что он желает, то можете ему после сказать, что будто вы надеетесь, что вотчины все ему во управление вручатся, и что он вам скажет на сие?» Нужно было искать хороших людей еще и потому, что смена дурных могла повести к большим неприятностям: человек, навлекший неудовольствие цесаревны, всегда мог быть уверен, что правительство будет смотреть на него с сочувствием, особенно если он не поскупится на известия, неблагоприятные для Елисаветы или людей, к ней близких. Вот любопытное прошение Елисаветы императрице Анне, написанное в 1736 году и подписанное: «Вашего и. в-ства послушная раба Елисавет: понеже бывший в моей канцелярии судьею Степан Корницкой, преступя вначале должность христианского закона и забыв показанные от меня ему благодеяния, а наипаче презрев указы вашего и. в-ства, всякие непорядочные дела отправлял, многие взятки с крестьян и с других людей брал и затем упущал доходы, получаемые с деревень, волочил многих челобитчиков, ходя за делами напрасно, и во всю бытность свою ни единого дела к окончанию не привел; посылаемые мои указы в канцелярию, не токмо по оным исполнения чинил, но в одном из оных выскреб написанную речь и, переправя, написал, как ему надобно было для его пользы, которое его преступление великого наказания достойно по указам вашего и. в-ства. Еще в самом следствии о управителе Висинге, на которого показано было на несколько тысяч рублев похищенных денег, делал ему всякое похлебство, брал взятки, и с резолюций моих посылал к нему точные копии, и многие другие бесчисленные продерзости являл. Я велела его взять под караул, чтоб сдал порученные ему дела, и по сем, исследовав о нем, хотела донесть вашему и. в-ству, что с ним повелите указом учинить. А оной арест ему для того учинила без соизволения вашего и. в-ства, надеючись на сие, что всякий помещик может так поступать с своим подчиненным, ежели пред ним явится в похищении. И оной Корницкой свобожден по указу вашего и. в-ства чрез генерала Ушакова. И оное мне все сносно, токмо сие чрезмерно чувствительно, что я невинно обнесена пред персоною вашего и. в-ства, в чем не токмо делом, но ни самою мыслию никогда не была противна воли и указам вашего и. в-ства, ниже впредь хощу быть. Того ради для оправдания моего пред вашим и. в-ством всепокорнейше прошу всемилостивейше приказать о нем исследовать или его возвратить ко мне, где по окончании следствия о всем нижайше донесу сама вашему и. в-ству». Участие страшного Ушакова в деле показывает, какое значение придавалось ему по крайней мере вначале. Могло быт что Корницкой позволял себе подобные поступки в надежде на сильное покровительство, будучи агентом Ушакова. Смерть Анны произвела некоторое изменение в тяжких, натянутых отношениях Елисаветы к большому двору. Правительство оказалось слабым, начались смуты, перевороты. Регент Бирон, рассорившись с отцом и матерью маленького императора, грозит им герцогом Голштинским и с какою бы то ни было целью очень внимателен и любезен к цесаревне Елисавете, увеличивает ее содержание (что, впрочем, советовал и Остерман), оказывает снисхождение к людям, уличенным в преданности дочери Петра Великого. Падение Бирона могло только ухудшить положение Елисаветы, ибо не стало во главе управления человека, к ней расположенного: цесаревна поспешила убрать портрет своего племянника, герцога Голштинского, который повесила было у себя во дворце тотчас по смерти Анны Иоанновны. Собственно, от Анны Леопольдовны нечего было опасаться; но дело не в Анне Леопольдовне: Миних, Остерман — старые злодеи, от которых уже терпела Елисавета; они и всякий другой, кто будет править Россиею, поддерживая престол Иоанна VI, будут вместе с тем подозрительно смотреть на Елисавету, следить за нею, и эта подозрительность должна усиливаться с возрастанием ее опасного племянника. А между тем обнаруживается всеобщее неудовольствие, и Елисавета не может не заметить, что недовольные обращаются мало помалу к ней, от нее ждут избавления от бестолкового и ненационального правительства. Опальное положение, уединенная жизнь Елисаветы при Анне послужили к выгоде для цесаревны. Молодая, ветреная, шаловливая красавица, возбуждавшая разные чувства, кроме чувства уважения, исчезла. Елисавета возмужала, сохранив свою красоту, получившую теперь спокойный, величественный, царственный характер. Редко, в торжественных случаях, являлась она пред народом, прекрасная, ласковая, величественная, спокойная, печальная; являлась как молчаливый протест против тяжелого, оскорбительного для народной чести настоящего, как живое и прекрасное напоминание о славном прошедшем, которое теперь уже становилось не только славным, но и счастливым прошедшим. Теперь же при виде Елисаветы возбуждалось умиление, уважение, печаль; тяжелая участь дала ей право на возбуждение этих чувств, тем более что вместе с дочерью Петра все русские были в беде, опале; а тут еще слухи, что нет добрее и ласковее матушки цесаревны Елисаветы Петровны. Таким образом, с значением дочери Петра Великого соединились теперь большие права, но вместе и большие, страшные обязанности. От нее чего-то ждут, она должна что-то исполнить. Но с кем и как? Самые видные немцы перессорились, губят друг друга и тем дают возможность русским взять верх; но зато и у русских нет человека, который бы мог стать в челе движения, который бы мог, хотя в ночном нападении, как Миних, овладеть Брауншвейгскою фамилиею и провозгласить нового императора или императрицу, герцога Голштинского или тетку его. Елисавета должна была сама стать в челе движения, сама направить народ или войско против нелюбимого правительства. Но как могла решиться на это женщина, проведшая столько лучших лет жизни в бездействии, робкая, загнанная, привыкшая униженною уклончивостью спасаться от гнева и преследования сильных? Женское ли это дело производить перевороты, свергать правительство, водить войско? Легко понять, что Елисавета будет медлить, ждать человека. Правительство думало, что Елисавета может взойти на престол с помощью того же человека, который свергнул и Бирона, т. е. Миниха. В январе 1741 года, когда Миних был еще первым министром, майор гвардии Альбрехт призвал аудитора Барановского и объявил ему именной указ: «Должен ты быть поставлен на безызвестный караул близ дворца цесаревны Елисаветы Петровны, имеешь смотреть: во дворец цесаревны какие персоны мужеска и женска пола приезжают, також и ее высочество куды изволит съезжать и как изволит возвращаться — о том бы повседневно подавать записки по утрам ему, Альбрехту. В которое время генерал-фельдмаршал во дворец цесаревны прибудет, то б того часа репортовать словесно о прибытии его ему ж, майору Альбрехту; а если дома его, Альбрехта, не будет, то отрепортовать герцогу Брауншвейг-Люнебургскому. Французский посол когда приезжать будет во дворец цесаревны, то и об нем репортовать с прочими в подаваемых записках». После отставки Миниха, когда его еще больше стали бояться, принц Антон поручил секунд-майору Василью Чичерину выбрать до десяти гренадер с капралом, одеть их в шубы и серые кафтаны и наблюдать: если Миних пойдет со двора не в своем платье, то поймать его и доставить во дворец; если же пойдет к цесаревне, то взять уже на возвратном пути от нее. Принцу донесли о разных толках между солдатами и женскою дворцовою прислугою. Рассказывали, что Миних был однажды у цесаревны и, припадши к ее ногам, просил, что если ее высочество ему повелит, то он все исполнить готов. На что Елисавета будто бы сказала ему: «Ты ли тот, который корону дает кому хочет? Я оную и без тебя, ежели пожелаю, получить могу». По другому рассказу, Елисавета отвечала Миниху, что он сам знает, чего ей надобно и на что она имеет право, и потом Елисавета обошлась с Минихом очень милостиво и провожала до крыльца. Принц Антон в простоте сердечной поверил, что все так было, и говорил английскому резиденту Финчу, что от Миниха надобно отделаться, что он уже предлагал свои услуги Елисавете. Миних не сблизился с Елисаветою. Он понимал, что вступление на престол Елисаветы будет иметь следствием торжество национального дела, что при ней иностранцу не удастся играть первенствующей роли. Все его симпатии были в пользу Брауншвейгской фамилии; он ждал своего времени, когда вражда принцессы Анны и фрейлины Менгден к принцу Антону и Остерману разгорится до высшей степени и принцесса Анна снова потребует его помощи для низложения ненавистного Остермана. Только брат фельдмаршала, гофмаршал Миних, на всякий случай старался делать всевозможные угождения цесаревне; но братья не жили дружно. Миних не ездил к цесаревне Елисавете, но французский посланник ездил. Мы видели, какая инструкция была дана маркизу Шетарди перед отъездом его в Россию; видели, что Елисавета была указана как единственное лицо, в пользу которого нужно было действовать для свержения немецкого правительства и для оттеснения России опять на восток. И Шетарди не спускает глаз с Елисаветы. Во время Биронова регентства ему нечего предпринимать: Елисавета спокойна, довольна быстрой переменой к лучшему в своем положении; ему, видимо, не нравится это заискивание регента у цесаревны, он подозревает его в каких-то дерзких замыслах; с другой стороны, французский посланник не имеет побуждений очень сильно тревожиться: у Бирона нет ни досуга, ни желания помогать Марии Терезии против Франции и Пруссии. Но дело переменилось по свержении Бирона: венский двор получил сильную надежду на помощь от России, а это заставляло Францию, с одной стороны, поднимать Швецию для задержания России, с другой — поднять в России внутренние волнения, затем правительственный переворот, чтоб также занять Россию дома и потом помочь Швеции одержать верх в борьбе, ибо иначе слабая Швеция не могла надеяться на успех; наконец, теперь и Елисавета недовольна, следовательно, более возможности сделать ее доступною внушениям французского посланника. Шетарди уверяет ее в добром расположении к ней своего короля, в готовности его оказать ей помощь. Но эта помощь непосредственно может быть оказана ближайшею державою, Швециею, и потому шведский посланник Нолькен вводится также к цесаревне для необходимых переговоров; для сношений Елисаветы с обоими посланниками вне дворца употребляется Лесток. Нолькен обещает помощь, но требует вознаграждения, требует, чтоб Елисавета на письме обещала вознаградить Швецию при своем восшествии на престол. Елисавета не соглашается дать письменное обязательство. Для Шетарди интерес Швеции не на первом плане: ему хочется, чтоб как можно скорее произошел переворот, который обеспечит невмешательство России в европейские дела и, следовательно, даст Франции всю свободу распоряжаться ими. Шетарди внушает Лестоку, что Елисавета не должна медлить, что ей должно воспользоваться счастливым расположением, которое начинает выказываться в народе, и не дать русским привыкнуть к настоящему правительству. В разговорах такого рода, разумеется, не отзывались доброжелательно о Брауншвейгской фамилии. Говорилось, что маленького императора намеренно никому не показывают. Лесток уверял, что цесаревна убеждена в этом и нарочно часто навещает малютку и уже позаботилась о средствах знать все, что бы ни случилось с ним. Лесток рассказывал Шетарди, что Иоанн слишком мал для своего возраста, что в нем с некоторого времени обнаружились признаки сокращения нервов, что у него запоры с самого рождения и никакое лекарство не могло возбудить в его организме обыкновенных отправлений, что малютка непременно умрет от первой сколько-нибудь значительной болезни. Шетарди знает, что в народе сильное расположение к Елисавете, что можно легко составить партию: но около кого из сильных и способных людей будет составляться эта партия, кто будет ее главою, кто двинет ее в решительную минуту во имя дочери Петра Великого? Елисавета остановилась на Ушакове, объявила Шетарди, что она доверяет преданности страшного начальника Тайной канцелярии и считает его даже расположенным стать во главе ее партии. На основании этих слов Шетарди приглашает Ушакова к себе, чтоб начать сношения, но Ушаков делает неучтивость, не едет к французскому посланнику. В Версале это сильно обеспокоило: там подумали, не открыт ли заговор Елисаветы; притом же узнали, что и Нолькен также беспокоится, потому что Лесток не явился на три назначенные ему свидания. Заговор не был открыт; но и Шетарди находился в большом беспокойстве: врага венского двора — Миниха не было более во главе правительства, следовательно, приходилось удержать Россию от подания помощи Марии Терезии шведскою войною; но Швеции надобно помочь внутренним волнением, надобно заручиться у будущей императрицы вознаграждением Швеции. Елисавета отказывается дать письменное обещание, но если б и согласилась, то Шетарди и Нолькен не знают, в каком смысле должно быть написано это обещание, не знают, чего требовать от Елисаветы. «Мы можем только по догадкам судить о тех предметах, которые были бы более пригодны Швеции», писал Шетарди. Он считал шведскую войну необходимостью и в то же время считал преждевременным начинать ее летом 1741 года. «Верно, — писал он в марте, — что австрийский дом не имеет более надобности бороться с нерасположением к нему Миниха; что прусский король теряет в последнем усердного приверженца; что влияние венского двора на петербургский будет теперь так сильно, как никогда прежде; что граф Остерман никогда не был так силен, как теперь; что независимо от его привязанности к венскому двору он в Ништадтском договоре обожает свое создание и для поддержания его будет всячески стараться не дать Швеции возможности к усилению. Я заключаю из этого, что никогда не было так нужно для Швеции нанести решительный удар; всякая минута дорога; надобно спешить извлечь выгоды из внутреннего волнения и известного расположения (в России к Елисавете); но не должно и думать о начале дела нынешним летом, разве только будут значитсльные силы. Ошибочно представляют себе страшилищем Московское государство. Я не скрою выгоды его положения, не скрою, что оно может выставить значительные силы для оборонительной войны, что оно легко может приобретать припасы дешевою ценою, но я убежден, что соединенный датско-шведский флот может легко помешать русскому флоту выйти из гаваней и, следовательно, шведские берега будут безопасны от высадок, которые причинили так много вреда в последнюю войну. Шведы могут действовать с успехом со стороны Выборга, особенно если Дания согласится сделать диверсию небольшим корпусом войск в Эстонии. Этот один план быстро смирит надменность и жестокость русских: порукой в том их характер и политика. За исключением некоторых государств, с которыми они не желают столкновений, они в опьянении от своего величия, которое в том и состоит, что весь свет не может к ним явиться и они хотят предписывать законы всей Европе. При малейшем поражении они перейдут также быстро из одной крайности в противоположную и будут уважать чрезмерно других. К этим доводам, которые одни заставляют исчезнуть страшилище, прибавьте, что можно легко быть уверену в диверсии со стороны турок, которые могут это сделать без объявления войны; что прусский король, как только представится ему возможность, не может не признать своих интересов, что Пруссия может возвыситься именно как северная держава и возможность произвести враждебное движение против России облегчается нерасположением, которое русский двор выказывает к прусскому королю». В то время как Франция хлопотала о произведении правительственного переворота в России для отвлечения ее от вмешательства в европейские дела, Англия хлопотала о том, как бы обезопасить существующее правительство и дать ему возможность в союзе с морскими державами помочь Австрии и тем воспрепятствовать видам Франции. Английский министр иностранных дел лорд Гаррингтон 17 марта писал своему резиденту в Петербурге Финчу: «Король получил сведения: шведский тайный комитет ободрен и побужден к вооружению известием от Нолькена, что в Петербурге образовалась сильная партия, которая готова поднять оружие и соединиться с шведами в пользу цесаревны Елисаветы, как только шведские войска покажутся на границах. План окончательно постановлен между ним и агентами цесаревны при содействии Шетарди». Гаррингтон предписывал Финчу противодействовать франко-шведским замыслам, которые в случае удачи отдадут весь Север в распоряжение Швеции и, следовательно, приведут его в полную зависимость от Франции. Финч повез это известие к Остерману и имел случай наблюдать, как хитрец, притворившись, что принимает сообщение совершенно равнодушно, ничему не верит, в то же время старался выведать все малейшие подробности. Но скоро Остерман не почел более нужным притворяться пред английским резидентом по общности интересов. Остерман хорошо знал, что агентом цесаревны при переговорах ее с Нолькеном служит Лесток, которого Нолькен для большего удобства пригласил лечить себя. Остерман спросил мнения Финча, не будет ли полезно арестовать Лестока. Финч отвечал, что не годится это сделать по одному только подозрению, возбужденному сообщенным от него известием; правительство должно действовать по более верным указаниям, иначе Елисавета получит только справедливый предлог к жалобам. У правительства не было более верных указаний; но Остерман сильно беспокоился, особенно по дурным отношениям правительницы к мужу, а следовательно, и к нему. Когда Финч уговаривал его не заниматься так усердно шведскими делами, потому что Швеция только стращает войною, а на самом деле не решится объявить ее, то Остерман отвечал: «Не будь сообщенного вами известия, то мы вовсе не заботились бы о Швеции». По словам принца Антона Финчу, Остерман признавался, что правительство не достигло еще желаемой твердости. Принц хотел сам принять начальство над войском в случае шведской войны, но Остерман не соглашался, боясь, что в его отсутствие Миних с помощью Юлии Менгден опять войдет в силу. Что правительница во всяком случае берегла Миниха, рассчитывала на него, это было ясно. Когда один из друзей Финча сказал при ней, что носится слух, будто Миниху будут возвращены все должности, то она отвечала: «Этому не бывать: любят измену, но не любят изменников; нельзя доверять ему так много, хотя и можно употребить его с пользою для того, чтоб держать людей в страхе и принудить их к исполнению своей обязанности». Кого разумела правительница под этими людьми? Остерман мог думать, что скорее всего она могла разуметь его. При внутреннем разладе в правительстве, который отнимал у него руки и позволял врагам действовать перед его глазами, оно менее всего могло положиться на войско, которое было на стороне цесаревны. При дворе знали, что по свержении Бирона три гвардейские полка шли ко дворцу в убеждении, что императрицею будет провозглашена их матушка Елисавета Петровна; тот же дух оказался в гарнизонном полку на Васильевском острове и в Кронштадте; здесь опасались восстания, потому что солдаты кричали: «Разве никто не хочет предводительствовать нами в пользу матушки Елисаветы Петровны?» При дворе знали, как Елисавета любима в гвардии, знали, что цесаревна постоянно крестит детей у гвардейцев, радушно принимает, угощает отцов и матерей своих крестников; у ней был дом (Смольный, или Смоляной, двор) подле гвардейских казарм; в этот дом она часто ездила ночевать, и здесь-то видели ее гвардейские офицеры и солдаты. При дворе говорили в насмешку: «У цесаревны Елисаветы ассамблеи для Преображенских солдат». Правительница считала все это пустяками, не стоящими внимания; но Остерман и, следовательно, покорный ученик его, принц Антон, сильно тревожились. Между тем Шетарди продолжал видеться с Лестоком, который в марте передал ему, что цесаревна очень обижена правительницею. Елисавета просила, чтоб правительство заплатило за нее 32000 долгов, с которыми ей нет возможности разделаться даже и при помощи 50000 рублей, назначенных ей Бироном. В просьбе не отказали, но заподозрили, что деньги нужны для чего-нибудь другого, а не для расплаты с долгом, и потому потребовали, чтоб цесаревна представила счета купцов, которым должна. Елисавета представила счета, и по ним оказалось долгу вместо 32000 сорок три тысячи; принуждены были заплатить лишнее и вдобавок подали повод к раздражению и жалобам. Елисавета была откровенна и с Нолькеном. Так, она рассказала ему свой разговор с правительницею по поводу отставки Миниха. Анна спросила ее, знает ли она об этом; Елисавета отвечала, что трудно было бы не знать о том, о чем говорит весь город. «А что же говорят в городе?» — спросила Анна. Елисавета отвечала, что вообще удивлены, как это она согласилась на отставку. «Любя вас нежно, — продолжала цесаревна, — не могу скрыть от вас, что вы поступили дурно, тем более что вас обвинят в неблагодарности и вы лишаетесь человека, на которого могли совершенно положиться после того, что он для вас сделал». Тут правительница рассыпалась в сожалениях и в оправдание свое приводила только, что она не соглашалась на удаление Миниха от дел, но принц Антон и Остерман не давали ей покою. Рассказавши об этом, Елисавета прибавила: «Надобно иметь мало ума, чтоб высказаться так искренно; она очень дурно воспитана, не умеет жить, и к этому у нее есть еще хорошее качество — быть капризною так же, как и герцог Мекленбургский, ее отец». Елисавета рассказала Нолькену кое-что и о принце Антоне, именно то, что должно было особенно заинтересовать его и Шетарди по отношениям политическим: сама правительница рассказывала ей, что принц Антон прыгал, как ребенок, когда получил известие о рождении сына у Марии Терезии; он говорил, что это событие тем более имеет значение для России, что оно снова обеспечивает Австрии преимущество сохранить императорскую корону. «Здесь только думают оказать помощь венгерской королеве, — говорила цесаревна, — а между тем сильно боятся Швеции, хотя и скрывают этот страх от правительницы. Я была на днях свидетельницею, как Головкин уверял ее, что никогда Швеция не была так слаба, что в ней ужасная бедность и одна надежда у вас на помощь Франции, у которой у самой денег нет и ей приходится думать о себе только, а не другим помогать». Но когда Нолькен, ободренный такою откровенностью, начинал дело об обязательствах со стороны Елисаветы относительно вознаграждения Швеции за помощь, то она упорно отмалчивалась. Шетарди и Нолькен объясняли эту нерешительность Елисаветы тем, что она советуется с своею партиею, которая представляет ей, как она сделается ненавистною в глазах народа, если откроется, что она призвала шведов на Россию, особенно если она должна будет хотя чем-нибудь пожертвовать в вознаграждение за корону; притом же Швецию не для чего побуждать к тому, что она должна сделать для собственных выгод. Нолькену не удалось. В апреле сам Шетарди стал убеждать Лестока, что Елисавете необходимо дать шведам письменное обязательство. На уверение посла, что король его заботится только о цесаревне и ее выгодах, Лесток от имени Елисаветы объявил, что она относительно внешних средств полагается совершенно на волю королевскую; относительно же внутренних — ограничивается суммою в 100000 рублей на случай, если б в решительную минуту понадобилось привлечь на свою сторону того или другого. Шетарди отвечал, что король охотно доставит средства на покрытие издержек, как только будет указано, каким образом можно будет при этом сохранить тайну. Потом посол перешел к настоящему делу: отдаленность препятствует королю действовать непосредственно, он может вооружить только своих союзников, соседей России, т. е. шведов, которые сами хорошо расположены к цесаревне; но у них все зависит от сейма: пусть цесаревна обещает существенные выгоды и этим даст шведскому королю возможность убедить подданных к начатию войны. Лесток отвечал, что цесаревна не скрывает от себя невозможности побудить шведов даром оказать ей помощь. «Итак, — сказал Шетарди, — пусть же она подтвердит то, что считает необходимым; пусть передаст мне на письме, что хотела бы она устроить в случае успеха предприятия. Бумага никогда не выйдет из моих рук. Король, мой государь, уведомленный только о ее содержании, будет в состоянии принять меры убедить шведов, и, когда успех увенчает дело, его величество может взять на себя оценку обещаний принцессы и, ставши посредником между нею и Швециею, укрепит мир, столь необходимый между двумя соседственными государствами. Я так сильно желаю видеть цесаревну в положении, которого она сама может и должна желать, что не скрою от вас ни одной из причин, которые должны побудить ее к исполнению того, что я сказал. Вам не безызвестно, каким образом поступает русский двор с Швециею в продолжение многих лет. Терпение имеет пределы. Предпринятые Швециею вооружения, кажется, доказывают это. Зачем цесаревне допускать, чтобы они принесли пользу другим, а не ей? Не обманывайтесь: правительница, принц Брауншвейгский и граф Остерман чувствуют, что они здесь иноземцы, а правительство такого рода для поддержания себя очень неразборчиво в средствах, мало смотрит на пожертвования, лишь бы отделаться от войны и купить мир у шведов, которые не упустят воспользоваться таким случаем; что из этого выйдет? Цесаревна потеряет все и не будет иметь ни малейшей надежды на будущее. Я пойду далее и скажу вам, что если шведы не вступят заранее в соглашение с цесаревною на прочных основаниях, то они выскажутся в пользу внука Петра I. Не имея в том препятствия, они вернее возведут на престол герцога Голштинского, тогда как Цесаревна увидит себя лишен ною принадлежащего ей и удаленною от трона навсегда. Другое соображение, менее важное, но все же могущее иметь влияние на успех ее планов: она довольна стараниями, которые видит с моей стороны, но положение, в которое я поставлен, и встречаемые мною затруднения, вероятно, должны ускорить мой отъезд, и у цесаревны, лишенной и без того помощи, будет менее одним человеком, которому, как доказал опыт, она могла совершенно довериться». Сыграно было на всех струнах. Лесток отправился с этими внушениями к Елисавете и в следующее свидание принес ответ, что цесаревна очень тронута доказательствами усердия, постоянно показываемого посланником; она желала бы отплатить ему, следуя его внушениям, но она всегда будет опасаться упреков от своего народа, если для достижения престола нанесет ему ущерб какими-нибудь уступками. Лесток именем Елисаветы спрашивал у Шетарди, нельзя ли будет удовольствовать шведов значительною суммою денег, которая была бы в состоянии вознаградить их за издержки и потери. «Цесаревна надеется, продолжал Лесток, — что вы войдете в ее положение и согласитесь, что как дочь Петра I она должна соблюдать крайнюю осторожность относительно завоеваний своего отца, стоивших ему так дорого». «Король, — отвечал Шетарди, — хочет одного — видеть цесаревну на престоле — и готов оказать содействие, если только она даст ему возможность к тому. Его величество, как бы ни был рад подать помощь, будет, впрочем, одинаково доволен, каким бы способом цесаревна ни достигла престола. Следовательно, ей надобно обдумать, может ли она этого достигнуть своими собственными средствами. Если может, тем лучше: развязка будет более славна для нее, и помощь иностранная сделается ей бесполезною». «Но как вы хотите, чтоб она сама этого достигла?» — возразил Лесток. «В таком случае, — отвечал Шетарди, — опять дело цесаревны обдумать, может ли она надеяться на счастливый исход дела без помощи шведов. Надобно, чтоб она доставила королю средство служить ей или совершенно отказалась бы от надежды царствовать. Она тем более должна увериться в этой истине, что не может не признать, как поддается русский народ тяжести слепого рабства, и лишь только она отложит исполнение своего намерения, то этот же народ так привыкнет повиноваться настоящему правительству, что не будет более отличать иноземца, завладевшего властью, от законного государя». Этими объяснениями переговоры надолго прекратились. Лесток не являлся к Шетарди; а между тем Нолькен получил от своего правительства дозволение на отъезд из Петербурга, с тем, однако, что предварительно достанет от Елисаветы письменное удостоверение, без которого секретный комитет ничего не может сделать. Несмотря на молчание Елисаветы, Шетарди настаивал, что для Швеции необходимо объявить войну; он писал: «Если бы даже шведы не могли ожидать себе помощи изнутри России, то я тем не менее убежден в необходимости для них воспользоваться этою минутою. Россия была очень привержена к австрийскому дому, отныне она будет предана ему окончательно, а если венский двор будет здесь посредственно царствовать, то от этого будет постоянный вред для Швеции и ее союзников. Напротив, если принцессе Елисавете будет проложена дорога к трону, то можно быть убежденным, что претерпенное ею прежде и любовь ее к своему народу побудят ее удалить иностранцев и совершенно довериться русским. Уступая склонности своей и народа, она немедленно переедет в Москву; знатные люди обратятся к хозяйственным занятиям, к которым они склонны и которые принуждены были давно бросить; морские силы будут пренебрежены, и Россия мало-помалу станет обращаться к старине, которая существовала до Петра I и которую Долгорукие хотели восстановить при Петре II, а Волынский — при Анне. Такое возвращение к старине встретило бы сильное противодействие в Остермане; но со вступлением на престол Елисаветы последует окончательное падение этого министра, и тогда Швеция и Франция освободятся от могущественного врага, который всегда будет против них, всегда будет им опасен. Елисавета ненавидит англичан, любит французов; торговые выгоды ставят народ русский в зависимость от Англии; но их можно освободить от этой зависимости и на развалинах английской торговли утвердить здесь французскую». Шетарди напрасно старался убедить свой двор в выгодах правительственного переворота в России: версальский двор и без него понимал эти выгоды, понимал, что Елисавете трудно дать обязательство вознаградить Швецию из отцовских завоеваний; но он понимал также, что Швеция может надеяться на успех только в случае движения Елисаветиной партии, а об этом движении Шетарди не мог уведомить. Стали ходить зловещие слухи, что правительство знает о заговоре и медлит только для того, чтоб вернее захватить заговорщиков. Со стороны принца Антона, т. е. со стороны Остермана, явились попытки привлекать гвардейцев на свою сторону благодеяниями. Принц велел позвать к себе капитана Семеновского полка, ревностного приверженца Елисаветы, и в присутствии генерала Стрешнева, зятя Остермана, спросил: «Что с тобою? Я слышу, ты грустишь, разве ты недоволен?» Капитан отвечал, что имеет причины грустить: у него большое семейство и маленькое имение, далеко, около Москвы, что лишает возможности извлекать из него доход. «Я ваш полковник, — сказал на это принц, — и хочу, чтоб вы благоденствовали и были моими друзьями; обращайтесь ко мне с откровенностью, и я всегда буду поступать так, как теперь». При этих словах принц подал ему кошелек с 300 червонцами. Стрешнев был тут недаром: когда капитан вышел от принца, он подошел к нему и начал расхваливать и принца, и жену его, указывал, как вся Европа уважает их, доказательство — такой съезд иностранных министров в Петербурге, какого прежде не бывало; а цесаревна не пользуется уважением ни иностранных государей, ни своего народа, и кто не хочет попасть в беду, тот должен держаться настоящего правительства. Шетарди и Нолькен справедливо заключили, что вся эта история показывает, до какой степени дошли слабость и трусость правительства. Но в их глазах, и в противном лагере не было храбрее. Лесток объявил присланному к нему секретарю Нолькена, что ему нельзя больше бывать у посланника, что как скоро он придет к нему, то будет арестован при выходе; даже у себя, разговаривая с секретарем, он обнаруживал сильное беспокойство: при малейшем шуме на улице он кидался к окну и считал себя погибшим; про цесаревну говорил, что она должна бояться яда или какого-нибудь насилия. А между тем во Франции сердились на медленность, с какою шло дело в Петербурге; министр писал Шетарди: «Дело Елисаветы нечувствительно клонится к упадку; она действует так, как будто переменила намерение, в чем не смеет, однако, признаться; я не могу скрыть своего опасения, что Елисавета отступит в ту самую минуту, когда шведы приступят к делу; это подвергнет страшной опасности шведские предприятия и чрезвычайно повредит нам; с одной стороны, не будет никакой диверсии в пользу шведов от волнения приверженцев Елисаветы, с другой нарекания падут на нас, потому что мы побуждали Швецию высказаться и действовать». Шетарди складывал вину на Нолькена, который подал своему двору слишком много надежд, на робость Лестока и Елисаветы. «Напрасны старания вылечить людей от страха», — писал он. Во второй половине мая один из агентов Нолькена приходил сказать ему, что гвардейские офицеры выходят из терпения и просят выразить цесаревне, что ее молчание удивляет их, что она должна разъяснить им, как они могут услужить ей. В начале июня гвардейские офицеры, подстерегая минуту говорить с цесаревною, приступили к ней в Летнем саду, и один начал говорить: «Матушка! Мы все готовы и только ждем твоих приказаний, что наконец велишь нам». «Ради бога молчите, — отвечала Елисавета, — чтоб вас как-нибудь не услыхали; не делайте себя несчастными, дети мои, не губите и меня. Разойдитесь, ведите себя смирно: время еще не пришло; я велю вам тогда сказать заранее». Нолькен уезжал и на прощальной аудиенции у Елисаветы употребил все свое красноречие, чтоб убедить Елисавету дать ему письменное обязательство, совершенно необходимое для него как оправдательный документ, на основании которого он мог решительно говорить в Стокгольме, — и все понапрасну. Елисавета относилась очень холодно к делу, давала заметить, что не помнит хорошенько, в чем оно состоит, что Лесток неясно передавал ей содержание требований Нолькена. Тот с удивлением заметил, что копия, писанная Лестоком месяца три тому назад, находится у нее на руках. Елисавета отвечала, что не знает, где теперь эта бумага. «Подлинник у меня в кармане, — сказал Нолькен, — и в одну минуту дело может быть окончено, потому что стоит только вашему высочеству подписать и приложить свою печать». Но Елисавета отвечала, что теперь она этого не может сделать, потому что тут находится придворный, на которого она не полагается. Отказываясь дать письменное обязательство, цесаревна уверяла Нолькена в своей благодарности Швеции за ее доброе расположение, уверяла, что первые движения с шведской стороны произведут немедленное. действие в России, что она ждет только этой минуты, чтоб положить конец предосторожностям, которые принуждена соблюдать теперь. Нолькен хотел убедиться по крайней мере, действительно ли партия Елисаветы сильна и ждет первого движения со стороны шведов: он спросил, точно ли капитан гренадеров, получивший 300 червонных от принца Брауншвейгского, встретил ее несколько дней тому назад на дороге и предлагал ей располагать его ротою; точно ли между 160 гвардейскими офицерами 54 готовы стоять за нее. Елисавета отвечала утвердительно и обещала за себя и за свою партию действовать мужественно, как скоро шведы доставят возможность действовать наверное. На прощание она сказала, что на другой день пришлет к Нолькену Лестока; посланник надеялся, что медик привезет письменное обязательство; Лесток приехал, но желанной бумаги не привез: привез только письмо для доставления племяннику Елисаветы, герцогу Голштинскому. Лесток оправдывался пред Нолькеном, уверяя, что исправно передавал все ему поручаемое, но что цесаревна сердилась на него по нескольку дней за напоминание о письменном обязательстве, что он не мог настаивать при мысли, что Нолькена могли схватить, несмотря на его посланнический характер, и письменное обязательство, найденное между его бумагами, погубило бы Елисавету и ее приверженцев. Нолькен предложил ему хороший подарок, и Лесток обещал за это употребить последнее усилие и приехать еще раз. Но посланник ждал его напрасно и выехал из Петербурга 23 июня. Шетарди писал своему двору: «Я действительно полагаю, что ничего нельзя ожидать от приверженцев Елисаветы до тех пор, пока они не увидят, что их поддерживают. Я надеялся и могу надеяться, что они, судя по недовольству и волнениям, здесь царствующим, не изменят своим обещаниям. Трудно будет потом найти подобные обстоятельства, если пропустить их теперь. Признаюсь, однако, что чрезвычайная, слабость принцессы Елисаветы и нерешительность ее относительно людей, к которым она должна была бы иметь всего более доверенности, стоят того, чтоб ее удалить от престола и возвести на него молодрго герцога Голштинского. Но это противоречило бы главной цели, ибо в таком случае, пожалуй, одно иностранное правительство заменится другим; тогда как если Елисавета будет на троне, то любезная России старина одержит, вероятно, верх. Быть может (и весьма было бы желательно не обмануться в этом), в царствование Елисаветы при ее летах старина успеет укорениться настолько, что племянник ее привыкнет к ней и когда вступит на престол, то не будет уже иметь понятия ни о чем другом». Шетарди не обманывался, что в движении в пользу Елисаветы дело шло о национальном интересе, национальной чести, что иностранного правительства больше не хотели; это было так очевидно, что даже иностранцу нельзя было ошибиться. Но француз жестоко обманывался, предполагая, что торжество национального интереса будет иметь следствием возвращение русских к допетровским временам; странно, как он, понимая деликатность Елисаветы относительно отцовских завоеваний, не понимал, что те же самые побуждения заставят дочь Петра сохранять и развивать все сделанное при Петре: в такое странное заблуждение Шетарди мог быть приведен только сильным национальным движением, кидавшимся в глаза, и неумением разобрать, в чем заключалась сущность этого движения. В июле приверженные к Елисавете гвардейские офицеры были сильно обеспокоены слухами, что цесаревну хотят выдать замуж за брата принца Антона, принца Людовика, назначавшегося, как мы видели, в герцоги Курляндские. Действительно, правительнице было внушено насчет выгод этого брака: с одной стороны, Елисавета будет привязана к Брауншвейгскому дому, с другой — удалена в Курляндию. Но Елисавета объявила, что никогда не выйдет замуж; успокоила на этот счет и офицеров. Правительнице очень тяжело было, однако, расстаться с этим планом; она в это время разрешилась от бремени дочерью Екатериною: лежа в постели после родов, она приняла однажды поутру обер-гофмаршала Левенвольда и наедине говорила ему: «Приехал сюда брат герцога-генералиссимуса, и желается мне его в брачный союз привесть с цесаревною Елисаветою; не можете ли вы с тою пропозициею идти к ней?» Левенвольд, зная, что это будет понапрасну, отговорился, что ему неприлично идти с пропозициею; не соизволит ли она сама о том с цесаревною поговорить. Нолькен, уезжая, передал дело секретарю посольства Лагерфлихту. В конце июля Елисавета дала ему знать, что если шведы будут еще медлить, то расположение умов может измениться; надобно спешить, потому что правительство не щадит ни обещаний, ни наград для приобретения себе приверженцев. Против шведов решено действовать быстро, но этого нечего бояться: русские дадут слабый отпор, как скоро шведы явятся защитниками прав Петра I. Лагерфлихт сейчас же передал это Шетарди, и тот велел отвечать, что если дела идут не так быстро, то виновата она сама: отказавшись подписать обязательство, она лишила тайный комитет в Стокгольме возможности действовать с желаемою быстротою; впрочем, в ее власти поправить дело, поспешив дать письменное обязательство. Елисавета велела отвечать Лагерфлихту, что страх выдать себя и своих, в случае если бы дела пошли дурно, решительно не позволяет ей подписать требования, но что она подпишет, когда дела примут хороший оборот и она будет в состоянии делать это безопасно. Ее обещания заключаются в следующем: 1) вознаградить Швецию за военные издержки, считая со времени первого транспорта войск в Финляндию; 2) давать Швеции субсидии во все продолжение своей жизни; 3) предоставить шведам все торговые преимущества, которыми пользуются англичане; 4) отказаться от всех трактатов и конвенций, заключенных между Россиею, Англиею и австрийским домом, и ни с кем не вступать в союзы, кроме Франции и Швеции; 5) содействовать во всех случаях выгодам Швеции и тайно ссужать деньгами, когда она будет в них нуждаться. Донося своему двору об этом, Шетарди писал: «Видно, с каким старанием хотела в этих статьях избегнуть всякого намека на земельные уступки». Наконец шведы объявили войну, и Шетарди писал своему двору о внушениях, которые он получил из дворца Елисаветы: «Считают очень важным, чтоб герцог Голштинский был при шведской армии, не сомневаясь, что русский солдат положит перед ним оружие в минуту сражения: так сильно в нем отвращение сражаться против крови Петра I. Думают, что было бы очень полезно публиковать в газетах, что герцог Голштинский в армии или по крайней мере в Швеции. Желают, чтоб между войсками и внутри страны было распространено письмо, в котором бы указывалось на опасность для религии при иноземном правлении». Шетарди требовал также, чтобы шведы издали прокламацию, что они восстали для поддержки прав потомства Петра I. В конце августа Шетарди имел разговор с Елисаветою на придворном балу. Недалеко стоял принц Людвиг Брауншвейгский, и Елисавета начала насмешками над ним и выходками против мысли выдать ее за него замуж. «Эти люди, — говорила она, — думают, что у других нет глаз, когда сочиняют такие прекрасные проекты; сами-то слепы: правительница говорила мне недавно шутя, что, без сомнения, скоро будут думать, что граф Линар и девица Менгден сделаются новыми герцогом и герцогинею Курляндскими». Елисавета жаловалась на высокомерный тон, который уже принял Линар, на оскорбительные поступки с нею: так, за обедом при дворе по случаю дня рождения императора принц Антон и брат его были посажены за стол обер-гофмаршалом, а она — простым гофмаршалом. Цесаревна объявила Шетарди, что ее партия увеличивается и в числе самых усердных приверженцев своих она может считать всех князей Трубецких и принца Гессен-Гомбургского, что в Ливонии все недовольны и преданы ей, что, судя по расположению умов, предприятие будет иметь счастливый успех. Чрез несколько времени после этого Шетарди в лесу под Петербургом имел свидание с поверенным цесаревны, который объявил ему, что все гвардейские солдаты, отправленные в поход, привержены к Елисавете. Она приказала каждому из них дать по 5 рублей, и на замечание относительно такой щедрости она выразила правительнице крайнее удивление, что считают новостью то, что она делала открыто во все времена для тех солдат, у которых крестила детей. Поверенный заметил Шетарди, что хотя цесаревна для покрытия этих издержек удержала жалованье у всех своих придворных, но денег у нее все же нет, тогда как в настоящие минуты надобно быть щедрою, поэтому цесаревна была бы очень обязана королю, если б он мог ссудить ее 15000 червонных. Шетарди немедленно мог выдать только 2000. Потом поверенный стал перечислять людей, недоброжелательных к цесаревне, и больше всего дурно отзывался об Остермане; из его слов можно было видеть, что с восшествием на престол Елисаветы тот лишится всех своих должностей: цесаревна видела в нем человека неблагодарного, позабывшего, что он обязан всем ее отцу и матери. Наоборот, Бирон должен ожидать всего хорошего при перемене правительства. Шетарди был очень рад слышать о дурном расположении цесаревны относительно Остермана, но ему не понравилось слишком доброе расположение ее к Бирону. Превознося благодарность Елисаветы как признак прекрасной души, он начал, однако, внушать поверенному, что будет совершенно достаточно, если Елисавета возвратит свободу Бирону, даст ему средства жить прилично и спокойно в каком-нибудь русском городе, даже возьмет детей в службу; но она повредит себе, возбудив сильное неудовольствие, если захочет снова приблизить его ко двору. Поверенный заметил, что цесаревна и сама хочет только ограничиться тем, что советует посланник. Таким образом, Елисавета с своими приближенными уже толковала о том, как, сделавшись императрицею, накажет людей, к ней нерасположенных, и наградит тех, которые заслужили ее благодарность. Следовательно, надежда сменяла страх, и можно думать, что страх нарочно усиливали пред Нолькеном и Шетарди, чтоб отговориться от неприятных объяснений по известным обязательствам, требуемым Швециею. Надежду поддерживала слабость правительства, доказательством которой служил явный ропот, вольные суждения о его действиях. Шведская война в народе, миролюбивом по преимуществу, как русский, сильно увеличила неудовольствие, которое особенно должно было пасть на Остермана, не умевшего сохранить мир, и обычным припевом ропота служило то, что от иностранца нечего ждать хорошего для России, что Остерман брал деньги с иностранных дворов. Шведской войны не было бы, если б Остерман следовал системе Петра Великого, заключил тесный союз с Франциею и Пруссиею: тогда нечего было бы бояться ни шведов, ни турок. Теперь шведская война, когда еще не оправились после турецкой; турки могут опять подняться, пожалуй, поднимутся и персияне, а башкиры и калмыки воспользуются этим, чтоб свергнуть русское подданство. Что же изо всего этого выйдет? То, что, может быть, завтра вместо Антоновича будет на престоле внук Петра Великого: это уже тем выгоднее, что герцог Голштинский на возрасте, через три года может царствовать сам. Недовольные сравнивали настоящее с недавним прошедшим, с царствованием Анны, с бироновщиною, и находили возможность отдавать преимущество этому прошедшему: тогда кадили только двум идолам, а теперь обязаны кадить дюжине. Правительница с своими фаворитами и фаворитками уничтожает то, что делает ее муж с Остерманом, эти отплачивают тем же. Правительница становится день ото дня неприступнее, а цесаревна Елисавета принимает так, что, войдя к ней, не хочется уйти. Хорошего впереди ждать нечего, правительница не терпит мужа: часто Юлия Менгден запрещает ему входить в комнату принцессы. Других бегает от дикости: правда, что дика, и мать бивала ее за дикость; с одним Линаром не дика. Линар женится на Юлии Менгден; но и Бирон женился на девице Трейден; разница в том, что дети Бирона, Петр и Карл, хотя были дети Анны, но до России им не было никакого дела, а теперь, быть может, русский престол достанется Линаровым детям. Но вот война, возбудившая такое неудовольствие, идет успешно: шведы разбиты при Вильманштранде. Правительство торжествует; во дворце Елисаветы сильное раздражение против подобных союзников, против Нолькена, который обманул, не сделал ничего: герцога Голштинского нет при шведской армии, нет манифеста, что шведы действуют в пользу потомства Петра Великого, а манифест имел бы громадный успех. Елисавета обратилась к Шетарди за подробностями о Вильманштрандской битве: нет ли каких обстоятельств, которыми можно было бы воспользоваться для успокоения ее приверженцев. Шетарди успокаивал тем, что шведов было очень мало, что не следует приходить в отчаяние от первой неудачи и предполагать, что вдруг можно было сделать все то, что было условлено с Нолькеном. В половине сентября Елисавета виделась сама с Шетарди: она начала разговор благодарностью Людовику XV за ссуду 2000 червонных, просила уверить короля, что она во всю жизнь свою постарается доказывать ему свою благодарность и просит его содействия для окончания дела. Шетарди уверял ее в помощи своего короля, но требовал, чтоб она и сама помогала делу, чтоб ее партия действовала. «Действия моих приверженцев будут безуспешны, — отвечала Елисавета, — пока с шведской стороны не будет сделано всего того, что обещано. Русский народ способен к привязанности и самоотвержению, но его трудно заставить решиться. Чтоб побудить его к решительному действию, всего лучше издать манифест, что шведы идут на помощь потомству Петра Великого. Король также должен убедить Швецию, чтоб в ее войске находился герцог Голштинский. Офицеры и солдаты, отправлявшиеся в Финляндию, высказывали на этот счет необыкновенное одушевление; чтоб оставить их в уверенности относительно присутствия герцога в шведском войске, я говорила им, чтоб не убивали по крайней мере моего племянника. Он возбуждает живейшие беспокойства правительницы, как бы она ни старалась скрывать их. Вот что случилось накануне отъезда Линара в Саксонию. Он присутствовал на совещании, бывшем у Остермана. Принц Антон, возвратившись оттуда, сначала все глубоко вздыхал, а потом громко сказал, что напрасно не следовали советам Линара. Эти советы состояли в том, чтоб подвергнуть меня допросу насчет тайных сношений с Швециею и во всяком случае заставить меня подписать отречение от престола. Но в этом случае правительница оказалась рассудительнее их. «К чему это послужит, — отвечала она также со вздохом, разве нет там чертенка (разумея герцога Голштинского), который будет всегда мешать нашему спокойствию?»» В конце разговора Шетарди спросил Елисавету, говорила ли ей пять или шесть месяцев тому назад госпожа Каравак (жена придворного живописца) о браке. Елисавета отвечала, что эта женщина действительно бывает у нее, но никогда не имела случая делать ей подобные предложения. «Но какой же это брак?» — «С французским принцем», — отвечал Шетарди. «Я могу вас уверить, сказала Елисавета, — что это пустой слух, нет ни одного слова правды. Вы должны быть тем более уверены в том, что я давно решилась никогда не выходить замуж и тем менее буду слушать предложения Каравак, что было бы неблагоразумно обижать правительницу и ее мужа, потому что я прямо отвергла довольно глупое предложение, сделанное мне принцем Людовиком Брауншвейгским». «Это было сказано так определенно, что не представлялось возможности настаивать», — писал Шетарди. Французский жених был принц Конти. Толкуя с Шетарди об осторожности, с какою обязана была поступать, Елисавета под влиянием своего нового положения и слабости правительства не могла иногда сдерживаться. Так, в октябре она не могла сдержаться относительно Остермана, которого считала главным своим врагом, которого боялась как самого умного приверженца настоящего правительства, следовательно, как самого способного повредить ей; ненависть была слишком велика к человеку, обязанному всем отцу и матери и более всех вредившему дочери; страстная натура брала верх над благоразумием, заставлявшим не высказывать своих чувств врагу, еще сильному. Персидский посланник привез дары всем членам царского дома и желал вручить их лично; но ему не позволили этого сделать относительно Елисаветы. Та сильно обиделась и, приписывая дело Остерману, сделала против него жестокую выходку пред гофмаршалом Минихом и генералом Апраксиным, которые явились к ней с дарами: «Скажите графу Остерману: он мечтает, что всех может обманывать; но я знаю очень хорошо, что он старается меня унижать при всяком удобном случае, что по его совету приняты против меня меры, о которых великая княгиня по доброте своей и не подумала бы; он забывает, кто я и кто он, забывает, чем он обязан моему отцу, который из писцов сделал его тем, что он теперь; но я никогда не забуду, что получила от бога, на что имею право по моему происхождению». Эта выходка произвела сильное впечатление; иностранные министры поспешили передать о ней своим дворам. Елисавета могла безнаказанно делать выходки против Остермана: человек, которого недавно величали царем всероссийским, должен был теперь бороться за сохранение своего значения и при настоящем правительстве. Главный враг его граф Головкин не был опасен по своей недаровитости, болезненности и отсутствию энергии; но Головкину помогали другие: генерал-прокурор князь Трубецкой и австрийский посланник Ботта, который, видя, что Остерман холодно относится к интересам Марии Терезии, передался на сторону Головкина и сделался его гувернером, по выражению английского посланника Финча. Но борьба с Остерманом была трудна, особенно в такое смутное время; и как прежде Бирон для противодействия Остерману ввел в Кабинет сперва Волынского, а потом Бестужева, так и теперь партия, противная Остерману, для той же цели решается призвать снова Бестужева. В движении против Остермана, который «запечатал Камень веры», Головкин и Трубецкой нашли верного союзника в новгородском архиепископе Амвросии Юшкевиче; всем вместе удалось уговорить правительницу возвратить Бестужева из ссылки. И вот Алексей Петрович снова в Петербурге и прежде всех иностранных министров делает визит маркизу Ботта. Между тем одно из желаний Елисаветы было исполнено: Шетарди привез ей манифест, изданный шведским главнокомандующим графом Левенгауптом для «достохвальной русской нации», которой объявлялось, что шведская армия вступила в русские пределы только для получения удовлетворения за многочисленные неправды, причиненные шведской короне иностранными министрами, господствовавшими над Россиею в прежние годы, для получения необходимой для шведов безопасности на будущее время, а вместе с тем для освобождения русского народа от несносного ига и жестокостей, которые позволяли себе означенные министры, чрез что многие потеряли собственность, жизнь или сосланы в заточение. Намерение короля шведского состоит в том, чтоб избавить достохвальную русскую нацию для ее же собственной безопасности от тяжкого чужеземного притеснения и бесчеловечной тирании и предоставить ей свободное избрание законного и справедливого правительства, под управлением которого русская нация могла бы безопасно пользоваться жизнью и имуществом, а со шведами сохранять доброе соседство. Этого достигнуть будет невозможно до тех пор, пока чужеземцы по своему произволу и для собственных целей будут господствовать над русскими и их соседями-союзниками. Вследствие таких справедливых намерений его королевского величества должны и могут все русские соединиться со шведами, и, как друзья, отдаваться сами и с имуществом под высокое покровительство его величества, и ожидать от его высокой особы всякого сильного заступления. Елисавета очень обрадовалась манифесту, но в противном лагере он, разумеется, произвел противоположное действие. Обер-гофмаршал Левенвольд услыхал об нем от принца Антона, а потом, когда приехал к Остерману, то хозяин прочел его ему и начал рассуждать, что в манифесте о чужестранных весьма противно написано и что это не до одних чужестранных касается, но и до принцессы Анны и всей фамилии; другого теперь делать нечего, как лучшую военную предосторожность взять, и надобно определить, что, где такие манифесты явятся, в народе их не разглашать, а собирать в Кабинет, и чтоб он, Левенвольд, донес об этом правительнице. Левенвольд согласился. При свидании с правительницею она спросила его, слышал ли про манифест. Левенвольд отвечал, что слышал и что он о чужестранных, о министерстве и о незаконном наследстве очень остро написан и касается самой фамилии, причем упомянул о мере против распространения манифестов, указанной Остерманом. Принцесса сказала на это: «Правда, очень остро писан», и тем дело кончилось. Остерман, однако, не позабывал о манифесте: от имени русского главнокомандующего он написал письмо к Левенгаупту, что манифест, подписанный его именем, оставлен в деревне шведским отрядом; по всему видно, что манифест выдан подложно под его именем, потому что такие манифесты между христианскими и политическими народами не в употреблении. Член Иностранной коллегии и правая рука Остермана, Бреверн принес это письмо Левенвольду, с тем чтоб тот отдал его правительнице. Анна Лоопольдовна, взявши письмо, сказала: «Хорошо» — и оставила его у себя. Остерман напрасно беспокоился насчет манифеста; цесаревна Елисавета напрасно радовалась ему: нет сомнения, что он не произвел бы никакого действия, если бы даже и был распространен. Хлопоты о манифесте, хлопоты о присутствии молодого герцога Голштинского при шведском войске происходили со стороны Елисаветы от желания, чтоб дело началось как-нибудь и именно началось в войске. Мы уже упоминали, в каком затруднительном положении находилась она: у нее было множество приверженцев, за нее была гвардия, и, однако, не было человека, который бы стал во главе движения, сделал бы для нее, во имя ее то, что сделал Миних для Анны Леопольдовны. Елисавета должна была сама начать дело, сама вести солдат: легко понять, как ей трудно было на это решиться, как она должна была медлить и ждать, не начнут ли другие, не встанет ли войско в Финляндии, возбужденное манифестом или присутствием внука Петра Великого в шведской армии. Но долее медлить было нельзя. 23 ноября в понедельник был обыкновенный прием (куртаг) во дворце; Шетарди заметил, что правительница, долго ходив взад и вперед, отправилась в отдаленную комнату, куда велела позвать Елисавету, которая, возвращаясь оттуда, имела взволнованный вид. На другой день поверенный сообщил Шетарди, что разговор, так взволновавший цесаревну, шел об нем: описавши его самыми черными красками, Анна объявила, что решилась просить короля об его отозвании из Петербурга, и внушала Елисавете, что она не должна более принимать такого человека. Елисавета отвечала, что это ей трудно сделать: можно сказать посланнику раз, два, что ее нет дома, нельзя сказать этого в третий раз; вчера, например, Шетарди подъехал к ее дому в ту самую минуту, когда она, выйдя из саней, входила к себе. Правительница, не обратив внимания на эту отговорку, продолжала настаивать на своем. Тогда Елисавета сказала: «Можно сделать гораздо проще: вы правительница, прикажите Остерману сказать Шетарди, чтоб не ездил ко мне более». Правительница отвечала, что так нельзя сделать, нельзя раздражать таких людей, как Шетарди, и подавать им явный повод к жалобам. Елисавета возразила, что если Остерман, будучи главным министром, имея повеление правительницы, не смеет этого сделать, то она, цесаревна, тем менее решится на это. Правительница, раздосадованная противоречием, приняла повелительный тон; Елисавета в свою очередь возвысила голос. Разговор этот трудно выдумать: по всем вероятностям, он был веден на самом деле и был передан Шетарди исключительно так, как всего более должен был интересовать его. Но, как видно, была вторая половина разговора, которая должна была гораздо сильнее взволновать Елисавету; по другим известиям, правительница сказала ей: «Что это, матушка, слышала я, будто ваше высочество имеете корреспонденцию с армиею неприятельскою и будто ваш доктор ездит к французскому посланнику и с ним факции в той же силе делает; в письме из Бреславля советуют мне немедленно арестовать лекаря Лестока; я всем этим слухам о вас не верю, но надеюсь, что если Лесток окажется виноватым, то вы не рассердитесь, когда его задержат». Елисавета отвечала: «Я с неприятелем отечества моего никаких алианцев и корреспонденций не имею, а когда мой доктор ездит до посланника французского, то я его спрошу, и как он мне донесет, то я вам объявлю». Это был первый серьезный разговор с правительницею, из которого Елисавета должна была понять всю опасность своего положения. Если уже Анна Леопольдовна решилась высказаться, то чего ждать со стороны Остермана; правда, Анна Леопольдовна в разладе с мужем и Остерманом; но общая беда легко может их соединить, и правительница в своих решениях против Елисаветы будет точно так же оправдываться, как и в решениях против Миниха: «Муж и Остерман не давали мне покоя». Лестока возьмут, станут пытать, и чего он тогда не наскажет на себя и на Елисавету! Таким образом, разговор с правительницею 23 ноября должен был побудить Елисавету действовать; событие следующего дня не оставило ей возможности сколько-нибудь еще промедлить своим движением. 24 ноября в 1 часу пополудни правительство отдало приказ по всем гвардейским полкам быть готовыми к выступлению в Финляндию против шведов на основании, как говорили, полученного известия, что Левенгаупт идет к Выборгу; но во дворце Елисаветы поняли так, что правительство нарочно хочет удалить гвардию, зная приверженность ее к цесаревне, и люди близкие, Воронцов, Разумовский, Шувалов и Лесток, начали настаивать, чтоб Елисавета немедленно с помощью гвардии произвела переворот. Легко понять, чего стоило женщине, не привыкшей к деятельности, уступить этим настояниям. Елисавета представляла своим советникам всю опасность предприятия, на что Воронцов сказал: «Подлинно, это дело требует немалой отважности, которой не сыскать ни в ком, кроме крови Петра Великого». Эти слова могли подстрекнуть самолюбие Елисаветы; но надобно признать, что Елисавета, согласившись вести гвардию, действительно доказала, что она дочь Петра Великого. Разумеется, больше всех торопил Лесток, который каждую минуту ждал, что придут арестовать его; он требовал, чтоб немедленно было послано за гренадерами. После, уже будучи в изгнании, он рассказывал одному французскому путешественнику, будто Елисавета никак не соглашалась начать дело и он убедил ее тем, что показал две картинки, нарисованные наскоро на игральных картах: на одной была представлена Елисавета в монастыре, где ей обрезывают волосы, на другой — вступающею на престол при восторгах народа; Лесток предложил ей на выбор то или другое, и Елисавета выбрала последнее. Лесток мог рисовать подобные картинки на картах: это было совершенно в его духе; но, разумеется, Елисавета в решительную минуту не имела нужды в таком детски наглядном убеждении: она давно знала, что ей грозят монастырем. Послали за гренадерами; те явились между 11 и 12 часами ночи и сами первые объявили Елисавете, что должны выступить в поход и потому не будут более в состоянии служить ей, и она совершенно остается в руках своих неприятелей, так нечего терять ни минуты. На вопрос Елисаветы, может ли она на них положиться, гренадеры отвечали клятвенными уверениями в преданности. Елисавета заплакала, велела им выйти из комнаты, а сама начала молиться на коленях пред образом Спасителя; есть известие, что в эту-то страшную минуту она дала обещание не подписывать никому смертных приговоров. Помолившись, она взяла крест, вышла к гренадерам и привела их к присяге, сказавши: «Когда бог явит милость свою нам и всей России, то не забуду верности вашей, а теперь ступайте, соберите роту во всякой готовности и тихости, а я сама тотчас за вами приеду». Был уже второй час пополуночи 25 ноября, когда Елисавета, надев кирасу на свое обыкновенное платье, села в сани и отправилась в казармы Преображенского полка в сопровождении Воронцова, Лестока и Шварца, своего старого учителя музыки. Приехавши в гренадерскую роту, извещенную уже заранее о ее прибытии, она нашла ее в сборе и сказала: «Ребята! Вы знаете, чья я дочь, ступайте за мною!» Солдаты и офицеры закричали в ответ: «Матушка! Мы готовы, мы их всех перебьем». Озадаченная таким диким выражением усердия, Елисавета сказала: «Если вы будете так делать, то я с вами не пойду». Умерив этими словами излишнее усердие, Елисавета велела разломать барабаны, чтоб нельзя было произвести тревоги, потом взяла крест, стала на колени, а за нею и все присутствующие, и сказала: «Клянусь умереть за вас; клянетесь ли умереть за меня?» «Клянемся», — прогремела толпа. «Так пойдемте же, — сказала Елисавета, — и будем только думать о том, чтоб сделать наше отечество счастливым во что бы то ни стало». Елисавета отправилась из казармы в Зимний дворец; она ехала в санях, окруженная гренадерами. Действия Миниха при аресте Бирона служили примером: мало было арестовать Брауншвейгскую фамилию, нужно было прежде или по крайней мере одновременно арестовать людей, к ней приверженных, могших быть опасными для возникающей власти. Начали с Миниха: с дороги отправлен был отряд арестовать его в его доме, где караульный унтер-офицер был уже предупрежден. Проходя Невским проспектом, арестовали графа Головкина и барона Менгдена. Достигши конца проспекта, послали 20 гренадер объявить домовый арест обер-гофмаршалу Левенвольду и его клиенту морскому генерал-комиссару Лопухину, тогда как 30 других гренадер отправлены были арестовать Остермана. Здесь, на конце Невского проспекта, когда уже стали приближаться к Зимнему дворцу, гренадеры посоветовали Елисавете для избежания шума выйти из саней и идти пешком; но едва она сделала несколько шагов, как они стали говорить ей: «Матушка! Так не скоро дойдем, надобно торопиться». Елисавета ускорила шаги, но без привычки ходить скоро никак не могла поспеть за гренадерами. Тогда они взяли ее на руки и донесли до дворца. Здесь Елисавета отправилась прямо в караульню, где солдаты спросонку, не будучи предупреждены, не знали сначала, что такое делается. «Не бойтесь, друзья мои, — начала им говорить цесаревна, — хотите ли мне служить, как отцу моему и вашему служили? Самим вам известно, каких я натерпелась нужд и теперь терплю и народ весь терпит от немцев. Освободимся от наших мучителей». «Матушка, — отвечали солдаты, — давно мы этого дожидались, и что велишь, все сделаем». Но четыре офицера по недоумению или нежеланию не высказались одинаково с солдатами; тогда Елисавета велела арестовать их, причем должны были схватить ружье у одного солдата, который направил было штык на офицера. Покончивши в караульне, Елисавета отправилась во дворец, где не встретила никакого сопротивления от караульных, кроме одного унтер-офицера, которого сейчас же и арестовала. Войдя в комнату правительницы, которая спала вместе с фрейлиною Менгден, Елисавета сказала ей: «Сестрица, пора вставать!» Правительница, проснувшись, сказала ей: «Как, это вы, сударыня!» Увидавши за Елисаветою гренадер, Анна Леопольдовна догадалась, в чем дело, и стала умолять цесаревну не делать зла ни ее детям, ни девице Менгден, с которою бы ей не хотелось разлучаться. Елисавета обещала ей все это, посадила ее в свои сани и отвезла в свой дворец, за ними в двух других санях отвезли туда же маленького Иоанна Антоновича с новорожденною сестрою его Екатериною. Рассказывали, что Елисавета, взявши свергнутого ею императора на руки, целовала и говорила: «Бедное дитя! Ты вовсе невинно; твои родители виноваты». Дворец цесаревны наполнился гостями: привезли принца Антона вместе с его приятельницею фрейлиною Менгден; привезли еще двоих друзей — Миниха и Остермана, которым обоим досталось от солдат во время арестования: Миниху за то, что его сильно не любили солдаты; Остерману за то, что он вздумал сопротивляться словами: хотел испугать солдат, что они жестоко пострадают за свой поступок, причем неучтиво отозвался об Елисавете. Вздумали сопротивляться президент Менгден с женою и также были избиты солдатами. В домах под арестом остались: незваный жених принц Людвиг Брауншвейгский, граф Головкин с женою и сестрою графинею Ягужинскою, графиня Остерман с детьми и братьями Стрешневыми, камергер Лопухин с семейством и генерал Альбрехт. Елисавета велела призвать принца Гессен-Гомбургского и поручила ему ведать военные силы Петербурга и охранять с ними порядок. Двадцать гренадер сели на лошадей и поскакали в разные концы города для сбора остальных гвардейских полков; Воронцов, Лесток и Шварц отправились на санях с гренадерами к знатнейшим лицам, духовным и светским, с вестью о случившемся событии и с приглашением ехать немедленно во дворец цесаревны. Фельдмаршал Леси явился сейчас же с уверениями в готовности служить крови Петра Великого; приехал и другой фельдмаршал, князь Трубецкой, адмирал Головин. Явились и статские чины — канцлер князь Черкасский, обер-шталмейстер князь Куракин, генерал-прокурор князь Трубецкой, кабинет-секретарь Бреверн, самый доверенный человек Остермана, но не хотевший теперь разделять участи своего милостивца, Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. Черкасский, Бревен и Бестужев занялись сочинением следующего манифеста: «Божиею милостию мы, Елисавет Первая, императрица и самодержица всероссийская, объявляем во всенародное известие: как то всем уже чрез выданный в прошлом, 1740 году в октябре месяце 5 числа манифест известно есть, что блаж. памяти от великие государыни императрицы Анны Иоанновны при кончине ее наследником всероссийского престола учинен внук ее величества, которому тогда еще от рождения несколько месяцев только было, и для такого его младенчества правление государственное чрез разные персоны и разными образы происходило, от чего уже как внешние, так и внутрь государства беспокойства, и непорядки, и, следовательно, немалое же разорение всему государству последовало б, того ради все наши как духовного, так и светского чинов верные подданные, а особливо лейб-гвардии нашей полки, всеподданнейше и единогласно нас просили, дабы мы для пресечения всех тех происшедших и впредь опасаемых беспокойств и непорядков, яко по крови ближняя, отеческий наш престол всемилостивейше восприять соизволили и по тому нашему законному праву по близости крови к самодержавным нашим вседражайшим родителям, государю императору Петру Великому и государыне императрице Екатерине Алексеевне, и по их всеподданнейшему наших верных единогласному прошению тот наш отеческий всероссийский престол всемилостивейше восприять соизволили, о чем всем впредь со обстоятельством и с довольным изъяснением манифест выдан будет, ныне же по всеусердному всех наших верноподданных желанию всемилостивейше соизволяем в том учинить нам торжественную присягу». К 8 часам утра манифест, форма присяги, форма титулов — все было готово. Елисавета надела Андреевскую ленту, объявила себя полковником трех гвардейских пехотных полков, конной гвардии, кирасирского полка и приняла поздравление особ высших классов; потом вышла на балкон и была встречена громким восклицанием народа; несмотря на жестокую стужу, прошлась и между рядами гвардии, после чего, возвратившись во дворец, принимала знатных дам. В начале 3 часа новая императрица с торжеством переехала из своего старого дома в Зимний дворец и, немного отдохнув, отправилась в церковь к молебну; тут окружили ее Преображенские гренадеры и стали говорить: «Ты, матушка, видела, как усердно мы сослужили тебе свою службу; за это просим одной награды — объяви себя капитаном нашей роты, и пусть мы первые присягнем тебе». Елисавета согласилась. Большинство ликовало, но были и недовольные, те, которых интересы были связаны с интересами падшего правительства или по крайней мере людей, падших с ним вместе. Мы уже встречались с князем Яковом Шаховским, видели его отношения к Бирону. Похвалы Волынского, с которым он сблизился, оттолкнули от него Бирона; Волынский обещал ему сенаторство, но после гибели его Шаховской должен был довольствоваться местом советника главной полиции. Сделавшись регентом и желая усилить себя способными людьми, Бирон вспомнил о Шаховском и сделал его управляющим полициею; когда новопожалованный благодарил герцога, тот сказал ему: «Вот, князь Шаховской! Я не забыл дружбу дяди твоего и что я тебя любил; а ты променял было меня на Волынского. Но я все забыл, и будьте уверены, что я всегдашний ваш доброжелатель». Шаховской наивно отвечал: «Мне весьма было надобно благосклонность к себе Волынского честными поведениями сыскивать: понеже кабинет-министр, который первейшие государственные дела производит, поверенность и всегдашний к монархине с своими советами доступ имеет, всегда в состоянии просветить или затемнить тех службы и добрые поведения, которые еще далеко за их спинами находятся». Бирон показал благосклонный вид. Падение Бирона понизило Шаховского из начальника полиции в товарищи его, но ненадолго: князь Яков приходился сродни жене графа Головкина, который приблизил его к себе и доставил сенаторское место. День 24 ноября молодой сенатор провел у Головкина по случаю именин жены его: «В обеде, так и в ужине более ста обоего пола персон, а по большей части из знатных чинов и фамилий торжествовали, употребляя во весь день между обеда и ужина, также и потом в веселых восхищениях танцы и русскую пляску с музыкою и песнями, что продолжалось с удовольствием до первого часа, за полночь по домам разъехались. Что ж до меня касалось, то и я уже тут весь же день, как домашний, иногда в потчевании знатнейших гостей, в числе коих и все иностранные министры были, то по нескольку хозяину, одному в своей комнате с болезнями борющемуся, компанию делал». Шаховской, возвратясь от Головкина, заснул в приятных мыслях, что он уже сенатор и любимец «многомогущего министра» и потому может надолго считать себя счастливым и безопасным от всяких злоключений; но был разбужен стуком в ставень спальни и криком сенатского экзекутора, чтоб ехал как можно скорее во дворец цесаревны, которая изволила принять престол российского правления. Шаховской вскочил и сперва подумал, не сошел ли экзекутор с ума, но скоро увидел, что народ толпами бежит по направлению ко дворцу Елисаветы. Шаховской отправился туда же. Несмотря на то что ночь была темная и мороз большой, улицы были наполнены людьми, полки гвардии шеренгами стояли в ближних ко дворцу улицах и раскладывали огни от стужи, а другие потчевали друг друга вином, и среди шума разговоров громко раздавались восклицания: «Здравствуй, наша матушка императрица Елисавета Петровна!» Шаховской должен был оставить карету и пешком продираться сквозь толпу с учтивым молчанием, слыша более грубых, чем ласковых слов. В дверях дворца увидел он товарища своего сенатора князя Алексея Дмитриевича Голицына; сенаторы спросили друг друга, как это сделалось, и оба отвечали — не знаю. Протеснившись в третью комнату, они остановились, увидавши многих знатных господ; тут подошел к ним камер-юнкер цесаревны Петр Иванович Шувалов, поцеловался в знак всеобщей радости и кратко рассказал о случившемся. Едва Шувалов успел окончить свой рассказ, как выбегает из другой комнаты генерал Василий Федорович Солтыков, нерасположенный ни к Шаховскому, ни к Голицыну. Он схватил Шаховского за руку и, громко смеясь, сказал: «Вот сенаторы стоят!» Шаховской отвечал: «Сенаторы, сударь!» Солтыков захохотал еще громче и закричал: «Что теперь скажете, сенаторы?» Эта сцена привлекла толпу зрителей, и, чтоб выйти из своего странного положения, Шаховской начал говорить Солтыкову: «Что это значит, что вы теперь в такое время, когда все радуются, так нас атакуете? Не находите ли на нас какой метки? Или по высочайшему повелению так с нами поступаете; так бы соизволили нам надлежащим образом объявить; а мы во всем по незазренной совести без боязни отвечать готовы». Солтыков усмирился и отвечал с ласковою улыбкою: «Я, друг мой, теперь от великой радости вне себя и поступил так по дружеской любви, а не по какой другой причине: я вам сердечно желаю всякого благополучия и поздравляю со всеобщею радостью». При этом он расцеловал Шаховского в обе щеки и поспешно скрылся в другую комнату. ГЛАВА ВТОРАЯ ЦАРСТВОВАНИЕ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИСАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ. КОНЕЦ 1741 и 1742 год
Мы видели, что в манифесте 25 ноября обещан был другой манифест, «с обстоятельством и с довольным изъяснением». Обещанный манифест вышел 28 ноября. В нем прежде всего указывается на порядок престолонаследия, определенный завещанием Екатерины I и утвержденный присягою всего народа; здесь в случае бездетной смерти Петра II престол переходил к цесаревне Анне и ее потомству, после — к цесаревне Елисавете, после Елисаветы — к великой княжне Наталье Алексеевне; мужескому полу дано предпочтение пред женским, но зато постановлено, что никто не принадлежащий к православному исповеданию или имеющий другую корону не может быть наследником. На основании этого пункта по смерти Петра II Елисавета была единственною законною наследницею; но недоброжелательными и коварными происками Андрея Остермана духовная Екатерины по смерти Петра II была скрыта, ибо тогда все важнейшие дела были в его руках; происками его же, Остермана, желавшего удалить Елисавету, как знавшую многие его коварные и вредные государству поступки, избрана была на престол Анна Иоанновна. Когда в 740 году Анна разболелась смертельною болезнею, он же, Остерман, сочинил определение о наследстве, по которому престол переходил к сыну принца Антона Брауншвейгского от мекленбургской принцессы Анны и к большему оскорблению и удалению от престола Елисаветы определен был порядок престолонаследия в Брауншвейгской фамилии. Анна подписала определение, будучи уже в крайней слабости. Все были принуждены присягать Иоанну Антоновичу, потому что гвардия и полевые полки были в команде графа Миниха и принца Антона. Принц Антон с женою присягали сами соблюдать и сделанное покойною императрицею определение о регентстве, но потом с помощью графов Остермана, Миниха и Головкина, презря свою присягу, эти определения нарушили, правительство империи в свои руки насильством взяли; принцесса Анна Мекленбургская не устыдилась назвать себя великою княгинею всероссийскою, отчего не только большие беспорядки, крайние утеснения и обиды начались, но даже отваживались утвердить принцессу Анну императрицею всероссийскою еще при жизни сына ее. Тогда Елисавета соизволила восприять родительский престол по прошению всех верноподданных, «а наипаче и особливо лейб-гвардии нашей полков». Манифест оканчивался так: «и хотя она, принцесса Анна, и сын ее, принц Иоанн, и их дочь, принцесса Екатерина, ни малейшей претензии и права к наследию всероссийского престола ни по чему не имеют, но, однако, в рассуждении их, принцессы и его, принца Ульриха Брауншвейгского, к императору Петру II по матерям свойств и из особливой нашей природной к ним императорской милости, не хотя никаких им причинить огорчений, с надлежащею им честью и с достойным удовольствием (удовольствованием), предав все их вышеписанные к нам разные предосудительные поступки крайнему забытию, всех их в их отечество всемилостивейше отправить повелели». В минуту издания этого манифеста Елисавета действительно хотела отправить Брауншвейгскую фамилию как можно скорее из России. Она говорила Шетарди: «Отъезд принца и принцессы Брауншвейгских с детьми решен, и, чтоб заплатить добром за зло, им выдадут деньги на путевые издержки и будут с ними обходиться с почетом, должным их званию». Елисавета хотела назначить им более или менее значительное годовое содержание, смотря по тому, как они будут вести себя в отношении к ней; оставляла принцессе орден Св. Екатерины, принцу Антону, его сыну и брату — Андреевский орден. Но в то же время она послала в Киль за племянником своим, молодым герцогом Голштинским; ею овладело беспокойство, допустят ли его спокойно приехать в Россию, и в этом беспокойстве ей пришла мысль или была внушена другими — задержать Брауншвейгскую фамилию в дороге и в Риге, до тех пор пока герцог Голштинский достигнет русской границы. Поэтому Василий Федорович Солтыков, провожавший Брауншвейгскую фамилию, получил указ, что хотя в инструкции и велено ему было в города не заезжать, однако по некоторым обстоятельствам теперь это отменяется, и он должен продолжать путь как можно тише и останавливаться дня по два в одном месте. За герцогом Голштинским был отправлен майор барон Николай Фридрих Корф, который благополучно и привез герцога в Петербург 5 февраля 1742 года вместе с обер-гофмаршалом его Брюммером и обер-камергером Бергхольцем. Императрица немедленно надела на племянника Андреевскую ленту с бриллиантовою звездою, а герцог дал учрежденный отцом его орден Св. Анны Разумовскому и Воронцову. 10 февраля праздновалось рождение герцога: ему исполнилось 14 лет. Мы видели, что во втором манифесте выставлено было распоряжение Екатерины, по которому после Петра II престол принадлежал герцогу Голштинскому; Елисавета получала право с устранением племянника только потому, что он не был православного исповедания. Но императрица отказывается от брака и намерена объявить племянника наследником престола; для этого необходимо, чтоб герцог принял православие, и, пока это условие не выполнено, внук Петра Великого величается его королевским высочеством, владетельным герцогом Голштинским. С первых же дней нового царствования было видно, что с переменою лиц произойдут немедленные перемены и в учреждениях. Нет души Кабинета Остермана, нет помину и о самом Кабинете, упоминается чрезвычайный совет по внешним и внутренним делам — «учрежденное при дворе министерское и генералитетское собрание». В этом собрании нет Остермана, Миниха, Головкина, но нет новых назначений с целью заменить выбывших, особенно Остермана. Кто будет вести внешние сношения в такое трудное время, когда вся Европа в пламени и изо всех сил стараются втянуть в пламя и Россию? Никто, разумеется, за телом Кабинета — великим канцлером князем Черкасским не признавал способности заменить душу Кабинета — Остермана. И падшее правительство для противодействия Остерману нашлось вынужденным возвратить из ссылки Алексея Петровича Бестужева; новое правительство, естественно, должно было остановиться на том же Бестужеве для совершенной замены Остермана. Говорят, что Лесток особенно располагал Елисавету в пользу Бестужева, и прибавляют, будто императрица пророчила Лестоку, что он выводит Бестужева на свою голову. Мы не поручимся, что пророчество не выдумано после своего исполнения; но ходатайство Лестока нам очень понятно, ибо вспомним, что во время своей беды старик Бестужев завел связи со двором цесаревны Елисаветы, и именно с Лестоком. Это самое обстоятельство заставляло, разумеется, и саму Елисавету благоприятно смотреть на Бестужевых. Потом Бестужев был поднят, сделан кабинет-министром в конце царствования Анны, когда Бирон, покровитель Бестужева, рассорился с Брауншвейгскою фамилиею и поэтому сближался с Елисаветою, с которою никогда не ссорился; сближение это усилилось во время регентства; понятно, что Бестужев, которого интересы были тождественны с интересами Бирона, должен был также сблизиться с цесаревною и ее двором и, разумеется, сумел это сделать. Регентство Бирона возбуждало в новой императрице очень приятное воспоминание; понятно, что в этом воспоминании Бестужев должен был занимать видное место. Таким образом, благосклонность Елисаветы к Бестужевым даже и без внушений Лестока объясняется легко, и доброе расположение Лестока объясняется также легко, само по себе. 29 ноября дан был Сенату именной указ, чтоб Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину «для его известно неповинного претерпения» старшинство иметь с того времени, как он от императрицы Анны Иоанновны в тот чин пожалован, именно с 25 марта 1740 года. И в тот же день был дан указ о повышении человека, который в самом начале был одним из главных членов бестужевской партии, — Черкасова: прежде бывший тайный кабинет-секретарь Иван Черкасов был пожалован в действительные статские советники и назначен при дворе ее величества при отправлении комнатных письменных дел. Бестужеву легко было напомнить Елисавете о Черкасове, верном слуге ее отцу и матери, подвергшемся гонению после их смерти, с тех пор как и она сама стала терпеть беды. Наступило 30 ноября, первое торжество в новое царствование, и торжество особенно важное в настоящем случае, ибо напоминало великого родителя императрицы, — наступил орденский праздник Андрея Первозванного. После литургии в придворной церкви императрица пожаловала Андреевскую ленту троим генерал-аншефам — Румянцеву, Чернышеву и Левашову — и действительному тайному советнику Алексею Петровичу Бестужеву-Рюмину; уже имевшим ордена Ушакову, графу Головину и князю Куракину — золотые цепи ордена; кроме того, кавалеры прежнего двора цесаревны Петр и Александр Шуваловы, Воронцов и Разумовский сделаны действительными камергерами. Потом в разные числа 1741 и начала 1742 года пожалованы: Герман Лесток за его особливые и давние услуги и чрезвычайное искусство первым лейб-медиком в ранге действительного тайного советника с назначением главным директором над медицинскою канцеляриею и всем медицинским факультетом с жалованьем по семи тысяч рублей. Бестужев и Черкасов не могли забыть своих приятелей: Исаак Веселовский из асессоров произведен в действит. стат. советники и определен в коллегию Иностранных дел; подполковник артиллерии Авраам Петров Ганнибал произведен в генерал-майоры, сделан обер-комендантом в Ревеле и получил 569 душ крестьянских; Михайла Петр. Бестужев-Рюмин пожалован в обер-гофмаршалы. Вместе с указами о наградах Сенат получил указы о возвращении пострадавших в прежнее царствование. 4 декабря князья Василий и Михаила Владимировичи Долгорукие, возвращенные из заточения, восстановлены в прежних чинах и за старостью отставлены от службы; но 23 декабря князь Василий Владимирович сделан президентом Военной коллегии. Князю Сергею Мих. Долгорукому и графу Платону Мусину-Пушкину позволено выехать из деревень первому в Петербург, а другому — в Москву. Федор Соймонов выпущен из деревень с позволением жить, где пожелает; секретарю Суде позволено из Москвы выехать в Петербург. Вспмнили о знаменитой свояченице Меншикова Варваре Арсеньевой, освободили ее из монастыря, в который она была сослана в 1728 году, и позволили жить в Москве, в котором захочет монастыре. 8 января детям Волынского возвращено все конфискованное имение отца; а чрез десять дней последовал указ об освобождении из ссылки Бирона, братьев его и Бисмарка, об увольнении их из службы и о возвращении Бирону силезского имения Вартенберга, отданного было Миниху. Матрос Максим Толстой, который в 1740 году не хотел присягать Иоанну Антоновичу и за то был истязан, изувечен, произведен в армейские капитаны, уволен в отставку за увечье и награжден пятьюстами рублей. Понятно, что теперь старые доносы на опальных аннинского царствования не считались более заслугами, и доносчик на Долгоруких, Сибирского приказа секретарь Осип Тишин, за непорядочные и противные указам поступки, за неспособность и пьянство отставлен был от должности, с тем чтоб никуда не определять. Мы видели, что Елисавета согласилась на просьбу гренадерской роты Преображенского полка быть ее капитаном. В последний день 1741 года состоялся именной указ: «Понеже во время вступления нашего на всероссийский родительский наш престол полки нашей лейб-гвардии, а особливо гренадерская рота Преображенского полка, нам ревностную свою верность так показали, что мы оною их службою, помогающу нам всемогущему господу богу, желаемый от всего государства нашего успех в восприятии престола безо всяких дальностей и не учиня никакого кровопролития получили; и яко же мы в том благодарны есть господу богу, подателю всех благ, за неизреченную его милость к нам и всему государству нашему, так, имея во всемилостивейшем нашем рассуждении и верную службу вышеписанных, не можем остаться, не показав особливой нашей императорской милости к ним». Милость состояла в том, что офицерам гвардии и двух полков — Ингерманландского и Астраханского — выдана была денежная сумма, равнявшаяся третному жалованью; солдатам выдано было на Преображенский полк 12000 рублей, на Семеновский и Измайловский — по 9000, на конный — 6000, на Ингерманландский и Астраханский — по 3000. Гренадерская рота Преображенского полка получила название лейб-компании, капитаном которой была сама императрица, капитан-поручик равнялся полному генералу, два поручика — генерал-лейтенантам; два подпоручика — генерал-майорам, прапорщик — полковнику, сержанты — подполковникам, капралы — капитанам. Потом унтер-офицеры, капралы и рядовые пожалованы были в потомственные дворяне; в гербы им внесена надпись: «За ревность и верность». Обер — и унтер-офицеры и рядовые лейб-компании получили деревни и некоторые — с очень значительным числом душ, например адъютант Грюнштейн — 927 душ; 258 человек рядовых получили каждый по 29 душ. Богатое пожалование Грюнштейну объясняется тем, что он был постоянно на первом плане между гвардейцами, усердствовавшими Елисавете. Сын саксонского крещеного еврея Грюнштейн 18 лет приехал в Россию искать счастья, начал торговать, накопил денег, отправился в Персию, где прожил 11 лет, но, возвращаясь оттуда с значительным состоянием, был в степи ограблен, избит и оставлен замертво двумя астраханскими купцами; очнувшись, был захвачен в плен татарами, как-то освободился от него и, возвратившись в Россию, начал дело против ограбивших его купцов, но хлопотал понапрасну, потому что противники задаривали судей. В отчаянии Грюнштейн поступил рядовым в Преображенский полк и перешел из лютеранства в православие. В последний же день 1741 года отняты были всякого рода пожалованья у тех, которые получили их не от коронованных государей, т. е. в царствование Иоанна VI, кроме тех, которые были произведены в чины по удостоению командирскому. Обер-офицеры и солдаты лейб-компании получили деревни из отписных имений тех лиц, которые были арестованы в ночь на 25 ноября. Главным из них был Остерман — оракул трех царствований. Мы видели, что суд, и суд неправый, над ним уже был произнесен во втором манифесте о воцарении Елисаветы, где на него сложена была вина скрытия распоряжений Екатерины I и, таким образом, устранения дочери Петра Великого от престола; поэтому уже никто не мог ждать помилования знаменитому министру. Над Остерманом накопилось много ненавистей. В восшествии на престол Елисаветы выразилось противодействие порядку вещей, господствовавшему в два предшествовавшие царствования, когда на главных местах с главным влиянием на дела военные и гражданские явились иностранцы. В последнее время Остерман оставался представителем этого порядка, самым видным и влиятельным из людей иностранного происхождения, о котором внутри России говорили, что он немец и потому запечатал «Камень веры», с именем которого и за границею соединяли мысль о немецком управлении Россиею. После переворота 25 ноября люди, стоявшие наверху и стремившиеся ко власти, все были враждебны Остерману, все имели с ним старые счеты; друзей не было, тем более что характер знаменитого дипломата отталкивал, а не привлекал, такие характеры осуждают людей на одиночество. Таким образом, за Остермана не могло быть ходатаев у новой императрицы, все спешили наперерыв вооружать ее против него, всеобщею ненавистью оправдать ее личное нерасположение, а это нерасположение, как мы видели, было велико. Елисавета не любила Остермана, потому что с его стороны не встречала к себе ни малейшего сочувствия, на которое считала себя вправе как дочь Петра Великого, выведшего Остермана; с Петра II между Елисаветою и Остерманом должны были начаться столкновения, борьба за влияние; при Анне примирения быть не могло, в последнее время к нерасположению присоединялся страх. Елисавета более чем кого-либо боялась Остермана, а это чувство не располагает к любви; мы видели, что Елисавета даже не могла сдерживаться и позволяла себе выходки против Остермана, который платил тем же; при всей своей осторожности и скрытности он не мог удержаться и, когда пришли арестовать его, сделал выходку против Елисаветы, что, разумеется, не могло содействовать к смягчению гнева новой императрицы. Комиссия, которой было поручено производить следствие над Остерманом с товарищами, состояла из генералов Ушакова и Левашова, тайного советника Нарышкина, генерал-прокурора князя Трубецкого и князя Михаила Голицына. Остермана спрашивали, зачем он не приводил в действие распоряжения Екатерины I о престолонаследии и участвовал в выборе Анны Иоанновны. Он отвечал, что во время болезни Петра II был при нем безотлучно и находился в таком состоянии, что себя не помнил; за ним прислали и объявили, что избрана Анна; при этом он представлял цесаревну Елисавету; но не согласились. В царствование Анны словесные от императрицы предложения при нем и Бироне были неоднократно, чтоб Елисавету, сыскав жениха, отдать в чужие края, и от него о том письменные проекты были. В угождение императрице Анне он писал проект об отлучении Елисаветы и герцога Голштинского от престола. На обвинение в том, что покровительствовал иностранцам в предосуждение русским людям, Остерман отвечал: чужих наций людей в российскую службу больше и больше принимать и их в знатные достоинства производить и награждать, а российских природных от произвождения отлучать и их всякой милости лишать не старался, в чем он ссылается на поданное им по требованию бывших регента и правительницы о государственном правлении мнение, в котором о произвождении и награждении российского народа перед чужестранцами во всяких случаях именно написано. Спрашивали, для чего принцессе Анне внушал, чтоб Лестока в крепость посадить и допрашивать. Остерман отвечал: для того, что в письме и предостережении, присланном из-за границы, Лесток именно упомянут; но он, Остерман, мнение объявил, чтоб принцесса для показания к цесаревне Елисавете конфиденции сообщила ей об этом и, если не хочет одна этого сделать, чтоб изволила в присутствии кабинет-министров исполнить. Когда принцесса дала ему знать о своем разговоре с цесаревною Елисаветою, то он отвечал, что, по его мнению, цесаревна действительно о том не знает, причем было ему приказано стараться об отзыве из Петербурга подозрительного французского министра Шетарди. Но был вопрос, на который оракул не нашел ответа: «В доме у тебя в письмах найдено по делу Волынского некоторые из комиссии подлинные дела и черные экстракты, да сверх того к оскорблению и обвинению Волынского. Явилось собственное твое мнение и прожект ко внушению на имя императрицы Анны, каким бы образом сначала с Волынским поступить, его арестовать и об нем в каких персонах и в какой силе комиссию определить, где между прочими и тайный советник Неплюев в ту комиссию включен; чем оную начать, какие его к погублению вины состоят и кого еще под арест побрать; и ему, Волынскому, вопросные пункты учинены; для чего ты Волынского так старался искоренить?» Остерман отвечал: «Виноват и согрешил. Неплюев к тому делу по представлению моему определен для того, что он, Неплюев, был мне приятель, дабы чрез него о всем в том происхождении ведать мог, ибо Волынский против меня поднимался». Остерман дополнил свои показания тем, что относительно наследства дочерей принцессы Анны советовал делать дело чрез прошение народное, о чем просил Левенвольда внушить принцессе. Вторым государственным преступником был фельдмаршал Миних, находившийся со врагом своим Остерманом в одинаковом положении. Остерман приобрел себе только врагов, а не друзей своею недоверчивостью, скрытностью, своею таинственною речью, которой никто не понимал, страшным честолюбием, вследствие которого он не допускал ни высшего, ни равного, если только они не были в умственном отношении ниже его, стремлением заправлять всеми делами, оставляя другим только подписывать их. Миних, по-видимому, представлял противоположность Остерману своею живостью, своею обильною и откровенною речью; но если нынче он обошелся с человеком так ласково, так сердечно, что тот не нахвалится и готов идти за него в огонь и воду, то завтра он обойдется с тем же самым человеком так не по-человечески, что навсегда оттолкнет его от себя; смесь хороших и дурных качеств и отсюда постоянная смена хороших и дурных поступков не давали никому ручательства в прочности отношений своих к фельдмаршалу и заставляли сторониться от него, тем более что этот человек не разбирал средств, прокладывая себе дорогу к чему-нибудь, толкая всех встречных. Таким образом, и Миних не мог найти заступника. Сама Елисавета кроме невнимания могла обвинять его и в поступках прямо враждебных: он приставлял к ней шпионов в царствование Анны. Было еще любопытное обвинение: гвардейские гренадеры показали, что Миних, приглашая их арестовать Бирона, упоминал о цесаревне Елисавете и ее племяннике герцоге Голштинском. Об этом записаны два несогласных показания, из которых в одном говорится: «Бывшие при арестовании Бирона на карауле гренадеры объявили, что, пришед-де оный фельдмаршал к караулу, говорил им: «Хотите ли вы государю служить — ведайте, что регент есть, от которого государыне цесаревне, племяннику ее, принцу Иоанну, и родителям его есть утеснение, и надобно-де его взять», и спрашивал их: «Ружья у вас заряжены?» На что они отвечали: «Готовы государю с радостью служить». И пошли, и взяли; а потом уже они, видя, что на другой день дело не туда пошло, руки опустили. И того ради оному Миниху представлены тех гренадеров девять человек, которые нынче в лейб-компании, и сказали, что-де он им, тогда бывшим на карауле, именно пред фрунтом о государыне императрице Елисавете Петровне и принце Голштинском говорил. На что он, граф Миних, ответствовал, что он таких речей, как они объявляют, не говаривал. И в том обе стороны на очной ставке на своих словах сначала утверждались, но потом, когда от них, лейб-компании прапорщика, вахмистров и рядовых, он, граф Миних, в том уличен стал, то он признался, говоря, что понеже он слабую имеет память, яко же для того и об отставке от службы просил, то такие слова, какие они показывают, он тогда, как ныне припоминает, говорил и что в том за своим беспамятством прежде не признался, в том признает себя винна и просит о милосердии, а те слова, без сомнения, говорил для того, чтоб тогда тех гренадер в исполнение воли принцессы Анны тем больше анкуражировать». В этом показании есть ложь об утеснении Бироном цесаревны и ее племянника, но нет обмана, ибо прежде всего Миних спрашивает, хотят ли солдаты служить государю, и после всего солдаты говорят, что готовы с радостью служить государю; другого государя, кроме того, которому они присягали, никто разуметь не мог. Другое показание говорит яснее: Миних, подойдя к караульным, сказал, что ежели они хотят служить цесаревне Елисавете и ее племяннику, так шли бы с ним арестовать Бирона, «ибо-де, кого хотите государем, тот и быть может, хотя принц Иоанна или герцога Голштинского», что они, слыша все, согласно сказали, что ее величеству (Елисавете) служить охотно желают. Под одну опалу с такими видными людьми, как Остерман и Миних, подпал и относительно темный человек, обер-гофмаршал Левенвольд. Обязанный своим возвыщением фавору Екатерины I, он выдвинул Остермана, которого, как мы видели, бестужевская партия иначе не называла как «клеатурою (креатурою) Левольда». Теперь Левенвольд пал вместе с своей креатурой, ненавидимый русскими как сильный по своему придворному положению член немецкой партии, без сочувствия и со стороны немцев, которые не могли найти в нем ничего хорошего, не могли толковать, что Россия много потеряла в Левенвольде, как толковали, что Россия не заменит Остермана и Миниха. Наконец, Левенвольд заслужил личное нерасположение Елисаветы, хотя и оправдывался, что действовал по приказанию правительницы, но такие оправдания в подобных случаях не принимаются. «К нынешней государыне, — говорил Левенвольд, — я всегда имел свое должнейшее почтение, а что в торжество дня рождения принца Иоанна для нее при публичном столе поставлен был стул с прочими дамами в ряд, то сие учинено по приказу принцессы, а не по моему рассуждению, и хотя я при том ей представлял, что не обидно ли то будет цесаревне, однако ж она мне именно приказала, чтоб тарелку положить так, как выше написано, и я-де как сама выйду, то уже сделаю, что надобно». Головкин, Менгден, Темирязев, Яковлев допрашивались как слишком усердные слуги падшего правительства. По окончании следствия, 13 января, Сенат получил указ «судить их по государственным правам и указам». Кроме сенаторов для этого суда приглашены были и другие лица, президенты коллегий. По выслушании экстрактов из дела долго рассуждали, потом начали собирать голоса с младших: Остермана приговаривали к смертной казни просто; князь Василий Владимирович Долгорукий имел слабость произнести смертную казнь колесованием. Миних приговорен был к четвертованию, Головкин, Менгден, Левенвольд и Темирязев — к отсечению головы. Бестужев, или находившийся еще под впечатлением недавнего суда и приговора над ним самим, или желая показаться великодушным пред иностранцами, говорил секретарю саксонского посольства Пецольду, что приговор, произнесенный судною комиссиею над Остерманом с товарищами, ужасен, что канцлер князь Черкасский и генерал-прокурор князь Трубецкой настояли, чтоб Остерман был приговорен к колесованию, а Миних к четвертованию, но что он, Бестужев, надеется на милосердие императрицы и вместе с Лестоком употребит все старание, чтоб это милосердие оказалось именно в этом случае. 17 января утром по всем петербургским улицам раздавался барабанный бой: народу объявили, что на следующий день в 10 часов утра будет совершена публичная казнь над врагами императрицы и нарушителями государственного порядка. 18 числа с раннего утра толпа уже начала собираться на Васильевском острове, на площади перед зданием коллегий: здесь Астраханский полк окружал эшафот, на котором виднелось роковое бревно (плаха). Арестанты в то же утро были переведены из крепости в здание коллегий. Как только пробило 10 часов, их начали выводить на площадь. Впереди всех показался Остерман, которого по причине болезни в ногах везли на извощичьих санях в одну лошадь, на нем был небольшой парик, черная бархатная фуражка и старая короткая лисья шубка, в которой он обыкновенно сидел у себя дома. За Остерманом шли: Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Темирязев. Когда они все поставлены были в кружок один подле другого, четыре солдата подняли Остермана и взнесли на эшафот, где посадили на стул; сенатский секретарь начал читать приговор, который Остерман должен был выслушивать с обнаженною головою. Бывший великий адмирал обвинялся в утайке духовной Екатерины I, в составлении проектов, где доказывал, что Елисавета и племянница ее не имеют права на престол, и предлагал для предотвращения всяких опасностей выдать Елисавету замуж за чужестранного убогого принца, а «паче всего» дерзнул составлять проекты о приобщении к наследию русского престола дочерей мекленбургской принцессы Анны. Он же, Остерман, учинил императрице еще разные озлобления; кроме того, не представлял о лучшей предосторожности к защите государства; в важных делах с прочими поверенными персонами откровенных советов не держал, но обыкновенно поступал по собственной воле; к некоторым важным делам в предосуждение всего российского народа употреблял чужих наций людей, а не российских природных и, будучи в своем министерстве, имея все государственное правление в своих руках, многие славные и древние российские фамилии опровергать и искоренять, у монархов во озлобление приводить, и от двора многих отлучать, и жестокие и неслыханные мучения и экзекуции как над знатными, так и над незнатными, не щадя и духовных персон, в действо производить, и между российскими подданными несогласия вселить старался и т. п. После прочтения приговора солдаты положили Остермана на пол лицом вниз; палачи обнажили ему шею, положили его на плаху, один держал голову за волосы, другой вынимал из мешка топор. В эту минуту подходит к осужденному тот же секретарь, вынимает другую бумагу и читает: «Бог и государыня даруют тебе жизнь». Тут солдаты и палачи подняли его, снесли с эшафота и посадили на прежние сани, на которых он оставался все время, как читали приговоры его товарищам. Миниху читали, что он не защищал духовной Екатерины I, хлопотал больше других о возведении Бирона в регенты, того же Бирона низверг для частных своих выгод, причем обманул солдат, сказавши им, что регент притесняет цесаревну Елисавету и ее племянника и кого они хотят государем, тот и быть может — принц Иоанн или герцог Голштинский; делал нынешней императрице многие озлобления, приставлял шпионов наблюдать за нею, командуя армиею, не берег людей, позорно наказывал офицеров без суда, расточал государственную казну. Головкин, Левенвольд и Менгден обвинены в стараниях в пользу принцессы Анны; кроме того, второй — в расточении суммы, сбиравшейся от казенной продажи соли, а третий — в злоупотреблениях по президентству в Коммерц-коллегии; Темирязев — за известные нам движения в пользу бывшей правительницы. Всем этим лицам объявлено было помилование без возведения на эшафот. В Остермане после помилования не заметили никакой перемены, кроме некоторого дрожания рук; Миних вел себя во все время мужественно и гордо, Левенвольд спокойно и прилично, в Головкине и Менгдене зрители заметили малодушие. Когда народ увидел, что во вчерашнем объявлении его обманули, никому не отрубили головы, то встало волнение, которое должны были усмирить солдаты. Некоторые могли быть недовольны тем, что не видали, как рубят головы людям; другие могли быть недовольны тем, что недавно рубили же головы Долгоруким, Волынскому, за что же помилованы Остерман, Миних и Левенвольд; но историк должен заметить, что после кровавых примеров аннинского царствования никто из людей, враждебных и опасных правительству, не был казнен смертью, при допросах никого не пытали. Сибирь назначена была местом ссылки избавленных от смерти лиц (Остерману — Березов, Миниху — Пелым), только для Левенвольда назначен был Соликамск. Отправить их из крепости в ссылку поручено было не раз упомянутому уже нами князю Якову Шаховскому, который за дружбу с Головкиным исключен был из списка сенаторов и определен обер-прокурором в Синод. Шаховской оставил нам рассказ, как он исполнил свое печальное поручение. Вошедши в казарму, где содержался Остерман, он нашел его лежащим и громко жалующимся на подагру; увидав Шаховского, он изъявил сожаление о своем преступлении и прогневлении государыни и окончил просьбою поручить покровительству императрицы детей его. Жена его отправилась вместе с ним в ссылку. «О ней, — говорит Шаховской, — кроме слез и горестного стенания, описывать не умею». Отправив Остермана, Шаховской пошел в казарму Левенвольда и «лишь только вступил в оную казарму, которая была велика и темна, то увидел человека, обнимающего мои колени весьма в робком виде, который притом в смятенном духе так тихо говорил, что я и речи его расслушать не мог, паче же что вид на голове его склокоченных волос и непорядочно оброслая седая борода, бледное лицо, обвалившиеся щеки, худая и замаранная одежда нимало не вообразили мне того, для кого я туда шел, то подумал, что то был какой-нибудь по иным делам из мастеровых людей арестант же. Итак, оборотясь, говорил офицеру, чтоб его от меня отвели, а показали б, в котором угле в той казарме бывший граф Левенвольд находится; но как на сие сказали мне, что сей-то самый граф Левенвольд, то в тот момент живо предстали в мысль мою долголетние его всегдашние и мною часто виданные поведения, в отменных у двора монарших милостях и доверенностях, украшенного кавалерскими орденами, в щегольских платьях и приборах, в отменном почтении пред прочими… В смятенных моих размышлениях пришел я к той казарме, где оный бывший герой (Миних), а ныне наизлосчастнейший находился, чая увидеть его горестью и смятением пораженного. Как только в оную казарму двери передо мною отворены были, то он, стоя тогда у другой стены, возле окна, ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде, с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видеть, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотря на меня, ожидал, что я начну. Я сколько возмог, не переменяя своего вида, так же как и прежним двум уже отправленным, все подлежащее ему в пристойном виде объявил и довольно приметил, что он более досаду, нежели печаль и страх, на лице своем являл. По окончании моих слов, в набожном виде подняв руки и возвед взор свой к небу, громко сказал он: «Боже, благослови ее величество и государствование ее!» Потом, несколько потупя глаза и помолчав, говорил: «Когда уже теперь мне ни желать, ни ожидать ничего иного не осталось: так я только принимаю смелость просить, дабы для сохранения от вечной погибели души моей отправлен был со мною пастор». А как уже все было к отъезду его в готовности, и супруга его, как бы в какой желаемый путь в дорожном платье и капоре, держа в руке чайник с прибором, в постоянном виде скрывая смятение своего духа, была уже готова. Всего тягостнее было для Шаховского исполнить свое печальное поручение относительно «благотворителя» своего, графа Головкина, которого он нашел в казарме в самом печальном положении: «Горько стенал он от мучащей его в те же часы подагры и хирагры и оттого сидел недвижимо, владея только одною левою рукою. Я подошел к нему ближе и, крепясь, чтоб не токмо в духу вкорененная, но и на лице моем написанная об нем жалость не упустили слез из глаз моих, что по тогдашним обстоятельствам весьма было бы к моему повреждению, объявил ему высочайший указ. Он, жалостно взглянув на меня, сказал, тем он более ныне несчастливейшим себя находит, что воспитан в изобилии и что благополучия его, умножаясь с летами, взвели на высокие степени, не вкушая доныне прямой тягости бед, коих теперь сносить сил не имеет». Кроме Остермана, Миниха, Головкина, Левенвольда, Менгдена и Темирязева к более легким наказаниям приговорены были: сын фельдмаршала обер-гофмейстер Миних; родственник жены Остермана тайный советник Василий Стрешнев, за шпионство при дворе по приказу Остермана; генерал Хрущов, за подслуживание тому же Остерману; действительный статский советник Андрей Яковлев, за «крайнюю и наиближайшую конфиденцию» с Остерманом; директор канцелярии принца Антона Петр Граматин; секретарь Семенов, «обретавшийся всегда при графе Остермане в партикулярной его услуге»; секунд-майор Василий Чичерин, за шпионство за Елисаветою; секретарь Поздняков, поплатившийся за услугу, оказанную Темирязеву в сочинении манифестов. Самые влиятельные члены прежнего управления лишены своих мест, сосланы — кто же заменит их? 12 декабря 1741 года явился именной указ, в котором читали, что императрица усмотрела нарушение порядка государственного управления, как он был при отце ее: происком некоторых вновь изобретен Верховный тайный совет; потом сочинен Кабинет в равной силе, как был Верховный совет, только имя переменено, от чего произошло многое упущение дел государственных внутренних всякого звания, а правосудие уже и весьма в слабость пришло. Поэтому для отвращения прежних непорядков императрица повелевала, чтоб правительствующий Сенат имел прежнюю свою силу и власть, как было при Петре Великом; повелевала все указы и регламенты Петра Великого наикрепчайше содержать и по них неотменно поступать, не отрешая и последующих указов, кроме тех, которые с состоянием настоящего времени несходны и пользе государственной противны. Сенаторами были назначены: генерал-фельдмаршал князь Иван Трубецкой, великий канцлер князь Черкасский, обер-гофмейстер граф Семен Солтыков, генерал Григорий Чернышев, генерал Ушаков, адмирал граф Головин, обер-шталмейстер князь Куракин; действительные тайные советники Алексей Бестужев-Рюмин и Александр Нарышкин; генерал-лейтенанты князья Голицын (Михайла) и Урусов, Бахметев; тайный советник Новосильцев; действительный статский советник князь Алексей Голицын. Генерал-прокурор князь Никита Трубецкой и обер-прокурор Брылкин утверждены в своих должностях; в коллегиях, канцеляриях и конторах как в резиденциях, так и в губерниях должны быть учреждены прокуроры с их прежнею должностью. Управление иностранными делами поручается канцлеру князю Алексею Черкасскому и действительному тайному советнику Алексею Бестужеву-Рюмину, который возводится в вице-канцлеры, тайному советнику Бреверну быть в прежней должности при иностранных делах; а когда случится какое важное дело, то в конференциях с ними должны присутствовать адмирал граф Головин и обер-шталмейстер князь Куракин. Как Сенат, так и министры иностранных дел будут иметь заседания во дворце (в императорском доме), в особливых апартаментах, и в заседаниях этих, смотря по надобности, сама императрица будет присутствовать. Кабинет упраздняется, и вместо того будет при дворе Кабинет в том значении, как был при Петре Великом, и вести дела в нем будет действительный статский советник Иван Черкасов. После этого указа в конце декабря 1741 и в продолжение 1742 года Елисавета семь раз присутствовала в Сенате, приходила иногда в одиннадцатом, иногда в исходе десятого, а иногда и в девятом часу утра, оставалась часа по три. Генерал-прокурор предложил восстановленному Сенату, не соизволит ли для самонужнейших государственных дел положить в неделю один день, в который сенаторам всем съезжаться поранее, а именно пополуночи в седьмом часу; приказали съезжаться в пятницу и не позже семи часов. В конце 1741 и в продолжение 1742 года Сенат сделал несколько постановлений, которые обнаруживают особенное направление. В Сибири случилось страшное происшествие: четырнадцатилетняя девочка убила двух других маленьких девочек, а в Уложении и последующих указах не было означено, до которых лет дети освобождаются от пытки и смертной казни; надобно было делать постановление, и генерал-прокурор объявил, что по указу Петра Великого в таких случаях Сенат обязан был собрать все коллегии и сообща мыслить и толковать. Коллегии были собраны в лице своих президентов и некоторых членов; генерал-прокурор предложил дело и потом поставил на стол песочные часы, по которым дано времени на рассуждение два часа; по довольном рассуждении сенаторы и коллежские президенты и члены согласно объявили свое мнение, что малолетними надобно считать до 17 лет; до этого возраста преступники, подлежащие ссылке, кнуту или смертной казни, от них освобождаются, подвергаются только наказанию плетьми и отсылке на 15 лет в монастырь на покаяние. В одно из заседаний, в которое присутствовала императрица, генерал-прокурор представил, что во многих делах в титуле императорском являются описки по простоте и виновные отсылаются в Тайную канцелярию и страдают, а в делах происходит остановка. Императрица указала: о таких погрешностях впредь более не следовать, описки переправлять, только подтвердить, чтоб писали осмотрительно. В другое присутствие свое в Сенате императрица указала: за ложное сказывание слова и дела кнутом не бить и крестьян отдавать помещикам, а посадских — в слободы. По делу московского священника при церкви Сергия в Рогожской Михайлы Степанова Сенат приказали: за учиненное им смертное убийство работницы его смертной казни не чинить, а послать его св. Синоду в дальний монастырь на покаяние для того: хотя он в духовной декастерии в двух расспросах и показал, что работницу ножом зарезал, помня ее продерзости и за похвальные ее слова, но в Сыскном приказе с трех розысков и огня утвердился, что зарезал в беспамятстве и умысла в том не было, а в декастерии показал он с принуждения судей и секретаря для того, что они обещали ему, ежели повинную принесет, в Сыскной приказ не отсылать, а отдать под начал в монастырь; в обыску об нем 49 человек показали, что он в разные времена от пьянства в беспамятстве бывал, отчего в той церкви недели по две и по три не служивал, а сверх того показали, что он человек добрый и наперед сего в подозрениях не бывал. Во вступлении на престол Елисаветы выразилось народное движение, направленное против преобладания иноземцев, утвердившегося в два последние царствования. Ссылка Остермана, Миниха, Левенвольда и Менгдена показывала, что это господство прекращается при новом правительстве. Иностранные дипломаты по своей неопытности, по незнанию хода русской истории, да и по незнанию общего хода исторических явлений не понимали, в чем дело, и толковали об нем каждый по-своему, соответственно с интересами, для охранения которых были присланы к русскому двору. Немцы тужили о падении немцев, в которых видели представителей связи русского двора с своими дворами, враждебно смотрели на новое правительство, не предсказывали ему добра, утверждали, что Россия не выпутается из затруднительных обстоятельств без Остермана и Миниха, толковали о их возвращении. Француз Шетарди смотрел иначе на дело. С самого вступления России в систему европейских держав Франция почуяла в ней опасную соперницу, которая, поддерживая против нее слабейших, особенно помогая извечной ее сопернице Австрии, будет мешать ей в стремлении к игемонии в Европе. Для Франции Россия была незваная, непрошеная гостья в Европе, и проводить ее назад, к Азии, выжить русский двор из Петербурга назад в Москву, стало заветною целью французской политики. Шетарди хлопотал о низвержении Брауншвейгской фамилии посредством Елисаветы именно с этою целью, с восторгом видел вражду Елисаветы к Остерману и раздувал эту вражду, наговаривал, что императрица должна заменить русскими всех немцев на дипломатических постах при иностранных дворах. Блестящий маркиз не понимал, что дочери Петра Великого гораздо труднее отказаться от основного внутреннего дела отца своего, чем от завоеванных им областей, а он знал, что и последнее было для нее невозможно; маркиз не догадывался, что русские люди по ясному сознанию чисто русских интересов, какое они получили благодаря Петру, ревностнее немцев будут поддерживать новое значение России в Европе. С первых же дней царствования Елисаветы было видно, что национальное движение будет состоять в возвращении к правилам Петра Великого, следовательно, согласно с этими правилами должен был и решиться вопрос об отношении русских к иностранцам, а правило Петра было всем известно: должно пользоваться искусными иностранцами, принимать их в службу, но не давать им предпочтения пред русскими, и важнейшие места в управлении занимать исключительно последними. Елисавета в этом отношении высказалась ясно в заседании Сената 15 февраля 1742 года: когда ей было доложено о приеме в службу инженер-подполковника Гамбергера, также об определении его в инженерный корпус, то она указала: генерал-фельдцейхмейстеру в инженерном корпусе освидетельствовать, есть ли в подполковничий чин из российских к произвождению достойные, и буде из российских в тот чин достойного не найдется, то объявленного Гамбергера в науках его свидетельствовать и представить ее величеству. Можно было опасаться волнений в низших слоях народонаселения, где уже давно с воцарением Елисаветы соединяли изгнание всех иноземцев из России; еще в царствование Анны здесь толковали: «Государыня цесаревна Елисавета Петровна имеет ссору с ее императорским величеством за иноземцев, что ее императорское величество жалует иноземцев золотыми, а ее высочество медными монетами. И ее императорское величество изволила ее высочество призвать к себе и изволила сдавать ей, цесаревне, Российское государство, только-де ее высочество говорила, ежели-де ее императорское величество на три года учинит черни льготы, да иноземцев всех из государства вышлет, потом-де ее высочество государство принять изволит». Теперь цесаревна приняла государство, но иноземцев не высылала, хотя они и жили постоянно между страхом и надеждою, слыша угрозы от солдат; иностранные министры писали к своим дворам, что солдаты позволяют себе насилия, особенно против немцев, но не приводят ни одного примера насилия. До нас дошло известие только об одном столкновении, бывшем в Петербурге 18 апреля 1742 года на гулянье под качелями на Адмиралтейской площади. Гвардейские солдаты Семеновского полка подрались с разносчиком, который продал им гнилые яйца, а потом подрались между собою; армейские офицеры из иностранцев, фон Роз, Гейкин, Зитман и Миллер, бывшие подле в биллиардном доме, вышли разнимать их; когда один из солдат начал бранить их непристойными словами, то один из офицеров ударил его, тогда солдаты толкнули офицеров, и драка усилилась; офицеры побежали назад, в биллиардный дом, солдаты — за ними, и на крыльце дома началась опять драка: офицер обнажил шпагу и порубил солдату ладонь. Увидев кровь, солдаты рассвирепели и наперли на крыльцо, причем еще двое солдат были ранены. Офицеры ушли и заперли за собою двери, но солдаты разломали их; тогда офицеры побежали на потолок (полати или чердак) и загородили вход на него скамьями и стульями; бывший в том же доме штаб-лекарь Фусади спрятался вместе с хозяином дома в особую каморку. Солдаты пошли на потолок, где кроме означенных сидели и другие офицеры, бывшие в биллиардном доме, все иностранцы; солдаты лезли, браня офицеров непристойными словами, также шельмами, канальями, иноземчишками. Офицеры побежали с потолка в слуховое окно на кровлю и спустились на другой двор; но на потолке остались капитан Браун, флигель-адъютант Сотро и служитель Брауна — Кампф, которые стояли с обнаженными шпагами и не пускали солдат; однако солдаты, к которым присоединились теперь и другие люди, ворвались и начали бить немцев кулаками и топтать ногами; Сотро был порублен шпагою по голове и сброшен с потолка вниз, также был стащен вниз и избит Браун, найдены и избиты лекарь Фусади и хозяин биллиардного дома Берлар; побоище это сопровождалось грабежом и битьем посуды. Офицеры показали при следствии, что солдаты, нападая на них, говорили: 'Велено вашу шведскую каналью всех уходить; вы, шведские канальи, здесь от нас не отсидитесь, это нам не Очаков брать, у нас указ есть, чтоб вас всех перерубить, надобно всех вас, иноземцев, прибить до смерти; вас, немецких собак, всех сегодня перевешают». Народ внизу кричал: «Надобно иноземцев всех уходить». Но дело кончилось одними криками. Драчунов схватили, и они на следствии показали, что все наделали в пьянстве, злого умысла не имели. Судная комиссия приговорила: главных виновников колесовать, других, менее виновных, — повесить, третьих — бить кнутом, гонять сквозь строй. Приговорила и офицеров наказать, посадить в тюрьму на два и на три месяца за то, что не должны были связываться с солдатами, а послать за караулом и арестовать их, потом в биллиардной не соблюли должных правил обороны. Сенат, принимая во внимание, что виновные совершили преступление без злого умысла, представил императрице, не соизволит ли облегчить казни. Елисавета приговорила четверых главных драчунов сослать на сибирские заводы в вечную работу, остальных отправить в дальние гарнизоны. Понятно, что изменению отношений к иноземцам и падению Остермана должно было обрадоваться духовенство. Мы видели, как новгородский архиепископ Амвросий Юшкевич жаловался на Остермана и не ограничивался одними жалобами. Показания Темирязева о том, как Амвросий хлопотал в пользу принцессы Анны, могли бы навлечь большую беду на светское лицо, но преосвященного новгородского не тронули, ибо кроме известного благочестия новой императрицы было бы слишком неблагоразумно начинать царствование гонением на самого видного архиерея и ревнителя православия, тем более что хлопоты Амвросия были, собственно, не в пользу Анны Леопольдовны, а против еретика Остермана. Амвросий спешил отблагодарить Елисавету за снисхождение. 18 декабря 1741 года, в день рождения императрицы, Амвросий говорил проповедь, причем указ Анны Иоанновны, чтоб длинных проповедей не говорить, был забыт. Амвросий этою проповедью ввел в обыкновение начинать прославление Елисаветы прославлением Петра Великого, а прославлять Петра можно было за то же, за что прославляли его и прежние ораторы: «Когда он воевал, учил воевать воинство; когда учил воинство, устроял благополучие внутреннего гражданства; когда устроял благополучие гражданства, и о духовном своем чине промышлять не оставил. Видел он совершенно ово из древних историй, ово же и сам своим уже искусством, как народ российский тогда был неславный и посмеятельный; видел, как был вовсе темный в науках и непросвещенный: и того ради великою суммою снискивал людей ученых, держал их во всяком довольстве и почтении, посылал своих подданных для науки и всякой экспериенции в иностранные государства, старался везде заводить училища духовные и политические, снабдевал их весьма мудрыми и славными учителями» и проч. Событие 25 ноября оратор рассказывал таким образом: «Пошла (Елисавета) к надежным своим и давно уже того желающим солдатам, и объявила им свое намерение, и кратко им сказать изволила: знаете ли, ребята, кто я и чья дочь? Родители мои, вселюбезнейшие Петр Великий и Екатерина, трудились, заводили регулярство, нажили великое сокровище многими трудами; а ныне все то растащено; сверх же того еще и моего живота ищут. Но не столько мне себя жаль, как вседражайшего отечества, которое, чужими головами управляемое, напрасно разоряется, и людей столько неведомо за кого пропадает. Кому же верно служить хочете? Мне ли, природной государыне, или другим, незаконно мое наследие похитившим? И как то они услышали, того ж часа все единогласно закричали: тебя, всемилостивейшая государыня!» и проч. Но всего замечательнее в проповеди изображение поведения иностранцев, управлявших Россиею. «Смотри, какую дьявол дал им придумать хитрость. Во-первых, на благочестие и веру нашу православную наступили; но таким образом и претекстом, будто они не веру, но непотребное и весьма вредительное христианству суеверие искореняют. О, коль многое множество под таким притвором людей духовных, а наипаче ученых истребили, монахов порасстригали и перемучили! Спроси же, за что? Больше ответа не услышишь, кроме сего: суевер, ханжа, лицемер, ни к чему годный. Сие же все делали такою хитростью и умыслом, чтоб вовсе в России истребить священство православное и завесть свою нововымышленную беспоповщину. Разговору большого у них не было, как токмо о людях ученых: о боже! как-то несчастлива в том Россия, что людей ученых не имеет и учения завесть не может! Не знающий человек их хитрости и коварства думал, что они то говорят от любви и ревности к России; а они для того нарочно, чтоб, где-нибудь сыскав человека ученого, погубить его. Был ли кто из русских искусный, например художник, инженер, архитектор или солдат старый, а наипаче ежели он был ученик Петра Великого, тут они тысячу способов придумывали, как бы его уловить, к делу какому-нибудь привязать, под интерес подвесть и таким образом или голову ему отсечь, или послать в такое место, где надобно необходимо и самому умереть от глада за то oдно, что он инженер, что он архитектор, что он ученик Петра Великого. Под образом будто хранения чести, здравия, интереса государства, о! коль бесчисленное множество, коль многие тысячи людей, благочестивых, верных, добросовестных, невинных, бога и государство весьма любящих, втайную похищали, в смрадных узилищах и темницах заключали, гладом морили, пытали, мучили, кровь невинную потоками проливали! Сей их обман народ незнающий помышлял, что они делают сие от крайния верности; а они, таким-то безбожным образом и такою-то завесою покровенные, людей верных истребляли. Кратко сказать: всех людей, добрых, простосердечных, государству доброжелательных и отечеству весьма нужных и потребных под разными претекстами губили, разоряли и вовсе искореняли, а равных себе безбожников, бессовестных грабителей, казны государственныя похитителей весьма любили, ублажали, почитали, в ранги великие производили, отчинами и денег многими тысячами жаловали и награждали. Было то воистину, что и говорить стыдно, однако то сущая правда! Приидет какой-нибудь человек иностранный, незнаемый (не говорю о честных и знатных персонах, которые по заслугам своим в России всякие чести достойны, но о тех, которые еще в России никогда не бывали и никаких заслуг ей не показали), такого, говорю я, нового гостя, ежели они усмотрят, что он к их совести угоден будет, то хотя бы и не знал ничего, хотя б не умел трех перечесть, но за то одно, что он иноземец, а наипаче, что их совести нравен, минув достойных и заслуженных людей российских, надобно произвесть в президенты, в советники, в штапы и жалованье определять многие тысячи. И такой-то совести были оные внутренние враги наши! Такой-то сатанинской верности! Многим казалось, что они верно служат, воюют за церковь Христову, подвизаются за отечество; а они таким образом приводили Россию в бессилие, в нищету и в крайнее разорение. Воспомяните себе только недавно минувшую войну турецкую: сколько они без всякой баталий и сражения старых солдат гладом поморили, сколько в степях жаждою умертвили, да сколько ж сот тысяч церковников и других рекрут перебрали, и все они почти напрасно для одной только их добычи и суетной корысти, головы свои положили; но те все то делали притворно, под образом верности. Многократно заслуги свои представляли, похваляя свою к России верность и доброжелательство, но лгали бессовестно на свою душу; ибо ежели бы они были прямые отечеству доброхоты, так ли бы нарочно людей наших на явную смерть посылали; так ли бы только тенью, только телом здесь, а сердцем и душою вне России пребывали? Такими они сами оказали себя, когда все свои сокровища, все богатство, в России неправдою нажитые, вон из России за море высылали и тамо иные в банки, иные на проценты многие миллионы полагали». В тот же день и в том же духе в Москве говорил проповедь ректор тамошней академии, архимандрит Заиконоспасского монастыря Кирилл Флоринский. «Все мы, — говорил проповедник, — чрез десятилетие и более нечувственные древеса быхом, не примечая, како созревше сильное семя Петрово; запамятовали были, коим образом Петр Великий обрете нас подобных древу лесному, криву, суковату, дебелу, ожелтелу, неотесанну, ни на каково дело неудобну, своими руками коль в красные статуи переделал, да еще и не бездушные… О пречудная вещь! Возрасте семя Петрово, под его же ветвиями нам, россиянам, отраду и прохлаждение давно надлежало было прияти; но мы отягчены всеми наругательствы, страждуще гоними, гоними и мучими, мучими и вяжеми, вяжеми и уязвлени, отечества и правоверия лишаеми, дремлюще, благовонно-лиственного сего не видехом древа. Древо сие человекояды птицы, Остерман и Миних, с своим стадищем начали было сещи и терзати; обаче мы дремлюще не видехом, ниже чувствовахом, доколе же само сие сельное семя нас не пригласи спящих: доколе дремлете? доколе страждати имате?.. Доселе дремахом, а ныне увидехом, что Остерман и Миних с своим сонмищем влезли в Россию, ако эмиссарии дьявольские, им же, попустившу богу, богатство, слава и честь желанная приключишаси, сия бо им обетова сатана, да под видом министерства и верного услужения государству Российскому, еже первейшее и дражайшее всего в России правоверие и благочестие не точию превратят, но и, искореня, истребят… Яко же бо Дии и Ермии во языцах, так Остерман и Миних были в России кумиры златые, им же совести не устыдешася, яко болваном, и жрати, своя совести воли их закалающе в жертву; но уже сокрушишася о камень Петров… Жертвенники, образы и жрецы вааловы Остерман, Миних и снузники тех, их же и кроме нас, яко скудельнии идолы, сам сокрушит господь». Кирилл Флоринский в доказательство вражды к православию бывшего правительства приводил то, что в Москве, в Китай-городе, возвышается армянская церковь. Синод разделял взгляд Флоринского и в январе 1742 года исходатайствовал у императрицы указ — упразднить армянские церкви в Петербурге, Москве и Астрахани, кроме одной каменной в последнем городе, и впредь не позволять их строить. Синод представил о необходимости уволить священников и причт от хождения к рогаткам на караулы, на пожары и от всяких других полицейских обязанностей, исполнение которых мешает исправлению треб церковных; 7 апреля просьба Синода была исполнена. Обер-прокурором Синода был назначен, как мы видели, князь Яков Шаховской. Он так описывает свое вступление в новую должность: «Явился я в собрание св. Синода, и вступление то мне было не неприятно, ибо того места, так же как и при Сенате, находящийся такого ж ранга экзекутор, уже ожидая моего прибытия, встретил меня на лестнице с несколькими секретарями и прочих нижних чинов канцелярских служителями, с почтением рекомендовался и, очищая мне дорогу, проводил меня до той палаты, где присутствует собрание св. Синода; двери обе половинки отворились, и при тех встретил меня обер-секретарь. Первый издали во оную палату мой взгляд мне был весьма приятен: оная изрядно была убрана, и за столом сидели по обеим сторонам, как помнится мне, восемь или девять духовных особ, архиепископов и епископов и несколько архимандритов, мужей, как своими отменными одеждами, так и благочинными видами привлекающих почтение, и лишь только я приближался к концу того стола, они все в постоянном и ласковом виде встали со своих стульев и один по другом, и в первых преосвященный новгородский архиепископ Амвросий яко старший член, меня поздравлением в том новом чину как в том присутствии сотоварища своего разными словами приветствовать начали, и напротив тех на мои учтивые им о себе рекомендации представляемые весьма ласково мне ответствовали; потом они сели на свои стулья и начатое одно дело, коего для моего входу чтение было остановлено, к решению им представленное, велели читать, а я» увидя для меня по-надлежащему в той же палате приготовленный небольшой стол, подошел, чтоб за него сесть, и, увидя на нем только чернилицу и несколько листов белой бумаги, приказал обер-секретарю, чтоб он духовный регламент, последующие тому в закон указы, также прежде бывших в Синоде обер-прокуроров инструкции и до той должности касающиеся указы и еще же о нерешенных находящихся в Синоде делах, о колодниках и о казенных деньгах обыкновенные реестры мне представил. Обер-секретарь, духовный регламент с своего столика взяв, мне подал, а об указах и о реестре нерешенных дел объявил, что те хотя в собрании и есть, но не весьма обстоятельны, и просил, чтоб я на несколько дней ему в том дал сроку, дабы он все наисправнейшим образом сочинить и мне подать мог; а что-де до прежних здесь бывших обер-прокуроров дел касается, то оных-де как инструкций, так прочих никаких их должностей производств ни одной строки нет, и притом в долгих речах рассказывал мне, как от бывших пожаров и от прочих разных приключений в канцелярии Синода дела многие утрачены и что ныне от разных препятствий дела без описей в разных палатах по ящикам и сундукам содержатся и архивы нет». Новый обер-прокурор нашел указы Петра Великого, чтоб в церквах во время службы никаких разговоров и хождений для прикладывания к мощам и иконам не было и с нарушителей брать штраф в церковную казну. Шаховской представил Синоду, что эти указы не исполняются, и вследствие этого представления посланы подтвердительные указы. Смотреть за соблюдением указов и сбирать штрафы Сенат назначил определенных в монастыри отставных офицеров, которые должны были записывать штрафы в шнурованные книги при священниках и причетниках, чтоб утайки не было. Синод определил разрешить постройку и возобновление церквей, но позволять освящать их только тогда, когда окажется, что они построены как следует, снабжены всем нужным и священник с причтом будут иметь достаточное содержание. Синод жаловался Сенату, что сибирский губернатор не исполняет указа Петра Великого, которым запрещалось брать духовных людей в светские судебные места без сношения с духовным начальством; Сенат подтвердил указ, распространив его на служителей архиерейских домов и приказчиков. Но в ноябре 1742 года в Сенат поступила жалоба от коллегии Экономии: архиерейскими домами и разными монастырями остаточных и распроданных вотчин оброчных доходов не только за прошлые годы, начиная с 1730, но и за минувший 1741 и за текущий 1742 по 14 июня не доплачено 44324 рубля; нарочно посланный капрал Старков взыскал на Спасском ярославском монастыре доимку 1806 рублей и готов был ехать в Москву, но келарь этого монастыря Иосиф и строитель Феофилакт запретили его отпускать, подводы с монастыря сбили, Старкова, браня всячески, хотели бить смертно и выборному целовальнику для отдачи той казны в Москву ехать не велели. Дело шло о деньгах, о доходах. В начале царствования Елисаветы, которая провозглашала, что будет во всем руководиться правилами великого отца своего, один солдат очень грубо выразил правило Петра относительно денег, доходов государственных и был отведен в Тайную канцелярию, которая не поняла, что под грубым выражением заключалась великая похвала. Солдат сказал, что Петр Великий из-за копейки давливался. Сенат, восстановленный дочерью в том значении, как был при отце, должен был помнить, что при отце одною из главных обязанностей его было: «Деньги как можно сбирать». При вступлении на престол Елисаветы из подушного сбора сложено было по 10 копеек с души на 1742 и 1743 годы, что составляло более миллиона рублей, «в таком рассуждении, дабы верные наши подданные платежом на прошлые годы доимочных подушных денег исподоволь исправлялись». Но Елисавета получила в наследство войну, и в августе 1742 года главный комиссариат донес Сенату, что, несмотря ни на какие подтверждения как прошлогодних доимочных денег, так и за первую половину текущего года в недоборе большая сумма, так что одним полкам остзейской экспедиции не дослано более 200000. Сенат определил за такую нескорую высылку положить штраф на губернаторов и вице-губернаторов по 100 рублей, на провинциальных воевод — по 50, на городовых — по 25 рублей, на губернских и провинциальных секретарей — по 25 рублей, на городовых и с приписью подьячих — по 12. Оказалось, что виновата не одна администрация, но «вначале сами помещики, а на них смотря или и норовя им, губернаторы, и воеводы, и определенные к таким сборам управители, которые послаблением своим к тому неплатежу повод подали». Вследствие этого повелено: заплатить в четыре месяца без всякого отрицания, а кто не заплатит, у того вычитать из жалованья или править с штрафом по 10 копеек с рубля, деревни отписывать бесповоротно; кто при сборе в малом чем уличен будет, тот бы не надеялся ни на какие свои заслуги, «ибо яко вредитель государственных прав и народный разоритель по суду караем будет смертью». Но к концу года увидали, что денег недостанет на войну, и потому прибегли к средству Петра Великого, которое он употреблял в крайних случаях: 11 декабря, присутствуя в Сенате, императрица подписала указ о вычете на один год из жалованья духовных, военных, статских и придворных чинов: у архиереев и генералов — по 20 копеек с рубля, у штаб-офицеров и архимандритов — по 15, у обер-офицеров и игуменов — по 10, у обер-офицеров гарнизонных, статских, придворных и мастеровых, не имеющих рангов, и духовных нижних чинов — по 5. В том же заседании Елисавета подписала указ, чтоб никто не носил золота, серебра, шелковое платье носили по классам, а кружева — не свыше трех пальцев. Еще в начале года Елисавета, находясь в Сенате, устно приказала: фейерверку быть только в день коронации, а в новый год, в день рождения, тезоименитства и восшествия на престол императрицы, также в день рождения и тезоименитства герцога Голштинского быть одной иллюминации. Сенат признал, что для прекращения финансовых беспорядков и отягощений необходимо произвести новую ревизию, и представил императрице, не соизволит ли она «для удовольствия всех помещиков и пресечения доныне происходимых непорядков и в платеже отбывательства и запущения впредь доимок учинить вновь ревизию и на будущее время производить ее через 15 лет, чем все непорядки, а особливо держание беглых и своевольные переводы, пресекутся, а бедные и неимущие помещики, кои сами, и жены, и дети в доимках под караулом содержатся и помирают, от такого бедствия освободятся». Императрица согласилась. Сенат представлял известие о большой убыли народонаселения: так, по ведомостям из губерний, с 1719 по 1727 год было показано выбылых 988456 душ, в том числе умерших — 733158, беглых — 198876, взятых в рекруты — 53928, да с 1727 по 1736 год взято было в рекруты 147418 человек. В указе 12 декабря 1741 года было повелено: правление внутренних всякого звания государственных дел иметь на основании, учиненном указами Петра Великого, кроме тех, которые с состоянием настоящего времени не сходны и пользе государственной противны. При Петре для надзора и направления горной и фабричной промышленности были учреждены Берг — и Мануфактур-коллегии; при Анне, как мы видели, эти коллегии были упразднены и соединены с Коммерц-коллегиею, хотя для управления горными заводами учрежден был генерал-берг-директориум в пользу барона фон Шомберга, и для надзора за частными фабриками учреждены были особые директоры, получавшие жалованье и ездившие их осматривать. Теперь Сенат нашел, что эти перемены не были к лучшему: Шомберг задолжал казне и объявляет, что заплатить не в состоянии. Относительно фабрик нельзя надеяться, чтоб Коммерц-коллегия, имея много своих дел, могла смотреть за ними так же прилежно, как особое учреждение, и потому Сенат представлял, не соизволит ли императрица восстановить Берг — и Мануфактур-коллегию. Соизволение последовало 7 апреля 1742 года, а 25 июня Елисавета, находясь в Сенате, одобрила его решение: генерал-берг-директора фон Шомберга, призвав в Сенат, объявить, чтоб он имеющиеся на нем казенные деньги 134944 рубля 13 копеек заплатил немедленно, а в платеже 99635 рублей 73 копеек на срок дал надежных порук; если же объявится, что платить нечем и порук нет, то описать имение, а самого взять под караул. По выходе императрицы Шомберг был призван в Сенат и объявил, что денег заплатить и порук поставить не может, вследствие чего арестован и приказано содержать его в квартире его под караулом, пожитки запечатать, посторонних людей к нему не пускать, бумаги и чернил не давать. Означенный начет на Шомберга составился из сумм, которые он должен был заплатить за отданные ему Лапландские и Гороблагодатские заводы. Относительно фабрик правительство занимали два вопроса: во-первых, чтоб фабричные произведения поставлялись в казну желаемого качества, например сукна на войско, писчая бумага в правительственные учреждения; во-вторых, заботились об определении отношений содержателей фабрик к рабочим, потому что со стороны первых обнаружилось стремление притеснять последних. Так, Сенат распорядился, чтоб мастеровым людям Казанской суконной фабрики заработанные деньги давались так же, как платили, когда она была в казенном содержании и потом, при содержателе Микляеве, а именно: ткачам — по 6 копеек с аршина; прядильщикам — по 3 копейки за фунт, тогда как настоящий содержатель Дреблов начал платить ткачам по 5 копеек, а прядильщикам — по 2 копейки; потом было постановлено платить на суконных фабриках работнику по 6 рублей за половинку сукна. Шерсть покупали тогда по рублю двадцати копеек. Относительно писчей бумаги возобновили указ Петра Великого, чтоб в присутственных местах собирали в передел драную, негодную бумагу и отдавали в Коммерц-коллегию весом, а вместо нее брали из этой коллегии годную бумагу по указной пропорции. В царствование Анны велено было брать в синодальную типографию бумагу с фабрики Затрапезного; но теперь Синод представил, что для печатания книг бумага Затрапезного очень толста, надобно бумагу тоньше, чтоб книги могли выходить «субтильнее» и не вредили своею толщиною переплетам; притом бумага Затрапезного дороже, чем на других фабриках. Императрица указала: брать бумагу во все места у русских фабрикантов добротою против бумаги Затрапезного или лучше и дешевле. Армянин Нырванов представил образцы разных сортов шелка наилучшей доброты, добываемого на его заведениях в Кизляре и Астрахани, и получил привилегию на заведение в Астрахани фабрики шелковых, полушелковых и бумажных материй. По-прежнему считали нужным поднимать промышленность, поощрять заводчиков и фабрикантов, давая им чины, что было тогда нужно и для обеспечения личности и труда от насилия людей чиновных, хотя, с другой стороны, новый богатый чиновник мог увеличивать собою число насильников. По смерти известного фабриканта Затрапезного фабрика его перешла к зятю его, капитану Лакостову; этому Лакостову позволено было выйти в отставку, «дабы та яко знатная в Российском государстве фабрика не пришла в неисправление, но чрез его прилежное смотрение могла быть приведена в лучшее состояние; а для большей в смотрении оной фабрики ревности он пожалован рангом майорским». За тщательное произведение и размножение железных и медных заводов статский советник Акинфий Демидов пожалован в действительные статские советники, а брат его, дворянин Никита, — в статские советники. Шелковой фабрики содержатель Яков Евреинов — в советники Мануфактур-коллегии за его службу, что он был консулом в Испании и что прежде того был послан Петром Великим в чужие края для обучения купечеству и мануфактурам. Парусной и бумажной фабрики содержатель Афанасий Гончаров пожалован в коллежские асессоры за распространение этих фабрик, особенно бумажной, в пользу государства. Шелковый фабрикант Семен Мыльников и бумажный фабрикант Василий Короткий — директорами своих фабрик с рангом коллежского секретаря. Подали просьбу мастеровые люди, посыланные учиться за море, шестеро, все из дворян и один из них даже князь (Нарецкий); обучались они кто замочному, кто столярному полатных уборов, кто столярному кабинетному делу, были они при дворе и в разных городах, уволены в домы до указа; теперь некоторые из них просили, что желают быть по-прежнему у работ при дворе, а другие просили дать им на пропитание. Сенат решил отослать их в канцелярию от строений, которая должна определить их к казенным работам, каждого по его искусству, и дать им потребное число учеников. Относительно распоряжений по торговле в 1742 году мы должны заметить только именной указ 2 декабря о жидах: «Во всей нашей империи жидам жить запрещено; но ныне нам известно учинилось, что оные жиды еще в нашей империи, а наипаче в Малороссии под разными видами жительство свое продолжают, от чего не иного какого плода, но токмо яко от таковых имени Христа Спасителя ненавистников нашим верноподданным крайнего вреда ожидать должно, того для повелеваем: из всей нашей империи всех мужеска и женска пола жидов со всем их имением немедленно выслать за границу и впредь ни для чего не впускать, разве кто из них захочет быть в христианской вере греческого исповедания». Что касается сельской промышленности, то люди, ею занимавшиеся, по-прежнему указывали на невыгоду своего положения побегами. Сенат был извещен, что многие дворовые люди и крестьяне, отбывая от помещиков своих и разглашая, будто по указу ее величества велено всякого чина людей принимать на Дон, записывать в козаки и селить в донских козачьих городках, бегут не только дворами, но целыми деревнями; в донских козачьих городках их принимают и селят на козацких землях. Сенат приказал послать на Дон грамоту — смотреть Донскому Войску накрепко и ни под каким видом беглых крестьян и служилых людей не принимать, а которые до сих пор есть беглые, всех выслать на прежние жилища. Вслед за тем Муромского уезда помещики, приказчики и старосты объявили о побеге множества крестьян с женами и детьми; с января по июль 1742 года убежало более 1000 душ, из некоторых дач все без остатку побежали. В монастырском троицком селе Горках сотский поймал 53 человека беглых, которые показали, что шли в козачьи городки на Медведицу и Дон по слухам, что принимает там беглых козак, прозванием Краснощекий, всякому дает награждение по 5 рублей да льготы на 5 лет. Крестьян били кнутом и батожьем для сыску беглых отправили на Дон майора с 300 драгун. Крестьяне подмосковной деревни Мамотовой подали императрице челобитную на помещика своего Иевлева, что живет он недобропорядочно, держит наложницу, одного купца жену, и их по науке ее разоряет, бьет и мучит напрасно; от такого разорения многие люди разбежались и подушных денег платить некому. Крестьяне сельца Бачурина Московского уезда просили на помещика своего Ладыженского в разорении и смертных убийствах. Сенат приказал рассмотреть и решение учинить по указам, а по указам таких помещиков удаляли от управления крестьянами. По поводу ревизии императрица утвердила сенатский доклад: которые дворцовые, монастырские и помещичьи крестьяне, сбежав, поселились в низовых городах на государевых, монастырских и купленных ими землях целыми слободами, тех на прежние жилища не ссылать, а писать в тех местах, где поселились; если помещичьи крестьяне, бежав от одного помещика, поселились целыми слободами, тех также не высылать, а которые хотя поселились и целыми слободами, да разных помещиков, тех высылать на прежние жилища. Мы видели, что при Петре Великом для скорейшего пополнения новообразованного постоянного войска позволено было крепостным людям вступать в солдаты; но после Петра это было строго запрещено; теперь, по вступлении на престол дочери Петра, между крепостными распространился слух, что опять позволено им записываться в вольницу, и они порознь и целою толпою стали подавать императрице просьбы о принятии в военную службу, другие прямо бежали от помещиков для поступления в солдаты; но они жестоко ошиблись в своей надежде; за таковое их вымышленное и противное указам дерзновение учинено им на площади с публикою жестокое наказание: которые подавали челобитные немалым собранием, тех били кнутом и пущие из них заводчики сосланы в Сибирь на казенные заводы в работу вечно, а которые подавали челобитные порознь, тех били плетьми, других — батогами и по наказании отданы помещикам. Заседания правительствующих мест, Сената и Синода, в 1741 году происходили частью в Петербурге, частью в Москве, куда спешила отправиться Елисавета для коронации, которая должна была скрепить дело 25 ноября. 7 января 1742 года в Сенате уже было положено, чтоб приготовлениями к коронации занялись граф Семен Андреевич Солтыков и новгородский архиепископ Амвросий по образцу, как делались подобные приготовления в 1724, 1728 и 1730 годах; а к ним на помощь послать из Иностранной коллегии статского советника Петра Курбатова, который в означенные годы был употреблен к таким приготовлениям. Парчи, бархаты, позументы, бахромы и все прочее покупать с русских фабрик в Москве и из рядов; если же чего готового не сыщется, велеть на фабриках сделать вновь, а чего сделать не могут, о том писать в Сенат. На издержки по приготовлениям отпустить на первый случай 30000 рублей. Для делания балдахинов отправить в Москву мастера, француза Рошабота, также придворных мастериц. Триумфальные ворота строить первые в Земляном городе, на Тверской, под смотрением Московской губернской канцелярии из доходов губернии; вторые — в Китай-городе, у церкви Казанской богородицы, под смотрением св. Синода из доходов коллегии Экономии; третьи — на Мясницкой, строить московскому купечеству на свое иждивение под смотрением губернской канцелярии. 23 февраля Елисавета выехала из Петербурга и 26 числа в пятом часу пополудни приехала в село Всесвятское, в семи верстах от Москвы. Здесь императрица отдыхала 27 число, а между тем к следующему дню учреждали церемонию торжественного въезда. 28 числа, в пять часов пополуночи, на Красной площади раздались девять пушечных выстрелов и начался благовест в большой Ивановский колокол. В десятом часу императрица приехала из Всесвятского в Тверскую-Ямскую слободу, где пересела в парадную карету, и начался въезд в порядке, мало изменившемся до наших времен. Когда в Успенском соборе Елисавета стала на императорском месте и племянник ее, герцог Голштинский, на царицыном месте, новгородский архиепископ Амвросий произнес речь: «Прииде, о Россия, твоего благополучия твердое и непоколебимое основание; прииде крайнее частых и весьма вредительных перемен твоих окончание и разорение; прииде тишина твоя, благосостояния и прочих желаний твоих несомненная надежда… Церковь православная радуется, яко своего благополучия крепкую получила защитницу, радуется и весь правительствующий сигклит, что как чести и достоинства своего утверждение, так и живой образ милости и правосудия от нее восприемлет. Горит пламенем любви и несказанные ревности к своей природной государыне и все воинство, яко праведную обид своих в произведении рангов отмстительницу и мужественную в освобождении России от внутренних разорений героину приобрести сподобилось. Радуются и гражданские статы, что уже отныне не по страстям и посулам, но по достоинству и заслугам в чины свои чают произведения… Хотя ныне и вся Россия от радости торжествует, однако град сей, который есть якобы прямым всех градов российских сердцем, наибольшую в себе радость ощущает, для того что он все радости причины и прерогативы в себе содержит… Но, о Россия, посмотри притом и на себя недремлющим оком и рассуди совестно, как-то бог милосердый не до конца гневается, ниже в век враждует. Наказал было тебя праведный господь за грехи и беззакония твои самым большим наказанием, т. е. отъятием Петра Второго, первого же внука императора Петра Великого, и коль много по кончине его бед, перемен, страхов, пожаров, ужасных войн, тяжких и многотрудных гладов, напрасных смертей и прочих бесчисленных бедствий претерпела еси: буди убо впредь осторожна, храни аки зеницу ока твоего вседражайшее здравие ее императорского величества, також и его королевского высочества; а притом бойся всегда бога и страшного суда его; трепещи крепких и неизбежных рук божиих, бежи от греха, яко от лица змиина, перестань беззаконствовать, обманывать, насильствовать, пьянствовать, блудствовать, похищать, обидеть, прелюбодействовать и прочих творить грехов и беззаконий, да не паки понудиши бога к наказанию. К тому же еще буди благодарна дивному промыслу божию, который на тебе бог милосердый явственно и чувственно показует, когда на место Петра Второго, первого же внука императора Петра Великого, послал тебе второго внука тем же именем и такими же добродетелями сияющего. Приими сего всерадостным сердцем и благоприятною душою, да по имени его и сама каменна будеши, и во всяких случаях вредительных перемен не убоишися, и паки на Петровом имени, аки твердом и нерушимом камени, утвердившися безопасна вовеки пребудеши… Сокровище дражайшего в свете сыскать невозможно, как то, от чего все наше благополучие и вечное зависит спасение; а такое сокровище есть не иное, токмо вера истинная, православная, кафолическая. Тую убо веру самых небес дражайшую, тое сокровище, неоцененное благочестие наше привезе нам в дар наша всемилостивейшая матерь отечества: ибо как скоро на престол вступила, так того ж времени Синоду доброе свое и суще императорское намерение объявить изволила: надобно нам начинать с богом и от бога, и как мы утаением сего от премудрых и разумных и откровением младенцем честь и власть императорскую от него получили, так, во-первых, его ж божественную честь и славу хранить, защищать и распространять одолжаемся. О слова преполезного! Слова императорских уст достойного! И что словом сказать изволила, тое ж самым делом исполнила, ибо книгу «Камень веры», во тьме неведения заключенную, на свет произвесть и освободить повелела, которая книга, как, например, всякому искусному мастеру инструменты, воину оружие, плавающему корабленику на море кормило, так оная нам нужная, полезная и весьма потребная, и смотри, какую на нас врази наши домашние стратагемму, или, просто сказать, хитрость, безбожные свои войны выдумали. Читали они в книгах царских первых подобный сему Филистинов умысел: тыи понеже непрестанную с Израилем войну имели и многократно от него побеждены бывали, иного способу к побеждению и крайнему завоеванию Израиля не сыскали, как только сей: оружие им делать запретили и готовое у них отобрали. Так подобным образом и наши внутренние неприятели с нами поступали. Ведали они совершенно, что наша вера есть крепкая и непобедимая, понеже стоит не на простом человеке, но на твердом краеугольном камени, т. е. на Христе, сыне бога живого. И како ее победить невозможно, как только отнять у нас оборону, оружие и меч духовный, т. е. слово божие, веру хранящее и защищающее, как задумали, так и сделали. Готовые книги во тме заключили, а другие сочинять под смертною казнью запретили. Не токмо учителей, но и учения, и книги их вязали, ковали и в темницы затворяли, и уже к тому приходило, что в своем православном государстве о вере своей и уст отворить опасно было: в тот час беды и гонения надейся… О коль много должны мы благодарить вашему императорскому величеству за толикие труды и подвиги, которые как в очищении веры и святых почитании, так и в освобождении своего вселюбезнейшего отечества подъять соизволила!» После посещения соборов Архангельского и Благовещенского императрица опять села в парадную карету и тем же порядком отправилась к зимнему своему дому, что на Яузе; когда подъехала к триумфальным синодальным воротам, то встретили ее сорок воспитанников Славяно-греко-латинской академии в белом платье, с венцами на головах, с лавровыми ветвями в руках, и пропели кантату, из которой мы выпишем несколько стихов, вторивших словам церковных проповедников: Приспе день красный, Воссияло ведро, Милость России Небеса прещедро Давно желанну Зрети показали; Прочь все печали! Ни одно, ни два, Но многая лета Все дождь проливал И не было света. Когда бог велел Ветром умолчати, Тишина стала, Кто мог против стати? и проч. Днем коронации было назначено 25 апреля. В комиссию о коронации отпущено сверх прежних 30000 рублей еще 20000 да на фейерверк 19000; иллюминации велено быть по прежним примерам 8 дней, на Ивановской и прочих колокольнях — от коллегии Экономии, а во дворце, на Красном крыльце и около — из дворцовой канцелярии. Архитектор Иван Бланк, строивший триумфальные ворота, устраивал троны в Успенском соборе и Грановитой палате, также иллюминацию и фонтаны; медали вырезывал мастер Рейбиш. В день коронации тот же новгородский архиепископ Амвросий говорил императрице поздравление, в котором, между прочим, прославлял подвиг 25 ноября: 'И кое ж большее может быть великодушие, как сие: забыть деликатного своего полу, пойти в малой компании на очевидное здравие своего опасение, не жалеть за целость веры и отечества последней капли крови, быть вождем и кавалером воинства, собирать верное солдатство, заводить шеренги, идти грудью против неприятеля и сидящих в гнезде орла российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей отечества связать, побороть, и наследие Петра Великого из рук чужих вырвать, и сынов российских из неволи высвободить и до первого привесть благополучия — несть ли убо сие всему свету удивительно?» По поводу коронации объявлен был длинный лист пожалований, из которых укажем следующие: принц Гессен-Гомбургский произведен в генерал-фельдмаршалы; Андреевский орден получили: генерал-фельдмаршал князь Василий Владимирович Долгорукий, генерал Василий Солтыков, обер-гофмаршал Михаил Бестужев-Рюмин, генерал-прокурор князь Никита Трубецкой, сенатор Александр Нарышкин, обер-гофмаршал при герцоге Голштинском Брюммер. Фаворит Разумовский, бывший уже действительным камергером и лейтенантом лейб-компании, сделан обер-егермейстером и получил Андреевский орден; действительные камергеры и лейб-компании лейтенанты Воронцов, Александр и Петр Шуваловы получили орден Александра Невского. Кроме того, возведены в графское достоинство родственники императрицы по матери — Гендриковы и Ефимовские, генерал Григорий Чернышев — и забытый отец двоих сыновей, которых никогда не могли забыть, Петр Бестужев-Рюмин, вследствие чего обер-гофмаршал и вице-канцлер становились также графами. Старый друг и сострадальник этой фамилии Черкасов был возведен в бароны. Вице-канцлер Алексей Петр. Бестужев еще 22 марта получил в свое заведование почту по наследству от Остермана. Знатнейшие опальные прошлых царствований были возвращены; но помнили, что были менее значительные, и 27 сентября был дан указ: «Ее и. в-ству известно учинилось, что в бывшие правления некоторые люди посланы в ссылки в разные отдаленные места государства и об них, когда, откуда и с каким определением посланы, ни в Сенате, ни в Тайной канцелярии известия нет и имен их там, где обретаются, неведомо: потому ее и. в-ство изволила послать указы во все государство, дабы, где есть такие неведомо содержащиеся люди, оных из всех мест велеть прислать туда, где ее и. в-ство обретаться будет, и с ведомостями, когда, откуда и с каким указом присланы». В декабре бывший тайный кабинет-секретарь Эйхлер пожалован в статские советники и уволен от службы. Тогда же князю Юрию Долгорукову отданы все его деревни другим не в образец, «понеже он за ее и. в-ство страдал». После коронации двор оставался в Москве до конца года. В древней же столице 7 ноября вышел манифест о назначении наследником престола племянника императрицы герцога Голштинского Петра, «яко по крови нам ближайшего, которого отныне великим князем с титулом «его императорское высочество» именовать повелеваем». При этом объявлено, что наследник принял благочестивую веру греческого исповедания. В церквах поминали после императрицы «наследника ее, внука Петра Первого, благоверного государя великого князя Петра Федоровича». Долгое пребывание двора в Москве должно было заставить обратить внимание правительства на не очень удовлетворительное состояние древней столицы. Сенат рассуждал, что полиция имеет весьма слабое и нерадетельное смотрение и что ей по должности ее поручено, все то от нерадетельного ее смотрения опущено: караулы содержатся весьма слабые, и во многих местах происходит воровство, драка, в жилье стреляют из ружья, и чистоты в городе почти никакой нет, мосты починиваются очень слабо. Полицмейстерская канцелярия отвечала, что полиция исполняет свои обязанности с крайним попечением, сколько человеческая возможность допускает, но встречает следующие препятствия: 1) в полицейской команде офицеры многие стары и неспособны, отчего проистекает некоторое упущение и медленность; 2) для искоренения непорядков велено полиции иметь две роты драгун да роту солдат, а теперь драгун и солдат только по 50 человек, и таким малым числом по обширности здешнего места усмотреть всех беспорядков скоро нельзя; 3) при отправлении полицейских обязанностей немалые конфузии происходят от гвардейских полков и прочих команд, которые у полицейских отбивают людей, взятых под караул, и самих их бьют, даже отбивают арестантов с съезжих дворов; в квартирах своих, несмотря на запрет, печи топят, срывая с них печати и запрещая печатать, с квартиры на квартиру переходят сами собою, вследствие чего от обывателей происходят жалобы. Сенат сделал распоряжение, чтоб полиция была удовлетворена. Но в то время когда заботились о безопасности жителей Москвы, вдруг разнесся слух, что императрица небезопасна во дворце своем. Слух подтвердился, когда 15 июля, в день освящения церкви в московской академии, ректор Кирилл Флоринский в проповеди своей сделал выходку против внутренних врагов Елисаветы. Проповедь была на текст: «Не творите дому Отца моего дому купленного»; оратор представил Россию в виде храма, созданного Петром Великим, по смерти которого в этом храме некоторые завели торговлю. Торговля не прекратилась и по восшествии на престол дочери Петра: «Как же ужасно и подумать, — говорил оратор, — яко осмимесячию не претекшу, егда провозсия на престоле отчи венценосица Елисавет, и уже на ино торжники прелагаются. Странная весть: давно ли вожделенная — и уже ненавидима Елисавет; давно ли в сердцах и в устнех сладка — и уже горька Елисавет; давно ли оживотворившая нас, уже опасна жизнь ей посреде дому; давно ли обрадовавшая нас — и уже в слезах опечаляема посреде дому; давно ли матерь (и еще всемилостивейшая, яко и истинно есть) — и уже тяжка и немилосердна. О непостоянство злоковарных торжников!.. Но ащи тыи, злобою воспящаеми, о благостыне ее величества немотствуют, то поне вы, прежде расточеннии и заточеннии, ныне же всегда бедствующим состраждущие, матере Елисаветы милостию возвращеннии и уже мнози собраннии от Сибири, Иркута, Камчадала, от многих трудно и именуемых стран и от подземленных недр мертвецы прежде живые: поне вы со мною признайте, что не иной ради причины лукавым торжником государства Елисавет ненавидима, горька, тяжестна кажется и не матерь, яко и благая отеческая расточенная собирая, узаконенное отцом возобновляя и вас, бедствовавших, возвращая, словом, вся отеческая в первобытное состояние приводя, не попущает долее злодеям, да дом отеческ и ее величества наследный соделывают домом купли и вертепом разбойническим… Что же, ваше императорское величество, долго терпите, и на торжницех государства, сие есть чудное премудрые экономии вашего величества дело, по разуму притчи Христом реченные: оставите купно обоя расти до жатвы, да не како восторгая плевелы, восторгнете купно с ними и пшеницу». Дело состояло в следующем: камер-лакей Александр Турчанинов, Преображенского полка прапорщик Петр Ивашкин, Измайловского полка сержант Иван Сновидов составляли заговор с целью захватить и умертвить Елисавету и племянника ее, герцога Голштинского, и возвести на престол свергнутого Иоанна Антоновича; они говорили, что Елисавета и сестра ее Анна прижиты вне брака и потому незаконные дочери Петра Великого. Дело тянулось до декабря, когда виновных высекли кнутом и сослали в Сибирь, у Турчанинова вырезавши язык и ноздри, а у двоих товарищей его только ноздри. В декабре двор переехал в Петербург, чего с нетерпением ждали послы европейских держав, требовавших вмешательства России в дела Запада. Ко времени вступления на престол Елисаветы ход европейских дел уяснился вполне. До сих пор, по убеждению образованных людей в Европе, политическое равновесие в ней поддерживалось уравновешиванием сил между австрийским и Бурбонским домами как самыми могущественными на континенте: как только одна сильнейшая держава брала явный верх над другою и таким образом нарушала равновесие, остальные державы должны были соединяться для вспомоществования слабейшей и для восстановления равновесия. Теперь это нарушение равновесия было очевидно: пользуясь прекращением мужеской линии Габсбургского дома, Франция хочет низложить окончательно свою постоянную соперницу Австрию разделением ее владений, с тем чтобы в Германии не было более обширной, сильной и потому опасной для Франции державы; Бавария, Саксония уже вошли в виды Франции; чтоб поделить австрийские земли, прусский король, не имея родственных прав, пользуется правом сильного и спешит добыть себе богатый кусок из добычи и таким образом пока действует в видах Франции. Успехи Фридриха II показывали ясно, что наследнице Габсбургов не управиться без посторонней помощи с врагами, грозившими ей со всех сторон. Кто же должен помочь ей? В конце XVII и начале XVIII века, когда Франция также нарушила политическое равновесие, против нее составили союз, восстановивший равновесие. Почин дела тогда принадлежал морским державам, Голландии и Англии, благодаря особенно деятельности Вильгельма Оранского. И теперь Англия и Голландия хлопочут о восстановлении политического равновесия; но вместо Вильгельма III в Англии бездарный Георг II, который только заботится о своем Ганновере и для его охранения, для его нейтралитета готов на всякую сделку. Морские державы только толкуют, что политическое равновесие нарушено, что необходимо помочь Марии Терезии, но сделать ничего не могут, ибо им непременно нужно прикрепиться к какой-нибудь сильной континентальной державе. Такою была Россия, и понятно, что теперь Петербург или Москва, смотря по тому, где находится императорский двор, становятся средоточием европейской дипломатической деятельности, ареною, где министры различных европейских дворов борются друг с другом, кто осилит, кто склонит русское правительство помочь Марии Терезии и тем поддержать европейское равновесие или кто заставит его содействовать окончательному нарушению равновесия прямо или косвенно, посредством невмешательства. Кто же осилил? Разумеется, здесь должен был решиться вопрос: созрела ли Россия для своей великой роли, которую указал ей Петр Великий, понимают ли русские государственные люди ее интересы в связи с общими интересами Европы, руководятся ли этим ясным пониманием или только своими мелкими, личными интересами и Россия будет вступать в войну, заключать союзы и миры, смотря по тому, какая придворная партия одержит верх или сколько денег русское министерство получит от того или другого двора? До сих пор направителем русской политики был иностранец, слава ее успехов принадлежала ему; но теперь его нет, и должен решиться вопрос, может ли русский человек заменить Остермана. Так как ход европейских дел достаточно выяснился, то можно было уже определить, в чем должна состоять политика России, может ли она продолжать свое невмешательство. В предшествовавшее царствование шведская война освобождала Россию от решения этого трудного вопроса; но теперь все показывало, что война эта должна скоро кончиться, и надобно было определить свои отношения к государствам, которые были опаснее для России, чем Швеция. Было ясно, что Россия как член европейской семьи государств не должна была спокойно сносить нарушения политического равновесия в пользу Франции, которая была виновницею шведской войны, от интриг которой Россия никогда не могла быть покойна ни в Польше, ни в Турции; согласно ли было с русскими интересами допустить, чтоб Австрия сошла на степень мелких государств и Франция распоряжалась бы как хотела в Германии и чрез Саксонию получила влияние в Польше? Следовательно, необходимо было поддержать Марию Терезию и не отдавать Саксонию, а вместе с нею и Польшу в руки французам. Но кроме Франции, средства которой скоро оказались несоответствующими ее стремлениям, явилась опасность ближайшая: под боком у России прусский король, который своими дарованиями и энергиею превосходил все коронованные лица Европы, обнаружил намерение во что бы то ни стало усилить свое государство; неразбочивость средств делала его еще более опасным. Со времен Петра Великого выгодное положение России обеспечивалось слабостью соседей — Швеции, Польши, Турции; следовательно, прямые интересы ее требовали остановить властолюбивые замыслы Фридриха II, а для этого необходимо было поддерживать против него Австрию и Саксонию. Программа России, следовательно, была проста и ясна, большинство, почти все главные деятели, были согласны относительно ее; программа, как увидим, и была выполнена в главном, т. е. в поддержке Австрии и Саксонии и в остановке завоевательных стремлений Пруссии. Но программа была выполняема медленно, с колебанием, особенно в первые годы царствования Елисаветы. Эта медленность и колебание зависели от разных причин. Переворот 25 ноября произвел новизну в отношениях между правительственными лицами. Того давления, какое прежде оказывали на дела авторитеты Миниха и Остермана и значение Бирона, не было более. Люди, которые прежде сдерживались этими авторитетами, теперь явились свободными, самостоятельными деятелями и, спеша пользоваться своею свободою и самостоятельностью, необходимо сталкивались друг с другом. Самыми даровитыми и деятельными людьми, стоявшими наверху в описываемое время, были братья Бестужевы и генерал-прокурор князь Никита Трубецкой. Назначение Алексея Петровича Бестужева вице-канцлером показывало ясно, что в нем хотят видеть преемника Остерману по делам внешним; звание генерал-прокурора при восстановлении Сената в прежнем его правительствующем значении давало Трубецкому самое широкое влияние по делам внутренним. По-видимому, можно было бы разделиться, но люди не любят дележа. Мы видим, что при Анне Леопольдовне Трубецкой был за Бестужева; но тогда он хотел иметь в нем орудие против Остермана и мог рассчитывать, что Бестужев, обязанный ему и не имея другой подпоры, будет только его орудием. Но со вступлением на престол Елисаветы отношения переменились: Бестужев сейчас же начал искать себе подпоры и возобновлять старые связи с людьми, приближенными к новой императрице, людьми, принадлежавшими к цесаревниному двору, — с Разумовским, Лестоком и Воронцовым. Это должно было оттолкнуть от Бестужева Трубецкого, который соединился теперь с великим канцлером князем Черкасским, чтоб не давать воли Бестужеву, который в их глазах был выскочка, интриган, если хотел действовать самостоятельно, а не быть покорным слугою их сиятельств. Князь Черкасский, освободившись от Остермана, вдруг захотел быть настоящим канцлером, заправлять внешними делами, вместо того чтоб положиться во всем на способного, опытного и деятельного вице-канцлера. Эти претензии неспособного и ленивого старика, раздражая Бестужева, могли только вредно действовать на дела. Князь Трубецкой считал себя вправе смотреть вначале на Бестужевых как на перебежчиков во враждебный лагерь, изменников русскому делу за то, что позволили себе соединиться с Лестоком. Генерал-прокурор считал переворот 25 ноября неполным, пока иностранцы еще занимали важные места в войске и были в приближении у государыни. Он вооружился против фельдмаршала Леси, который, по его словам, от старости не знает, что делает; говорил, что генерала Левендаля надобно отдать под суд за его действия во время шведской войны; но больше всего он был враждебен Лестоку, который по своему приближению имел большое влияние на дела; вражда разгорелась до такой степени, что Трубецкой и Лесток жаловались друг на друга императрице и публично объявляли себя заклятыми врагами. Разумеется, враги. Трубецкого не щадили его: говорили, что генерал-прокурор заправляет самовольно внутренними делами и поступки его представляют ряд насилий и несправедливостей. Низложив всех, кто стоит ему на дороге, особенно немцев, он хочет ограничить верховную власть и устроить престолонаследие по своей воле. Быть может, нерасположение его к немецкому дворику герцога Голштинского подавало повод к последнему заключению: Трубецкого упрекали в том, что он не угождает никому, кроме духовенства и гвардии. Елисавета, будучи от природы умна и наблюдательна, не могла не заметить очень скоро борьбы между своими вельможами; она отнеслась к ней спокойно; будучи одинаково хорошо расположена ко всем ним, считая их всех нужными для своей службы, она не хотела жертвовать одним для другого. Эти люди, стремившиеся овладеть ее доверием, ее волею, как обыкновенно бывает, не понимали, сколько гарантии для них заключается в этом спокойствии, в этой ревности императрицы относительно их; они обыкновенно упрекали ее в непостоянстве, в том, что, выслушав нынче мнение одного и, по-видимому, согласившись с ним, завтра, выслушав другого, она переменяет прежнее мнение; упрекали ее в скрытности и хитрости. Не имея блестящих способностей, образования, приготовления, опытности и привычки к делам правительственным, Елисавета, разумеется, не могла иметь самостоятельных мнений и взглядов, исключая тех случаев, где она руководилась чувством. Выслушивая одно мнение, она принимала его и по живости характера не могла удержаться от выражения своего одобрения; не торопясь решать дело по первому впечатлению, она выслушивала другое мнение и останавливалась на новой стороне дела; приведенная в затруднение, сравнивая и соображая, она, естественно, медлила и тем приводила в раздражение людей, желавших, чтоб их мысль была приведена как можно скорее в исполнение. Они кричали, что императрица не занимается государственными делами, отдает все свое время удовольствиям. Мы не станем отрицать, чтоб в этих жалобах не было значительной доли правды. Елисавета могла быть и ленива, и предана удовольствиям; мы заметим только, что указания на эти недостатки идут от людей, находившихся в раздраженном состоянии, страстно желавших спешить; мы заметим только, что были и другие причины медленности: укажем на трудность решения дел при разноречии мнений, при спокойном, ровном отношении к людям, высказывавшим разноречивые мнения. Относительно внешних дел политика, единственно возможная при тогдашнем положении Европы, единственно сообразная с интересами России, единственно национальная, т. е. сохранение политического равновесия, недопущение, с одной стороны, Франции, а с другой — Пруссии усилиться на счет Австрии и Саксонии, — эта политика вначале встретила противодействие в личных отношениях Елисаветы к тем или другим дворам, в ее симпатиях и антипатиях к дворам и представителям их в России. Мы видели, что европейские державы, разделившись на две группы — противников и защитников австрийского дома, должны были посредством своих представителей бороться при петербургском дворе за союз или по крайней мере нейтралитет России. Так как сочувствие Брауншвейгской фамилии было на стороне Австрии, то, разумеется, особенным расположением правительства пользовались представители держав, защищавших Марию Терезию; представители этих держав со своей стороны должны были желать добра Брауншвейгской фамилии именно за ее сочувствие к Австрии и неприязненно относиться ко всему ей враждебному, следовательно, и к цесаревне Елисавете, на торжество которой они должны были смотреть как на торжество Франции и Пруссии. Английский посланник Финч сообщил Остерману о движениях Елисаветы; посланник Марии Терезии Ботта имел самые сильные побуждения быть на стороне Брауншвейгской фамилии и враждебно относиться к Елисавете; со стороны Саксонии, представляемой Линаром, Елисавета не могла ждать для себя ничего хорошего, следовательно, и сама не могла быть расположена к ней; прусский посланник Мардефельд ведет себя осторожно, не сближается с Елисаветой; но по свержении Миниха у Пруссии с русским правительством небольшие лады, следовательно, Фридриху II было легко приобресть расположение Елисаветы; самым сильным расположением новой императрицы должна была, разумеется, пользоваться Франция и ее представитель Шетарди. Таким образом, людям, которые были убеждены, что внешние отношения России нисколько не должны были измениться с переворотом 25 ноября, людям, которые были настолько честны, что хотели следовать национальной русской политике, несмотря на то что ее поддерживал ненавистный им Остерман, — этим людям прежде всего надобно было выдержать борьбу с симпатиями и антипатиями императрицы. Шетарди, который так хлопотал о возведении на престол Елисайеты, был очень неприятно поражен, когда узнал о перевороте 25 ноября, потому что этот переворот был произведен без его ведома, гораздо раньше, чем он рассчитывал, и одними русскими средствами, безо всякой помощи шведов, что ставило Францию и ее посланника в Петербурге в крайне затруднительное положение. В первые дни по вступлении на престол Елисаветы французского посланника, о преданности которого новой императрице теперь все знали, окружал необыкновенный почет. Финч писал своему двору, что если первый поклон императрице, то второй Шетарди. Быть может, какой-нибудь Бестужев и понимал, что торжество не будет продолжительно, и в предвидении страшных затруднений для Шетарди не желал быть на его месте; но толпа смотрела иначе. Гвардейцы, разнуздавшиеся от милостей императрицы и позволявшие себе бесцеремонное обращение, считали Шетарди своим товарищем в деле, ими совершенном. Очевидец рассказывает, как однажды двое из них пришли к французскому посланнику поздравить его с Новым годом, бросились целовать его, целовали ему руки, говорили, что считают его за отца родного, а короля его за самого надежного друга России; просили его уговорить государыню поскорее ехать в Москву и вызвать герцога Голштинского; просили, чтоб поскорее приезжала в Россию французская принцесса, которую надобно привести в русскую веру и выдать замуж за герцога, а что герцог будет наследником престола, за это они ручаются. Шетарди напоил их вином, дал им денег. Первый и самый важный вопрос, представившийся новому правительству, был вопрос о шведской войне. Шведы объявили, что они начали войну для восстановления прав потомства Петра Великого; теперь эти права были восстановлены, следовательно, причины к войне не было более; так как шведы, потерпевши неудачу в самом начале войны, не оказали новому русскому правительству никакой помощи в перевороте 25 ноября, то на Елисавете не лежало никакой обязанности в отношении к Швеции. Если Франция хотела упрочить свое влияние в России, то она могла это сделать, не иначе как поступивши с Швециею так же бесцеремонно, как поступила с нею Англия перед Ништадтским миром, т. е. показать, что Швеция служила только орудием для известных целей; Франция должна была представить Швеции, что, потерпевши неудачу и не помогши Елисавете при вступлении ее на престол, она должна воспользоваться этим воцарением Елисаветы, чтоб с благовидностью окончить войну, которую продолжать с успехом не в состоянии. Вместо того Франция хотела непременно, чтоб Швеция получила от России какое-нибудь вознаграждение; но этим могла только раздражить Россию, заставляя ее ни за что делать уступки, произвести охлаждение в Елисавете, касаясь так неделикатно самого чувствительного для нее вопроса. а Швецию могла только ввести в новую беду и вместо приобретения заставить ее только потерять земли. Первым, самым естественным делом новой императрицы было обратиться к Шетарди, чтоб он помог прекратить войну как не имеющую более смысла. Шетарди дал знать Левенгаупту бывшему с войском на дороге к Выборгу, о вступлении на престол Елисаветы, чем война должна прекратиться. Но Левенгаупт отвечал, что не будет причиною кровопролития, если его удостоверят, что Швеция получит выгодный мир. Шетарди опять написал ему, что удовлетворение относительно выгодного мира заключается в природной правоте и искренности русской государыни, и брал на себя ответственность за прекращение военных действий. Шетарди объяснял свой поступок уверенностью, что Швеция не может с успехом вести войну. Россия, по его мнению, была не та, какою была неделю тому назад. Ее силы удвоились от переворота; конфискованные имения арестованных лиц дадут средства продолжать войну без отягощения народа. Народ, одушевленный любовью к родине, будет вести войну с ожесточением; шведы изгладят память о своей услуге, оказанной известным манифестом, и увековечат в русских ненависть к себе; как ни храбро шведское войско, Левенгаупт не приведет назад в Швецию ни одного человека. Кроме того, он получил сведения о жалком состоянии шведского войска и потому считал себя вправе изумиться, что Левенгаупт хочет заключить мир не иначе, как если Россия уступит Швеции все завоевания Петра Великого. Как бы то ни было, Левенгаупт возвратился к Фридрихсгаму, хотя сначала грозил продолжать поход, если ему не отдадут предварительно Выборга и Кексгольма. Между тем освобожденный из плена шведский капитан Дидрон был отправлен к шведскому королю с известием о восшествии на престол Елисаветы. От 30 декабря граф Левенгаупт прислал Шетарди письмо: «Король, мой государь, узнав чрез капитана Дидрона о восшествии на престол принцессы Елисаветы (madame la princesse), приказал мне немедленно засвидетельствовать всю ту радость, которую причинила ему такая приятная и желанная весть. В исполнение этого прошу ваше превосходительство взять на себя уверение в уважении и преданности, которые его величество питает к этой великой государыне, и в удовольствии, которое он ощущает, видя ее на престоле, принадлежащем ей по рождению и заслуженном высокими ее качествами. Король вполне убежден, что эта государыня ответит на его чувства своим расположением к тем средствам, которые бы могли дружбу государей сделать согласною с интересом и безопасностью обоих государств. Король очень чувствителен к милости, оказанной ее величеством капитану Дидрону; он жаждет случая засвидетельствовать свою совершенную благодарность, а на первый раз приказал мне освободить русских пленников, находящихся в Фридрихсгаме». В заключение письма Левенгаупт просил Шетарди сообщить русской государыне именем королевским о кончине королевы Ульрики Элеоноры. От русского двора Шетарди вручена была нота с обозначением, в каком смысле он должен был отвечать на письмо Левенгаупта: поступок императрицы с капитаном Дидроном может убедить короля в усердии, с каким ее величество ищет случаев засвидетельствовать ему свое совершенное уважение и пользуется настоящим случаем для повторения его величеству искренних уверений, что она ничего так не желает, как вполне соответствовать добрым намерениям и расположениям, высказанным в письме графа Левенгаупта. Обменяться учтивыми выражениями было легко, но приступить к делу примирения было очень трудно. Как чувствовала эту трудность виновница войны Франция, видно из письма Амелота к графу Кастеллану, посланнику в Константинополе, от 12 января 1742 года: «Теперь еще рано начертать план наших действий относительно России. Восшествие на престол принцессы Елисаветы нам выгодно в настоящую минуту потому, что немецкое правительство было совершенно преданно венскому двору; а новая царица обнаруживает расположение к Франции и требует ее посредничества для окончания шведской войны. Но до сих пор все это только одни слова, и его величество король как прежде, так и теперь желает чести и безопасности шведов. Они не могут заключить мира, не приведя по меньшей мере в безопасность своих границ, и я предвижу, что Россия может согласиться на это только из страха перед союзами, могущими образоваться против нее. Поэтому вы должны поддерживать расположение, которое Порта начала оказывать в пользу Швеции». Согласно с этим Шетарди получил сильный выговор в письме от Амелота: «Я был очень изумлен, что на другой день после переворота вы решились писать к гр. Левенгаупту о прекращении военных действий. Еще более изумило меня то, что вы хотели взять на свою ответственность все последствия этого. Я не могу примирить такого образа действий с знанием намерений короля, какое вы имеете, и с вашими собственными известиями о худом состоянии московской армии, которая нуждалась в необходимом и которая, по вашему мнению, неизбежно потерпит поражение при первой встрече со шведами. Ваши письма были наполнены известиями о слабости русского правительства, которое до сих пор внушало почтение иностранцам только наружным блеском, скрывавшим внутренние язвы. Каким образом могло случиться, что в 24 часа изменилось все и русские сделались столь страшными, что шведы могут найти себе спасение только в доброте царицы, которая может их уничтожить? Король думает совсем иначе, и более правдоподобно, что поспешность, с какою воспользовалась царица вашим значением, чтоб остановить гр. Левенгаупта, скорее проистекала от опасения, внушенного слухами о походе этого генерала, чем из желания угодить королю и быть осторожною с народом, дружественным с Франциею. Вы были введены в заблуждение известиями о дурном положении шведской армии, известиями, страшно преувеличенными и даже ложными в существенном. Но предположим, что известия были справедливы, и в таком случае вы никогда не должны были останавливать гр. Левенгаупта, когда царица отказалась дать просимые им обеспечения. Пусть бы лучше шведская армия была разбита наголову. Ошибка генерала не падала бы на министерство, которое не имело времени взять назад данных им приказаний. И тогда мир был бы заключен так же выгодно, как вы заставляете надеяться теперь, потому что не позволяете даже догадываться о желании царицы что-нибудь уступить, а Швеция не могла бы ни в чем нас упрекать. Когда же, напротив, Левенгаупт одержал бы верх, то царица сочла бы себя счастливою, если бы королю угодно было доставить ей мир. Не скрываю от вас, что вся шведская нация раздражена до крайности и не сомневается, что король хотел пожертвовать ею. Я посылаю сегодня курьера в Стокгольм, чтоб стараться успокоить там умы и дать знать, как это и есть и действительности, что перемена государя в России нисколько не изменяет ни чувств короля к Швеции, ни видов Франции. И точно, если король всегда желал переворота в России только как средства облегчить шведам исполнение их намерений и если этот переворот произвел противное действие, то надобно жалеть о трудах, предпринятых для его ускорения. Честь короля обязывает поддерживать шведов и доставить им по крайней мере часть обеспечений и преимуществ, на которые они надеялись: его величество не должен допускать, чтоб они терпели от последствий вашего слова… Если война продолжится, то шведы не останутся без союзников… Важно, чтоб заключение мира между Россиею и Швециею было в наших руках. Пусть царица остается в уверенности насчет благонамеренности короля; однако не нужно, чтоб она слишком обольщала себя надеждою на выгодность мирных условий». Вследствие таких взглядов на дело в Версале Шетарди должен был по присланной ему инструкции объявить в Петербурге следующее: «Швеция принялась за оружие как для получения удовлетворения в обидах, нанесенных ей прежним немецким правительством России, так и из желания возвратить себе прежние свои провинции. Обязательства, в которые король французский вошел относительно Швеции, не могут быть условны, и так как король хлопотал за государыню, ныне царствующую в России, именно помогая Швеции, то ее величество не может сердиться на него за то, что он нашелся в необходимости служить шведским интересам. Шведы надеются получить от благодарности ее величества то, что прежде они думали получить только силою оружия. Надежда графа Левенгаупта основана не на химерах, доказательством чему послужит кампания будущей весны, если, по несчастью, война продолжится. Левенгаупт на основании слов Шетарди удержал поход свой, вследствие чего на Францию возлагается ответственность за слово, данное ее посланником. Король французский находится в большом затруднении: с одной стороны, по личной склонности он желает быть полезным ее величеству, содействовать ее славе и благополучию ее царствования; а с другой стороны, он связан с Швециею, самою старинною союзницею Франции, и если покинет ее, то изменит самым формальным своим обязательствам. Кажется, Швеция никогда не согласится на безвыгодный для себя мир. Король французский может умерить шведские претензии; но, как он надеется также, ее величество поймет, что надобно чем-нибудь пожертвовать, если хотят привести дело к скорому примирению». 11 января Шетарди прочел это самой императрице в присутствии Лестока, переводившего по-русски те места, которых она не понимала. Елисавета отвечала, что она употребила бы все средства, указанные ей французским королем, для выражения своей благодарности шведам, если бы только дело не касалось уступок, противных ее славе и чести; пусть сам король будет судьею: что скажет народ, увидя, что иностранная принцесса, мало заботившаяся о пользах России и ставшая случайно правительницею, предпочла, однако, войну стыду уступить что-нибудь, а дочь Петра I для прекращения той же самой войны соглашается на условия, противоречащие столько же благу России, сколько славе ее отца и всему, что было куплено ценою крови ее подданных для окончания его трудов. Шетарди должен был повторять, что французский король поднял шведов для доставления престола ей, Елисавете, и она должна помочь королю выйти из затруднительного положения, в какое он попал из-за нее. Елисавета отвечала, что король поступил бы точно так же, как она, т. е. ни за что не согласился бы нарушить уважение к памяти отца. Из Версаля Шетарди, между Прочим, было внушено, чтоб он не раздражал русских министров, производя переговоры непосредственно с самою императрицею, и потому Шетарди просил позволения у Елисаветы прочесть то же заявление и вице-канцлеру Бестужеву. В это время Шетарди считал Бестужева наравне с Лестоком человеком, способным действовать в интересах Франции по враждебности отношений его к великому канцлеру князю Черкасскому, которого взгляд на европейские дела уже высказался решительно, именно в пользу Австрии, тогда как Бестужев еще не высказывался против Франции, вероятно имея в виду воспользоваться ее услугами в шведском деле. На этом основании Шетарди еще прежде хотел выдвинуть Бестужева и отстранить враждебного Черкасского; он представил императрице, что иностранные министры затрудняются иметь сношения с кн. Черкасским, который не знает ни одного иностранного языка, и желают избрания министра, к которому бы они могли непосредственно обращаться. «Еще не время, — отвечала Елисавета, — впрочем, что вам за нужда? Вы будете вести переговоры прямо со мною, а другие иностранные министры пусть делают как знают». Бестужев выжидал, как поведет себя Франция в шведском деле; прямо давал знать Шетарди, что находится в затруднительном положении от неизвестности насчет этого, от неизвестности, будет ли война или мир с Швециею, тогда как представители Австрии и Англии, Ботта и Финч, не дают ему покоя, склоняя на свою сторону. Шетарди предложил ему ежегодную пенсию в 15000 ливров за то, что король очень доволен его намерениями в пользу Франции; Бестужев отказался, объявив, что еще ничего не сделал, чтоб иметь право на благосклонность королевскую, что он безо всякого вознаграждения готов служить интересам короля, поскольку они согласуются с выгодами его государыни. Лесток, пришлец, не могший питать сильного сочувствия к России, имевший очень смутное понятие о ее интересах, — Лесток не дожидался, окажутся ли интересы Франции тождественны с интересами России, и принял пенсию, обещаясь заслужить ее. Заявление, прочитанное Шетарди Бестужеву, вывело вице-канцлера из нерешительного положения, показав, что от Франции нечего ждать добра для России. Он прямо объявил Шетарди, что нельзя начинать никаких переговоров иначе как на основании Ништадтского мира, и он заслуживал бы смертную казнь, если бы стал советовать уступить хотя бы один вершок земли. «Надобно вести войну! — сказал Бестужев. — Вот чего каждый из нас должен требовать для славы государыни и народа. Мы будем вести войну; однако думаю, что, не прибегая к такой крайности, мы можем доставить обеспечение Швеции и даже быть ей полезными в ее видах. Не нам одним она уступала земли, и не выгоднее ли будет для нее возвратить уступленное другим?» «Не намекаете ли вы на Бремен и Верден, не хотите ли их возвратить шведам?» — сказал, смеясь, Шетарди. «Можно всегда сговориться, — отвечал Бестужев, — мы искренне желаем Швеции добра, желаем приобресть ее дружбу. Если французский король водворит спокойствие на севере, войдет с нами в тесный союз, заведет прямую торговлю и упрочит все это кровными связями, то, располагая Россиею и Швециею, он будет в состоянии дать европейским делам какое ему угодно направление. Помогите искренним намерениям, и не будем упускать минут, чтоб прекратить напряженное положение; напишите скорее королю то, что внушает мне усердие к его службе». Вследствие заявления Шетарди созвана была конференция из троих известных нам членов совета по внешним делам; приглашены были также генерал-прокурор и фельдмаршал Леси; императрица сама присутствовала; решение было единогласное — что никакая земельная уступка невозможна, и Шетарди получил ответ: обиды, причиненные Россиею, не известны, а действия России в пользу Швеции довольно явны; намерение Швеции отобрать свои прежние провинции крайне несправедливо, противно Ништадтскому миру и союзу 1735 года, от которых Россия отступить никогда не может. Как бы надежда графа Левенгаупта ни была основательна, однако если война продолжится, то и мы должны будем поступать по правилам и обычаям воинским. Какое право Швеция имеет требовать исполнения обещаний от Франции — оставляем этот вопрос, как нам не принадлежащий, на решение этих обеих держав. Швеция может не соглашаться на безвыгодный мир, а Россия не согласится ни на малейшее нарушение Ништадтского мира. Соответственно этому объявлению решено было возобновить и продолжать войну со всемозможною энергиею. В начале марта военные действия возобновились. В шведском войске страшно переполошились. В Финляндии явился манифест императрицы Елисаветы, в котором жители страны приглашались не принимать участия в несправедливой войне и в случае если бы они захотели отделиться от Швеции и составить независимое государство, то императрица обещала свое содействие; в манифесте говорилось, что и сама Швеция не может найти ничего дурного в этом отделении, ибо, имея между собою и Россиею независимое государство, избавится от всяких беспокойств и опасений. Решительность России заставила Францию понизить тон. 19 марта Шетарди спросил князя Черкасского, не может ли он уполномочить его донести своему государю, что ее величество обещает, как и прежде, будучи цесаревною, обещала, приискать Швеции такие выгоды, которые бы не нарушали Ништадтского договора, принимая в рассуждение, сколько эта предпринятая шведами война содействовала ее величеству в получении родительского престола. Канцлер отвечал, что, не зная о таком обещании, он не может ничего ему на то сказать, а донесет императрице; только может его уверить, что твердое намерение ее величества состоит в том, чтоб ни пяди земли не отдавать. Если шведы хотят заставить верить, будто они начали войну в пользу ее величества, когда она была еще цесаревною, то без явного для себя стыда объявить этого не могут, ибо всем известно, что Швеция еще при императрице Анне готовилась к войне против России, решение было принято, и действительно в 1739 году войска были перевезены в Финляндию. Шетарди имел бесстыдство отвечать: «Могу обнадежить подлинно, что когда уже шведы войну объявили, то отстали от первого своего намерения возвратить хотя сколько-нибудь из прежде у них завоеванного и другого ничего не имели ввиду, как только содействовать вступлению на престол ее величества; я могу это доказать всем тем, что тогда в высочайшем секрете происходило, также и какие обещания ее величество изволила давать еще в сентябре месяце». Двор переехал в Москву для коронации; Шетарди также отправился туда; в Москву же приехал для ускорения мирных переговоров бывший уже при русском дворе шведским посланником Нолькен и поместился в доме Шетарди. 2 мая Нолькен был приглашен на конференцию в дом великого канцлера, где кроме князя Черкасского присутствовали генерал Румянцев и обер-маршал Михайло Петрович Бестужев, брат которого, вице-канцлер, не был по болезни. На слова князя Черкасского к Нолькену, что присутствующие готовы выслушать его предложения, тот отвечал, что он может вести переговоры о мире; но так как французское посредничество принято ее величеством, то он, Нолькен, без присутствия Шетарди ни в какие изъяснения вступить не может. Нолькену возразили, что императрица никогда не требовала и не просила французского посредничества, но только добрых услуг и если он, Нолькен, уполномочен вести переговоры, то ничье посредничество не нужно. «Добрые услуги и посредничество одно и то же, — сказал Нолькен, — и мне прискорбно встретить затруднения по этому предмету; я прислан с тем, чтоб вести дело в присутствии и при посредстве Шетарди, что могу засвидетельствовать своею инструкциею; поэтому, не теряя времени, послать бы за Шетарди, чтоб нам можно было вместе приступить к доброму делу, а без Шетарди мне говорить нельзя». «Посредничество и добрые услуги далеко не одно и то же, — отвечал Черкасский, — и вам как бывшему посланнику это должно быть очень хорошо известно. Добрые услуги Шетарди должен оказывать вам особо, а не в присутствии вашем и только в случае каких-нибудь столкновений между обеими сторонами может делать свои представления как русскому, так и шведскому двору. Кроме того, французское посредничество не может быть принято и потому, что, как всему свету известно, Франция и Швеция находятся в тесном союзе и объявлено, что Франция не оставит Швецию в настоящем затруднительном случае; понятно, следовательно, что такое посредничество невозможно. Впрочем, и самой Швеции честнее, когда она сама о своих делах будет вести переговоры и приведет их к концу». «Все это так, — отвечал Нолькен, — но у меня руки связаны, и потому прошу подать мне помощь именно формальным отстранением французского посредничества». Ему отвечали, что Шетарди нечего требовать: Россия не приглашала Францию к посредничеству, а просила только добрых услуг. 5 мая происходила вторая конференция, на которой Нолькен продиктовал для донесения императрице следующее: «Решение вопроса о французском посредничестве тесно связано с принципом, который должен служить основанием переговоров. Этот принцип есть не иное что, как намерения и виды Швеции, объясненные в манифесте, изданном под именем генерала графа Левенгаупта. В этих-то самых видах и намерениях Франция согласилась с Швециею. Небо их благословило, возложивши корону на главу ее всероссийского величества, к великому удовольствию означенных союзных держав и всего русского народа. Уповается, что ее величество не захочет отвергнуть правду этого принципа. Со времени благополучного восшествия на престол намерения Швеции и Франции оставались одни и те же, следовательно, остается только облечь дело в формальность договора. Взявши такое основание, нельзя придумать здравой причины, почему бы можно было продлить затруднение насчет французского посредничества, тем более что с восшествия на престол ее величества мирные заявления с обеих сторон передавались посредством французского посланника». Конференц-министры отвечали, что такие несправедливые замечания вместо ускорения мира отдаляют его; они не смеют всего того и донести ее величеству, ибо на каком основании он упоминает о манифесте графа Левенгаупта и дает, хотя скрытно, понять, будто ее величество получила родительский престол благодаря шведам и французам, чего никто в Российской империи не признает. Нолькен отвечал: «Прошу доложить дело на решение императрицы; впрочем, смело говорю, что король, государь мой, и весь народ шведский начали эту войну не против ее величества, что доказывается тою радостью, какую весь шведский народ почувствовал, услышав о восшествии ее величества на престол; каждый думал, что война уже прекращена, и я ехал сюда вести переговоры с приятелями, а не с врагами. Смело говорю, что причины и цели войны те самые, которые истолкованы в манифесте графа Левенгаупта. Я не говорю, чтоб шведы ее величество на престол посадили, но нельзя же отрицать, чтоб они этого не желали, и так как Франция для того же с ними согласилась, то необходимость ее посредничества в настоящем мирном деле осязательна». На это министры отвечали, что напрасно он ссылается на такой постыдный манифест; ни одного человека в России, тем менее их, министров, он не уверит в том, чтоб шведы начали войну в пользу ее величества: каждому известно, как давно они искали случая напасть на Россию и какие происки чинили при разных дворах уже после восшествия ее величества на престол; а можно ли принять французское посредничество — пусть он сам рассудит, выслушав то, что маркиз Шетарди сообщил вице-канцлеру графу Бестужеву как извлечение из рескрипта, полученного им от 4 января. Это сообщение было прочтено, и внимание Нолькена остановлено особенно на первом пункте, где говорится, что Швеция начала войну для возвращения уступленных ею по Ништадтскому миру провинций, и на том пункте, где говорится, что Франция нарушила бы свои наиторжественнейшие обязательства, если б оставила Швецию. Министры спросили Нолькена, согласно ли это сообщение с тем, что он теперь провозглашает, в чем старается уверить, и в таких ли беспристрастных отношениях должен находиться посредник. Хотя бы и подлинно ее величество просила французского короля о посредничестве, то после упомянутого сообщения имела бы полное право от него отказаться. Нолькен был смущен этими словами, с минуту молчал, не зная что сказать; потом начал, что хотя прежде, быть может, некоторые и были того мнения о цели войны, как заявлял Шетарди, однако удивительно, каким образом маркиз об этом сообщил вице-канцлеру, а ему, Нолькену, не сказал. Усматривая, что ее величество считает делом чести не уступать ничего Швеции, надобно приискать другие способы для вознаграждения за понесенные шведами в войне убытки, и если что-нибудь Швеции уступится, то уступка будет сделана приятелями для показания дружбы ее величества к Швеции, со стороны которой дружески требуется обеспечить безопасность границ. На это министры ему отвечали, что Россия как держава, потерпевшая нападение, имеет право требовать от Швеции вознаграждения за военные убытки, а не наоборот; об уступках нечего и думать: ее величество ни пяди земли отдать не изволит и по милости всевышнего нужды не имеет этого делать, соизволит держаться во всем Ништадтского мира, разве Швеция для безопасности границ уступит России остальную Финляндию, и если Нолькен искренно желает прекращения войны, то, оставя все споры о целях, с которыми начата война, приступим прямо к делу, не вмешивая Шетарди, который не может быть допущен к посредничеству. Этим и кончилась конференция. 12 мая Нолькен объявил министрам, что по внимательном обсуждении дела он нашел всего лучше отправиться из Москвы назад в Швецию, где засвидетельствует о миролюбивом расположении русского правительства и желании его вести переговоры прямо с Швециею без французского посредничества, которое, как он слышит здесь, и требовано не было, тогда как в Швеции ни королю и никому другому об этом не известно, все были убеждены, что ее величество требовала французского посредничества и приняла его, на каком основании он, Нолькен, и был прислан сюда. В конфиденции же Нолькен объявил министрам, что он в Стокгольм не поедет, но остановится в Фридрихсгаме у генерала Левенгаупта. Нолькен отправился из Москвы и действительно остановился в Фридрихсгаме, откуда 6 июня прислал в лагерь к фельдмаршалу Леси с унтер-офицером и барабанщиком известие о своем прибытии и письмо на имя Шетарди для пересылки в Москву. Унтер-офицер и барабанщик были помещены при команде конной гвардии в ставке генерал-майора Ливена. Но в тот же день среди гвардейских пехотных полков раздался крик: «К ружью! Шведы, шведы!» На этот крик всполошились было и армейские пехотные полки, но были удержаны своими полковниками. Тогда в гвардейских полках выстрелили из ружья, солдаты бросились к ставке Ливена, вытащили шведов, урядника и барабанщика, прибили их жестоко; а другая толпа кинулась в палатки ротмистра конной гвардии Респе и поручика Икскуля и вытащила их обоих с криком: «Немцы изменяют и переписываются с шведами!» Между тем четверо гвардейских солдат, севши на лошадей, помчались по лагерю, крича: «Надобно немцев всех побить!» Услыхав это, генерал Кейт выбежал из палатки с тростью, велел кирасирам и конной гвардии построиться с ружьем, а пехотной гвардии закричал, что если из ружья не выступят, то велит по ним стрелять. Это утешило пехоту, после чего Кейт распорядился взятием под караул зачинщиков, которые, лежа связанные, бранили свою братью, солдат: «Вот вы теперь смотрите, как нас изменники-немцы вяжут, и не вступитесь, а прежде не так было говорено». Так рассказывал в Москве присланный от Леси поручик Штакельберг; но в рапорте генерала Кейта фельдмаршалу Леси рассказывалось дело так: «6 июня, в Троицын день, большая часть гвардейских офицеров обедали у меня; тут гвардии майор Чернцов репортовал мне о ропоте гренадер на то, что берется в поход только по три гранаты на человека, и я в тот же час приказал употребить крайнее старание, взять в поход все гранаты и о том дать знать гренадерам и тем их успокоить. Но в то самое время как я этим распоряжался, входит прапорщик гвардии Алексеев и репортует, что в лагере начинает умножаться шум и между солдатами проносится слух, что ядра по большей части не по пушечным калибрам, в конной гвардии патроны без пуль и в лагере в ставке генерал-майора Ливена находятся шпионы. За Алексеевым является гвардии майор Солтыков и репортует, что в лагере большой беспорядок: гренадеры пришли в лагерь конной гвардии и отбили шведского унтер-офицера и барабанщика, взяли их из палатки Ливена и отвели в свой лагерь, ищут также с криком офицера своего Икскуля. Я в ту же минуту побежал сам с находившимися у меня офицерами в их лагерь. Подходя к лагерю конной гвардии, я увидел толпу гренадер, также гвардейских и армейских солдат без ружья, при одних шпагах, а при самом входе в лагерь встретил одного гренадера и троих солдат пешей гвардии, которые вели ротмистра конной гвардии Респе; я отнял у них ротмистра и тотчас велел взять их под караул; чтоб навести на своевольников побольше страху, я приказал гвардии майору сейчас велеть сыскать попа, который бы исповедовал виновных, назначенных к немедленному расстрелянию; офицерам приказал идти к своим ротам и перекликать всех солдат, записывая отсутствующих. Услыхав это, все солдаты, бывшие в лагере конной гвардии, побежали в свои роты. Сам я с генерал-майором Чернцовым отправился перекликать пешую гвардию и нашел шведского унтер-офицера и барабанщика в гренадерской палатке и при них двоих гренадер с примкнутыми штыками на часах; часовые эти поставлены были по приказу подпоручика Щербакова, чтоб охранять шведов от дальнейших оскорблений; я велел их отвести обратно в лагерь конной гвардии. После переклички я приказал всем солдатам разойтись по палаткам, что и было исполне но, причем несколько человек я велел арестовать, потому что на них было указано как на зачинщиков смуты». Для исследования дела и суда над виновными отправлен был к армии генерал Александр Иванович Румянцев, и «хотя, как сказано в указе 14 апреля 1743 года, все по суду смертной казни и прочих определенных наказаний достойны, однако мы по нашему природному милосердию от казни смертной и наказания оных освобождаем». Виновные 17 человек были разосланы или на сибирские заводы в работу вечно, или в дальние гарнизоны солдатами. Скоро Румянцев должен был заняться другим делом. 23 июля фельдмаршал Леси получил письмо от Нолькена из Борго, в котором тот уведомлял его, что съездил в Стокгольм, сообщил своему правительству о ходе переговоров в Москве и теперь возвратился в Финляндию в качестве комиссара и полномочного министра для ведения мирных переговоров. С русской стороны эти переговоры поручены были Румянцеву, к которому после придан был генерал Любрас, равно как и с шведской стороны первым уполномоченным назначен был сенатор барон Цедеркрейц, а Нолькен остался вторым. Местом конгресса назначен был Абов. Все эти сношения и переговоры не останавливали военных действий. Воевали одни русские, потому что беспрепятственно опустошали страну, причем особенно отличались донские козаки под начальством своего старшины Краснощекова, пожалованного в бригадиры. В конце июня Леси подошел к Фридрихсгаму, и шведы поспешно покинули эту крепость, зажегши ее. Левенгаупт поспешно отступил за Кюмень, направляясь к Гельсингфорсу; русские беспрепятственно заняли Борго вследствие «обыкновенной робостной ретирады неприятеля» и отправились за шведами к Гельсингфорсу; с другой стороны, без сопротивления сдался Нейшлот посланному к нему отряду под начальством князя Мещерского; примеру Нейшлота последовал Тавастгуз. В августе месяце Леси настиг шведскую армию у Гельсингфорса и отрезал ей дальнейшее отступление к Або, пройдя по дороге, проложенной некогда по приказанию Петра Великого и указанной теперь фельдмаршалу финским крестьянином; в то же время русский флот запер шведов со стороны моря, Левенгаупт и Будденброк оставили армию, отозванные в Стокгольм для отдания сейму отчета в своих действиях. Принявший по их отъезде начальство над армиею генерал Бускет заключил с русскими капитуляцию, по которой вся армия должна была переправиться в Швецию, оставив русским всю артиллерию; финскому войску позволено было разойтись по домам. 26 августа капитуляция была выполнена и русские вошли в Гельсингфорс. Шведская армия, заключившая эту капитуляцию, простиралась до 17000 человек; русская армия превышала ее не более как на 500 человек. Современник, оставивший нам описание этой войны, говорит: «Поведение шведов было так странно и так противно тому, что обыкновенно делается, что потомство с трудом поверит известиям об этой войне». Вследствие отъезда шведской армии из Финляндии столица этой страны Або была занята русскими. В Стокгольме отдали под суд генералов, которые и поплатились жизнью за свое непонятное поведение; но этим дела поправить было нельзя; возобновление войны для отнятия у русских Финляндии было немыслимо; надобно было мириться, и мириться не на условии земельной уступки со стороны России: вопрос шел о том, какими средствами можно получить от России наименее тяжкие условия мира, удержать Финляндию, хотя и не всю. Средство было найдено: в наследники шведского престола избрали герцога Голштинского, племянника русской императрицы. С этим известием в конце года приехали в Россию три шведских депутата: зюдерманландский губернатор граф Бонде, конференц-советник барон Гамильтон и камергер барон Шефер. Созванный по этому случаю в доме фельдмаршала Долгорукого совет 25 декабря решил, что, не отдаляясь от миросклонных оказательств, наилучший способ к получению скорейшего покоя состоит в показании неотменной твердости во всех поступках, почему неприятель принужден будет, все свои хитрые коварства оставя, прямо к делу приступить; и нынешняя присылка предпринята с целью обольщения, чтоб получить обратно Финляндию или постановлением прелиминарий удержать Россию от приготовления к военным действиям на будущую весну. На конференции 28 декабря депутатам были предложены следующие условия мира: удержание Россиею всего завоеванного, вознаграждение за военные убытки или вместо этого вознаграждения выбор в наследники шведского престола епископа Любского, дяди герцога Голштинского. Один из депутатов, барон Гамильтон, отвечал с жаром, что никогда Швеция не согласится на такие условия и так как им, депутатам, нельзя отдалиться от оснований Ништадтского договора, то они просят паспорта для возвращения в Швецию, где донесут, как Россия, пользуясь своими успехами, хочет вмешиваться во внутренние шведские дела и нарушать их вольность, за которую каждый швед готов умереть. Барон Шефер хотя поумереннее, но повторил то же самое. От слов до дела было далеко. Продолжение войны для Швеции было невозможно; торжество России над «мироломным» неприятелем было полное, и этим торжеством она была обязана твердости своего правительства, которой не могли поколебать личные отношения ни самой императрицы, ни ее министров. Шведские дела выказали ясно отношения Франции к России и повели к разрыву между Бестужевым и Лестоком. Последний, получая пенсию от французского двора, остался ему предан и действовал против русских интересов как теперь по отношению к Швеции, так после по отношению к Пруссии; Бестужев, убежденный в несовместимости французских и прусских стремлений с русскими интересами, должен был вступить в открытую борьбу с человеком, чрезвычайно опасным по своему приближению к императрице по необходимости, какую она в нем чувствовала вследствие привычки. Бестужева сильно раздражало это приближение Лестока, возможность говорить с государынею во всякое время, удобство разрушать то, что было построено министром во время нечастых докладов о государственных делах. Бестужев горько жаловался саксонскому резиденту Пецольду: «Государыня отличается непостоянством усвоивать себе мнение, смотря по тому, в какую минуту оно ей предложено, также высказано ли оно приятным или неприятным образом. Лесток серьезно и в шутку может говорить ей более, чем всякий другой. Когда государыня чувствует себя не совсем здоровою, то он как медик имеет возможность говорить с нею по целым часам наедине, тогда как министры иной раз в течение недели тщетно добиваются случая быть с нею хоть четверть часа. Недавно у государыни сделалась колика, как это с нею часто бывает; позван был Лесток, и чрез несколько времени ввели к императрице Шетарди, с которым у них было какое-то тайное совещание, а когда пришли министры, она начала им объявлять новые доказательства, почему дружба Франции полезна и желательна для России, стала превозносить Шетарди, его преданность и беспристрастие. Положим, что Шетарди предан и беспристрастен; но князь Кантемир пишет из Парижа в каждом донесении, чтоб ради бога не доверяли Франции, которая имеет в виду одно — обрезать крылья России, чтоб она не вмешивалась в чужие дела: могу ли я после этого по долгу и совести быть за Францию? И не заслуживаю ли я вместе с братом сожаления, когда государыня, несмотря на мой прямой способ действия, слушается все-таки Лестока и Шетарди, которые для своих целей прибегают ко всяким неправдам и клеветам. Мне известно, что мое падение составляет цель некоторых лиц, но я полагаюсь на свое правое дело». Пецольд должен был выслушивать и другую сторону. Лесток говорил ему: «На меня нападают за отношения к Шетарди; но я люблю хорошее общество, а нигде нельзя с таким удовольствием поговорить, поесть, попить и поиграть, как у этого министра; с другой стороны, я много обязан Шетарди за услуги и денежную помощь, которые он оказал как мне, так и государыне; наконец, я убежден, что дружба Франции очень полезна и выгодна для России. Прежде всего нужно было прекратить шведскую войну, и я присоветовал государыне обратиться к французскому королю и просить его о посредничестве. Великий канцлер и вице-канцлер считают это каким-то преступлением с моей стороны, разглашают, будто я присоветовал поступок, противный достоинству и интересам государыни, тогда как нужно было продолжать военные действия в Финляндии зимою; даже внушали государыне, что я получаю от французского двора деньги, о чем она мне сама сказала. Лучше было бы, если бы канцлер и вице-канцлер обратили внимание на собственные грехи. Сюда прибыла депутация от башкирцев, и канцлер задержал ее с лишком два месяца, не представляя императрице. Башкирцы обратились ко мне, и я узнал, что так как они имели справедливую жалобу на астраханского губернатора Татищева, то последний прислал канцлеру подарок в 30000 рублей, чтоб он оставил их просьбу без последствий. Я доложил об этом государыне, и она спросила с сердцем: если великий канцлер молчал, то почему же вице-канцлер ничего не делал? Я по этому поводу рассказал ей, что делается в Иностранной коллегии: великий канцлер из зависти все дела переносит к себе домой и оставляет их у себя целые недели и даже месяцы, прежде чем вице-канцлер что-нибудь узнает о них; а вице-канцлер отличается большою скромностью и сам никогда не решится доложить дело. Отсюда ясно видно, что я до сих пор не имел ни малейшего желания вредить Бестужеву, напротив, всегда заступался и просил за него, начиная с того что доставил ему место и голубую ленту. Я никогда не был высокого мнения об его уме: но что же делать, когда нет способнейшего? Я надеялся, что он будет послушен и что брат его, обер-гофмаршал, совершенно его образует; ноя жестоко ошибся в своем расчете: оба брата люди ограниченные, трусливые и ленивые и потому или ничего не делают, а если делают, то руководятся предрассудками, своекорыстием и злобою, чем особенно отличается вице-канцлер; теперь они находятся под влиянием генерала Ботты, и, по их мнению, императрица не должна оставлять без помощи королеву венгерскую. Императрица давно уже это заметила и теперь открыла мне, что подозревает вице-канцлера в получении от королевы Венгерской 20000 рублей; это подозрение подкрепляется тем, что Бестужев каждый раз то бледнеет, то краснеет, когда она при нем скажет что-нибудь против Ботты. Время, следовательно, должно показать, кто из нас более подкуплен — я или вице-канцлер — и чьи советы были полезнее. С тех пор как существует союз между здешним Кабинетом и венским, Россия не получила ни малейшей от него пользы и скорее получила вред, как оказалось в последнюю турецкую войну. Кроме того, вице-канцлер наводит на себя подозрение тем еще, что усильно настаивает на отъезде Брауншвейгской фамилии из Риги за границу; хотя это и обещано в манифесте, но поступлено опрометчиво, без достаточного обдумания дела; в настоящее время никто, желающий добра государыне, не посоветует этого, и, пока я жив и пользуюсь каким-нибудь значением, бывшая правительница не выедет из России. Россия все-таки Россия, и так как это не последнее обещание, которое не исполняется, то императрице все равно, что об этом будут говорить в обществе». Выходка Лестока относительно способностей обоих братьев Бестужевых показывала, до какой степени уже разгорелась в нем вражда к ним. Шетарди высказывался так же резко: «Остерман был плут, но умный плут, который отлично умел золотить свои пилюли; теперешний же вице-канцлер просто полусумасшедший: что же касается обер-гофмаршала. то он, может быть, и не глуп, но слишком слепо доверяет Ботте». Но Шетарди должен был, по крайней мере на время, уступить полусумасшедшему человеку; он уехал из России, сочтя невозможным оставаться долее после того, как его не допустили посредничать при мирных переговорах с Нолькеном. Елисавета простилась с ним как со старым приятелем, не утратившим нисколько ее расположения, но дружбе французского двора не верила более. Бестужев, указывая на враждебные намерения Франции, ссылался на депеши князя Кантемира. 7 января 1742 года Кантемир писал императрице: «Здешнее министерство от счастливой перемены в России ожидает полезных для французских интересов последствий и если в вашем имп. в-стве найдет склонность, соответственную здешним намерениям, то не сомневаюсь, что будет показано самое искреннее расположение ко вступлению в теснейшие обязательства с Россиею. Все движения здешней политики имеют целью королеву венгерскую и англичан. Главные усилия Франции клонятся к конечному ниспровержению силы австрийского дома, и все те державы, которые поставляют препятствия этим усилиям, считаются здесь не менее враждебными, и не меньше желают здесь их ослабления. Потому всегда здесь на Россию неприятными глазами смотрели, поднимали против нас неприятелей, чтоб препятствовать ей вступаться за австрийский дом. На том же главнейшим образом основана здешняя ненависть и против англичан, умалчивая о том, что эта ненависть усиливается могуществом англичан, на море и процветанием их торговли. Из этого ваше имп. в-ство изволите усмотреть, что если ваше величество намерены содержать прежние обязательства с венским и английским дворами, то не можете себя льстить дружбою с здешним, и нетрудно предвидеть, что в деле примирения России с Швециею спешить здесь не станут, пока вашего величества намерения совершенно не высмотрят». Относительно примирения с Швециею Кантемир писал в марте: «Предложения Франции нисколько не сходны с часто повторенными обнадеживаниями об истинном доброжелательстве королевском к вашему величеству. Кроме этих предложений Франция составляет проект о тройном союзе между нею, Швециею и Даниею. Франция побуждает Порту против России; из этого ясно, что древний здешний проект об уменьшении русских сил не выходит из головы. Я обязан подтвердить, что всякая предосторожность против здешних хитростей не только прилична, но и очень нужна, потому что на здешние обнадеживания полагаться никак нельзя. Верно то, что одна опасность со стороны Англии и Голландии может остановить отправление здешней эскадры в Балтийское море, чего шведское министерство сильно добивается. С другой стороны, опасение общей войны не допустит здешнее министерство убавить свои сухопутные силы отправлением хотя малой части их на помощь Швеции. Но от этой невозможности вредить России нельзя заключать, что Франция к нам доброжелательна». В апреле, когда получены были известия о возобновлении войны между Россиею и Швециею, Флёри и Амелот встретили Кантемира выговорами за то, что решение возобновить войну было принято русским правительством вопреки слову, данному императрицею маркизу Шетарди. Кардинал соблюдал при этих жалобах учтивость; но Амелот не взвешивал своих слов, называя поступок России не очень честным (реи honnete) и внезапным нападением (surprise). Донося об этом своему двору, Кантемир повторяет обычный припев: «Из этого изволите иметь новую причину наиболее увериться в здешнем злобном намерении относительно интересов венских, от которого, думаю, никогда не отстанут, поставляя главным правилом, что французский интерес требует умаления силы русской». За охлаждением нового русского правительства к Франции по делам шведским, естественно, следовало сближение его с Англиею, причем для России опять на первом плане были шведские отношения, а для Англии общеевропейские. Переворот 25 ноября ни на кого не произвел более неприятного впечатления, как на Финча, который в восшествии на престол Елисаветы видел торжество Шетарди и Франции, разрушение всех надежд, которые его государство полагало на вмешательство России в борьбу за австрийское наследство с целью помочь Марии Терезии. Кроме того, Финч не мог оставаться в России, ибо новая императрица не могла приязненно относиться к человеку, дававшему на ее счет предостережения прежнему правительству. На его место в Петербург был прислан Вейч. В то же время произошла перемена относительно представителя русского двора в Лондоне: на смену князя Ивана Щербатова приехал действительный камергер Семен Нарышкин. Министерство Вальполя пало вследствие доведенной им до крайности политики невмешательства, непригодной в описываемое время и для Англии. Новый министр иностранных дел лорд Картерет встретил нового посла словами: «Хотя ваш приезд сюда приятен, только король очень был доволен князем Щербатовым». Когда Нарышкин спросил Картерета, не прикажет ли он ему что-нибудь написать к высочайшему двору в Петербург, тот отвечал: «Его величество король ничего так не желает, как дружбы с ее императорским величеством; мы довольно знаем силу России в делах европейских. Многие ищут дружбы вашего двора, но никакой союз не будет так согласен с интересами России, как союз ее с морскими державами, который и Петр Великий старался содержать для сохранения европейского равновесия; надеюсь, что и ее величество не оставит этих великих правил. Ни из какого государства не приходит к вам столько пустых кораблей для нагрузки вашими товарами, как из Англии; из других земель могут приходить к вам корабли с вином и другими пустяками, но такая торговля столько чистых денег у вас не оставит, как наша». В марте месяце Нарышкин получил приказание из Петербурга засвидетельствовать в общих выражениях неизменную склонность России к содержанию дружбы с королем английским, объявить, что императрица велела рассмотреть составленный союзный договор между Россиею и Англиею, но что это дело еще не кончено за разными хлопотами, случившимися по восшествии ее на престол и за отъездом в Москву; Нарышкин должен был избегать дальнейших изъяснений насчет нынешней политической системы, насчет вспоможения королеве Венгерской. В конце апреля Картерет объявил Нарышкину, что король, запрещая ему входить в откровенное объяснение, велел только вскользь поручить просить императрицу для ее собственных интересов возвратиться как можно скорее из Москвы в Петербург: одно пребывание в последнем городе будет равняться 30000 вспомогательного войска по близости к европейским событиям, ибо можно спасти королеву Венгерскую и всю Европу одними советами императрицы королям прусскому и польскому. Приезд в Петербург уничтожит слухи, рассеянные французами для ободрения турок и шведов, будто в России входят в моду старинные взгляды, будто выбивают всех иностранцев из службы и оставляют Петербург для Москвы. Если окажется справедливым слух, что императрица хочет по обещанию ехать в Киев, то все лето пройдет в бездействии, следовательно, пройдет в пользу врагов европейского спокойствия. Если императрица захочет обратить внимание на нас, то втроем с голландцами мы можем успешно сдержать бурю европейскую. Возобновление шведской войны побудило русский двор говорить несколько определеннее с английским, опять начать дело о высылке английской эскадры в Балтийское море для защиты своих торговых судов. Картерет отвечал на это Нарышкину: «Наши купцы этого не требуют, потому что довольны письменным объявлением, данным мне шведским министром от имени королевского, что наши торговые корабли могут смело идти во все гавани русские, причем я сказал шведскому министру прямо, что эти корабли повезут в Петербург сукно для обмундирования русской армии. Так как Швеция всегда дорожит Англиею, то можно положиться на обещания шведского короля. Если же наша торговля потерпит хотя малое стеснение, то сумеем отмстить эскадрою, которая уже на всякий случай приготавливается. Неприлично Англии послать 5 или 6 кораблей; если пошлем, то 15, 20 или больше. Посылка эта единственно зависит от императрицы: если изволит войти в наши виды, то корабли будут готовы так скоро, как захочет; а истинные интересы российско-английские требуют полного согласия в общем и усильном вспоможении королеве Венгерской». Чтоб побудить Россию поскорее войти в виды Англии, лорд Картерет писал Вейчу 8 июня: «Королю небезызвестно влияние г. Лестока, который природный подданный его величества как курфюрста Ганноверского; поэтому королю угодно, чтоб вы выведали, как он расположен к своей родине и не согласится ли оказать услугу королю, который в таком случае уполномочивает вас обещать ему от нас пенсию. Таким же образом повелевается вам поступить в рассуждении обоих Бестужевых. Ни один из этих господ не имеет причины совеститься принять от короля такого рода милость, ибо ничего более от них не требуется, как только содействия к заключению между морскими державами и Россиею теснейшего союза для восстановления спокойствия на севере и обеспечения свободы Европы, что все совершенно согласно с истинным интересом России». На это Вейч отвечал 9 сентября: «Я не щадил здоровья и денег для приобретения дружбы Лестока, просиживал с ним целые ночи, играл в большую игру; он уверял меня, что будет стараться о теснейшем союзе между Россиею и Англиею; я предложил ему пенсию, и он принял ее». Пенсия была в 600 фунтов стерлингов. В конце ноября Вейч сделал русскому двору конфидентное представление, что его двор очень желает иметь откровенное сообщение о намерениях императрицы в рассуждении шведских дел, восстановления старого министерства и английского влияния, объявляя со стороны Англии всякую готовность к соглашению с Россиею и к принятию с нею общих мер. Вейчу отвечали, что такое доброжелательное намерение со стороны короля приятно императрице и для приведения этого намерения в исполнение она готова действовать с Англиею сообща в Швеции. Так как при сеймах в этой стране много помогают деньги, то императрица определила со своей стороны 40000 рублей. Нарышкину в Лондон дали знать, что Россия желает доставить шведское наследство администратору голштинскому епископу Любскому. Нарышкин должен был открыть это желание лорду Картерету и требовать содействия, причем для сильнейшего склонения короля к этому содействию предложить брачный союз епископа Любского с английскою принцессою; для окончательных переговоров об этом деле должен был приехать в Лондон голштинский министр Бухвальд. Нарышкину наказано было поступать в этом деле с величайшею тайною, чтоб не испортить его рановременным разглашением. На сообщения Нарышкина Картерет отвечал, что французы назначают 40000 фунтов в Швецию для того, чтоб сейм выбрал наследником престола герцога Цвейбрикенского, а если Россия даст сорок тысяч рублей да Англия столько же, то выйдет только 20000 фунтов: даст ли императрица еще денег по требованию необходимости? Нарышкин отвечал: «Надеюсь, что императрица не остановится за деньгами для исполнения своего желания». Потом Картерет сказал: «Наше намерение было доставить шведское наследство брату нынешнего шведского короля». Нарышкин отвечал, что это было бы чрезвычайно трудно, во-первых, по причине разноверия, ибо шведы не хотят кальвиниста; во-вторых, по народному нерасположению к особе принца Гессенского; в-третьих, французская партия никак на это не согласится. Следовательно, чтоб не потерять окончательно влияния в Швеции, Англии остается один способ — помогать России в доставлении наследства епископу Любскому, который может жениться на принцессе английской. Картерет, согласился с этим и сказал: «Только бы нам выжить от вас французов, а то мы много для вас сделаем». Картерет дал понять, что его королю очень хочется быть посредником в примирении России с Швециею, тем более что Франции в этом посредничестве было отказано. На донесение Нарышкина об этом Бестужев заметил: «Когда одному отказано, никому другому никоим образом быть не можно». Между тем обещанный пересмотр союзного договора был окончен, и 11 декабря в Москве он подписан с английской стороны Вейчем, а с русской Бестужевым и Бреверном. В случае нападения от кого-либо на короля английского русская императрица немедленно посылает ему на помощь 10000 пехоты и 2000 конницы; а в случае нападения на Россию английский король высылает ей на помощь эскадру из 12 кораблей при 700 пушках. По взаимному соглашению эта помощь может быть заменена с обеих сторон 500000 рублей в год. Если одна из договаривающихся сторон во время нападения На другую сама будет находиться в войне, то не обязана подавать помощи. Англия не обязана помогать России в войнах с турками и другими восточными народами; Россия не помогает английскому королю в случае нападения на его владения, вне Европы находящиеся; в Европе король не посылает русского войска в Италию, Испанию и Португалию. После заключения договора Вейч писал Картерету: «Лесток получает от Франции пенсию; но должно отдать ему справедливость, что он был мне очень полезен, ибо ускорил заключение нашего договора». Мы видели, как в предшествовавшее царствование помогла России Дания, с которою давно был заключен оборонительный союз. Теперь, когда в России произошел переворот, столь полезный для голштинского дома и, следовательно, столь опасный для Дании, на союзную помощь ее еще менее можно было рассчитывать. В первых числах января 1742 года Корф и Чернышев писали из Копенгагена, что переговоры с Англиею о продолжении субсидского трактата не получили успеха, потому что происшедшая в России правительственная перемена, с которою связан интерес герцога Голштинского, требует всего внимания и осторожности датского двора и потому последний, естественно, желает более тесного соединения с Пруссиею и Швециею, чем с Англиею. В январе же Чернышев должен был отправиться в Берлин, и в Копенгагене остался один Корф, который доносил, что исполнения союзного обязательства, т. е. помощи против Швеции от Дании, ожидать нельзя, но недолжно думать также, чтоб Франция могла склонить Данию к войне против России, потому что слабое состояние войска и финансов не может допустить к тому Данию. Дании, следовательно, опасаться было нечего; с Англиею оборонительный союз; но союзница постоянно толкует о необходимости поддержать свободу Европы, помочь Марии Терезии, и об этом толкует не один английский посланник, не один английский министр иностранных дел; об этом толкуют русские министры, в этом согласны и Трубецкой, и Черкасский, и Бестужевы, несмотря на вражду их друг к другу. Но императрица не хочет слышать об этой помощи; она не может преодолеть враждебного чувства к Австрии, которая представляется ей тесно связанною с Брауншвейгским домом. Тотчас по вступлении своем на престол она рассказала Шетарди, что австрийский посланник Ботта при содействии князя Черкасского уже потребовал помощи для своей королевы в 30000 войска. «Я, — сказала Елисавета, — велела ему отвечать, что сама принуждена вести войну и первое правило — думать прежде о себе. Я желала бы знать, на что полезен союз с австрийским домом и какое из него сделать употребление?» «Очень небольшое в настоящее время, — отвечал Шетарди. — Вы можете припомнить, что я имел честь говорить вам год тому назад. Если бы не было вас и если бы не выказали вы мужества, то венский двор, всегда надеявшийся руководить Россиею по своему усмотрению, успел бы возложить корону на главу сына принца Брауншвейгского и этим докончил бы дело, над которым начал работать с 1711 года, при помощи брака царевича с принцессою Беверн». Таким образом, искусно поддерживалось это представление о необходимой связи между домами австрийским и Брауншвейгским. Елисавета знала, что от венского двора шли внушения прежнему правительству, чтоб объявить ее незаконною дочерью Петра Великого и заключить в монастырь. Поэтому неудивительно, что Елисавета не могла удержаться от выходок против венского двора; так, когда по поводу поздравлений с коронациею возник спор между посланниками о старшинстве, то она сказала: «Ботта не имеет ни малейшего основания много о себе думать: когда он будет слишком важничать, то может отправляться туда, откуда пришел, так как мне дороже дружба тех, которые в прежние времена не оставляли меня, чем расположение его нищей королевы». Когда князь Черкасский и Бестужев вдвоем уведомляли императрицу об интригах Франции в Турции, то она отвечала, что ничему не верит, а знает, что в руках Ботты 300000 рублей для подкупа ее министров. Но разумеется, эти выходки не мешали формальным учтивостям. По восшествии своем на престол Елисавета отправила грамоту королеве венгро-богемской с уверениями «в истинной и ненарушимой склонности». Мария Терезия отвечала Ланчинскому, что всегда радуется и принимает участие, когда узнает о каком-нибудь благополучном происшествии в России; с великим удовольствием слышит уверения в неотменной дружбе и союзе и со своей стороны равным образом поступать не преминет. В заключение королева спросила: «Ведь вы меня уверили в неотменном союзе?» И когда Ланчинский повторил уверение, то сказала: «Радуюсь». Когда в обществе узнали о петербургском перевороте, то начались разные толки. Одни испугались и с горестью говорили: сколько перемен в такое короткое время! последняя перемена принесет здешнему дому большой вред, потому что все это сделала Франция своими интригами чрез своего посла, обещая помирить Россию с Швециею; таким образом, наша королева от нынешнего русского правительства помощи ожидать не может и после мира у России с Швециею. Другие говорили, что прежнее правительство, несмотря на близкое родство, не помогало королеве, тянуло больше к прусскому королю, с которым у него было также свойство; теперь скорей можно получить помощь, потому что мать нынешней царицы заключила с покойным цесарем союз и нынешняя царица не уничтожит дела матери своей. России нечего обязываться с Франциею за мир с Швециею: Россия — государство сильное само по себе, людное и самодержавное, с Швециею управиться может и во французском союзе не нуждается. Мы видели, что Мария Терезия нашлась в отчаянном положении, когда Франция прямо объявила себя против нее, когда король прусский заключил союз с курфюрстом Баварским с целью присоединить Силезию к Пруссии, а Верхнюю Австрию, Тироль и Богемию — к Баварии. В это время, по словам Фридриха II, на севере произошло одно из самых выгодных и решительных событий: Швеция объявила войну России и этим отвлечением русских сил уничтожила все планы короля английского, короля польского и принца Антона Ульриха, направленные против Пруссии. Король Август был увлечен потоком и соединился с курфюрстом Баварским для уничтожения австрийского дома. Французы и баварцы уже вошли в Австрию, потом двинулись в Богемию, куда с другой стороны вошли саксонцы; курфюрст Баварский был избран императором под именем Карла VII. Тогда Мария Терезия решилась освободиться от самого опасного врага своего, прусского короля, и заключила с ним мир в Бреславле с пожертвованием Силезиею. Ланчинский воспользовался избранием курфюрста Баварского в императоры, чтоб поднять дело об императорском титуле русской государыни, надеясь, что венский двор согласится теперь на это, потерявши надежду удержать Римско-германскую империю за собою; государственный секретарь объявил Ланчинскому, что королева пошлет Елисавете грамоту с императорским титулом, причем прибавил, что Мария Терезия надеется на русскую помощь и Россия не найдет вернейшего союзника, как венский двор, а Франция как другие державы обманывает, так и для России ничего не сделает; если Россия допустит государство королевы до разрушения, то нанесет вред самой себе. Другие значительные лица толковали Ланчинскому, что его государыня вдруг может приобрести себе бессмертную славу тремя великими делами: успокоением Европы, удовлетворением Швеции в другом месте, а не на счет России, поданием помощи австрийскому дому, который гибнет от напавших на него со всех сторон неприятелей. Со шведами надобно заключить договор на основании Ништадтского, ибо Россия не может желать приобрести что-нибудь в каменистой и болотистой Финляндии; сверх того Швеции надобно указать на Померанию, где она может получить себе вознаграждение, а для ее обнадежения русская государыня должна послать свое войско в Померанию, чем подаст помощь королеве, отвлекши прусские силы для защиты Штетина и других городов; эта посылка войска против Пруссии заставила бы Англию и Голландию объявить себя против Франции и дать субсидии Швеции. Не знаем, какую выгоду думает получить русский двор от дружбы с прусским королем; нам кажется, что надобно обратить внимание на чрезмерное увеличение силы этого государя, который скоро будет в состоянии вывести в поле 150000 войска, который давно имеет аппетит на Курляндию. Франция острит зубы на Россию от зависти; сделавши в Германии все по-своему с помощью короля прусского, она в союзе с тем же королем может предпринять что-нибудь и против России. В июне Ланчинский донес, что Австрия принуждена заключить мир с Пруссиею на тяжелых для себя условиях. Канцлер королевы граф Улефельд говорил Ланчинскому: «Англичане приступают к нам с ножом к горлу, чтоб мы помирились с Пруссиею, и мы уступаем все, что прусский король запросил; наилучший алмаз из королевиной короны выхватывается, а на постоянство мира надеяться нельзя: может быть, по-прежнему невзначай разорвет мир и нападет. Но что же делать? Крайняя нужда заставляет! Денег никаким способом больше собрать не можем». Фридрих II, которому полезнее всего было видеть продолжение войны между Россиею и Швециею, что мешало этим державам принимать участие в борьбе за австрийское наследство, — Фридрих II был точно так же недоволен старанием Шетарди прекратить русско-шведскую войну, как и само французское правительство; но, не зная, что Шетарди позволил себе вмешаться в дело без ведома своего правительства, Фридрих сердился на французский двор, изумлялся странности его поведения. «Я не понимаю, — писал он Мардефельду, с какой стати Франция так усердно хлопочет о прекращении войны, тогда как ей вовсе не выгодно тушить пламя, вздутое ею самою с таким трудом, а, напротив, выгодно занимать русских шведами и препятствовать тем и другим вмешиваться в европейские дела». С другой стороны, Фридрих боялся, чтоб Франция, помирив Россию со Швецией, не стала располагать силами этих держав, не употребила эти силы для принуждения его, Фридриха, подчиняться ее распоряжениям, ибо он очень хорошо знал, что Франция не променяет сильную Австрию на сильнейшую Пруссию, что ей нужно раздробление Германии на мелкие государства. Мардефельд своими донесениями утверждал его в этом страхе перед Франциею, и Фридрих, как утверждают, от этого поспешил выйти из войны. Что касается непосредственных сношений нового русского правительства с Пруссиею, то Елисавета тотчас по восшествии на престол написала прусскому королю, что будет пользоваться всяким случаем все более и более удостоверять его величество в своей истинной и ненарушимой склонности. Бракель был отозван с своего поста и вскоре после того умер; на его место был назначен чрезвычайным посланником камергер граф Петр Григорьевич Чернышев. Новый посланник получил такой рескрипт от 26 декабря: «Так как король прусский пред недавным временем чрез министра своего Мардефельда велел под рукою потребовать отзыва Бракля, которым он не очень был доволен, то и вы пристойным образом имеете нашим именем представить королю, чтоб он показал нам взаимное снисхождение, отозвал от нашего двора своего министра Мардефельда». Но Мардефельд не был отозван, и Фридрих II употребил все усилия, чтоб заискать расположение новой императрицы. Он рассчитывал, что великий канцлер князь Черкасский не проживет долго, что вице-канцлер Бестужев имеет сильных врагов и не пользуется особенным расположением императрицы, что важное назначение в управлении иностранными делами готовится человеку, близкому к императрице, графу Воронцову, женатому на любимой родственнице Елисаветы по матери Анне Карловне Скавронской, и вследствие этих расчетов осенью 1742 года Воронцов получает от Фридриха орден Черного орла; при этом Мардефельд объявил, что король, принимая во внимание заслуги господина камергера и то, что он имеет честь быть женатым на родственнице императрицы, желает этою наградою выразить свое высокое уважение к ее величеству. В сношениях с польско-саксонским двором опять прежде всего стал на очереди вопрос курляндский; с переменами в Петербурге переменился и кандидат на курляндский престол: вместо принца Брауншвейгского императрица велела Кейзерлингу хлопотать об известном нам принце Гессен-Гомбургском, фельдмаршале русской службы, и король Август по-прежнему отвечал, что очень рад исполнить желание императрицы, тем более что питает приязнь и склонность к назначаемому ею кандидату. Прежний герцог Курляндский — Бирон был оставлен на житье в Ярославле; но был еще старый претендент на герцогство, который теперь вздумал возобновить свои искания, — граф Мориц Саксонский. Императрица была за принца Гессен-Гомбургского, но Лесток и Шетарди были против него, тютому что этот немецкий принц по женитьбе своей на дочери фельдмаршала Трубецкого принадлежал к враждебной им стороне. Лесток чрез Кейзерлинга дал знать Морицу, чтоб он приезжал в Россию, и Мориц явился в Москву после коронации и остановился у Шетарди, который давал для него богатые обеды и ужины. Елисавета приняла очень милостиво старого жениха, танцевала с ним, брала на прогулки, но этим все и кончилось. После переговоров с министрами великий канцлер объявил Морицу, что посещение его приятно императрице; но что касается курляндского дела, то ее величество уже раз рекомендовала принца Гессен-Гомбургского и не может отступиться от своей рекомендации. Впрочем, так как она не намерена делать насилия ни королю польскому, ни республике, ни курляндцам и требует только одного, чтоб Курляндия сохранила свои старые права и вольности, то ее величество никогда не будет действовать против графа Морица. С этим ответом граф и отправился из Москвы. Кейзерлинг давал знать на основании тайных сообщений гетмана польского князя Радзивила и других благонамеренных поляков, что многие, особенно же староста Сапега, получающий французскую пенсию, стараются курляндское и другие малые дела раздуть и раздражить поляков, причем внушают о шведской помощи и больших суммах, которые дадутся другими державами, так что, пользуясь настоящими обстоятельствами, республика может усилиться и прийти в прежнюю славу. Эти люди внушают также, что граф Брюль и патер Гварини, духовник короля, преданы России, но что сам король иначе думает. Так как об этом сказал Кейзерлингу сам Брюль, то посол внушил ему, как было бы полезно удостоверить поляков относительно истинных чувств короля к России, что легко сделать по поводу посольства, имеющего отправиться к императрице для поздравления с восшествием на престол. Брюль обещал исполнить это. Потом Кейзерлинг начал внушать коронному гетману Потоцкому, как настоящее положение Европы может повредить спокойствию республики, для поддержания которого необходимы известные союзы; республика граничит с четырьмя сильными соседями, и потому надобно смотреть, какое соседство ей особенно может быть полезно. Разумеется, русское, потому что императрица находится в особенной дружественной склонности к республике и желает большего утверждения ее тишины и безопасности. На это гетман отвечал, что, и по его мнению, для спокойствия и безопасности республики ничего не может быть лучше дружбы с Россиею. Действительно, в этом духе составлена была инструкция Огинскому, отправлявшемуся послом в Петербург с поздравлением. По случаю замешательств в Европе король не мог приехать в Польшу и потому созвал польский Сенат в пограничном городе Фрауштадте. Туда съехалось множество польской знати, и Кейзерлинг мог удостовериться, что усиление Пруссии произвело на поляков самое неблагоприятное впечатление, и хотя, по выражению посла, в республиканском государстве легко найти друзей и приверженцев, однако из польских вельмож никто не является прусским приверженцем, кроме воеводы бельзского. Из страха пред Пруссиею поляки обнаруживали сильную любовь и доверенность к своему королю. Гетман Потоцкий, всегда бывший во главе противной двору партии, теперь с своими друзьями вполне выражался в пользу короля и даже подарил ему из собственного войска несколько сот человек. Из страха же пред Пруссиею объяснялось и расположение к России. Несмотря, однако, на это общее расположение, Кейзерлинг не отвергал возможности, что шведские приверженцы, хотя и незначительные, будут в состоянии произвести некоторые волнения, и потому советовал составить сильную русскую партию под начальством люблинского воеводы Тарло, которому надобно помочь деньгами; да и гетман Потоцкий намекнул, что ему недоплачена пенсия; хорошо было бы утвердить его в добрых намерениях. Шведский эмиссар полковник де Бона ездил по вельможам польским, предлагал деньги, чтоб составили генеральную конфедерацию, сулил войско, запасы и требовал, чтоб Лифляндия была театром войны против России, представлял, что после трудно будет дождаться более благоприятных обстоятельств. Узнали, что стольник литовский Петр Сапега старается в пользу шведов, набирает для них войско и обучает его, уговаривает шляхту, суля офицерские места с шведскими пенсиями. Молодой Орлик писал отцу своему в Яссы, что Россия потеряла в Финляндии больше половины войска от болезней, что в России находится сильная партия в пользу сверженного императора. «Увидим, — писал Орлик, — что произойдет на будущем сейме; всего желательнее было бы внушить королю польскому, чтоб он соединился с народом и не упускал самого удобного случая к освобождению своего королевства от русского притеснения и к возвращению завоеванных Россиею польских областей: чрез это он получил бы успех в своих частных видах относительно наследственности польской короны в его доме». Но королю не с кем было соединяться: народ в Польше, т. е. шляхта, в огромном большинстве не сочувствовала шведским внушениям, и де Бона был схвачен в Данциге. В конце июля Кейзерлинг писал, что нечего опасаться относительно Польши и великий гетман будет вести себя постоянным вследствие милости, оказанной ему императрицею. Другая соседняя держава, Турция, казалось, была доступнее враждебным, т. е. французским и шведским, внушениям. Вешняков в начале 1742 года уже доносил, что французский посол внушает Порте, будто шведы начали войну с Россиею в ее пользу, всячески старается, чтоб турки помогли шведам деньгами и позволили татарам впасть в русские пределы; но турки не давались в обман. «Я, — писал Вешняков, — всякое французское коварство и слабость Порте довольно истолковал, в чем английский посол немало помогает, которого дружбою и конфиденциею ныне зело доволен». В половине апреля Вешняков доносил, что война у турок с Персиею — дело решенное, поэтому Порта так занята и затруднена, что ни о чем другом и подумать не может, хотя с французской стороны и внушается, что Порта должна поддержать Швецию в войне ее с Россиею именно для того, чтоб быть безопасною от России во время своей войны с Персиею; хотя шведский посланник Карлсон хлопотал о заключении союза между Турциею и Пруссиею, в силу которого Пруссии позволено было бы набирать войско в дунайских княжествах; молдавский господарь Гика был на стороне Карлсона. В сентябре Миралем сообщил Вешнякову, что по французским настояниям визирь принужден был доложить султану о необходимости помочь Швеции по обязательствам союза если не открытою силою, то по крайней мере деньгами. Султан сильно рассердился на визиря за этот доклад, сказал, что жалеет, что не велел отрубить голову бывшему рейс-ефенди, который был главным виновником этого нелепого союза у Турции с Швециею, обманул его, султана, уверениями, что Швеция такая же великая держава, как и Россия. «Когда я был в войне с Россиею, — продолжал султан, — то Швеция была спокойна, а когда Франции понадобилось Россию удержать, то Швеция войну начала. Не хочу и слышать об этом шведском союзе; у меня с Швециею договор такой же, какой со всеми христианскими державами. Не смей мне вперед упоминать об этом деле, противном интересам моим и закону, потому что казна моя должна употребляться только в пользу магометанства и подданных моих, а не на субсидии гяурам; нет мне нужды, хотя и пропадут». Вследствие этого Порта отвечала кардиналу Флёри, что она не имеет никакой обязанности помогать Швеции, которая сама объявила войну России, не давши Турции заранее знать о причинах войны и не требуя добрых услуг для ее предотвращения, что должно было сделать по договору. Разорвать с Россиею султан никак не может, потому что последняя держава не подала ни малейшей причины к неудовольствию. Притом если бы Турция захотела нарушить мир с Россией, то Франция должна ее от этого удерживать, как поручительница за мир. Стало быть, французское ручательство не годится, когда сама Франция побуждает к нарушению гарантированного ею мира по причине дел своих между христианами, в которые Порта отнюдь мешаться не хочет. Кроме того, находясь накануне войны с Персиею, неблагоразумно было бы возбуждать против себя Россию, такую сильную державу, которая четвертою долею своих сил не только защитилась от Швеции, но и совершенно ее низложила, остальные же силы свои она употребила бы против Порты, вступив в союз с шахом. Причины, объявленные Швециею, не могут произвести не только войны, но даже холодности, следовательно. Порта должна признать эту войну несправедливою со стороны Швеции и потому не может в нее вмешиваться. На внушения шведского посла, что Швеция начала войну для Порты, отвечать много нечего: если Швеция так усердствует Порте, то ей следовало бы начать войну, когда Турция воевала с Россиею, а не два года спустя после заключения мира. Порта имеет полное право рассердиться на такие внушения, в которых ясно видно неуважение к ней, ибо рассчитывается на ее неразумие и легковерие. Наконец, если бы Порта и хотела что-нибудь сделать из уважения к Франции, то теперь уже поздно. Из Персии приходили прежние диковинные вести. Когда резидент Калушкин объявил шаху Надиру о вступлении на престол Елисаветы, тот отвечал, что слышит об этом со всякою приятностью и желает, чтоб держава ее имп. величества вовеки была непоколебима; что русский престол по закону и по праву крови только ей и принадлежал, как дочери Петра Великого; что он давно желал этого события, потому что о добродетелях императрицы он давно знает. В знак своей радости он велел подарить резиденту 1000 рублей и кафтан с кушаком и чалмою, студенту Братищеву — триста рублей, толмачу — двести. Но после этих учтивостей Надир сейчас же заявил следующие требования: 1) чтоб отпустили назначенных для Персии и задержанных в Кизляре 200 лошадей и чтоб дозволено было покупать в России и большее число лошадей и верблюдов; 2) чтоб прислали ему девять мореходных судов, из которых три были бы вооружены и наполнены артиллерийскими припасами, снабжены матросами и пушкарями, чтоб с их помощью он, шах, мог искоренить своих бунтовщиков, живущих на острове Каспийского моря; 3) чтоб остальные семь судов были нагружены хлебом, для закупки которого он пошлет нарочных в Астрахань; хлеб должен быть доставлен в ближайшие к его лагерю гавани. Лагерь находился по-прежнему около Дербента, и множество персидского войска помирало от стужи и голода, не говоря уже об истребительных битвах с лезгинцами, которые в последней битве едва не захватили в плен самого шаха. Калушкин по-прежнему не пророчил Надиру ничего доброго, кроме окончательного разорения Персии от безумного дагестанского похода, в продолжении которого шах упорствует; резидент писал, что единственное средство умерить его требования — это двинуть войско к границе и потом не обращать на завоевателя Индии никакого внимания. Угождать Надиру, исполнять его требования вовсе не согласно с русскими интересами, ибо если суда раз попадут в его руки, то возвратить их будет очень трудно; пока шахово желание завести на Каспийском море персидский флот продлится, до тех пор русские суда всегда будут находиться в беспокойстве. Персияне всегда будут делать разные происки для получения с них людей и материалов. Калушкин, опасно заболевший от неприятностей, трудов и всякого рода лишений в Персии, жаловался на Остермана, который заставлял его терпеть все это, чтоб не раздражать Надира, тогда как снисхождениями и ласкою с этими варварами ничего сделать нельзя; все представления резидента, чтоб поступать с Персиею смело и решительно и тем внушать уважение, были презрены Остерманом. Калушкин советовал даже прекратить на несколько времени торговые сношения с Персиею и тем усмирить шахову гордость; пусть персидские купцы ездят в Астрахань: этим русские купцы освободятся от насилий, которые они терпят в Персии. Калушкин умер; но представления его были приняты новым русским правительством, тем более что оскорбления, нанесенные русскому консулу в Ряще Арапову, убеждали в необходимости переменить ласку на угрозу. Преемник Калушкина переводчик Братищев писал в июле, что известие о постоянном движении русских войск к Кизляру испугало Надира и сбавило спеси. И Братищев, подобно Калушкину, постоянно писал, что персиян бояться нечего: «Смею рабски донести, что для укрощения такого беспокойного соседа никакой трудности не предвидится; для завладения всем персидским лагерем нужно 10, много 15 тысяч регулярного войска да столько же нерегулярного. Множество знатных персиян, даже придворные ближние евнухи, усердно желают подчиниться России; дербентцы, горожане и сельские жители, боясь истребления от тирана, денно и нощно просят у бога избавления и подчинение России сочтут за великое счастье; одним словом, во всей Персии едва ли найдется один человек, который бы не имел склонности к русскому подданству». В октябре Братищев доносил, что шах намерен напасть на Кизляр, прибавляя, что все горские народы нетерпеливо желают с русской стороны наступления на шаха. Донесения Братищева о всеобщем неудовольствии подтверждались тем, что открыт был заговор родного сына Надирова против жизни отцовской, а сын на допросе обвинял отца, что тот хотел его отравить. «Шах, — писал Братищев, — в неумеренной запальчивости находится и редко дела выслушивает, только твердит о преступлениях сына, причитая что попадется под язык. Весь лагерь трепещет, и никто не смеет подступить с докладами к суровому тирану». Надир велел ослепить сына. В ноябре и начале декабря Братищев продолжал писать о враждебных намерениях шаха против России; но потом уведомил, что намерения эти отменяются по советам любимца шахова мирзы Зеки и главного муллы, который внушал, что русские будут действовать против Персии сухим путем и морем, андреевцы и кабардинцы вооружатся как русские подданные; наконец, Россия поднимет дагестанцев и турок; в Кизляр русский генерал с большим войском уже прибыл. Во второй половине декабря снова предостережение от Братищева относительно враждебных намерений Надира, который от других слышит внушения, что на Россию легко напасть, и между такими находится англичанин Эльтон, построивший себе корабль на Каспийском море; на этом корабле Эльтон изъявлял готовность перевозить людей и съестные припасы в случае похода шахова на Россию; но, как видно, самым сильным побуждением к походу в Россию служило для Надира желание загладить бесславие неудачного похода против горских народов. ГЛАВА ТРЕТЬЯ ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИСАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ. 1743 год
В самом начале царствования Елисаветы возвращали из ссылки и восстановляли в прежнем значении недавних опальных, о которых память была свежа и которые могли иметь усердных напоминателей. Только в начале 1743 года вспомнили о верном слуге Петра и Екатерины: Антон Девьер, «который безвинно страдал», пожалован был прежним чином генерал-лейтенанта, графским достоинством и орденом Александра Невского. Семеновского полка прапорщик Алексей Шубин, сосланный, как утверждали, императрицею Анною за связь его с Елисаветою, был пожалован в Семеновский же полк премьер-майором, и притом генерал-майором за то, что «безвинно претерпел многие лета в ссылке в жестоком заключении». Неизвестно, по какому поводу в самом начале года Сенату было запрещено начинать дела по предложениям, письменным или словесным, без письменного указа за рукою императрицы. Елисавета в продолжение года четыре раза присутствовала в Сенате, занятия которого в этом году увеличились донесениями прокуроров о беспорядках, происходивших по разным учреждениям. Так, генерал-прокурор предложил донесение прокурора Берг-коллегии Василья Суворова, что в конце прошлого, 1742 года президент этой коллегии, приехав в присутствие и не собрав членов, один сочинил и подписал определение о свободе из-под караула на поруки заводчика Белова; это определение после вице-президент, один советник и два асессора закрепили, но два другие советника и один асессор подали особливое мнение, что Белова освободить нельзя. Тут дело кончилось, но через месяц с чем-нибудь явилось определение за руками президента, вице-президента и асессоров, чтоб представить об освобождении Белова в Сенат, тогда как остальные члены коллегии не имели никакого понятия, когда этот приговор сочинен и подписан, секретарской руки на нем не было, и потому полагали, что он сочинен и подписан вне коллегии. Прокурор словесно и письменно протестовал против такою ведения дела; но его не послушали, возвратили ему его протест назад и послали в Сенат донесение об освобождении Белова. Сенат приказал: впредь Берг-коллегии поступать порядочно, а не так, как оная ныне учинила, а против прокурорского доношения, что протокол явился сочинен вне коллегии, взяв от коллегии ответ, исследовать. В Коммерц-коллегии определено было для осмотра поташных заводов отправить асессора Красовского, а потом в журнале записано, чтоб для этого отправить из Нижегородской губернии офицера, а прежнее определение о Красовском отменить. Прокурор остановил новое решение, требуя исполнения старого, коллегия не согласилась, и Сенат высказался в пользу прокурора. Архангельской губернии прокурор донес, что секретари ходят в канцелярию всякий по своей воле, отчего колодников держат очень долго, а челобитчикам напрасная волокита и разорение; кроме того, вследствие нехождения секретаря доимка осталась без взыскания, и когда прокурор стал взыскивать на секретаре, то тот отвечал очень неучтиво: «А от губернатора в том ему никакого сокращения не учинено». Прокурор коллегии Экономии доносил, что члены в заседании все никогда не бывают, а которые и бывают, что один без другого хотя бы и неважных дел не слушают, отчего дела тянутся долго. Архангельский губернский прокурор доносил, что в Архангельске и Вологде в правлении полицейской должности не только великое упущение или слабое смотрение, но вовсе надлежащая полицейская должность оставлена, от полиции остается одно название, а исправления никакого нет. В апреле генерал-прокурор предлагал Сенату: усмотрено, что обретающиеся в Москве президенты и члены в коллегии, канцелярии и приказы приезжают очень поздно, не ранее девятого часа пополуночи, и потому дел решается очень мало: приказали подтвердить накрепко, чтоб приезжали и уезжали в указанные часы. Но это подтверждение не действовало: ноября 1 генерал-прокурор предложил, что сегодня в исходе седьмого часа пополуночи посылал он по коллегиям, канцеляриям и конторам осмотреть, присутствующие имеют ли заседание по регламенту, но посланные не нашли не только никого из судей, но и секретарей; кроме Военной коллегии и губернской канцелярии, никого нигде не было. Опять посланы указы, чтоб съезжались по генеральному регламенту, в противном случае будут платить штраф. О беспорядках в разных коллегиях доносили прокуроры; но Главный комиссариат сам известил Сенат о своем странном распоряжении: без следствия и не требуя указа от Сената он послал указ в Белгородскую губернию об отрешении от должности севского воеводы. Начальник комиссариата должен был за это просить прощения у Сената. Любопытную черту из деятельности Сената описываемого года составляют переговоры его с подрядчиками на кронштадтские работы. 3 июня допущены были в собрание Сената каменного дела подрядчики; сенаторы долго уговаривали их взять кладку каменных стен канала и теску плит с платою посаженно, но подрядчики не соглашались, говоря, что на такую посаженную работу каменщики нейдут и они их набрать не могут, а помесячно возьмут за шесть рублей на человека, и когда в дело вступят, то, рассмотрев обстоятельно работы, через месяц надеются взять и посаженно. Сенат находился в большом затруднении, потому что именным указом запрещено было при этой работе нанимать каменщиков за помесячную или поденную плату, кроме необходимых мест. Однако делать нечего, видя упорство подрядчиков, Сенат решил нанять их помесячно, с тем чтоб через месяц по рассмотрении тех работ нанялись посаженно и поштучно, к чему определенные к работам офицеры должны их прилежно склонять. Сенаторы опять принялись уговаривать подрядчиков, чтоб помесячно просили цену настоящую, представляли, что им при этом строении никаких притеснений, обид и удержки заработанных денег не будет; если же хотя малая от кого-нибудь будет обида, то позволяется им приходить прямо в Сенат с жалобою. Но подрядчики меньше шести рублей на человека в месяц не взяли, представляя, что они не надеются нанять каменщиков за меньшую цену и боятся такой же беды, как до сих пор два подрядчика за непоставку по договору каменщиков лет девять держатся под караулом в конторе кронштадтских строений. Тогда сенаторы объявили им последнюю цену — по 5 рублей на месяц, причем объявлен им высочайший указ, что, кроме Кронштадта, каменщики другой работы в Петербурге не сыщут нигде. С этим подрядчики были отпущены; а в контору кронштадтских строений послан указ: велено прислать в Сенат ведомость, какие именно два подрядчика, в каком деле содержатся и почему так долго не выпущены. 6 июня подрядчики опять явились в Сенат и объявили, что из шести рублей более 10 копеек им уступить нельзя, потом сбавили еще 5 копеек. Сенат доложил императрице; но до 21 числа высочайшей резолюции на этот доклад не последовало, и потому Сенат приказал Адмиралтейской коллегии иметь крайнейшее старание в приискании других каменщиков и плотников. Муку в казну покупали куль в 9 пудов по 2 рубля; крупу четверть в 8 пудов по 2 рубля 80 копеек. Сенат уговаривал купцов, 19 человек, уступить, но не уступили, потому что уплата должна была производиться в следующем, 1744 году. Работы становились дороги, а финансовая машина по-прежнему шла медленно. Президент штатс-конторы внес в Сенат доклад, что контора на разные нужнейшие расходы должна отпустить большие суммы денег, но ей должна коллегия Экономии 141024 рубля да Сибирский приказ 105562 рубля и по неоднократным указам из Сената до сих пор ничего не платят, объявляя разные отговорки. Доимки но выплачивались; угрозы губернаторам и воеводам не помогали; принялись за Камер-коллегию: ей предписано, чтоб она сама, не складывая на губернаторов и воевод, старалась о взыскании доимок и бездоимочном сборе настоящих доходов, в противном случае штраф будет наложен на ее членов и секретарей. Сенат узнал, что губернаторы, воеводы и приказные люди берут даром казенные питья из кабаков, a из таможен — дрова и свечи; последовало запрещение. Один немец предложил завести клейменые карты, брать с них пошлину по 15 копеек с игры и клейменые отдавать на откуп, но Сенат отверг предложение, потому что указами Петра Великого и Анны Иоанновны игра в карты на деньги была запрещена. Возобновили, как было при Петре, Берг — и Мануфактур-коллегии; естественно было возобновить Главный магистрат, учрежденный преобразователем для «собрания рассыпанной храмины», и в мае описываемого года Главный магистрат восстановлен; обер-президентом его был назначен князь Василий Хованский. Новый год начался учреждением следственной комиссии о воровском клейме. Комиссия усмотрела, что многие из приличившихся по тому делу иностранных купцов ввозимые в Россию из-за моря товары клеймили поддельными клеймами, также из пакгауза многие товары по согласию с таможенными служителями воровски вывозили и вместо них ввозили другие, недорогие товары. Купцы повинились, и всех их освободили, с тем чтоб они сумму утаенных пошлин, в какой сами признались, именно 21000 рублей, заплатили вдвое в одну неделю. Преступление было прощено, лишь бы поскорее дали денег. Так и в другой раз, когда дело пошло о скорейшей. выручке денег, то отступили от правила возвращаться к постановлениям Петра Великого и оставили в силе указ Анны Леопольдовны. Петр Великий оставил казенными товарами только поташ и смольчуг, а прочие товары «уволил в народ»; но в правление Анны Леопольдовны смолу сделали опять казенным товаром. Теперь на основании указа о восстановлении распоряжений Петра Великого хотели было и смоляной торг уволить в народ; но соблазнились, рассчитавши прибыль от казенного торга, и оставили смолу за казною. Только там, где дело шло о религиозном интересе, Елисавету нельзя было соблазнить никакою выгодою. Сенат подал доклад, что от прошлогоднего указа о недопущении жидов в империю торговля как в Малороссии, так и в Остзейских областях потерпела большой ущерб, а вместе с тем потерпит и казна от уменьшения пошлин. Императрица написала такую резолюцию: «От врагов Христовых не желаю интересной прибыли». Остались верны правилу Петра Великого развивать торговлю распространением просвещения, здравых понятий о торговле между купцами. Коммерц-коллегии президент объявил Сенату, что коллегия поручила секретарю Академии наук Волчкову перевесть экстракт из Савариева лексикона о коммерции с французского на русский язык, которого несколько уже и переведено, а остальное Волчков обещается перевесть, только требует за такое многотрудное дело 500 рублей; коллегия представляет, не угодно ли будет во славу императора Петра Великого и для пользы русскому купечеству в будущем эту книгу перевесть и означенные деньги выдать, ибо от перевода ее может произойти только государственная прибыль и слава России. Приказали: означенный экстракт со всякою исправностью секретарю Волчкову перевесть, и ему пятьсот рублев, ежели меньше не возьмет, выдать. Для увеличения доходов сочли нужным устроить особое управление казенными рыбными промыслами на Нижней Волге и Яике: главным командиром астраханской рыбной конторы назначен был вице-президент Раевский, в его команде были начальники саратовской и гурьевской рыбных контор; товарищем главного командира в Астрахани назначен московский купец Мыльников на пять лет до будущего усмотрения; для размножения промыслом назначено было 55000 рублей, а Мыльников обязался, что казна будет получать ежегодно прибыли не меньше 50000 рублей. На юго-востоке правительство занималось устройством прибыльных рыбных промыслов; на Северном океане частные люди ходили промышлять на отдаленный Шпицберген, подвергаясь страшным опасностям. В описываемом году доставлены были в Петербург из Любека от русского резидента 12 человек крестьян Мезенского уезда, которые для моржового промысла были на «окиане острове Груманте», где их судно великим волнением разломало надвое и потопило, а они спаслись на «щерботе» и взяты на голландский корабль, на котором привезены были в Амстердам к русскому резиденту, а оттуда в Гамбург и Любек. Адмиралтейская коллегия выдала им паспорта для возвращения на родину и на дорогу наделила сухарями для их бедности. Относительно некоторых отраслей промышленности приходили к печальному убеждению, что передача казенных заводов в частные руки повредила производству. В июне императрица дала указ Сенату, что производство кирпича и черепицы никуда не годится: кирпич худ, а черепицу только для виду делают, крепости в ней никакой нет, где употреблена на кровли, везде течет насквозь и трескается; в такое дурное состояние производство пришло после кончины родителей императрицы, когда казенные заводы вовсе уничтожены и в частные руки отданы, а частные владельцы не соблюдают старых обрядов при работе: глину заранее не готовят, не мнут ее как следует, сараев не имеют и пр. Для возобновления этого производства чрез архитектора Осипа Дрезина выписаны из Италии мастера кирпичного и черепичного дела два человека, которые с названным архитектором отыскали годную глину на казенных землях по обе стороны Невы-реки на московской стороне, где и следует устроить новые заводы, а для обучения тому мастерству дать солдатских детей из гарнизонной школы. Суконное и полотняное производство шло хорошо в частных руках. Воронежский купец Постовалов завел в Воронеже суконную фабрику в 1739 году, употребив на нее 40000 капитала; теперь она явилась в добром состоянии, и Постовалову позволено было завести еще бумажный завод, а для вспоможения правительство дало ему казенный каменный дом в Воронеже, липскую суконную фабрику, которая не пошла в руках иностранца Ариольти, инструменты и мастеровых людей с фабрик, отнятых у Сахарова и Плотникова за «неразмножение их суконных фабрик»; позволило купить деревню до 50 дворов, с тем, чтобы крестьян, кроме фабрики, не употреблять никуда. За эти милости Постовалов обязан был приготовлять мундирные сукна и каразеи — на первые годы не меньше 30000 сукон в год, а впредь с умножением. Относительно выделки полотен возобновлен был указ Петра Великого, чтоб деланы были широкие полотна, какие требовались за границу. С казенной почепской фабрики продано было купцу Тиммерману 6500 кусков по 4,31 копейки за кусок. 16 декабря императрица, присутствуя в Сенате, устно приказала, чтоб Коммерц-коллегия вместе с магистратом рассмотрели, отчего как шелковые, так и другие товары сильно вздорожали. Шведская война прекратилась; но положение европейских дел не давало ручательства за продолжительное сохранение мира, не позволяло надеяться на значительное уменьшение расходов на войско. Кроме того, восстановляя во всем распоряжения Петра Великого, должны были позаботиться о любимом его учреждении — флоте, который, как доносили, находился в жалком положении. В конце года корабельный подмастерье Острецов подал императрице донос на Адмиралтейство, что оно и флот находятся в весьма слабом состоянии: магазины опустошены, гавани в Кронштадте корабельными днищами засорены и обмелели, для вычищения их машин нет, мачтовые леса без остатку погноены, люди при флоте и верфях безмерно загнаны; когда флот должен выходить в море против неприятеля, тогда провиант закупают, пива варить подрядом начинают, смолу купить приискивают, купеческие суда для перевозки нанимают, а все с немалою передачею казны. Внешняя война прекратилась, но войско надобилось для внутренней войны для войны с разбойниками, театром которой по-прежнему служила восточная окраина Европейской России. В самом начале года Сенату докладывано, что по челобитью казанских землевладельцев для поимки беглых крестьян и для искоренения воров по рекам Волге, Медведице, Карамышу и в саратовской степи определено послать штаб-офицеров с командою. Донской атаман донес, что все козачьи хутора, в которых беглецам не без пристанища было, искоренены, а беглых, скрывавшихся в станицах и лесах, отправили в крепость Св. Анны, в Царицын и другие места. Но осенью нижегородская губернская канцелярия доносила, что в тамошней губернии являются воры и разбойники великими компаниями, сухим и водяным путями, а канцелярия за неимением солдат искоренить их не может. Сенат велел из стоящих поблизости полков определить пристойную команду. По петербургской дороге было воровство и разбои, недалеко от Москвы разбили морского офицера. В самой Москве крестьянин Зацепляев, собравшись с гренадером лейб-компанииТелесниковым и с дворовыми людьми, всего десять человек, ездили за Калужские ворота и Донской монастырь для разбою в два дома. Кроме погони за разбойниками в той же Нижегородской губернии войско должно было выдержать бой с мордвою, восставшей по следующему случаю: нижегородский архиерей Димитрий (Сеченов), объезжая епархию, в Терюшевской волости, в селе Сарлеях, велел разорить мордовское языческое кладбище, находившееся подле церкви; за это мордва собралась и напала на архиерея, который едва отсиделся в погребе у священника, пока подоспели христиане из окрестных деревень. Димитрий, донося об этом происшествии, писал, что бунтовщики не мордва, а старые русские идолопоклонники, по-мордовски говорить не умеют, а говорят ярославским наречием, рознясь от русских нижегородцев. Как бы то ни было, в Терюшевскую волость отправился премьер-майор Юнгер с командою, велено ему мордву склонять к покорности, и если не склонятся, то репортовать, а без указу с ними военною рукою не поступать. Но Юнгер не имел возможности исполнить указа, ибо репортовать было нельзя, когда мордва встретила его с луками, рогатинами и огнестрельным оружием в числе 1000 человек и начала стрелять в его команду. Юнгер должен был вступить в бой и поразил неприятеля: у мордвы побито 35 человек, живых взято 136, в том числе раненых 31, а в команде ранено 5 человек. После этого мордва стала просить прощения; Юнгеру велено было заводчиков и пущего Несмеянку прислать в губернскую канцелярию, остальных простить и объявить им, что, если кто хочет принять христианскую веру, пусть подаст просьбу епископу Димитрию. В губернскую канцелярию прислано было 130 человек заводчиков. Главный из них, новокрещен Несмеянко-Кривой, за то что отступил от христианства, сняв с себя крест, расколол икону, приговорен к сожжению; но к архиерею Синод должен был послать указ, чтоб неволею никого не крестил и не озлоблял. Обруселые, если не русские, язычники нападают на архиерея, вступают в битву с войском правительства, новокрещеный снимает с себя крест, рубит икону и становится главою восстания идолопоклонников! Мы видели, что в царствование Анны лучшим средством для успокоения областей старого Казанского царства считали распространение и утверждение христианства между иноверными его жителями, и в 1740 году назначен был для этого дела в Казань Димитрий Сеченов, тогда еще архимандрит. При Елисавете он представил в Синод, что в местах, населенных новокрещенами, необходимо построить по меньшей мере 30 деревянных церквей, ибо новообращенные от русских сел живут в расстоянии осьмидесяти, ста и более верст, и что на это церковное строение надобно употребить 9000 рублей, считая каждую церковь в 300 рублей. Сенат нашел, что эта сумма велика, что коллегия Экономии должна отпустить только половину, а издержка сократится тем, что церкви будут строиться местными жителями, даже и теми, которые не захотят креститься; указал, как приобрести подешевле книги, колокола, утварь. По доношению того же Сеченова Синод представлял, что до построения церквей нужно к Каждым 250 дворам посвятить по два священника, по одному дьякону и по три церковника, которые будут наблюдать за строением церквей, новокрещеных будут обучать закону божию, а детей их грамоте и всячески стараться вводить между ними христианские обычаи, а требы исправлять хотя при часовнях; жалованье им давать: священникам — по 30 рублей и по 30 четвертей хлеба, дьяконам — по 20 рублей и по 20 четвертей хлеба, а церковникам — по 15 рублей и по 15 четвертей хлеба. По указу 1740 года велено было новокрещенов переселять из тех деревень, где они живут вместе с иноверцами; но Сеченов представил, что в деревнях новокрещенов бывает большинство и переселение будет им убыточно и зазорно, как будто за принятие св. крещения они лишаются старинных своих жилищ, что отвратит многих иноверцев от крещения; следовательно, гораздо лучше переселять иноверцев, которые, не желая лишиться прежних своих домов и земель, придут все к св. крещению самовольно. Сенат согласился с этим представлением. Согласился и на возобновление старого распоряжения, чтоб принимавшие крещение холопи и крестьяне иноверных землевладельцев освобождались от крепостной зависимости, а если сами землевладельцы примут христианство, то получают по-старому своих холопей и крестьян; чтоб принявшие крещение освобождены были на три года от всех поборов, которые должны быть разложены на оставшихся в иноверии; чтоб те из них, которые живут по кабалам у заимодавцев, были от них освобождены; чтоб те из иноверцев, которые содержатся под караулом по маловажным делам и захотят принять крещение, освобождались из-под караула без всякого наказания. По донесению Сеченова, в 1741 и 1742 годах было обращено в христианство 17362 человека. Иноверцев освобождали из-под караула и не подвергали наказанию, если они принимали крещение, причем не возбуждалось подозрения насчет побуждений. Иначе смотрела раскольничья контора на обращавшихся в православие раскольников. В Сибири, в Кузнецком уезде, 18 человек раскольников сожгли сами себя; некоторые, хотевшие последовать их примеру, были схвачены и обратились в православие: но раскольничья контора представила Сенату, что они обратились, «знатно избывая истязаний»; что надобно их расспросить под плетьми о сгоревших 18 человеках и сообщниках их; так как они, не объявивши начальству, допустили этих 18 человек до самосожжения, то подвергаются смертной казни; но так как они обратились в православие, то следует их для острастки другим наказать кнутом. Сенат приказал: конторе поступать по точным указам, имея которые ей не следовало и представлять в Сенат; обратившихся раскольников не трогать, только смотреть, чтоб они твердо пребывали в православии. Сенат должен был также умерить ревность архангельской губернской канцелярии: архиерейская домовая канцелярия дала ей знать, что в Мезенском уезде и других местах многочисленными скитами живут потаенные раскольники обоего пола, монахи и бельцы; доносчик признает их из шляхетства, или из знатного купечества, или из подрядчиков, которые, может быть, бежали, забравши из казны большие суммы. Губернская канцелярия отправила премьер-майора с командою забрать всех раскольников с пожитками и отправить в Архангельск, а строение их сжечь; если же они будут сопротивляться, то силою их склонять и увещевать, если же вознамерятся отбиваться, то по ним стрелять и захватывать. Сенат приказал: послать указ, чтоб поступали весьма осмотрительно, без разорения и грабежей, и отнюдь бы не вступали в бой под опасением военного суда; поступать во всем так, как повелевают прежние указы о раскольниках; а для чего и по каким указам губерния распорядилась, чтоб команда по раскольникам стреляла и пожитки забирала, прислать доношения с первою почтою. Так как Синод потребовал освобождения из-под караула и от наказания за небольшие вины тех иноверцев, которые примут крещение, то Сенату естественно было обратиться к Синоду с вопросом, не следует ли раскольников, уличенных в важных преступлениях, освобождать от смертной казни, если они обратятся в православие. С таким вопросом обратился Сенат по поводу обращения из раскола крестьянина Степанова, совершившего смертоубийство. Синод отвечал, что он не находит правил св. отец, чтоб освобождать от смертной казни убийц, когда они обратятся к св. церкви, ибо обращение к благочестию от вечной только смерти избавляет, а временная по винам смерть присуждается гражданскими законами. Но спустя короткое время — новый случай: разбойник крестьянин Петров был приговорен к смерти, на исповеди объявил себя раскольником и обратился в православие; нижегородский епископ Димитрий представил, чтоб его не в образец другим к лучшему исправлению для спасения душевного от смертной казни освободить и заточить в монастырь. Так как являлось архиерейское представление, то Сенат счел нужным сообщить в Синод и требовать, «чтоб св. Синод благоволил, рассмотря, коим образом в таком случае с оным Петровым поступить надлежит, сообщил прав. Сенату свое рассуждение». Синод дал любопытный ответ: «Ежели реченный Петров от смертной казни учинится свободен, то св. Синод в монастырь для покаяния его определит». Сенат приказал: о том колоднике до будущего указа обождать. Кроме сношений но иноверческим и раскольничьим делам Сенат имел с Синодом несколько неприятных объяснений. Коллегия Экономии разослала по монастырям Ростовской епархии отставных служилых людей; но ростовский архиерей Арсений Мацеевич не принял их на том основании, что прежде отставные содержались на монашеские порции, которые оставались вследствие сокращения числа монахов по распоряжению Петра Великого, а теперь все эти порции издерживаются новопостриженными монахами; в доношении своем Арсений позволил себе резкие выражения о воеводах и вообще о светских правителях. Синод послал Арсению указ, чтоб вперед под опасением штрафа не употреблял подобных поносительных слов; но Сенат не был этим доволен и грозил, что если Синод не пресечет таких поступков, то он, Сенат, доложит императрице. Другое объяснение было по поводу возобновленного указа о надзоре за соблюдением тишины во время богослужения. Синод прислал в Сенат ведение, что в указе о безмолвии в церквах находится лишнее против указа Петра Великого и несогласное с духовным регламентом, именно что у сбора штрафных денег должны быть в церквах и монастырях отставные офицеры и солдаты, ибо это дело принадлежит церкви и ее пастырям и должно быть в ведении архиереев и священников с причтом. Приказали объявить Синоду, что определение Сената сделано в силе указа Петра Великого, равно как и синодского рассуждения 11 января 1723 года; в указе Петра говорится: брать штраф по рублю с человека, не выпуская из церкви, и употреблять на церковное строение, для чего употреблять кого пристойно из людей добрых; ясно, что велено употребить людей светских, а не духовных, и при жизни Петра Великого были у этого сбора светские люди; духовным особам и церковнослужителям смотреть за разглагольствующими во время службы божией Сенат признает неудобным, что отдается на особливое рассуждение св. Синода. Чрез несколько месяцев Синод жаловался, что тверской воевода Давыдов обидел тверского епископа Митрофана, посылал брать в провинциальную канцелярию к суду двоих семинарских учителей. Воевода, спрошенный Сенатом, отвечал, что поручик Фохт подал ему следующую жалобу: пасынок его, пятилетний Семен Воейков, гулял у городового вала, и учителя семинарии, взяв его в архиерейский дом и затаща к себе в келью, чинили над ним ругательское мучение, обнажа, били батожьем смертно; по свидетельству, открылось, что ребенок действительно избит и оттого болен; Фохт объявил, что он двукратно просил архиерея на учителей, только никакого решения не сделано, потому что эти учителя состоят с его преосвященством в близком родстве. Сенат приказал объявить Синоду, что никакой в том деле продерзости со стороны воеводы признать не может. Синод возражал, что он не признает ответа воеводы Давыдова вероятным, истины познать без исследования не по чему, а учителя тверские ездили в чужие государства и обучались своим коштом на разных диалектах, так что достойными учителями оказываются, и если им не дать удовлетворения, то и другие ученые люди в великую Россию приезжать для преподавания в школах будут очень опасаться; а по регламенту семинарские учителя светскому суду не подлежат. Тверской архиерей жаловался на своего воеводу, а коломенский воевода жаловался на своего архиерея Савву, который запретил приходскому священнику исправлять требы в деревне Свитягине по злобе на ее крестьян, оспаривавших у него землю; вследствие этого запрещения родильницы оставались без молитв, умершие — без погребения. Но Сенат не мог не согласиться с Синодом относительно требования расширения религиозного образования. Синод представил, что российские дворяне и прочих чинов люди детей своих обучают из российских книг только чтению Часовника и Псалтыря, а потом употребляют в разные светские науки, а чтоб знать всеблагого бога и нашу к нему должность и догмат православной христианской веры, в чем истинный путь спасения нашего состоит, тому едва ли кто обучать старается. Синод требовал, чтоб обучали букварю и катехизису, без знания которых ни в какие чины не повышать. Сенат не только согласился, но и приказал с отцов, не радящих о таком обучении детей своих, брать штраф — с шляхетства по десяти, а с прочих по два рубля. Дорогая для Синода книга «Камень веры» была распечатана; но Синод не довольствовался этим и хотел запечатать книги, которые пришли в Россию счужа в то время, как «Камень веры» была запечатана. Он представил Сенату, и Сенат издал указ: книгу «О истинном христианстве» Арнта, напечатанную в 1735 году на русском языке в Галле, и книгу «О кончине христианского жития» безымянного автора как не свидетельствованные Синодом отбирать у всех в Синод и впредь таких книг, напечатанных за границею на русском языке, в Россию как русским, так и иностранцам ни под каким видом не вывозить, чего на границах и при портах, наблюдая накрепко, не пропускать. Русским, находящимся за границею для обучения и прочих дел, объявить и впредь отпускаемым подтвердить, чтоб они таких книг на русский язык отнюдь не переводили, и внутрь империи никаких богословских книг с других языков на русский без позволения Синода переводить запретить. Соответственно духу переворота 25 ноября показалось неприличным, что церкви иностранных исповеданий находятся в Петербурге на самом видном месте — на Невском проспекте. Императрица велела приискать для них другие, более отдаленные места. Места были приисканы, составлены планы и сметы издержкам построения, и решили доложить государыне, не соизволит ли указать оставить кирхи до будущего времени на прежних местах, потому что по смете на строение новых денежной казны надобна сумма немалая, а в настоящее время деньги потребны на самонужнейшие расходы. С октября двор начал собираться в Москву. Сенат приказал: для шествия ее имп. величества в Москву поставить по станциям ямских и от купечества по 200 лошадей с каждой станции; но чтоб находящиеся по той дороге ямщики и купцы одни от поставки подвод не понесли излишнего отягощения, то в помощь к ним росписать по способности прочие города и села расстоянием от той дороги хотя в 200 верстах; смотреть, чтоб купечество и ямщики лошадей ставили с хомутами, вожжами и дугами и кормили их, чтоб были сыты. Для шествия же господ министров, сенаторов, Синода, придворных и прочих чинов и чужестранных министров поставить на тех же станциях уездных по 500 подвод. Потом велено было к двумстам подводам прибавить еще по 100 на каждой станции с ямщиков и купечества. Из Москвы императрица намеревалась ехать в Киев, и потому велено было исправлять дорогу, строить дворцы по станциям; но потом нашли, что малороссиян нельзя отягощать постройкою дворцов по причине недостатка в лесе, и потому велено от Глухова до Киева приготовить только погреба для питей и припасов. Императрица сбиралась в Москву, чтоб праздновать там мир со Швециею. На каких же условиях был заключен этот мир? Мы видели, в каком отношении находилась императрица Елисавета и ее главные вельможи к иностранным делам в конце 1742 года. Благодаря явному пристрастию к Швеции, выказанному французским правительством, благодаря тому, что с французской стороны была задета самая чувствительная струна, именно отношения Елисаветы к Швеции перед ее воцарением, Лесток и Шетарди проиграли дело против русских вельмож, и Шетарди должен был оставить Россию. В начале ноября 1742 года приверженцы Франции были обрадованы смертью великого канцлера князя Алексея Михайловича Черкасского, который под конец жизни заглаживал старые грехи, стоя твердо за русские интересы: но все же его смерть послужила более в пользу, чем во вред, этим интересам, отдавая их в руки даровитого и энергического Бестужева, который становился теперь самостоятельным. Впрочем, в первое время по смерти Черкасского никто не был уверен, что Бестужев получит верховное заведование иностранными делами. Мы знаем, что у вице-канцлера были сильные враги, которые должны были употребить все усилия, чтобы оттолкнуть его от места великого канцлера. Но для этого им нужно было указать императрице человека, который был бы достойнее или по крайней мере столько же достоин этого места, как и Бестужев. Указывали на Румянцева; но Елисавета не считала его способным и опытным: может быть, он добрый солдат, да худой министр, писала она. По своему обыкновению, Елисавета отложила трудное дело, не назначила никого пока великим канцлером; но Бестужев в прежнем звании вице-канцлера стал самостоятельно заведовать иностранными делами, и Бреверн продолжал служить ему верным помощником, каким был прежде и для Остермана. Шетарди не было; но у Лестока нашелся другой товарищ, столь же опасный для Бестужева и русских интересов, как и Шетарди: то был голштинец Брюммер, гофмаршал двора великого князя наследника Петра Федоровича. Провозглашение Петра Федоровича наследником произошло внезапно; никто до последней минуты не знал об этом, кроме Лестока, Брюммера и новгородского архиепископа Амвросия Юшкевича: ясно, что боялись сопротивления, неудовольствия с чьей-то стороны. Но у Брюммера на сердце было еще другое дело, чисто голштинское, это выбор в наследники шведского престола, от которого отказался великий князь, дяди его, епископа Любского, администратора Голштинии за малолетством Петра Федоровича. Разумеется, Брюммеру и Лестоку легко было убедить Елисавету в необходимости поддерживать избрание голштинского герцога со стороны России: близкая родственная связь между наследниками русского и шведского престолов обезопасит Россию со стороны Швеции и упрочит мир на севере; при этом в Елисавете действовало и печально-нежное воспоминание: дело шло о помощи родному брату того герцога Голштинского и епископа Любского, который был женихом ее и был отнят у нее смертью. Лесток, разумеется, сильно содействовал Брюммеру в этом деле, ибо за избрание епископа Любского Швеция могла получить более выгодный мир, которым Лесток отслуживал Франции за ее пенсию. И русские люди могли желать избрания герцога Голштинского в наследники шведского престола, но с условием, чтоб за это не было дорого заплачено, чтоб не пострадал ближайший русский интерес при заключении мира со шведами, ибо родственные связи между государями далеко не всегда служат ручательством за союз между государствами. Понятно после этого, как важно было назначение уполномоченных на Абовский конгресс. Назначение Румянцева первым уполномоченным было неприятно Бестужеву: Румянцев был избранник противной стороны, кандидат ее на канцлерство для оттеснения Бестужева. Вторым уполномоченным Бестужев хотел видеть сенатора князя Голицына; но Лесток постарался о назначении генерала Любраса. Императрица сначала не хотела Любраса, выставляя, что он немец, но Лесток нашелся и возразил: «Отец вашего величества вел переговоры в Ништадте через немца же». Елисавета подписала назначение Любраса. Мы видели, с каким ответом относительно мирных условий отправились из Петербурга шведские депутаты, приезжавшие объявлять об избрании герцога Голштинского в наследники шведского престола. В январе 1743 года начался Абовский конгресс. От 30 числа Румянцев писал, что между шведскими уполномоченными Цедеркрейцем и Нолькеном примечено несогласие; поэтому он, Румянцев, улуча после обеда удобный час, вступил с Цедеркрейцем в откровенный разговор о прошедшем и открыл, к своему сожалению, что сенатор многого не знает, а что и знает, то от Нолькена, в котором, следовательно, заключается вся сила; поэтому надобно опасаться, что на конгрессе много будет лишних споров и затруднений, ибо Нолькен, будучи одним из зачинщиков войны, естественно, должен защищать свое дело. Румянцев сказал Цедеркрейцу: «Как жаль, что товарищ у вас не такой честный человек, как вы». Цедеркрейц отвечал на это просьбою обходиться с ним откровенно, сказать прямо, в чем состоит намерение императрицы относительно мира, Румянцев повторил то, что было объявлено шведским депутатам в Петербурге. Цедеркрейц сказал на это, что если нельзя иметь на шведском престоле герцога Голштинского, то другого кандидата не остается, как дядя его епископ Любский; только советовал для лучшего успеха выражаться на конференциях так, что епископа Любского рекомендует герцог Голштинский, прибавляя, что императрице также это будет приятно. «Эта рекомендация, — говорил Цедеркрейц, — государственным чинам не так противной покажется». Что же касается Финляндии, то Цедеркрейц объявил, что Швеции без нее обойтись нельзя. Впрочем, Румянцев писал, что мирные переговоры будут идти только тогда успешно, когда будут подкреплены оружием, и надобно приготовляться к будущей кампании таким образом, чтоб неприятель имел в виду разорение шведских берегов. Румянцев внушил Цедеркрейцу, что в случае благополучного окончания дела он может быть уверен в благодарности русского двора. Цедеркрейц по первому же разговору податен явился, «только, — писал Румянцев, — вся сила в руках у Нолькена, и он дело ведет как хочет, почему хотя при случае денежная дача лакомому к деньгам Цедеркрейцу была бы и небездействительна, однако теперь еще рано». 16 февраля Румянцев донес, что шведские уполномоченные решительно отказались заключить мир на условии, кто чем владеет (uti possidetis), объявили, что король и государственные чины лучше дойдут до всяких крайностей, чем согласятся на это; причем шведы старались выпытать, какая именно будет уступка со стороны России в случае избрания епископа Любского. Румянцев просил императрицу снабдить его по этому обстоятельству дальнейшими предписаниями, прибавляя, что в деле наследства надобно опасаться от шведов какого-нибудь коварства, обещают для получения Финляндии и потом обманут; к достижению мира один способ твердость со стороны России. 22 февраля императрица велела подать мнение об условиях мира с Швециею следующим лицам: фельдмаршалам князьям Долгорукому и Трубецкому, графу Леси и принцу Гессен-Гомбургскому; сенаторам: адмиралу графу Головину, обер-шталмейстеру князю Куракину, действительному тайному советнику Нарышкину, генерал-лейтенантам князьям Голицыну и Урусову, тайному советнику Новосильцеву, действ. статскому советнику князю Голицыну; членам Иностранной коллегии: вице-канцлеру графу Бестужеву-Рюмину, тайному советнику Бреверну, действ, статским советникам Ивану Юрьеву и Исааку Веселовскому, кроме того, генералу Левашеву, графу Михайле Бестужеву-Рюмину, князю Никите Трубецкому; генерал-лейтенантам: князю Репнину, Игнатьеву и Измайлову. Фельдмаршал князь Долгорукий представил мнение, что из Финляндии можно уступить шведам только отдаленную Остерботнию; если же они изберут наследником своего престола герцога Голштинского епископа Любского, то можно им будет уступить и Абовскую область. По мнению фельдмаршала князя Трубецкого, надобно было стараться всеми силами удержать всю Финляндию: «Возвратить ее Шведской короне ни по каким правильным причинам невозможно, ибо в противном случае не только всему свету подастся повод рассуждать не к пользе и не к славе оружия ее величества, но и для благополучия и безопасности Российской империи весьма надлежит, чтоб граница была отдалена, ибо опасность от близкой границы нынешняя война доказала; наконец, обыватели финляндские, видя, что их страну возвратили шведам, в другой раз будут противиться всеми силами русским войскам». Но если шведы никак не согласятся отдать всю Финляндию, то заключить мир с удержанием части Финляндии по Гельсингфорс и Нейшлот; или удовлетворить шведов денежною суммою; или выговорить условие, чтоб Финляндия была отдельным владением под властью нейтрального государя; значительную уступку из завоеванного можно сделать только в том случае, когда шведы выберут на престол епископа Любского. По мнению фельдмаршала Леси, из Финляндии можно было уступить только Остерботнию, как область отдаленную, каменистую, болотную и нехлебородную. По мнению адмирала Головина, если нельзя удержать всю Финляндию по Ботнический залив с живою границею, то надобно оставить за Россиею Гельсингфорс и всю Нейляндскую провинцию: гавань Гельсингфорсская очень способна для стоянки военных судов, которые могут в ней зимовать без малейшего препятствия, могут по нужде и зимой выйти в море, притом в соленой воде кораблям лежать прочнее и легче. По мнению князя Куракина, надобно было удержать по крайней мере Абовскую область. По мнению Нарышкина, можно было уступить от Вазы к северу. По мнению генерал-лейтенанта князя Михаила Голицына, нужно было преимущественно удержать приморские места. Вице-канцлер граф Бестужев-Рюмин представил такое мнение: «Вся почти Европа, равно как соседи наши турки и персы, открытыми глазами смотрят, какое мы доставим себе вознаграждение и удовлетворение за наглое со шведской стороны нарушение мира и нанесенные России тяжелые военные убытки: поэтому слава императрицы, российского народа и государственный интерес требуют приложить всевозможное старание для заключения мира на условии чем кто ныне владеет (uti possidetis), хотя бы это стоило великой суммы денег (до двух миллионов); для показания же на весь свет, что Россия в удержании Финляндии ищет не расширения государства своего или умножения доходов, но единственно тишины на севере, то можно позволить одним шведским подданным свободную и беспошлинную торговлю в Финляндии. Если же шведы никак на это не согласятся, то на Абовском конгрессе установить такую форму правительства в Финляндии, которая бы устранила всякие с обеих сторон неприятельские столкновения, на что исходатайствовать от других держав гарантию; это предложение все финляндцы охотно будут поддерживать чрез своих депутатов на конгрессе, не желая отдать себя на жертву мстительности шведов. В крайнем случае заключить мир с удержанием Абова или Гельсингфорса с приличным округом, причем выговорить, чтоб финляндцы имели право выселиться из шведских владений в русские. В доказательство необходимости этого условия припомню только, какую гибель понесли в недавнее замирение с турками волохи, а при возвращении шаху персидских провинций грузинцы и армяне, положившись на данное им с нашей стороны обнадеживание, и впредь при новой войне с соседями едва ли уже можно будет их склонить какими-нибудь обещаниями. Наконец, необходимо низвергнуть настоящее шведское министерство, устроившее войну, и восстановить старое, миролюбивое; в противном случае Россия никогда не будет покойна; настоящее министерство вместе с Франциею всегда будет интриговать, турок или других неприятелей против России возбуждать и, приведя нас постороннею войною в слабость, опять нечаянно и вероломно мир нарушит». По мнению Бреверна, Финляндия так важна для Швеции, что хотя бы она и принуждена была, ее на время уступить, то никогда не перестанет хлопотать о ее возвращении, и потому Россия будет находиться в постоянном беспокойстве; притом и другие державы не будут равнодушно смотреть на такое расширение русских границ и такое ослабление Швеции; для защиты Финляндии нужно будет содержать в ней войско; войско понадобится большое по обширности страны, а прокормить его будет трудно, потому что страна разорена, на финские же войска надеяться нечего; Россия нуждается в мире, а если война ее с Швециею продлится и в Германии восстановится спокойствие, то другие державы могут вмешаться в нашу войну для ловли рыбы в мутной воде; поэтому весьма желательно, чтоб мирные переговоры еще до начала будущей кампании были приведены к благополучному окончанию, тем более, что военные действия подвержены счастью и несчастью. По мнению графа Михаила Бестужева, надобно удержать Финляндию и заплатить за нее деньгами по примеру Петра Великого. Если шведы на это никак не согласятся, то смотреть, в каких отношениях находится Россия к соседним государствам, особенно к Пруссии, которая опаснее для нее всех других, и если опасности нет, то продолжать войну; если же есть опасность, то заключить мир с удержанием Гельсингфорса с округом и с условием, чтоб шведы провозгласили наследником своего престола епископа Любского; если же и на это не согласятся, то назначить епископа Любского владетельным князем Финляндии под русским покровительством. Мнения остальных не представили ничего особенно замечательного. Между тем шведские уполномоченные объявили Румянцеву и Любрасу, что епископ Любский изберется наследником престола на таких только условиях: Россия возвратит Швеции все завоеванное, заключит с нею оборонительный и наступательный союз; ибо в случае выбора епископа Любского, администратора Голштинского, война с Даниею необходима, если только Россия не гарантирует Дании Шлезвига, в каком случае три северные двора могут вступить в союз; наконец, Россия должна дать шведам субсидию. Румянцев сказал, что на такие предложения один ответ: незачем здесь больше жить, надобно разъехаться: какие шведы получили над русскими выгоды, чтоб такие идеи себе делать и субсидий просить? В деле наследства они вольны поступать как хотят, только императрица никогда всей Финляндии им не возвратит. В начале марта русские уполномоченные получили письмо от голштинского посланника Бухвальда, находившегося в Стокгольме. Бухвальд писал, что предстоит опасность, чтоб шведы мимо администратора Голштинского не выбрали на престол принца Датского или Биркенфельдского, вследствие чего советовал не медлить мирными переговорами, объявив шведам выгодные для них условия. Румянцев написал по этому случаю Бестужеву: «Можно рассудить, что Бухвальду в том нужды нет, хотя бы мы и Новгород отдали, только бы его герцог королем избран был. Бога ради, государь мой братец, надобно недреманным оком на такие неосновательные пропозиции смотреть и ее величеству с истолкованием всего того, что он пишет, представить, дабы впредь от них такие ветреные мнения отнять. Правда, он стращает нас выбором кронпринца Датского; но хотя бы это и правда была, то лучше нам против Швеции и Дании в войне быть, нежели бесчестный и нерезонабельный мир на основании Ништадтского заключить». На основании решения, принятого в Петербурге, Румянцев и Любрас объявили шведским уполномоченным, что в случае выбора епископа Любского императрица оставит за собою добрую часть Финляндии, а им уступит нарочитую, в противном же случае не уступит ничего; если Дания нападет на них за избрание принца Голштинского, то, естественно, честь заставит Россию помочь им; впрочем, нельзя сомневаться, что по заключении между Россиею и Швециею мира Дания никогда не решится напасть на них. 28 марта шведские уполномоченные объявили, что чины склонны к избранию в наследники епископа Любского, но желают знать, что императрица соизволит для них за это сделать; чины ласкают себя надеждою, что императрица, принимая во внимание шведские нужды, доставит им и соответственные тому выгоды и прикажет заключить мир на основании Ништадтского; король надеется, что Россия возьмет надлежащие меры относительно других держав, именно относительно Дании, или гарантирует ей Шлезвиг, или заключит с Швециею оборонительный союз против всех, которые восстанут на нее за выбор епископа Любского. Русские уполномоченные отвечали, что шведы первые должны объявить, что они уступают России из Финляндии; шведы назначили землю по Мейделакс; Румянцев и Любрас возразили, что и по Кюмень мало. Шведы говорили, что если Россия хочет разделить Финляндию пополам, то Швеция должна отдаться в руки Дании, избрать датского принца. Русские уполномоченные объявили им уступку Осторботнии, Аланда и Биорнеборгского уезда. Шведы обнаружили при этом удивление и ужас и объявили, что для пользы мира лучше не писать об этом в Швецию, ибо там сейчас же приступят к избранию нового кандидата. Румянцев писал в Петербург, что надежда на мир слаба, что шведы не удовольствуются и последним рубежом — по Нюландию, по которую позволено ему было уступить. К Бестужеву Румянцев писал: «Извольте взять сии дела в здравое рассуждение, каким образом сие дело к концу приводить, понеже я здесь не могу знать намерения ее величества ниже вашего рассуждения, что вам более надобно: мир или война? Ежели первое, то надобно еще кондиций прибавить к уступке, а без того другое само собою дойдет, только заблаговременно извольте стараться приуготовлениями к тому как корабельным, так и товарным флотом, дабы ранее выйти могли, а без того великие пакости они нам поделать могут. У нас здесь военных людей очень мало, около Абова и до самых Ваз не будет 4000; провианта в Абове и Вазах только по июнь месяц». Между тем Бухвальд писал из Стокгольма, что известие о русских условиях произвело там отчаяние, начались сильные военные приготовления и уполномоченным предписано разорвать конгресс, если не услышат более выгодных предложений. 10 апреля Румянцев и Любрас объявили шведам уступку Финляндии по Нюланд как ультиматум, а 30 апреля писали императрице, что мирный конгресс скоро должен рушиться, ибо из Швеции нет никакого ответа насчет ультиматума, а потому ничего не остается как усмирять гордого неприятеля силою оружия. Бухвальд в начале мая писал, что в Швеции никогда не согласятся на уступку по Нюланд, ибо считают эту провинцию и Фридрихсгамскую гавань столь важными, что с потерею их остальная Финляндия ничего не значит. «Здесь, — писал Бухвальд, — с прежним усердием продолжаются военные приготовления, армия будет от тридцати до сорока тысяч человек. (Угрозы! — заметил Бестужев на поле, — столько нет!) Флот будет состоять из двадцати четырех военных кораблей. (Неправда! — заметил Бестужев.) Если Дания достигнет здесь своих целей, то немедленно пришлет 10000 человек, которых она наготове держит в Норвегии для соединения с шведскими войсками, и вместе будет действовать в Вестерботнии; остальные же датские войска будут употреблены для нападения на Финляндию с аландской стороны». На это Бестужев заметил: «Прежде ни о чем не писал, а ныне с разными угрозами!» Бестужев вообще был недоволен ведением дела; не был доволен Бухвальдом, который думал только об интересах голштинского принца и стращал русское правительство для того, чтоб оно поспешило уступить всю Финляндию на условии избрания епископа Любского; Бестужев не был доволен и Румянцевым, которого упрекал в излишней торопливости, и отвечал ему не очень ласково на его письма. Разобиженный Румянцев писал ему: «Я никогда не думал, чтоб ваше сиятельство на мое покорное письмо так недружески ответствовали: хотя б что и противно, может быть, неискусством пера моего усмотреть изволили, то б дружески, а не с такими выговорами дали мне знать». Когда Румянцев и Любрас написали в Петербург, что нет надежды на уступку шведами Нюландии, то Бестужев заметил: «Худые пророки!» Но Бестужеву бороться было трудно: императрица сильно желала возведения на шведский престол епископа Любского, все сильно желали мира, и 24 апреля собрание рассудило следующее: «По настоящим ныне в Европе конъюнктурам и состоянию здешней империи весьма желательно и нужно, чтоб война прекращена была полезным миром для того: если в немецкой земле настоящая война прекратится, а шведы мимо епископа Любского выберут в наследники престола кронпринца Датского или принца Биркенфельдского, то опасно, чтоб Пруссия, Польша, Дания, Франция, Турция и другие державы не вмешались в войну между Россиею и Швециею и не стали помогать шведам; притом продолжать войну тяжело будет для России, потому что империя и без того уже несколько лет в беспрерывной войне находится. Поэтому если епископ Любский действительно признан будет наследником шведского престола, то Россия может оставить за собою Кюменогорскую область, включая сюда Фридрихсгам и Вильманштрандт, также Савалакс и Нейшлот с их дистриктами, ибо эти области прикрывают Выборгский, Кексгольмский и Олонецкий уезды». На это мнение императрица отвечала: «Лучше нам оставить за собою малое, да нужное, а шведам уступить большее и им полезное, а нам ненужное, а именно: нам оставить за собою Нюландскую провинцию и Кюменогорскую область, что очень нужно для сообщения с нашим эстляндским, ингермандским и корельским берегом; из Кексгольмии столько оставить за нами, сколько заняла граница, учиненная по Ништадтскому миру, а шведам уступить в прибавок к прежней уступке Тавастию всю и Савалакс. Итак, шведам большая часть Финляндии останется, а нам меньше, но нужнее для удержания соседей от неприятельских нападений, которых ожидать надобно от лежащих по морю мест, а не на Олонец и Кексгольм. Противу опасности от имеющих вступиться в нынешнюю против нас войну предлагается от нас собранию: во-первых, помощь божия, от многих лет государство наше в правде защищающая; да и опасности теперь еще на деле не видно, а если б и оказалась, то имеем на границах войско. Что государству нашему от продолжающейся войны не без тягости, и на оное ответствуем, что оное все как было, так и будет по предвидению божию; однако ж видели и видим, что господь бог в правде государству нашему свою помощь подавал и подает; сего и впредь от его ж благословения ожидать имеем. Мы ничего иного от собранных не желаем, токмо дабы поступали и ныне с тем же духом крепости, который явили нам в собственных своих мнениях». Собрание отвечало, что указанные императрицею условия оно признает за наилучшие и благодарит за откровение высочайшего намерения. В половине мая пришел из Швеции ответ, что король не может уступить Нюландии, а только Кюменогорскую область. Русские уполномоченные по указу из Петербурга согласились на уступку Нюланда, но потребовали к Кюменогорской области Савалакса и Карелии и в случае несогласия объявили, что уезжают; это было 14 июня. Между тем в Петербурге 8 июня собрание рассуждало об уступке Савалакса и решило, «чтоб не допустить кронпринца Датского на шведский престол и помочь в достижении его принцу Голштинскому, в рассуждении слабой негоциации здешних на конгрессе министров, из их же собственных реляций усмотренной, уступить шведам Савалаксию, ограничившись Кюменогорскою областью с Фридрихсгамом, Вильманштрандом и Нейшлотом с уездами». Об этом заседании собрания Алексей Бестужев-Рюмин писал Черкасову любопытное письмо: «При вчерашнем собрании в двух пунктах жестокий спор учинил генерал-прокурор, которому последовал Ушаков и князь Мих. Мих. Голицын: 1) в том, что в мнении написано было, что ежели города Нишлота уезд в нашу сторону подался, а в неприятельскую ничего нет, чтоб выговорено было прибавить из Савалаксии к городу Нишлоту пять или по последней мере три мили, против чего крепко закричали, ничего больше требовать не надлежит, хотя б не токмо по полисады, но и под самую стену граница была, и так перекричали, что оставлено просто на всякую удачу; 2) внесено было в мнение, что в рассуждении слабой негоциации министров здешних на конгрессе, как из реляций их усмотрено, то надлежит Савалаксию уступить, и хотя все о слабой негоциации рассуждали и осуждали, однако наконец перекричали, чтоб из концента выкинуто было, даже потом фельдмаршал князь Долгорукий и генерал граф Чернышев с прочими, кроме вышеозначенных и Бахметева, вновь за то ухватились, чтоб оное внесть, и согласились по обеде у него ж, фельдмаршала, вновь съехаться, куда приехав, изготовя два инструмента, один со внесением спорного пункта, а другой с выпущением оного, кто что подписать по чистой своей совести заблагорассудит. Генерал-прокурор полутора часами назначенного времени позже приехал, что между тем со внесением спорного пункта девять персон и генерал Ушаков подписали, оставя ему место: за то жестоко прогневался на всех, а особливо на меня и всю коллегию, для чего, не дождавшись его, подписали, хотя ему и представлено было, что и другой инструмент готов без внесения спорного пункта, на волю его предается, который по чистой своей совести подписать заблагорассудит, однако ж, с час еще гневаясь, наконец обще с князем Голицыным и Бахметевым, которые в том же сильно спорили, с неспорующимися равномерно подписались. Могу поистине сказать, что от помянутых спорщиков и крикунов сего собрания совет подобен был козацкому кругу». Посмотрим теперь, что делалось в Або. Здесь 15 июня Нолькен приехал к Любрасу и со слезами просил отмены в условиях, которую уполномоченные взяли бы на себя. Румянцев и Любрас отвечали, что взять на себя отмену условий они никак не согласны, но только в надежде на апробацию императрицы назначают новые условия: уступку России всей Кюменогорской области, половины Карелии и Нейшлота. «Запрос о части Карелии мы сделали для того, — писали Румянцев и Любрас, — чтоб тем легче шведы согласились на отдачу Нейшлота, и притом не желая упустить ничего, чем бы можно было получить от них побольше». Шведы не хотели уступить побольше и после жарких споров написали проект договора: шведы обязывались избрать в наследники престола принца Голштинского, уступить Кюменогорскую область со всеми устьями реки Кюмени; о Нейшлоте шведские уполномоченные обязались в надежде на апробацию, точно так, как русские насчет Савалакса и Карелии, хотя они имели указ императрицы об уступке этих земель; Россия обязывалась принять меры для защиты Швеции, если б последняя подверглась нападению вследствие заключения такого договора с Россиею, «как о том прежде говорено». Относительно этого обязательства Румянцев и Любрас писали: «Сей пункт всех тяжелее для нас был, ибо в указе вашего величества в том отказать велено и только тогда на то поступлено, когда увидали действительно, что уже разрыв всего от того зависит и потому оный так, по нашему рабскому мнению, изображен, что ваше величество ничем не обязует, ибо пристойные меры не в одном оружии, но и в негоциации разумеются; а более того заключение: «Как о том говорено», все опровергает соответственно тому, как от нас сказано, что ваше величество никаких обязательств в мирное дело включить не намерены». На этом основании составлен был подписанный 17 июня «Уверительный акт», на который поступить, писали уполномоченные, «мы по рабскому нашему ревностному усердию к высочайшим вашего величества интересам и отечеству дерзнули наипаче для того, чтоб конгресс по точному указу вашего величества до разрыву не допустить и шведское с Даниею соединение отвратить». «Уверительный акт» едва успели вовремя привезти в Стокгольм, потому что далекарлийские крестьяне в числе осьми тысяч ворвались 22 июня в столицу, с тем чтоб провозгласить наследником принца Датского; картечи заставили крестьян разбежаться, а так как «Уверительный акт» был уже получен 19 числа, то 23-го король, Сенат и все четыре государственных чина единогласно выбрали коронным наследником Голштинского принца Адольфа Фридриха, и одновременно с провозглашением этого избрания объявлен был и мир с Россиею. Императрицею мирный договор был подписан 19 августа: «Свейский король уступил ее имп. величеству и наследникам ее и последователям всероссийского императорского престола в совершенное непрекословное вечное владение и собственность в сей войне завоеванную из Великого княжества Финляндского провинцию Кюменегор с находящимися в оной городами и крепостями Фридрихсгам и Вильманштрандт и, сверх того, часть кирхшпиля Пюттиса, по ту сторону и к востоку последнего рукава реки Кюмени или Келтиса обстоящую, который рукав между большим и малым Аборфорсом течет, а из Савалакской провинции город и крепость Нейшлот с дистриктом и со всеми принадлежностями и правами». Относительно войны, оконченной Абовским миром, до нас дошло любопытное сочинение, неизвестно кем написанное, в форме разговоров между двумя солдатами. Во время стоянки армии у Аландских островов перед заключением мира солдат Симон говорил своему товарищу Якову: «Для чего мы столько долго в пустом месте стоим, где не можно на пищу ничего достать купить, да и вода самая нужная и нездоровая? А видим, по островам финского скота шатается много без пастухов, и жителей в деревнях нет, а брать его не велят, и от такова недовольствия в полках весьма больных умножилось, да и мрут, а главные наши командиры о довольстве нашем не стараются и в хорошие места не переводят; бог им судит! С великою бы мы охотою против неприятеля с ружьем померли, нежели ныне здесь от недовольствия. Если бы таким образом случилось шведам войти в наши российские места, то бы они по своей гордости и к нам зависти не точию скот наш не пощадили, но и жен и детей наших мучительски обругали и церкви осквернили, как то в прежде бывшую войну от них в Малороссии было. Разве мы скота их хуже? Яков: Фельдмаршал человек хотя и добрый, да так уже ему иного по старости лет и в ум не придет, а генералитет говорить о том опасаются, чтоб не досадить еще; подлинно мы знать не можем, каковы дела происходят в Стокгольме и на мирном конгрессе в Абове. Симон: В каком состоянии эту нашу со шведами войну надеялися быть, как бы прежние российские правители у нас еще целы были, и чем бы то она окончилась, страшно и спрашивать. Яков: Памятуешь ли прошлые годы, когда пошли мы в Польшу для избрания нынешнего короля Августа III на место отца его? Был у нас главным командиром генерал Лессий, который ныне фельдмаршал: хотя иноземец, только человек добрый. А как пришли под Гданск, тогда приехал к нам генерал-фельдмаршал Миних, природный немчин и не нашей веры, стал жестоко с нами, российскими солдатами и с офицерами, поступать и, не рассуждая о государственных наших убытках и о погибели нашего народа, во многие нехитростные тогда партии посылал, а паче под Вилборг, напившись пьян, лучших тогда изо всей армии гренадеров и мушкетеров ночью на приступ командировал, откуда малое число назад в лагерь пришли, да и то почти все переранены; и тут множество добрых солдат погубил, а пользы никакой не получил… С турками войну объявили и поручили главную армию в команду ему же, Миниху, а генерала Лессия пожаловали в фельдмаршалы и Азов брать послали. Вот стали у нас оба фельдмаршалы иноземцы, чего с начатия России и при милостивейшем отце нашем императоре Петре Великом не было. Пошли мы под командою его, Миниха, в Крым, вышли в степь пустую, и стал Миних российских людей перебирать, штаб — и обер-офицеров штрафовать, в солдаты без суда писать и самых старых и заслуженных полковников пред фрунтом армии под ружьем водить, а все за безделицу: увидит, что у офицеров галстук небелый или ненапудренный, а в степи кому на это смотреть… Вот Петра Великого законы начали уничтоживать… Провианту у нас уже ничего не стало; люди стали ослабевать и с голоду помирать; Миних на то ни на что не смотрит. Хотя многих мертвых старых солдат, пред собою лежащих, видит, никогда не сожалел, ибо не его крестьяне и не с его деревни взяты, а российских дворян он ни одного в свойстве себе не имеет — чего их жалеть? Не вечно думал в России жить, только бы ко двору о своих храбрых поступках реляцию сообщить и от того славу и богатство себе получить. И при дворе в то время кому было рассуждать? Главные правители — немцы, его други и родственники, а российских генералов, сенаторов они тогда за людей не почитали, того и смотрели, как бы кому голову отсечь, а по малой мере в ссылку сослать. О невозможности российских людей Он, Миних, и слышать не хотел и часто говаривал: «А, а батушка! у русских людей невозможности нет…» Дворяне бедные, которые в полках служили, так загнаны были, что уж ничего не желали, только бы сыскать дорогу в отставку, понеже их в чины не производил, а кого и производил, разве за недостатком немцев, и как он, Миних, так и прочие тогдашние генералы-немцы ругали их и обижали, дураками и скотом прозывали и до того довели, что в ином полку ни одного российского офицера не было, и откуда какой немчин приехал, пожалуй, его генералом, полковником, штаб-офицером, а по последней мере в капитаны, также в штатские чины; уже они всех российских дел управители стали, и в Курляндии гезелей и мясников немного осталось — все в офицерах. В Митаве случилось с нарочитым купцом мне говорить, и дошла речь до офицерства, он мне сказал: «У вас-де в армии бывших при мне гезелей и разночинцев больше дюжины в штаб-офицерах ныне служат: разве у вас российских достойных дворян не стало?» Симон: Скажи, пожалуй, были ли с ним, Минихом, в тех походах наши российские генералы и для чего ему, Миниху, о таких непорядочных поступках не говорили? Яков: Тогда с ним были почти все генералы-немцы, его союзники и единой веры, а именно: два Бирона, Левендаль и прочие, а российских полковых генералов один Румянцев, и хотя он человек добрый, храбрый и умный, свидетельствованный министр и любимый генерал-адъютант государя императора Петра Великого и ныне со шведами в Абове на конгрессе мир учинил; да что ему было делать? Вся пленипотенция Миниху предана: российских полковников расстреливал, а генералов в солдаты писал; Румянцев так от него всегда ожидал смертной напасти. В то время будучи в хотинском походе, призвал Миних к себе с прочими генерала Румянцева на консилиум; Румянцев намерению его прекословил, а предлагал о целости российского интереса, за то Миних так на него осерчал, что из палатки своей такого честного и верного человека нечестно выслал да неоднократно на него к двору писал и бездельные следствия за ним учинял; только сего доброго человека и Российского отечества сына за его правду и добрые дела от такого злоковарного человека сам бог закрыл и до погибели не допустил… После же оной турецкой войны, как объявили нам о кончине покойной императрицы Анны, а Бирона правителем Российского государства, так у меня, братец, по коже подрало, как медвежьим ногтем: вот теперь бедная Россия попала из лихорадки в горячку; прости, наша православная вера, церковные учители! И так десять лет почти молчали, а ныне уже и ничего говорить не будут. Прости, российское верное дворянство, Петром Великим наученное солдатство! Десять лет вы забыты и уничтожены были, а ныне конец вам и всем славным делам вашим приходит. Простите, от Петра Великого насажденные фабрики и мануфактуры и все премудрые науки: чужеземцы обладают! Вот скоро велят нам забыть законы и дела Петровы, а учинять новые интриги. Притом же и прочие мои братья, верные Российского отечества дети, сердечно и болезненно о том сожалели по законной наследнице государыне цесаревне Елисавете Петровне, еже ей-ей, братец, многажды со слезами воспомянули: не родителя ли ее все то, чем ныне иноплеменники владеют?.. Вот после того услышали вскоре, что Миних Бирона арестовал и в ссылку послал со всей его креатурой, в том числе и пруссак Бисмарк; а мы, российские солдаты, сошлись, между собою тихонько пошептали: стал гонить черт дьявола, и обоим не миновать; да рубил татарин татарина, а оба в России не надобны… Всемогущий бог коварные советы языков разоряет, духом своим святым возводит дух Петра Великого, живущий в дочери его; подал ей вырвать из чужих рук скипетр отца ее и избавить от насилия и обиды, учиненной российскому дворянству и всему народу, которых он, Петр Великий, научил и кровавым своим потом и трудами людьми учинил, которых прежние наши немецкие правители порицали, что нет из русских достойного ни одного человека и ни в какой чин не годны; а Петр Великий из своих природных россиян учреждал генералов-фельдмаршалов, генералов-адмиралов, министров, сенаторов и президентов, да интерес его в целости сохраняли и многими народами обладали». Мир с Швециею был заключен; но по его поводу вооружилась Дания, и на спрос шведского посла, что значат эти вооружения, ему отвечали, что они предпринимаются для собственной безопасности, ибо по письмам из Гамбурга, Киля и Стокгольма от Дании потребуют возвращения Шлезвига, что об этом толкует Бухвальд. Получив донесение об этом из Абова, Бестужев заметил: «Сии скоропостижные голштинские угрозы впутать могут в новую войну, которая без всякой прибыли удаления ради еще тяжелее прежней будет». Шведское правительство требовало, чтоб корабельный русский флот подался поближе к Зунду для воспрепятствования выходу датского флота и обеспечения переезда герцога-администратора в Швецию; требовало также, чтоб шедшая из Архангельска эскадра и бывшая в Зунде возвратилась в Немецкое море и крейсировала против Норвегии для воспрепятствования датскому транспорту, а зимовать она могла бы в шведской гавани Марштранде. На это Бестужев заметил: «Время позднее, разве людей поморить и флот разорить; к тому ж в чужой гавани кроме отваги (опасности) содержать зиму не в одни сто тысяч рублев станет». Румянцев и Любрас писали императрице: «Сколько мы из слов шведов здесь заключить могли, они не прочь, чтоб его имп. высочество (Петр Федорович) Голштинию Дании уступил, ибо они уже толковали, что по законам Римской империи греческой веры государь в Германии владеть не может; из этого видно, что шведы рады были бы этим способом датский двор удовлетворить и успокоить». Шведские уполномоченные в Абовене переставали толковать об опасности и требовать русской помощи; кроме флота стали требовать, чтоб Россия высадила в Швецию и сухопутное войско от семи до осьми тысяч не только против датчан, но и для поддержания внутренней тишины в Швеции; объявляли, что у них есть полки, на которые положиться нельзя, что датский двор полагает надежду, во-первых, на партию между крестьянами, которая непременно соединится с датским войском; во-вторых, на какую-то большую революцию в России, ибо датские министры сказали шведскому послу, стращавшему их силою России: «Правда, Россия сильна, но она привыкла к революциям, и он, посол, не знает, какая в ней скоро пере мена может последовать». Вследствие этих известий лица, которые прежде собирались для обсуждения мирных условий, 22 августа получили указ императрицы: «Понеже получили мы от наших полномочных министров из Абова реляции, что шведы в случае ныне чинимого от датчан к нападению приготовления просят нашей помощи: того для повелеваем по оной реляции иметь совет, что и как возможно делать к помощи шведам, и чтоб оное с нашею честью и интересом государственным сходно могло быть и чтоб оной совет учинить немедленно и нам донесть, ибо время коротко остается. Елисавет». Рассудили согласно подать ее величеству мнение: 1) не соизволено ль будет ныне 30 галер под командою генерала Кейта обратно отправить к Гельсингфорсу и быть им там до наступления больших холодов и тогда перейти к Ревелю и там зимовать. 2) Корабельному флоту под начальством адмирала Головина пробыть сентябрь в море, идти ему до Карлскроны и по возможности далее для соединения со шведским флотом и для прикрытия транспорта избранного наследника шведской короны, а в случае нападения датского флота на шведов защищать последних и никаких датских транспортов к шведским берегам не допускать. Но 3 сентября собрание уже решило: генералу Кейту с полками на галерах идти немедленно от Гельсингфорса к Стокгольму и там зимовать. Герцог-администратор, получивши от русского двора на проезд 50000 рублей, благополучно достиг Стокгольма, куда с поздравлением к нему отправлен был из Копенгагена действительный камергер Николай Корф. 21 ноября Корф имел аудиенцию у принца, который объявил ему, что он такой милости от императрицы не достоин, что к нему прислан он, Корф, с поздравлением и за свое настоящее положение после бога он должен благодарить одну императрицу; благодарность эту словами он изобразить не может и поручает себя императорской милости и покровительству. 30 ноября два русских полка, Ростовский и Казанский, имели торжественный вход в Стокгольм с музыкою и распущенными знаменами. Старый король выражал большое удовольствие, и все удивлялись бодрому и военно-храброму виду солдат, которые, несмотря на продолжительное и трудное пребывание на галерах, шли бодро и в хорошем порядке. Король говорил: «Я очень доволен, что прежде смерти имею счастье видеть перед собою и под своею командою войска столь могущественной и славной императрицы, и в случае нужды я никому не уступлю чести командовать ими». Получая от Корфа иКейта грамоту императрицы, король целовал ее. Бывшая до сих пор в гонении партия противников русской войны торжествовала и хотела упрочить свое торжество совершенным отстранением французского влияния как в Швеции, так и в России. Члены этой партии вместе с саксонским резидентом Вальтером уверяли Корфа, что Шетарди хвастается получением полного успеха в Петербурге милостью императрицы, но в то же время продерзостно отзывается, что если Елисавета не захочет принять его внушений и проектов, то он знает средство свергнуть ее, как прежде помогал ее возведению на престол, хотя в последнем случае помогала ей более судьба, чем он, потому что ему, собственно, нужно было произвести в России внутренний раздор и замешательства. Шетарди же отзывался, что он в силу своего кредита при императрице поднял Бестужевых, Бреверна и Воронцова для привлечения их на французскую сторону; но так как они вместо благодарности за то, что он вывел их из грязи, не оказали никакого содействия его видам, то он будет стараться лишить их кредита и привести в немилость, и если можно, то лишит их доброго имени и жизни. Члены старой русской партии просили Корфа, чтоб к ним прислан был министр, который бы мог добрых патриотов защищать и подкреплять, а приверженцев Франции держать в узде. Добрые патриоты указывали на Михайлу Бестужева как человека, знающего французскую партию и интриги. Франция выдала Швецию, как прежде выдала Польшу, хотя, с другой стороны, надобно заметить, что во Франции никак не могли думать, что Швеция так позорно повела свои дела в Финляндии. Как бы то ни было, Франция не могла подать ей никакой помощи, потому что сама дурно вела свои дела в войне с Мариею Терезиею. Относительно севера Франции теперь оставалось одно хлопотать при русском дворе, чтоб он не соединился с морскими державами для подания помощи королеве венгерской: относительно же Швеции стараться, или по крайней мере показывать вид, что старается, доставить Швеции наименее невыгодный мир под условием требуемого Россиею избрания Голштинского принца в наследники шведского престола. После отъезда Шетарди полномочным министром Франции в Петербурге остался Дальон. бывший в России и при Шетарди, знавший хорошо дела и людей. Но в Петербурге жалели о Шетарди. Императрица скучала, не ветречаясь более с человеком, который умел так забавлять своими шутками и рассказами; Лесток и Брюммер, разумеется, не упускали случая усиливать желание видеть снова веселого собеседника. Еще в конце 1742 г. Кантемир получил от своего двора рескрипт, в котором приказывалось ему домогаться всевозможными способами о возвращении маркиза Шетарди в Россию, и если этого достигнуть нельзя, то молчать о назначении другого министра на место Дальона. Никаких домогательств, по-видимому, употреблять не было нужды: сам Шетарди охотно соглашался на возвращение. Амелот также, и, однако, проходили месяцы, а Шетарди не возвращался; быть может, мешало этому условие, без сомнения придуманное Бестужевым, что императрица не примет Шетарди в официальном значении, если в присланных с ним королевских грамотах ей не будет дан императорский титул. Медленность Шетарди оскорбила императрицу, так что она запретила Кантемиру настаивать на его возвращении в Россию. В январе 1743 года умер кардинал Флёри от старости и с горя, что Франция запуталась в войну, из которой не могла выйти с честью и пользою. Король объявил, что первого министра более не будет. Между тем у Кантемира с Амелотом шли важные объяснения относительно избрания наследника шведского престола; Амелот объявил, что Франция исключает только принца Гессен-Кассельского по преданности его англискому двору; всякий же другой принц будет одинаково приятен Франции; король особенно желает, чтоб его поведение в этом деле было приятно русской государыне, и потому было бы очень нужно дать поскорее сюда знать о ее намерениях. Кантемир доносил своему двору, что для Франции всего был бы приятнее принц Цвейбрюкенский, но если он невозможен, то она охотно признает и герцога епископа Любского. Кантемир старался сблизиться с генерал-контролером Орри по его сильному влиянию на дела. Орри заявил, что он всегда был в пользу дружбы Франции с Россиею, но теперь находит препятствие к этой дружбе в союзных договорах России с Англиею и королевою венгро-богемскою, также в запрещении русским подданным носить платье из богатых материй, что вредит французской торговле и, конечно, внушено англичанами. Кантемир возражал на это, что союзы России с иностранными державами суть союзы оборонительные, безо всякого предосуждения для третьей державы, что он сам, Орри, должен согласиться, как при нынешнем положении северный союз с Англиею выгоден для России, а союз с королевою венгерскою нужен для всего христианства для сдержания турецкого могущества; что же касается до запрещения употреблять богатые материи на платье, то оно основано на одной пользе русского народа и не есть следствие каких-нибудь чуждых внушений. Орри согласился с справедливостью этих объяснений и полагал, что нужно начать с трактата дружбы между Франциею и Россиею, а затем приступить к союзному или торговому. Но прежде всего нужно было решить шведское дело. Кантемир наконец объявил Амелоту, что кандидат императрицы есть епископ Любский, в пользу которого, однако, Россия будет употреблять только добрые услуги. «Это я понимаю, — отвечал Амелот, — но вот чего не понимаю: русский двор находится с английским двором в более тесной связи, чем с здешним, и, несмотря на то, здешний двор готов содействовать желанию русской государыни, тогда как английский министр в Стокгольме не жалеет ни денег, ни трудов, чтоб не допустить до избрания епископа Любского: хотелось бы мне знать, каким образом русский двор в этом случае соглашается с английским?» Кантемир отвечал, что тут нет ничего удивительного: каждому государю естественно желать, чтоб избрание пало на человека, ему приятного, и разногласие в одном деле не ведет еще к нарушению согласия в других, если для достижения своих целей дворы употребляют только добрые услуги. Амелот спросил также, будет ли дело избрания соединено с делом примирения, потому что в таком случае желаемая Россиею особа, смотря по мирным условиям, может надеяться успеха, и если бы условия были выгодны для шведского двора, то он бы, Амелот, стал советовать шведскому министерству не отлагать избрания епископа Любского. Кантемир отвечал, что не знает, намерена ли императрица связать эти два дела, но, сколько может судить, не думает, чтоб она намерена была дорого купить избрание епископа Любского. При этом Кантемир писал своему двору: «Из всех этих часто повторяемых внушений Амелота я заключаю: первое, что из боязни усиления партии принца Гессен-Кассельского стараются тревожить русский двор и заставить его препятствовать английскому проекту: второе, что желали бы здесь каким-нибудь образом восстановить свой кредит в Швеции, соединив дело примирения с делом избрания, в надежде, что таким способом можно будет шведскому двору доставить более выгодные условия, и в последнем отношении я признаю согласным с русскими интересами не подавать Амелоту никакой надежды; хотя я замечаю теперь в здешнем министерстве лучшее расположение к России, однако я остаюсь при прежнем своем мнении, что во всех поступках французского министерства преследуется одна своя польза, определяемая врожденным народу высокомыслием; следовательно, легко будет отложить дело вступления в союз с здешним двором, учтиво избегая по этому делу объяснений с министрами. Здешнее лучшее расположение к России происходит от дурного состояния здешних дел или от желания разлучить Россию с прочими державами. По первому обстоятельству мне кажется, что. каковы бы ни были поступки русского двора, здешний принужден сносить их терпеливо, да и жалобы его можно принимать равно душно». После заключения Абовского мира Кантемир писал: «Насколько ваше императорское величество больше славы получает и насколько основывается тишина в государстве вашем и безопасность на будущее время, настолько двор здешний менее доволен такою удачею вашею, ибо, с одной стороны, предусматривается, что кредит французский на севере должен очень убавиться, а с другой — боиться, что ваше величество получаете возможность помочь королеве венгерской, что было бы верхом здешних несчастий. Этому страху я должен приписать усиленное внимание ко мне здешнего министерства. Состояние здешних дел столь плохо, что никакими усилиями не могут привести в безопасность свои границы; государство истощено деньгами и людьми, военные силы недостаточны, министерство слабое и для таких важных действий неспособное, генералы неискусные, народ бедный и недовольный. король пренебрегает делами». В августе Кантемир обедал у генерал-контролера Орри, который, заведя речь о движении короля датского против Швеции. сказал: «Принимая во внимание слабость короля датского и отсутствие всякой надежды на помощь какой-нибудь иностранной державы, надобно опасаться, что он надеется на какую-нибудь революцию в России. О такой революции приходят слухи со всех сторон, как уже ее величеству отсюда много раз было сообщено, и я считаю нужным еще повторить, чтоб ее величество обратила должное внимание на эти слухи». Кантемир отвечал, что он получил от своего двора доказательство ложности всех этих слухов. Извещая об этом разговоре, Кантемир писал: «Прежние поступки здешнего двора не позволяют мне допустить, чтоб подаваемые отсюда известия о предстоящей революции в России происходили от здешнего доброго расположения к вашему величеству. Известно, каковы были всегда здешние происки против наших интересов при Порте: в Швеции и других местах по смерти кардинала Флёри злоба здешняя прекратилась бы, если бы ваше величество совершенно предались в здешние руки, как тогда, и надежду имели; но теперь нельзя ожидать никаких знаков здешней благосклонности, когда здесь почти уверены, что Россия к будущей весне присоединит свое войско к войску союзников королевы венгерской; следовательно, здешние сообщения о революции делаются или для того, чтоб, заставив ваше величество заботиться о внутренней тишине государства, отнять у вас охоту присоединиться к союзникам королевы венгерской, или отвратить от себя всякое подозрение, в случае если б действительно в России произошла какая-нибудь смута». Донесения Кантемира служили твердою опорою для Бестужева, который прямо представлял императрице, что на французские отношения надобно смотреть на основании донесений Кантемира: он один может доставлять верные сведения, а никак не петербургские советники императрицы, которые издалека не могут иметь ясного понятия о делах. Бестужев намекал на Лестока и Брюммера, к которым, естественно, примыкал и Дальон, пользовавшийся по старой памяти расположением императрицы. В начале июля Дальон доносил своему правительству следующее: «29 июня был бал, на котором ее величество мне рассказывала, что она, гуляя накануне в своем саду, встретила гвардейского солдата, который подошел к ней со слезами на глазах и объявил, что разглашается, будто бы она своих верных подданных хочет оставить и уступить корону племяннику своему. Я, говорила Елисавета, никогда в таком удивлении не была и сказала солдату, что это совершенная ложь и позволяю ему каждого, который станет то же говорить, застрелить, хотя бы то и фельдмаршал был. Она рассказывала это и г. Брюммеру, который ей представил, что подобные разглашения имеют одну цель — возбудить несогласие между нею и великим князем; из этого видно, как нужно приставить к молодому принцу таких людей, на которых она могла бы совершенно положиться. А я ей сказал, что этот слух носится уже недели с три». Дальон хвалился своему правительству, что он вместе с Брюммером и Лестоком имел важное влияние на решение шведских дел, невзирая на кредит Бестужевых и интриги английского посланника Вейча. «Мы все проекты о супружестве между епископом Любским и английскою принцессою опровергаем. Господа Брюммер и Лесток мне сказали, что они недавно склонили царицу писать принцу, чтоб он не думал более об этом браке. Оба по моему наущению и собственным выгодам удвояют усилия, чтоб низвергнуть Бестужевых; они с нетерпением ожидают возвращения уполномоченных из Абова, которые должны открыть довольно тайн и неправильных поступков; намерение Брюммера и Лестока состоит в том чтоб по низвержении Бестужевых поручить заведование иностранными делами генералу Румянцеву, господину Нарышкину, который уже сюда едет, и князю Кантемиру, которого возвратят из Франции». Действительно, камергер Семен Нарышкин, посланник в Лондоне, был отозван оттуда; но Кантемира, страдавшего смертельною болезнью, возвратить не успели. Уведомляя свой двор об уменьшении кредита обер-гофмаршала Мих. Петр. Бестужева, Дальон писал: «Кредит гофмаршала, правда, много упал, но он опять поднимется; это такой человек, которого поневоле надобно будет чрез неприятелей его погубить, или же он в этом государстве будет играть важную игру». В половине августа Дальон доносил: «Царица имеет твердое намерение поддерживать в Швеции принца Голштинского, хотя нет таких способов, каких бы вице-канцлер тайно не употреблял, чтоб удержать ее от серьезного вмешательства в дело, но голос его и шайки его уже очень слаб теперь. В случае перемены в министерстве генерал Румянцев будет иметь большое участие в новых распоряжениях, и хотя он сам по себе не склонен к французам, но можно обнадежиться его женою, интриганкою и очень ловкою госпожою. Вейч уже начинает за ней ухаживать». «Голос Бестужева и его шайки очень слаб теперь». Отчего же произошла эта слабость? 21 июля по Петербургу разнесся слух, что открыт какой-то важный заговор. Лесток прискакал из Петергофа в Петербург: императрица, находившаяся в этот день инкогнито в Петербурге, осталась здесь, не поехала в Петергоф, хотя лошади уже были приготовлены; ночью по улицам разъезжали патрули. Прошло три дня в беспокойном ожидании; наконец 25 числа, в пятом часу пополуночи, генерал Ушаков, генерал-прокурор князь Трубецкой и капитан гвардии Григорий Протасов арестовали подполковника Ивана Лопухина, сына бывшего генерал-кригс-комиссара Лопухина, близкого человека к Левенвольду и попавшего под опалу вместе с ним; к матери Ивана Лопухина Наталье приставлен караул, и письма их запечатаны. В тот же день спрошены были доносчики поручик лейб-кирасирского полка Бергер, родом курляндец, и майор Фалькенберг — и объявили следующее: поручик Бергер сказал, что 17 числа был он в вольном доме, где был также и подполковник Иван Степанов Лопухин; из вольного дома пошли они в дом к Лопухину, где хозяин наедине жаловался ему на свою обиду: «Был я при дворе принцессы Анны камер-юнкером в ранге полковничьем, а теперь определен в подполковники, и то не знаю куда; канальи Лялин и Сиверс в чины произведены; один из матросов, а другой из кофешенков за скверное дело. Государыня ездит в Царское Село и напивается, любит английское пиво и для того берет с собою непотребных людей… ей наследницею и быть было нельзя, потому что она незаконнорожденная. Рижский караул, который у императора Иоанна и у матери его, очень к императору склонен, а нынешней государыне с тремястами канальями ее лейб-компании что сделать? Прежний караул был и крепче, да и сделали, а теперь перемене легко сделаться; если б и тогда Петру Семеновичу Солтыкову можно было выйти, то он бы и сам ударил в барабан; за то его тогда и от двора отрешили. Будет чрез несколько месяцев перемена; отец мой писал к матери моей, чтоб я никакой милости у государыни не искал, поэтому и мать моя ко двору не ездит, да и я, после того как был в последнем маскараде, ко двору не хожу». Идучи с Бергером 21 числа мимо дома фельдмаршала князя Трубецкого, Лопухин бранил последнего, также принца Гессен-Гомбургского, и говорил: «Нынешняя государыня больше любит простой народ, потому что сама просто живет, а большие все ее не любят». По доносу Фалкенберга Лопухин говорил: «Нынешние управители государственные все негодные, не так как прежние были Остерман и Левольд, только Лесток — проворная каналья. Императору Иоанну будет король прусский помогать, а наши, надеюсь, за ружье не примутся». На вопрос Фалкенберга, скоро ли это будет, отвечал: «Скоро будет». Фалкенберг при этом сказал ему, что когда дело благополучно кончится, то он бы его вспомнил, и Лопухин обещал вспомнить. Фалкенберг спросил: «Нет ли кого побольше, к кому бы заранее забежать?» На это сначала Лопухин ничего не отвечал, только пожал плечами; но потом сказал, что австрийский посланник маркиз Ботта императору Иоанну верный слуга и доброжелатель. В тот же день Лопухин был допрошен в присутствии Ушакова, Трубецкого и Лестока и повинился: «Говорил в поношение ее величества, что изволит ездить в Царское Село для того, что любит английское пиво кушать; я же говорил, что ее величество до вступления родителей ее в брак за три года родилась; и те слова употреблял, что под бабьим правлением находимся, а больше того никаких поносительных слов не говорил, а учинил ту продерзость, думая быть перемене, чему и радовался, что будет нам благополучие, как и прежде». Относительно Ботты Лопухин заперся и сказал: «Фалкенберг говорил: «Должно быть, маркиз Ботта не хотел денег терять, а то бы он принцессу Анну и принца выручил». И я против того молвил, что может статься». После очной ставки с доносителями Лопухин во всем повинился. От него потребовали, чтоб открыл все о злых умыслах; он попросил времени обдумать и на другой день, 26 июля, сказал: «В Москве приезжал к матери моей маркиз Ботта, и после его отъезда мать пересказывала мне слова Ботты, что он до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе Анне. Ботта говорил, что и прусский король будет ей помогать, и он, Ботта, станет о том стараться. Те же слова пересказывала моя мать графине Анне Гавриловне Бестужевой, когда та была у нее с дочерью Настасьею. Я слыхал от отца и матери, как они против прежнего обижены: без вины деревня отнята, отец без награждения отставлен, сын из полковников в подполковники определен». Привели к допросу мать Наталью Федоровну Лопухину; она объявила: «Маркиз Ботта ко мне в дом езжал и говаривал, что отъезжает в Берлин; я его спросила: зачем? Конечно, ты что-нибудь задумал? Он отвечал: так хотя бы я что и задумал, но об этом с вами говорить не стану. Слова, что до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе Анне, я от него слышала и на то ему говорила, чтоб они не заварили каши и в России беспокойств не делали и старался бы он об одном, чтоб принцессу с сыном освободили и отпустили к деверю ее, а говорила это, жалея о принцессе за ее большую ко мне милость. Ботта говорил также, что будет стараться возвести на русский престол принцессу Анну, только я на это ему, кроме объявленного, ничего не сказала. Муж мой об этом ничего не знал. С графинею Анною Бестужевою мы разговор имели о словах Ботты, и она говорила, что у нее Ботта то же говорил». Лопухину допрашивали в ее доме. Допросили графиню Анну Гавриловну Бестужеву, жену Михайлы Петровича (вдову Ягужинскую, урожденную графиню Головкину). Та сказала только: «Говаривала я не тайно: дай бог, когда бы их (Брауншвейгскую фамилию) в отечество отпустили!» Но дочь ее, Настасья Ягужинская, подтвердила показание Лопухиной. После этих допросов Ивана Лопухина, его мать и Бестужеву посадили в крепость, а дочь Бестужевой оставили в доме под караулом. В крепости Наталья Лопухина призналась: «Такие разговоры Ботта и при муже моем держал, и как мы его подлиннее допрашивали, то он отозвался: вот захотели, чтоб я вам, русским, и о том рассказал! Причем меня и выбранил». Иван Лопухин был приведен в застенок, где прибавил, что Бестужева говорила его матери: «Ох, Натальюшка! Ботта-то и страшен, а иногда и увеселит». 27 июля поручик Машков объявил, что Лопухин говорил ему: «Сказывал матери моей Александр Зыбин, что принцессу скоро отпустят в отечество брауншвейгское, а с нею и прежний ее штат, в том числе и молодого Миниха; я для того и от службы отбываю, что, как это сделается, и я при ней по-прежнему буду камер-юнкером. Не бойся, Машков! Может быть, принцесса по-прежнему будет здесь, и тогда счастье получим. А ежели принцесса освобождена не будет, то надеюсь, что война будет; а когда меня пошлют, то я драться не буду, а уйду в прусское войско: разве мне самому против себя драться? Думаю, что и многие драться не станут». На другой день призван был к допросу Зыбин и сказал: «О принцессе и принце от Натальи Лопухиной я слыхал: она их жалела и желала, чтоб им быть по-прежнему; от таких слов я ее унимал, говоря, что я могу от них пропасть, на что она сказала: разве тебе будет первый кнут?» В тот же день была очная ставка Бестужевой с Лопухиными, и Бестужева призналась во всем, что показали Лопухины. 29 июля были допрошены конной гвардии вице-ротмистр Лилиенфельд, того же полка адъютант Степан Колычов и жена камергера Лилиенфельда Софья Васильевна. Двое первых не показали ничего нового; Софья Лилиенфельд объявила: «С маркизом Боттою я встречалась в домах Бестужевой и Лопухиной и слышала, как он с сожалением говорил, что принцесса неосторожно жила, отчего и правление потеряла, всегда слушалась фрейлины Юлии, на что мы ему отвечали, что то совершенная правда, сама она принцесса пропала и нас погубила, в подозрение нынешней государыне привела. Говаривали при мне графиня Бестужева с Лопухиной, что ее величество непорядочно и просто живет, всюду беспрестанно ездит и бегает. Говаривали про принцессу: лучше б нам было, когда б она была; может быть, это и сделается, а когда не сделается, то хотя б ее отпустили». Софья Лилиенфельд оговорила камергера князя Сергея Васильевича Гагарина, но тот во всем заперся, равно как и камергер Лилиенфельд. Иван Лопухин поднят был на дыбу и получил одиннадцать ударов, но не прибавил ничего больше к своему показанию. 11 августа его снова пытали, дали 9 ударов, и опять никаких новых признаний. Отец его Степан Лопухин в допросе сказал: «Маркиз Ботта у меня часто бывал и говаривал о принцессе, что лучше б и покойнее было, если б она оставалась правительницею, а теперь такие беспорядки происходят, министров прежних всех разослали, после императрица будет о них и тужить, да взять будет негде; на это и я говорил, что правда, но говорил, что и тогда было не совсем хорошо, завладали было немцы, потому что принцесса никуда не выхаживала. Что ее величеством я недоволен и обижен, об этом с женою своею я говаривал и неудовольствие причитал такое, что безвинно был арестован и без награждения рангом отставлен; а чтоб принцессе быть по-прежнему, желал я для того, что при ней мне будет лучше, а что присягу свою презрел, в том приношу мою пред ее величеством вину. Говорил я про сенаторов, что ныне путных мало, а прочие все дураки, что дела не делают и тем приводят ее величество народу в озлобление. Когда император Петр II скончался, тогда меня призвали фельдмаршал князь Голицын, князь Дмитрий Голицын да фельдмаршал князь Долгорукий и спрашивали, не подписывал ли его величество какой духовной? И я сказал: не видал. И притом они имели рассуждение, кого выбрать на престол, и сперва говорили о царице Евдокии Феодоровне, что она уже стара, потом о царевнах Екатерине и Прасковье, что их нельзя, сказав некоторые слова непристойные; потом о ее величестве молвил из них, помнится, фельдмаршал князь Долгорукий, что она родилась до брака, и за тем, и за другим, сказав еще некоторые непристойные слова, выбрать нельзя, и потом положили намерение к выбору императрицы Анны». 17 августа Степан Лопухин был поднят на дыбу, висел десять минут и ничего нового не сказал. Потом подняты были на дыбу жена его Наталья и графиня Бестужева и также не прибавили ничего к прежним показаниям. Следователи спрашивали императрицу, что Софья Лилиенфельд больна (беременна) и потому нужно ли делать ей очную ставку с оговоренными ею? Елисавета собственноручно написала: «Сие дело мне пришло в память, когда оная Лилиенфельдова жена показала на Гагарина и жену его, то надлежит их в крепость всех взять и очную ставкою производить, несмотря на ее болезнь, понеже коли они государево здоровье пренебрегали, то плутов и наипаче жалеть не для чего, лучше чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодов ждать». Кроме упомянутых лиц привлечены были к делу князь Иван Путятин, подпоручик Нил Акинфов, дворянин Николай Ржевский. Учрежденное в Сенате генеральное собрание (в котором были и духовные лица: троицкий архимандрит Кирилл, суздальский епископ Симон, псковский епископ Стефан) 19 августа положило сентенцию: Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву казнить смертью, колесовать, вырезав язык. Ивана Мошкова, Александра Зыбина, князя Ивана Путятина, Софью Лилиенфельд казнить смертью — Мошкова и Путятина четвертовать, Зыбину и Лилиенфельд отсечь голову за то, что, слыша опасные разговоры, не доносили. Камергера Лилиенфельда за нерадение о том, что слышал от жены, лиша всех чинов, сослать в деревню; вице-ротмистра Лилиенфельда, подпоручика Акинфова и адъютанта Колычова определить в армейские полки; дворянина Ржевского высечь плетьми и написать в матросы. Императрица изменила эту сентенцию таким образом: троих Лопухиных и Анну Бестужеву высечь кнутом и, урезав языки, послать в ссылку; Мошкова и Путятина высечь кнутом, Зыбина — плетьми и послать в ссылку, Софью Лилиенфельд, пока не разрешится от бремени, не наказывать, а только объявить, что велено ее высечь плетьми и послать в ссылку. Имение всех означенных конфисковать. Прочим учинить по сентенции, только Ржевского написать в матросы без наказания. Экзекуция учинена была на публичном месте, перед коллежскими апартаментами. В Сибири сосланных держали под караулом; на содержание давали каждому в день по рублю; но Ивану Лопухину, Мошкову и Путятину давали по 50 копеек; для прислуги при Степане Лопухине с женою было отправлено четыре человека, двое мужчин и две женщины, из них один повар; при Анне Бестужевой и Софье Лилиенфельд — по четыре человека при каждой, при Зыбине — два человека, при Иване Лопухине, Мошкове и Путятине — по одному; прислуга получала по десяти копеек на день. Люди, дурно отзывавшиеся о поведении императрицы, жалевшие о падшем правительстве, желавшие его восстановления и питавшие надежду на это восстановление, были наказаны. Но кто возбуждал в них эту надежду, увеселял их? Маркиз Ботта — посланник венгерской королевы. В сентябре Ланчинский изложил канцлеру Улефельду причины неудовольствия своего двора на маркиза Ботту. Улефельд, выслушав все молчаливо и с печальным лицом, сказал: «Никак я этого не ожидал: как государственный канцлер, имея в руках все реляции маркиза Ботты, могу засвидетельствовать, что он ревностно исполнял и исполняет инструкции королевы относительно дружественных и союзнических чувств ее к вашей государыне; в его реляциях не видно ни малейшего неудовольствия или злого намерения, о происшествиях же рассказывает просто, как что было». Ланчинский отвечал, что жалоба не на реляции, а на богомерзкие, неоднократные в конфидентных обхождениях имевшиеся разговоры, на предерзостные слова, ругательные выражения и злостные намерения, которые должны быть исследованы в Берлине. Улефельд возражал, что надобно и другую сторону выслушать, знатного ранга персон. Несколько времени спустя Улефельд объяснил Ланчинскому, что королева очень огорчена неудовольствием императрицы, которой дружбу особенно ценит и старается поддерживать союзнические обязательства; но маркиза Ботту до выслушания от него ответа ни обвинить, ни оправдать не может, в чем полагается на правосудие императрицы. Ланчинский отвечал, что, по имеющимся достовернейшим доказательствам, Ботта оправдаться не может. В октябре Ланчинский имел разговор с самою королевой. Жалобным голосом начала речь Мария Терезия: «Неприятели мои для повреждения нашей с российскою императрицею дружбы нанесли на маркиза Ботту затейные, но тяжкие вины; а он человек разумный; как он мог так постыдно вмешиваться в Петербурге во внутренние дела?» Ланчинский отвечал, что его государыня никак бы не поверила известиям о таких поступках Ботты, если б не были ей представлены ясные доказательства. Королева возразила: «Что касается доказательств, то преступники из страха могли насказать на Ботту, а другое нанесено от моих неприятелей, и как мне им пожертвовать, не выслушавши его оправданий? И в Константинополе, и в Швеции усердно старалась я в пользу вашей императрицы: однако неприятели своими ковами и внушениями явно берут верх». Граф Улефельд говорил Ланчинскому, что в Париже делу Ботты радуются больше, чем победе своего войска, и хвалятся, что теперь могут разрушить дружбу и союз между Россиею и Австриею. Когда Ботта приехал из Берлина, то из Вены в Петербург пошло требование подробных доказательств его вины, а между тем ко всем министрам королевы при иностранных дворах разослан был циркуляр, в котором оправдывали Ботту и нарекали на русский двор, который вопреки справедливости выставил его виновным в манифесте о преступлении Лопухиной. Циркуляр возбудил сильное раздражение в Петербурге, что видно из рескрипта императрицы к Ланчинскому: «Мы никак не могли думать, чтоб старание оправдать Ботту зашло в Вене так далеко, что отложили в сторону всякое уважение к нам и над нашею собственною особою захотели выместить за мнимую несправедливость, оказанную Ботте. Партия, кажется, неравная — мы и маркиз Ботта; однако Ботту во что бы то ни стало хотят оправдать, тогда как невинность его и несправедливость нашей жалобы основывается на одном — на установленной при венском дворе беспорочной репутации маркиза; повреждение этой репутации считается нарушением всех естественных народных прав, тогда как оскорбление нашей высочайшей особы поставляется очень легким делом. Невинность Ботты в Вене доказывается: 1) приобретенною репутациею; 2) данными ему от королевы указами; 3) свидетельством берлинского двора и обстоятельствами тамошнего министерства Ботты; 4) отсутствием письменных улик; против маркиза имеются только допросные речи некоторых преступников, которые будто по принуждению, по интригам и пристрастью или в надежде избежать тяжкого наказания весьма легко могли быть приведены к ложному оговору. Что касается первого пункта, то мы не хотим оспаривать прежних услуг маркиза Ботты; утверждаем только одно, что у нас он мало старался о поддержании своей великой репутации, ибо он не только при прежнем здесь правлении довольно известным и явным образом во многие интриги против нас вмешивался, но продолжал такой же способ действия и после нашего законного вступления на престол. Мы никогда не сомневались, что данные ему от королевы указы и инструкции предписывали ему совершенно другой способ действия; но это его нисколько не оправдывает, напротив, подвергает наказанию; что касается его поведения при прусском дворе, то, по объявлению последнего, хотя маркиз Ботта и не сделал самому королю никаких обвиняющих его предложений, однако в разговорах с другими очень часто отзывался о необходимой вскоре революции в России. Наконец, относительно недостаточности доказательств вины, взятых из допросных речей, которые могли быть вынужденны, мы приказали объявить венскому двору, что мы сами при допросах присутствовали и сами можем засвидетельствовать, что они происходили в должном порядке и ни малейшего принуждения или каких-нибудь других неправильностей не было; думаем, что такое свидетельство и положительное обнадеживание может идти за достаточное доказательство. Остается недостаток письменного изобличения; но во многих случаях виновные изобличаются и без письменных свидетельств; а с другой стороны, и письменные свидетельства не всегда бывают свободны от возражений и споров; следовательно, в письменных уликах необходимости нет, особенно в настоящем случае, когда содержание советов у Ботты и его сообщников было так опасно, что нельзя ожидать собственноручных писем от Ботты, а если бы они были, то сообщники его не могли их сохранять; также нельзя предполагать, чтоб Ботта вел переписку с своими сообщниками, когда он мог иметь с ними довольно частые свидания, да и все дело состояло только в безбожных и достойных наказания расположениях, желаниях, разговорах и советах, ибо все такие интриги были и всегда будут бессильными произвести в нашей империи прямую против нас революцию; мы считаем Ботту достойным наказания за предерзостные и возмутительные разговоры и советы против нашей особы и величества, причем он был не только участником, но и главнейшим руководителем. Нам было бы приятно, если б венский двор, прекратя всякие проволочки и сомнительные обнадеживания, дал краткий и точный ответ о своих намерениях, какого удовлетворения мы должны от него ожидать». Но в Вене не хотели спешить таким решительным ответом и говорили Ланчинскому, что королева связана уложениями, из которых выступить не может; по делу Ботты наряжена судная комиссия, и если бы можно было предвидеть заранее, что маркиз будет обвинен, то королеве было бы очень приятно наказанием его освободиться от такого неприятного дела и удовлетворением русской императрицы получить продолжение ее дружбы: для королевы особа одного из подданных ничего не значит! Но что если бы комиссия оправдала Ботту? В здешнем уголовном праве определено, во сколько могут обвинить человека показания разыскиваемых лиц, а Ботту надобно судить по здешним, немецким правам. Он присягает, что имел дозволенные сношения только с двумя женщинами, со стариком Лопухиным более пяти или шести раз в доме его не говорил, а с молодым никогда, в доме Лилиенфельда более одного раза в год не был, а других людей, замешанных в дело, не знает. Собственное свидетельство императрицы принимается с должным уважением; но возлагается надежда на мудрое рассуждение ее величества, что преступники и в присутствии своих государей осмеливаются говорить неправду для облегчения себе наказания и что те, которых маркиз Ботта вовсе не знал, разумеется, могли сказать только неправду. В Вене говорили, что в Париже делу Ботты радуются больше, чем выигранному сражению. Кантемир писал императрице: «Министерство здешнее вложило себе в мысль, что после открытия вредных и богомерзких умыслов маркиза Ботты здешний двор должен всеми способами искать, чтоб тем обстоятельством (от которого по меньшей мере холодности меж вашим имп. величеством и королевою венгерскою ожидают) пользоваться, и при таких обстоятельствах присутствие Шетардиево при дворе вашего имп. величества признавают весьма нужным». Шетарди отправился тайком в Россию, и Кантемир писал: «Тому его потаенному отсюда отъезду весь город со мною дивится, и всем такой его поступок кажется чрезвычайным». Легко понять, что противоположное впечатление дело Ботты должно было произвести в Лондоне. Здесь в начале года торжествовали заключение союзного договора с Россиею. Лорд Картерет говорил Нарышкину, что надобно стараться поднять в Швеции прежнее министерство. «Чрез это, — говорил он, — наша партия усилится естественными друзьями для наилучшего успеха наших желаний. Король прусский очень беспокоится, слыша о нашей дружбе с вами». Английский министр в Петербурге Вейч объявил министрам императрицы, что его король готов действовать в Швеции заодно с Россиею, но должно соблюдать большую осторожность в таком деликатном деле, как предложение наследника вольным шведским чинам, чтоб не придать этим силы французской партии; надобно поступать не торопясь и прежде всего составить себе сильную партию. О браке между епископом Любским и английскою принцессою не сказал ни слова. В Англии хотели прежде всего знать, будет ли жених иметь состояние; Картерет говорил Нарышкину, что когда епископа Любского выберут в наследники шведского престола, то великий князь Петр Федорович должен ему уступить хотя часть голштинских земель, потому что как шведский наследник епископ больше пяти или шести тысяч ефимков годового содержания не получит. Нарышкин отвечал, что об этом уведомит голштинский посланник, который скоро приедет в Лондон, так как прежде назначенный в Англию Бухвальд отправился в Стокгольм. Относительно издержек в Швеции, необходимых для составления сильной партии в пользу епископа Любского, Нарышкин объявил, что Россия денег не пожалеет. Но дело шло не об одних деньгах: в Англии не понравились мирные условия, предложенные сначала русскими уполномоченными в Абове; здесь желали, чтоб Россия легкими условиями достигла мира и избрания своего кандидата в наследники шведского престола и, таким образом освободившись от войны, могла вмешаться в европейские дела согласно видам Англии. Картерет говорил Нарышкину: «Уступками вы можете достигнуть желаемого; но если вы доведете шведов до крайности своими запросами, то принудите их отдаться Дании». Нарышкин отвечал, что нельзя ожидать соединения двух народов, так страшно ненавидящих друг друга, как шведы и датчане; России же необходим Ботнический залив. Картерет продолжал: «От всего сердца желаем, чтоб ваши дела на Севере окончились поскорее; со стороны Персии и Турции вы безопасны, в Европе Россия могла бы играть важную роль, помогая королеве венгерской вместе с нами; а Франция всеми силами будет стараться, чтоб ваши дела не оканчивались». Наконец, Картерет просил Нарышкина донести императрице, что гофмаршал великого князя Брюммер переписывается с Нолькеном и эта переписка приводит в негодование друзей России и Англии; кроме того, Бухвальд обнаруживает холодность к английскому посланнику в Стокгольме, ласкает французскую партию, дает ей деньги; та деньги берет, но действует не в его пользу. При следующих свиданиях с Нарышкиным Картерет продолжал твердить: «Лучше б вам не делать больших запросов, а заключить мир прочный; можно иметь хорошую границу и без всей Финляндии». Когда Нарышкин указывал на датские вооружения, имевшие целью поддерживать избрание кронпринца Датского в наследники шведского престола, и требовал для удержания Дании посылки английской эскадры в Балтийское море, то Картерет отвечал: «Если б Франция послала свою эскадру в Балтийское море, то мы тотчас бы велели своей за нею следовать; а Дания не страшна, ее намерения химерические; захочет ли она возобновить калмарский союз без Финляндии? Ей дорого станет кормить Швецию без этого герцогства; это было бы все равно как взять жену без приданого; притом Дании объявлено от нас, что если она нападет на Россию, то мы по союзу с последнею пошлем нашу эскадру. Мир с Швециею и избрание епископа Любского зависят от императрицы: если будет отдана вся Финляндия, то сейчас же будет избран епископ, а если по реку Кюмень, то мир будет заключен, но в наследники шведы выберут, кого хотят». Когда Нарышкин настаивал, чтоб английскому посланнику в Копенгагене посланы были указы увещевать датское правительство оставаться в покое, то Картерет отвечал с неудовольствием: «Ведь мы знаем, что надобно делать в таких случаях: наши интересы предписывают нам быть всегда с Россиею, только нам неприлично стращать Данию». Когда Нарышкин объявил королю Георгу о заключении мира со шведами, то король с благосклоннейшим лицом отвечал: «Надеюсь, что я ничего не испортил в этом важном деле, когда присоветовал ее величеству уступить большую часть завоеванной Финляндии для истинного блага России, ибо ее величество имеет и без того довольно земли; а если бы опоздали заключить мир, то в короткое время был бы избран принц Датский». Лорд Картерет говорил: «Хотя французы вам на нас и наносят, будто мы хотели войну затягивать, но вашим министрам довольно известно, что если мы решались вашему двору в чем поперечить, то одними советами прекратить как можно скорее войну пристойными уступками. Прежде вашего проекта о наследстве шведском для голштинского принца мы прочили это наследство принцу Кассельскому; но когда узнали ваше намерение, то я не так прост был, чтоб трудиться над невозможным делом. Для вас нет ничего выгоднее, как усиливать свою торговлю дружбою с нами, потому что у вас много всякой-всячины, кроме денег; с другой стороны, для своей безопасности от турок вы должны скреплять союз с королевою венгерскою». Мы видели, что дело шло о браке епископа Любского, теперь наследного принца Шведского, на английской принцессе Луизе; но в то время как шли выборы епископа Любского и мирные переговоры в Або, Луизу просватали за наследного принца Датского, что не могло быть приятно русскому двору, особенно вследствие датских движений, грозивших Швеции и Голштинии. У Нарышкина по этому случаю было объяснение с Картеретом, который с обычной своей бесцеремонностью говорил: «Шлюсь на всех: что может быть лучше, как выдать принцессу Луизу за принца Датского? Он самодержавный, а у епископа Любского нет никакой земли; Россияне захочет сделать его самодержавным или полновластнее, чем нынешний король; у него самого немного денег, а Швеция большого содержания ему не даст. Если б он и другую нашу принцессу взять захотел, то надобно знать наперед, какое содержание ему будет даваться». На замечание Нарышкина, что содержание будет достаточное, Картерет возразил: «Разве вы половину будете давать, а шведы не очень богаты. Мы в датском браке ничего не ищем, кроме приличного мужа для нашей принцессы; это дело чисто семейное, мы от этого не будем ни больше любить, ни больше ненавидеть датский двор; вот он теперь просит 80000 фунтов стерлингов, а мы не намерены дать больше 40000, т. е. более нашего обыкновенного приданого… Дивлюсь я, чего вы боитесь: что вам Дания может сделать! Изволила б императрица заключить договор с королевою венгерскою да вступила с нами в союз для ее обороны: этим закрепится согласие с нами в истинную славу ее императорского величества… Я уверен, что Дания ничего не сделает против России; только претензии великого князя (Петра Федоровича) на Шлезвиг ее беспокоят, оттого и все эти шумные приготовления — все для сохранения Шлезвига: хотят побудить Швецию, чтоб она просила великого князя отказаться от своих претензий. Может быть, и Франция ее подучает». В то время как английский министр твердил, что Россия должна помочь королеве венгерской, в Англии узнают, что на эту помощь рассчитывать нельзя вследствие Лопухинского дела; мало того что это дело дает врагам Бестужевых удобный случай низложить их, что Шетарди спешит в Россию, чтоб ускорить низвержение Бестужевых, порвать английский союз и отдать Россию в руки Франции. Вейч писал Картерету по поводу лопухинского дела: «Я вижу, что неприятели обер-гофмаршала Бестужева усильно стараются вплести его в несчастье жены. Если они в своих происках успеют, то мне очень горько будет видеть, что императрица лишится советов чрезвычайно искусного и честного министра, Он и брат его, вице-канцлер, присоветовали императрице в начале ее царствования не принимать французской медиации в шведских делах. Обер-гофмаршалу объявлено, чтоб он остался на своем загородном дворе до окончания дела жены, а вице-канцлеру императрица продолжает по-прежнему оказывать милость, ибо весь двор хорошо знает, что он сильно противился браку обер-гофмаршала на графине Ягужинской и что этот брак произвел холодность между обоими братьями». О стараниях погубить Бестужевых видно из письма Дальона к Амелоту от 20 августа: «Я ни на одну минуту не выпускаю из виду погубления Бестужевых. Господа Брюммер, Лесток и генерал-прокурор Трубецкой не меньше моего этим занимаются. Первый мне вчера сказал, что готов прозакладывать голову в успехе этого дела. Князь Трубецкой надеется найти что-нибудь, на чем бы мог поймать Бестужевых; он клянется, что если ему это удастся, то уже он доведет дело до того, что они понесут на эшафот свои головы». Не в одном Петербурге, и в Стокгольме усердно трудились над погибелью Бестужевых. Картерет писал Вейчу: «Французы теперь в Стокгольме стараются достать фальшивые экстракты из допросов Гилленштерна на последнем сейме и прибавить к ним такие вещи, которые должны повредить господину Бестужеву. Так как они хотят эти фальшивые документы переслать императрице, то вы уведомьте об этом тамошнее министерство и употребите все средства для открытия такого наглого и ужасного обмана. Отправленные в Петербург шведские депутаты получили инструкцию: сначала разными лестными предложениями склонять Бестужевых к французской стороне; если же увидят, что успеть в этом нельзя, то употреблять всякие интриги и раздать до 100000 рублей, которые Франция заплатить хочет, чтоб подкопать кредит Бестужевых». Но Бестужевых сломить было трудно. Из лопухинского дела враги их не могли извлечь ничего, что бы могло набросить хоть тень сомнения не только на вице-канцлера, но и на обер-гофмаршала. Императрица была убеждена в невинности и верной службе обоих братьев; Разумовский и Воронцов были за них; за них был и самый видный из архиереев, новгородский архиепископ Амвросий Юшкевич, успевший приобресть значительный вес при дворе набожной Елисаветы. Когда увидали, что из лопухинского дела Бестужевы выходят чисты, то Лесток начал внушать императрице, что если жена обер-гофмаршала будет наказана, то мужа ее и его брата необходимо будет переместить на такие должности, где бы они не имели возможности отмстить. Елисавета возразила, что она знает верность и привязанность к себе обоих братьев, да и другие люди убеждены в том же относительно их. Последние слова взорвали Лестока, и он решился сказать, что он знает только одного человека, который защищает Бестужевых, — это именно Воронцов; но Воронцов по молодости своей не в состоянии судить об этом деле, и потому на его свидетельства нельзя полагаться. Елисавета передала об этой выходке Воронцову, а тот — Бестужеву. Лесток не унялся и несколько раз подступал к императрице с своими внушениями против Бестужевых, но всякий раз Елисавета выпроваживала его. Защищаемый от Лестока Разумовским и Воронцовым, вице-канцлер нашел средство собственной защиты и нападения на врагов во вскрытии и переводе с цифирного языка депеш иностранных министров и получаемых ими от своих дворов рескриптов — средство, разумеется, не придуманное самим Бестужевым, но заимствованное от западных соседей. Почт-директор Аш и академик Тауберт трудились над дешифровкою депеш; вице-канцлер извлекал нужные ему места, снабжал их своими примечаниями и подносил императрице. Разумеется, главное внимание его было обращено кроме депеш Дальона на депеши Мардефельда, потому что он сильно подозревал Пруссию во враждебных замыслах против России, и на депеши Нейгауза посла императора Карла VII, императора милостью Франции и Пруссии и потому тесно связанного с этими обеими державами. Вскрыта и прочтена была депеша Нейгауза, в которой он писал императору по поводу лопухинского дела, что обер-гофмаршал Бестужев может быть удален от двора, тогда как он по уму своему управляет всеми поступками брата вице-канцлера. На это последний заметил: «Вице-канцлер, не видав брата своего 22 года, от 1720 по 1742, собственным своим умом министерство свое управлял». Нейгауз доносил своему двору, что вице-канцлер совершенно предан Австрии и Англии. Бестужев замечает: «Сие злоумышленное внушение Нейгаузу учинено весьма уповательноот подобно такого, который не устрашится дерзнуть и у самой ее и. в-ства против своего знания и совести оклеветать, якобы он, вице-канцлер, от королевы венгерской подкуплен. Всеведущему единому все откровенно, какие и более оклеветания учинены и еще продолжаются. Оный да буди вскоре судиею и воздателем всякому по делам его». В октябре Нейгауз давал знать своему двору, что Мардефельд получил от своего короля повторительные указы объявить русским министрам, как было бы прискорбно Фридриху II, если б Россия продолжала отвергать все способы для установления доброго согласия между нею и императором Карлом. На это Бестужев заметил: «Прусский двор всеми удобь вымышленными способы старается, чтоб российско-императорский с римско-императорским двором соединить, дабы чрез оное российско-императорский двор у древних союзников в подозрение, а наконец и в несогласие привесть и оным в тайных своих предвосприятиях пользоваться». В каких тайных предвосприятиях Бестужев подозревал Пруссию, видно из письма его к барону Черкасову от 30 апреля 1743 года: «От стороны турецкой можно быть спокойным, а ежели Франция намерена какую в России впредь диверсию учинить, не было бы то учинено королем прусским, на которого подлинно надлежит смотреть недреманным оком… Он может подкупить курляндское шляхетство, чтоб выбрали герцогом брата его; а если прусский король в шведскую войну не вмешается, то Дания вместе и с Франциею не опасны». Из депеш Нейгауза открылось, что его поддерживали Брюммер и Лесток, из которых последний пересказывал ему отзывы императрицы о его действиях. Бестужев заметил по этому поводу: «Вместо того что было надлежало о всем том, что Нейгаузен Лестоку и Брюммеру открыл, верно ее и. в-ству донести, а они напротив того, против своей совести, что от ее и. в-ства ни слышали, ему, Нейгаузену, и другим иностранным министрам сообщали». Но Бестужеву очень трудно было бороться с Фридрихом II, который умел пользоваться случаем для приобретения расположения императрицы. Как только в Берлине получено было известие о вскрытии лопухинского дела, Фридрих писал своему министру Подевильсу: «Надобно воспользоваться благоприятным случаем; я не пощажу денег, чтоб теперь привлечь Россию на свою сторону, иметь ее в своем распоряжении; теперь настоящее для этого время, или мы не успеем в этом никогда. Вот почему нам нужно очистить себе дорогу сокрушением Бестужева и всех тех, которые могли бы нам помешать, ибо когда мы хорошо уцепимся в Петербурге, то будем в состоянии громко говорить в Европе». От Фридриха пошли в Петербург добрые советы, из которых императрица могла видеть все искреннее участие прусского короля к ее особе: Фридрих советовал заслать подальше Ивана Антоновича со всем его семейством, удивлялся медленности и нерадению, с каким поступают в таком важном деле; советовал, что если Елисавета хочет иметь наследника престола великого князя Петра в своих руках, то б не женила его на принцессе из могущественного дома, а, напротив, из маленького немецкого дома, который обязан будет императрице своим счастьем. Так как Ботта после Бреславского мира переведен был своим двором из Петербурга в Берлин, то Фридрих по поводу лопухинского дела потребовал от Марии Терезии, чтоб она отозвала Ботту и от прусского двора. Этот поступок был представлен Мардефельдом в Петербурге как доказательство самого сильного сочувствия его короля к Елисавете, и та была очень довольна. Если верить донесениям Мардефельда, она торжественно за столом сказала, что прусский король — наисовершеннейший монарх в свете. Мардефельд догадывался, что его депеши прочитываются, и страшно сердился, забывая, что Бестужев в этом отношении брал себе за образец «наисовершеннейшего монарха в свете». Он писал к своему двору: «Все выходящие из здешней империи письма продолжают вскрывать. Надеюсь, что те, которые в моих письмах нюхают, со временем сами носом в грязь попадут. Я бы этому только смеялся, если бы плуты не причитали мне то, что читают в письмах членов своей шайки. Я не драчлив и не задорлив, но со временем, удостоверившись, кто этим промышляет, проколю каналью шпагою». Наконец враги Бестужевых были обрадованы приездом могущественного союзника — Шетарди. Мардефельд писал своему двору 29 ноября: «Шетарди непременно преодолеет всех своих политических соперников и оставит их с длинным носом. Он у меня обедал и нынешним вечером будет ужинать». Императрица приняла очень хорошо своего старого знакомого и приятного собеседника, хотя приняла его как простого дворянина, ибо, не привезши грамот от короля с императорским титулом для Елисаветы, он, как тогда выражались, должен был остаться бесхарактерным, т. е. не мог получить значения как посланник. Скоро после его приезда императрица послала ему розгу, велевши сказать, что он должен быть наказан, как маленький ребенок, за неосторожную игру с порохом. Шетарди действительно перевязал себе руку, объявляя, что обжег ее порохом. Но все знали, что рука болела у него не от пороха. Никто не был так взбешен приездом Шетарди, как Дальон, потому что видел в нем человека, который оттеснит его на задний план, порвет начатую им работу и в случае успеха выставит одного себя его виновником. Дальон не мог сдержать своей досады и, явившись к Шетарди, начал делать ему выговоры, зачем он возвратился в Россию, где его весь народ ненавидит; Воронцов пересказал Бестужевым все, что он, Шетарди, говорил об них дурного, потому он не может надеяться никакого успеха, и он, Дальон, один может здесь служить с пользою для Франции. Шетарди вспылил и с своей стороны начал попрекать Дальона не очень честными делами. Дальон крикнул в ответ, что Шетарди — каналья; Шетарди дал ему пощечину, Дальон бросился на него с обнаженною шпагою, Шетарди схватил ее, чтоб удержать удар, и обрезал себе руку; прибежали слуги и развели борцов; но рука долго не заживала у маркиза. Эта история, впрочем, нисколько не отняла у Шетарди возможности действовать заодно с Брюммером, Лестоком и Мардефельдом против Бестужевых. Но и вице-канцлер принимал свои меры. 23 декабря во время доклада вице-канцлер подал императрице просьбу: «От самого почти начала даже до сего времени обретаясь при вашего имп. в-ства всемилостивейше поверенных мне делах, принужден от неприятелей моих, не знаю, по какой-либо злобе или с зависти, претерпевать мерзкие нарекания и разные богу противные оклеветания, иногда якобы я закуплен был от Австрии, иногда от Англии подкуплен, а иногда, смотря по обстоятельствам, вашему интересу противным, то и от датчан. Однако ж те же мои неприятели должны и принуждены по совести своей сами признавать, что при божеском благословении еще до сего времени как в европейских, так и в азиатских мне поверенных делах ничего нигде нимало не упущено или бы пренебрежено было… Дерзновение взял к вашим монаршеским стопам себя повергнуть всеподданнейше, прося от таких оклеветаний, что и в бывшую богомерзкую конспирацию меня приплетают, монаршескою своею властью оборонить, повелеть о том исследовать, от кого в какое время и какие о мне произведены ни были… И по таким злоумышленным внушениям ежели ваше имп. в-ство какое обо мне сумнение или недоверенность возыметь соизволите, то какого успеха в делах можно ожидать, ибо я не токмо в превеликую оттого робость приведен буду, но и все от чистого моего сердца произносительные труды и усердствования весьма отвергнуты и в ничто превращены будут». Просьба была подана для вызова уверений, что никакого сумнения и недоверенности возыметь не будет соизволено. Уверения, конечно, были даны, потому что Бестужев остался в прежнем значении. Бестужев оставался теперь один, потому что брат его, обер-гофмаршал, вследствие дела жены должен был на время оставить двор и Россию; но он отправился за границу с дипломатическим поручением, отправился в Берлин, самый важный пост, где мог всего успешнее своими наблюдениями охранять интересы России и свои собственные. И русские министры, и послы иностранные с надеждою и страхом ехали в Москву, где императрица намерена была прожить 1744 год. В древней столице должен был решиться вопрос, кто победит — Шетарди или Бестужев, — вопрос, занимавший всю Европу. ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ ПРОДОЛЖЕНИЕ ЦАРСТВОВАНИЯ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИСАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ. 1744 год
16 января 1744 года Елисавета присутствовала в Сенате, а 21-го отправилась в Москву, где в продолжение года присутствовала еще три раза в Сенате. В этом году Сенату случилось решить собственное дело: донесли на служителя графа Головкина — Татаринова, что он в сердцах на одного из своих товарищей, толковавшего, что подаст прошение в Сенат, выбранил это учреждение неприличными словами. Сенат приказал высечь Татаринова кнутом нещадно в страх другим, подведя статью Уложения о бесчестии бояр, окольничих и думных людей, нанесенном простыми людьми. Немедленно по приезде в Москву генерал-прокурор уже начал жаловаться Сенату, что члены присутственных мест поздно являются на службу. Прокурор Мануфактур-коллегии донес, что присутствующие даже очень редко ездят, отчего в делах волокита, и колодники, которых набралось 32 человека, держатся без всякого решения; Сенат приказали: призвать всех членов коллегии в Сенат и учинить реприманд, а которые не придут под предлогом болезни, к тем послать сенатского экзекутора с доктором освидетельствовать. 3 августа генерал-прокурор объявил Сенату, что нынешнего числа по осмотру коллегий и канцелярий найдено огромное число членов, не явившихся в указанные часы; приказали: призвать их в Сенат, сказать реприманд и подтвердить, что если не станут съезжаться в указанные часы, то непременно будут штрафованы. Реприманды и угрозы не помогали; 20 сентября генерал-прокурор опять подал длинный лист неявившихся: велено им подать ответы, почему не явились; 9 октября Трубецкой заявил, что ни одного ответа еще не подано, а между тем накануне найдено опять большое число неявившихся, и в тот самый день, 9 октября, солдат, посланный в Юстиц-коллегию с требованием взноса одного дела, возвратясь, объявил, что в коллегии нет ни одного человека. Узнаны были чрез прокуроров и другие беспорядки. В Коммерц-коллегии между президентом князем Юсуповым и вице-президентом Мелиссино происходили многие споры, вздоры и крики; Мелиссино подал доношение о великом нападении на него князя Юсупова и произношении ругательных слов. Новгородский прокурор донес, что в Новгороде счетов о сборе подушных денег не составлено и в указные места неотослано с 737 по 743 год, провиантских за многие годы, крепостных за 12 лет и в доимке находится с 730 по 743 год таможенных и кабацких 476884 рубля, канцелярских 13270 рублей, и хотя он губернской канцелярии многократно предлагал, только она объявляет, что по многим запущениям прежних губернаторов и приказных служителей им теперь за многими текущими делами счетов прежних годов исправить нельзя. Прокурор спрашивал, не приказано ль будет для составления и свидетельства запущенных счетов определить особое число приказных служителей и к ним особливую надежную персону? Сенат приказал определить такую персону. В самом начале года Сенат и генерал-прокурор должны были обратить все свое внимание на большую беду для народа — недостаток в соли, потому что соль, шедшая из пермских Строгановских варниц, остановилась за мелководьем. 13 февраля тайный советник барон Строганов с братьями подал в Сенат доношение, чтоб правительство помогло им, ибо они потерпели убыток, именно: чтоб велено набрать 9500 рабочих, не упуская времени, а без такой помощи в поставке соли исправиться им невозможно, вольных рабочих людей с печатными паспортами достать нельзя. Стали торговаться; Строганов уступил, согласился, чтоб правительство дало ему 5000 рабочих, нарядив с обывателей за его жалованье, потом сбавил свое требование на 4500 рабочих. Сенат согласился и отправил для скорейшего доставления соли генерал-майора Юшкова. А между тем народ терпел недостаток в соли, увеличиваемый скупщиками из солдат, которые продирались первые к магазинам, оттесняя черный народ. Генерал-прокурор объявил Сенат, что в Москве из лавок казенную соль продают больше разночинцам, солдатам и скупщикам, а крестьянство и прочие подлые люди едва могут купить, некоторые же за теснотою никак не достанут; что он, генерал-прокурор, 9 февраля в одиннадцатом часу утра ездил к лавкам, но уже продажи соли не застал, нашел у лавок крестьян и прочей подлости многое число, которые ему объявили, что уже несколько дней не могут добиться купить соли. По предложению генерал-прокурора Сенат приказал: казенную соль в лавках продавать одному только крестьянству и прочим подлым людям целый день; солдатам из лавок не продавать, а по требованию Военной коллегии и прочих команд отпускать соляной конторе помесячно за деньги, чтоб солдаты под предлогом своей покупки другим и скупщикам лишнею ценою перепродавать не могли; также не продавать из лавок в знатные и прочие домы и разночинцам, чтоб крестьянству и прочим подлым в покупке соли остановки и задержания не было, а продавать им с соляного двора, а ежели целовальники продадут соль скупщикам, а скупщики будут ее перепродавать лишнею ценою, то как целовальников, так и скупщиков бить кнутом нещадно. По городам отправлены были чиновники для открытия и преследования скупщиков. Наконец, поспешили привезти в Москву запасы соли из Петербурга. Но хлопоты о соли этим не кончились. В мае барон Александр Строганов объявил, что ему с братьями к завару соли на 1745 год дрова свозить и прочих приготовлений делать нельзя за многотысячными убытками, к вознаграждению которых никакого обнадеживания не имеют; в феврале у поставки заморозной соли с Балахны до Ярославля принуждены были давать за провоз по 5 копеек с пуда, а им положено на всякие расходы по 3 1/2 копейки; также за провоз в нынешнем году соли до Москвы от Нижнего подрядчики явились и просили по 5 1/2 копеек с пуда, а теперь и сыскать их не могут, тогда как указная им цена с расходами положена по 5 копеек пуд; и они не только не могут делать приготовлений к завару 745 года, но не знают, чем окончить завар и нынешнего года; также не в состоянии отправить соль, уже пришедшую из Нижнего и верховые города, и просят, чтоб принято было решение о принятии их промыслов в казну, а в нынешнем году за передачу при поставке соли обнадежить милостивым награждением, без чего им в поставку вступить никак невозможно. Строганов предложил вопрос, слишком трудный для решения. Сенат отмалчивался, и следствия оказались нехороши. В сентябре призваны были в Сенат тайный советник Александр да действительный. камергер Сергей бароны Строгановы и выслушали объявление, что соль, отпущенная из Нижнего в Москву в мае и июне месяцах, не только вся ими не поставлена, но и та, которая уже пришла в ближние к Москве места, стоит целый месяц, а в Москву не привозили, отчего произошел недостаток в продаже народу. Сенат приказывал, чтоб они в доставке соли в Москву приложили крайнее старание, в противном случае непременно будут штрафованы. Строгановы отвечали, что они от соляных промыслов несут великий убыток, и просили, чтоб сенаторы выслушали сделанную из прошения их выписку об увольнении их от содержания соляных промыслов. В ноябре Сенат объявил барону Александру Строганову, чтоб он готовил соль и поставил в 745 году до Нижнего и верховых городов. Строганов отвечал, что они подали челобитную императрице о снятии с них соляных заводов, а по определению Сената, сколько возможности есть, исполнение чинить должен, в случае же невозможности будет доносить, в чем и подписался. Мы видели, что в прошлом году на доклад Сената о подрядах на кронштадтские работы не последовало высочайшей резолюции. Подряды были нововведением, ибо до сих пор для казенных построек прибегали к принудительной высылке рабочих из областей. И теперь, так как дело не состоялось, вздумали возобновить тот же старый обычай: генерал Любрас, заведовавший кронштадтскими работами, просил в апреле месяце Сенат, чтоб приказано было выслать 1033 человека каменщиков самых добрых, а не таких, какие были высланы в 1742 году, когда и половины добрых не набралось. Но Сенат отвечал: наряда каменщиков из провинции за упущением времени и за наступившею рабочею порою сделать нельзя, и прежде из высланных явилось более половины неспособных, только последовало народное отягощение безо всякой пользы; нанимать помесячно добровольным договором. Много хлопот было Сенату с поставкою сукон с русских фабрик в армию. Главный комиссариат донес, что московские суконные фабриканты подписались доставлять сукно по образцам, сделанным на фабрике Болотина, обязались поставить 178500 аршин; но когда поставили, то браковщики в годные отбраковали у Болотина из 1800–1509, у Серикова из 200-38, у Третьякова из 80–27, да и то, кроме фабрики Болотина, выбраковано с большой натяжкой. Но президент Мануфактур-коллегии объявил, что брак комиссариата ему сомнителен. Военная коллегия предлагала, что за такими спорами между комиссариатом и Мануфактур-коллегиею не лучше ли брак поручить одной Мануфактур-коллегии или суконные фабрики отдать в полное ведение Главного комиссариата. Сенат приказал: сукно свидетельствовать Главному комиссариату вместе с Мануфактур-коллегиею, а фабрикантов обязать делать по образцам и лучше; если же станут делать хуже, то будут наказаны не только уменьшением цен, но с них будет взыскан весь убыток, какой потерпит казна от выписывания иностранных сукон. Чрез несколько месяцев комиссариат опять жаловался на негодность сукон, кроме болотинских, тогда как плата производится всем равная, отчего Болотину немалая обида; справедливость требует цену прочим понизить, а Болотину повысить. Сенат приказал: купцам, торгующим сукнами в рядах, оценить, насколько представленные сукна ниже ценою образцов, по той цене и выдавать деньги, что будет служить вместо штрафа; а Болотину цены не прибавлять, ибо цена определена указом ее имп. в-ства, именно по 58 копеек за аршин. В конце года вопрос о поставке сукон опять возобновился, и Сенат приказал: принудить Болотина с товарищами ставить сукно на 745 год по образцам 743 года и по 58 копеек за аршин, потому что образцы сам Болотин на своей фабрике сделал; прочим же фабрикантам, которые по этим образцам ставить сукон не могут, ставить по новым образцам, сделанным на фабрике Серикова, и так как эти образцы ниже, то платить им только по 56 копеек за аршин. Болотину с товарищами выдать взаймы без процентов на поправление и усиление фабрики их 30000 рублей, разложив уплату на 10 лет при поставке сукон. Фабриканты упоминаются преимущественно московские, потому что Москва становилась фабричным городом по дешевизне содержания сравнительно с Петербургом. Так, московский купец Залесский снял у фабриканта Солодовникова две шелковые фабрики — одну в Петербурге, а другую в Москве — и просил перевести петербургскую в Москву, ибо по дороговизне в Петербурге содержать невозможно. Мануфактур-коллегия представила об этом Сенату, который отвечал, что позволение ясно само собою и беспокоить Сенат таким представлением не следовало. Мы уже не раз должны были упоминать, что в промышленной деятельности, как в других отправлениях народной жизни, и в новой России главным препятствием служил недостаток рук; несмотря на сознание достоинства и выгоды вольнонаемного труда, он часто был невозможен. Московские суконные фабриканты — Болотин, Еремеев, Третьяков, Сериков — представили Мануфактур-коллегии, что им нельзя укомплектовать своих фабрик рабочими людьми: вольных набрать негде, продажных без земель и особенно малолетних купить негде, помещики своих людей или крестьян не продадут, кроме негодных; на фабриках же настоит большая нужда в малолетних от 10 до 15 лет, которые должны быть в прядильщиках. То же самое объявляли шелковые и другие фабриканты, что главное препятствие для них — недостаток рабочих. На основании этих объявлений Мануфактур-коллегия представила Сенату, не соизволит ли он для удовлетворения русских фабрик разночинцев, которые будут являться при нынешней ревизии (церковничьих детей, незаконнорожденных, вольноотпущенных), отдавать всех без изъятия из платежа подушных денег на фабрики. Сенат не согласился, потому что по инструкции ревизии велено таких разночинцев приписывать по желанию их в посады и цехи, годных брать в солдаты, а если в посады, цехи и в службу не пожелают, то к помещикам и на фабрики. Для честного труда рабочих рук не было; а между тем столько рук были заняты нечестным промыслом, против которого правительство не могло с успехом действовать опять по недостатку людей. Всякий раз, как оно обращалось к полиции с выговором, та отвечала, что не в состоянии охранять порядок по недостаточности Войска, находящегося в ее распоряжении. Но всего чаще заводчиками беспорядков, виновниками преступлений являлись люди из войска: сила, даваемая оружием, вела грубых людей к тому, чтоб пользоваться этой силой против безоружных сограждан. В Петербурге убит был малороссийский шляхтич Лещинский, живший в доме графа Чернышева, стоявшими в том доме на карауле солдатами. За Москвою-рекою солдаты ночью вломились в дом купца Петрова, жену его и племянницу били смертно, кололи шпагами и пожитки пограбили. Сенат признал, что при следствии полицеймейстерская канцелярия поступила слабо и неосмотрительно; она должна была, как скоро узнала о разбое, послать для следствия члена своего, а в полки гвардии и в Военную коллегию сообщить с требованием, чтоб у всех драгун и солдат осмотреть, не явится ли чего из покраденных пожитков и все ли в ту ночь были на квартирах неотлучно. 27 июля императрица, присутствуя в Сенате, объявила, что главная полиция слабое смотрение имеет; в Москве не только непотребства, но и многие воровства происходят, в домах обывательских, приходя, крадут; также умножилось нищих, которые работать могут и, под образом разных болезней притворяясь, милостыни просят; во многих местах рогаток нет и ходят по ночам без фонарей, а во время торжества о замирении с Швециею во многих домах не только иллюминаций, но и свеч в окнах не было. Но полицию оправдывали происшествия, подобные тому, какое случилось 8 сентября: в пятом часу пополудни за Яузою у Земляного вала начался кулачный бой, полицейская команда два раза его разгоняла, но гвардейские солдаты велели биться ученикам разных фабрик и прочим чинам, и когда прибыл патруличный разъезд и начал останавливать бой, то народ, схватив из огорода колья и каменья, бросился на вахмистра патруличной команды и прибил его до полусмерти; зачинщиком драки был измайловский солдат. Так было в столице, что же в областях? В Дмитровском уезде, в сельце Семеновском, принадлежавшем майору Докторову, указаны были разбойники и смертоубийцы из его крестьян; для взятия их был отправлен офицер с командою; но они возвратились без успеха; привезли 14 человек своих солдат, больных от побоев, нанесенных Семеновскими крестьянами. Послан был другой офицер добрый с командою; ему было приказано: если крестьяне станут сопротивляться, то для страха палить пыжами и накрепко стараться, чтоб разбойники были взяты без кровопролития; если же и после этого будут сопротивляться, то поступать как с злодеями. Из Астрахани писали, что на три купеческие рыбные ватаги приезжали в двух лодках разбойники, больше 50 человек, и, ограбя ватаги, побрали большие морские лодки, также пушки, порох, говоря, что намерены ехать в море. В ветлужской вотчине графа Головкина селе Никольском, Баки то ж, убили приказчика, разграбили казенную палатку, все это днем и в вотчине, где считалось 1668 человек крестьян. В половине года Сенату дано было знать, что по большим дорогам и не в дальнем расстоянии от Москвы, особенно по владимирской дороге, разбои умножаются, разбивают не только проезжих, но нападают на деревни. Генерал-майор Шереметев объявил, что ночью пришли в Сокольскую его волость, в село Воскресенское, разбойники, двор его разбили, деньги взяли, приказчика били и жгли; в той же волости выжгли две деревни; атаману шайки прозвание Кнут. Обер-президент Главного магистрата князь Хованский объявил, что разбойники приходили многолюдством в суздальское его село Пестяково: церковь, его двор и крестьянские дворы выжгли, пять человек крестьян убили до смерти, четверо лежат при смерти. Вследствие этих заявлений Военная коллегия распорядилась: по Волге, от Твери до Астрахани, расставлены были в известных расстояниях войска, назначенные для преследования разбойников; с тою же целью расставлены были войска по Оке, от Калуги до Нижнего, также в Белгородской, Воронежской и Архангельской губерниях. Сенат приказал исследовать о прежних сыщиках, для чего они своею слабостью допустили таких злодеев к умножению их компаний, также почему губернаторы и воеводы не старались об их искоренении. Через месяц Сенат получил извещение, что по доносу известного уже ему сыщика Ивана Каина пойманы в Москве три разбойника и один атаман; разбойники объявили, что атаман Кнут, который прежде назывался Посулихин, со всею воровскою станицею, которая разбойничала около Нижнего, находятся на приплывших в Коломну купеческих судах. Немедленно отправлены были в этот город 50 драгун. Войско должно было действовать и против возмутившихся крестьян. В селе Рогачеве и других селах и деревнях, принадлежавших Никольскому монастырю на Песноше, приписному к Троицко-Сергиевой лавре, крестьяне отказались повиноваться монастырскому начальству, посланного усмирить их капитана покололи, солдат прибили, и Сенат распорядился послать штаб-офицера из русских. Этому удалось усмирить крестьян, которые объявили, что причиною неповиновения был слух, будто крестьяне приписных монастырей объявлены свободными. В другом месте, в псковской Велейской вотчине графини Анны Бестужевой, крестьяне самовольно выбрали себе управителя Трофимова, а прежнего управителя, Залевского, выгнали. Усмирять их отправился изо Пскова с командою подполковник Головин, который сначала послал небольшую команду, чтобы схватить самозваного управителя с сообщниками; но крестьяне вышли навстречу в числе 150 человек с ружьями, копьями и бердышами и начали стрелять в солдат; те, отстреливаясь, убили одного крестьянина, шестерых захватили, прочие разбежались. На другой день была отправлена новая команда, которая, подошед к крестьянской толпе, стала было уговаривать ее к сдаче; но крестьяне отвечали выстрелами и ранили одного солдата; солдаты, начавши стрелять, ранили девицу и поймали пять человек, в том числе мать Трофимова; прочие снова разбежались. Схваченные крестьяне объявили, что с ослушниками находится солдат Измайловского полка и производит многие злодейские поступки. На третий день крестьяне в числе 300 человек напали на команду, состоявшую из 126 человек, и убили одного солдата да ранили троих; солдаты начали палить, крестьяне побежали, и поймано их было 22 человека. После этого сопротивление прекратилось, крестьяне начали записываться, что приходят в покорение, и записалось их 731 человек. Управитель со старостою и целовальником сначала скрывались; потом Трофимов был пойман, но ушел из-под караула, скинув оковы, явился в Москву и лично подал просьбу императрице на Головина; Сенат отправил его в Сыскной приказ. У Синода были свои борьбы. 13 апреля происходило общее заседание обоих правительствующих учреждений, Сената и Синода, по поводу просьбы казанских татар о позволении возобновить сломанные мечети. По справке оказалось, что в Казанской губернии было сломано из 536 мечетей 418, причем казанский архиерей объявил, что ему синодальным указом 1743 года запрещено допускать постройку новых мечетей и построенные после запретительных указов мечети везде велено разобрать. Из Астраханской губернии донесено, что ломать мечети опасно: магометане, старые подданные, могут разбрестись, а у других охота к выходу в Россию отнимется. Приказали: мечети сломать и вновь не строить в тех местах, где будут жить русские и новокрещены, чтоб им соблазна не было, а иноверцев из тех деревень перевести в другие, где одни магометане живут. Если все мечети сломать, то опасно, чтоб не дошел слух в те государства, где между магометанами живут люди греческого исповедания и построены св. церкви (не произошло бы там церквам какого утеснения?), и потому велеть построить татарам в Казани в Татарской слободе две мечети; также повсюду строить мечети в тех деревнях, где одни татары, нет русских и новокрещен и где жителей от 200 до 300 человек; а если по этому расчету останутся лишние мечети, то сломать немедленно. Для покровительства новокрещенам и побуждения иноверцев к принятию христианства отправлен был в Казанскую губернию советник Ярцев. Он донес, что новокрещены, терпят обиды от всяких людей: держат их у себя в работе и берут на них крепостные записи; а если кто из них пожелает освободиться, то хозяева на этих безгласных новокрещен, которые не только ябеднических дел, но и русского языка мало знают, подают в городах челобитные, и по происку хозяев воеводы поступают с новокрещенами немилостиво, держат подолгу в тюрьмах и принуждают к миру с хозяевами, т. е. принуждают опять давать на себя крепости; которых по настоянию Ярцева освободили, то без всякого награждения; у них же проезжие люди берут подводы без подорожных и без платежа прогонов, берут конские кормы и съестные припасы. Иноверцы страшно их обижают: принуждают платить вместе с собою подати, хотя новокрещены освобождены от этого платежа на три года; отдают в рекруты за некрещеных; клевещут на них в канцеляриях, вследствие чего новокрещен забирают и держат долгое время под караулом, бьют до полусмерти; Ярцев подает об этом промемории, но воеводы не обращают на них никакого внимания. Сколько не хвалит Ярцев воевод, столько же превозносит нижегородского архиерея Димитрия, который, по его словам, в своей епархии в обращении иноверцев и в охранении новокрещен от обид неусыпное рачение имеет. Ярцев требовал для себя конвоя, потому что когда придет в иноверческую деревню с конвоем, то желающие креститься могут объявлять себя без страха, а без конвоя опасно и вызывать желающих принять христианство, ибо во многих местах некрещеные сопротивлялись указу и его, Ярцева, ругательски бранили и хотели бить, а команды его солдат и били; без конвоя иноверцы не слушаются и на определенные им к переселению места не переходят. Из иноверцев всего более противятся принятию христианства магометане. Во многих уездах некрещеные выбираются в сотники, старосты и выборные, начальствуют таким образом над новокрещенами и делают им несносные обиды, бьют немилостиво и собирают всякие подати. Сенат приказал: для такого богоугодного дела определить в Казанскую, Нижегородскую и Воронежскую губернии по одному офицеру, которым быть под начальством Ярцева; они должны смотреть, чтоб новокрещенам никаких обид и озлобления не было. Другая забота — раскол. В Волоколамске поймано было двадцать человек крестьян, которые пробирались за польскую границу, на Ветку, подговоренные пушкарским сыном из Ржевы Володимеровой Ямщиковым, который за провожанье до Ветки подрядился взять с них по пяти рублей с семьи; он же научил их молиться по-раскольничьи. Движение, которое мы видели в царствование Анны, не прекратилось, несмотря на строгие меры правительства. В Богословской пустыни, в 60 верстах от Москвы, у строителя, в особой пустой келье в саду, происходило сборище, на котором, между прочим, присутствовала княжна Дарья Федоровна Хованская. Все сидели по лавкам, мужчины по одну сторону, женщины — по другую, и пели стих: «Дай к нам, господи, дай к нам, Иисусе Христе, дай к нам, сыне божий, помилуй нас! Пресвятая богородица, упроси об нас сына своего и бога нашего, да тобою спасет души наши многогрешные на земле!» Во время пения купец Иван Дмитриев, вскоча с лавки, затрясся и вертелся кругом более часа и говорил присутствующим: «Верьте мне, что во мне действует дух св. и что я говорю не от своего ума, но чрез духа св.», и, подходив, кого знал, называл именем: «Бог помочь тебе, братец или сестрица; как ты живешь? Молись богу по ночам, а блуда не твори, на свадьбы и крестины не ходи, вина и пива не пей и, где песни поют, не слушай, где драки случатся, тут не стой». Кого именем назвать не умел, того называл: «Велмушка, велмушка! помолись за меня!» Отходя от них, говорил: «Прости, мой друг, не прогневал ли я в чем тебя?» Потом тот же Иван Дмитриев взял ломоть хлеба, изрезал в куски и, положа на тарелку вместе с солью и налив в стакан воды, раздавал присутствующим, приказывая есть на руке, прихлебывать с водою и прикладываться к стакану, творя крестное знамение. После этого все присутствующие, взяв друг друга за руки, вертелись вкруг, вспрыгивая, что у них называлось корабль; вертелись по солнцу, причем пели прежнюю молитву и бились обухами и ядрами, поставляя в этом сокрушение плоти; княжна Хованская, испугавшись этого битья, вышла с своими людьми вон и после не приходила, а прочие продолжали вертеться и биться во всю ночь и на рассвете разъехались. Строитель Дмитрий был схвачен и показал, что был научен штофной фабрики учеником Александром Голубцовым, когда еще был на искусе в московском Андреевском монастыре в 732 году. Голубцов свел его за Яузу в сборище, состоявшее из 10 человек, где молились двуперстным крестом; Голубцов вертелся и говорил, что первое крещение им было водою, а второе духом и, кто вторым крещением не крестится, тот и в царство небесное не войдет. Строитель показал, что во время действия одни бились обухами, а другие резались ножами, вставленными в палки. Открылось, что и после разгрома еретиков, бывшего в царствование Анны, сборище продолжалось в Ивановском монастыре. Хотя еретики отвергали законный брак и находившимся в браке запрещали совокупляться (совокупление — грех, уставили-де то напрасно Адам и Ева), однако учитель-сборщик Григорий Сапожников имел связь с согласницею Федосьею Яковлевою. На сборище, бывшем в доме Григорья Сапожникова, хозяин вертелся и говорил: «Молитесь богу, идет на вас гнев божий, взяты будете под караул, будете мучены и биты, нападут на вас архиереи и судьи, а вы их не вините и не кляните и потерпите, а потерпя, бог и всемилостивейшая государыня освободят». Федосья Яковлева показала: слышала она от согласных своих, что есть у нас в Ярославле, наш государь батюшка, крестьянин Степан Васильевич, который содержит небо и землю, и мы его называем Христом, а жену его Афросинью Госпожою Богородицею; учителем Степана и жены его был крестьянин Астафий Ануфриев. Для помощи в борьбе с расколом Синод исходатайствовал у императрицы позволение издать две книги «Розыск о раскольничей брынской вере» Димитрия Ростовского и «Возражения на ответы выгорецких раскольников Феофилакта Лопатинского. В описываемом году Синод имел удовольствие получить следующий указ: коллегию Экономии отставить, и все доходы синодальных, архиерейских и монастырских вотчин отдать в ведомство и управление св. Синода по прежнему со всеми расходами, на что было положено и употреблялось из тех доходов при Петре Великом, исключая один только Заиконоспасский училищный монастырь, который содержан будет на особую сумму. Кончились столкновения с коллегиею Экономии, но продолжались столкновения с воеводами. Воеводский товарищ в Переяславле-Залесском князь Щепин-Ростовский бранил и мучил одного священника, который от этого заболел и умер. Сенат приказал накрепко исследовать и Щепина взять в Москву. Чрез несколько времени Синод представил в Сенат длинный список, присланный казанским епископом Лукою, — список побоям, которым подверглись духовные лица от светских, причем Синод жаловался, что губернаторы и воеводы продолжают привлекать к своему суду духовных людей. С другой стороны, вятский архиерей Варлаам дал пощечину воеводе Писареву. Воевода жаловался, что на него напали архиерейские служки и школьники с дубьем, но он их разогнал и двоих схватил; когда воевода допросил схваченных, то явился к нему в канцелярию сам архиерей, стал бранить скаредною бранью и. наконец, дал пощечину. Архиерей показывал, что у него на обеде 6 декабря был воевода и сын его, Измайловского полка подпоручик, приехавший в отпуск. Сын заставил певчих петь вечную память и, взяв кубок с пивом, говорил купцам: «Здравствуйте, господа канальи, хлыновское купечество!» Потом приходил к келье архиерейского казначея и хотел его бить плетьми. 9 числа воеводский сын зашиб архиерейского секретаря до полусмерти, а на улице были схвачены целовальник и хлебник семинарские и взяты в воеводскую канцелярию для розыска; пьяный воевода с сыном велели уже и огонь в застенке разложить для пытки. Тогда архиерей поехал в воеводскую канцелярию, но на его увещание воевода отвечал неучтивыми словами, за что архиерей ударил его по ланите. По приезде в Москву в феврале месяце Синод получил тяжелый для себя указ императрицы: «Понеже дело исправления библии, к печатанию оной вновь давно уже зачатое, и поныне не совершено, а нужда в том церковная и народная велика: того для сим нашим указом повелеваем, дабы св. Синода все члены в сию святую четыредесятницу в исправлении оной библии к печатанию оной вновь трудились от получения сего нашего указа каждый день поутру и пополудни, кроме недельных дней, чтоб, ежели возможно, оное исправление окончить к празднику св. Пасхи, а по окончании оное исправление библии объявить нам, но не печатать оную вновь исправленную без нашего указу, токмо потребные к тому печатанию вещи приготовлять, а особливо бумага чтоб была употреблена на оное печатание, сделанная на российских фабриках советника Затрапезнова и асессора Гончарова и на других к тому делу годная. К сему ж делу повелеваем употребить и кроме членов синодальных духовного чина людей ученых. Для исправления текущих дел по синодальной должности, которых в пост меньше других времен бывает, отрядить, несколько из членов же синодальных, которые имеют о приключившихся иногда важных делах Синоду доносить и решение требовать». К празднику Пасхи исправление библии не было кончено, и в июле Амвросий Новгородский подал просьбу императрице уволить его от исправления библии по причине болезни, «потому что головою весьма немощен, а дело требует довольного рассуждения». Дело затянулось, как увидим, на несколько лет. Елисавета не могла обратить большого внимания на это неисполнение своего указа, потому что была занята в это время важным семейным делом, которое по тогдашнему напряженному состоянию Европы не могло остаться свободным от политических интриг. Императрица, обеспокоенная сочувствием к Брауншвейгской фамилии, высказавшимся в деле Турчанинова и потом в деле Лопухина, хотела как можно скорее устроить брак наследники престола великого князя Петра Федоровича. Но легко понять, как важен был вопрос о выборе невесты и для своих, и для чужих. Брюммеру, Лестоку, Мардефельду, Шетарди нужно было, чтоб молодая великая княгиня, ее родственники и приближенные, которые с нею приедут в Россию, не пошли наперекор их влиянию и видам, чтоб не содействовали видам Бестужева. Выбор последнего уже пал на саксонскую принцессу Марианну, дочь польского короля Августа III, ибо этот брак вполне соответствовал его политической системе, союзу между морскими державами, Россиею, Австриею и Саксониею для сдержания Франции и Пруссии. Как только в противном лагере узнали о намерении Бестужева относительно саксонской принцессы, так поспешили найти другую невесту: то была София-Августа-Фредерика, дочь принца Ангальт-Цербстского, находившегося в прусской службе, и Елисаветы Голштинской, сестры епископа Любского, избранного в наследники шведского престола. 10 декабря 1743 года Шетарди писал Амелоту: «Саксонский посланник Герсдорф не мог получить 25000 вспомогательного русского войска за английские субсидии благодаря Лестоку и Брюммеру. Герсдорф предлагал также брак между великим князем и дочерью польского короля. Брюммер и Лесток, проведав об этом, представили царице, что принцесса из сильного дома едва ли будет склонна к послушанию, надобно избрать такую, для которой бы брак был подлинным счастьем. Употребили и духовных лиц для внушения, что принцесса-католичка будет опаснее для православия, чем протестантка, и предложили принцессу Цербстскую. Лесток вчера вечером приходил ко мне сказать, что дело сделано и царица послала секретно 10000 рублей к принцессе Цербстской, чтоб поскорее ехала сюда». Брюммер в письме к принцессе-матери от 17 декабря нового стиля писал следующее: «Надеюсь, ваша светлость вполне уверены, что с самого приезда моего в Россию я не перестаю трудиться для счастья и величия наияснейшего герцогского дома (голштинского). Успел ли я в этом или нет, пусть судят другие. Питая давнее глубокопочитание к особе вашей светлости и всегда желая уверить ее в моем уважении на деле более, чем пустыми словами, я думал дни и ночи, нельзя ли сделать что-нибудь блистательное в пользу вашей светлости и вашей знаменитой фамилии. Зная великодушие вашего сердца и благородство ваших чувств, я не колеблюсь ни минуты открыть вашей светлости дело, которое прошу содержать в глубочайшей тайне, по крайней мере на первое время. В продолжение двух лет, как я нахожусь при этом дворе, я имел часто случай говорить ее имп. величеству о вашей светлости и о ваших достоинствах. Я долго ходил около сосуда и употреблял разные каналы, чтоб довести дело до желанного конца. После долгих трудов наконец, думаю, я успел, нашел именно то, что пополнит и закрепит совершенное счастье герцогского дома. Теперь надобно, чтоб ваша светлость завершили дело, счастливо мною начатое. По приказанию ее имп. величества я должен вам внушить, чтоб ваша светлость в сопровождении старшей дочери немедленно приехали в Россию. Ваша светлость, конечно, поймете, почему ее величество так сильно желает видеть вас здесь как можно скорее, равно как и принцессу, вашу дочь, о которой рассказывается так много хорошего. Бывают случаи, когда глас народа есть именно глас божий. В то же время наша несравненная монархиня прямо приказала мне уведомить вашу светлость, чтоб принц, супруг ваш, ни под каким видом не приезжал вместе с вами. Чтоб ваша светлость не были ничем затруднены, чтоб вы могли сделать для себя и для принцессы, вашей дочери, несколько платьев, чтоб могли предпринять путешествие без потери времени, я имею честь присоединить к своему письму и вексель. Правда, сумма умеренна; но надобно сказать вашей светлости, что это сделано нарочно, чтоб выдача большой суммы не кидалась в глаза людям, наблюдающим за нашими действиями. Чтоб ваша светлость не нуждались в необходимом по приезде сюда в Петербург, я распорядился, чтоб купец, именем Людолфдом, выплатил вашей светлости две тысячи рублей в случае надобности. Я ручаюсь, что по счастливом прибытии к нам ваша светлость не будет ни в чем нуждаться». Брюммер определял в письме, сколько людей должна была взять принцесса с собою: одну штатс-даму, две горничных, повара (мебель, необходимую в этой стране, по выражению Брюммера), одного офицера для распоряжений почтою и троих или четверых лакеев. Брюммер учил принцессу, как она должна объяснять причину своего отъезда в Россию: «Вашей светлости стоит только сказать, что долг и учтивость требуют от вас съездить в Россию как для того, чтоб поблагодарить императрицу за необыкновенную благосклонность, оказанную герцогскому дому, так и для того, чтоб видеть совершеннейшую из государынь и лично поручить себя ее милостям. Чтоб ваша светлость знали все обстоятельства, имеющие отношение к этому делу, имею честь сообщить, что король прусский знает секрет; в воле вашей светлости говорить с ним об этом или не говорить; что же касается меня, то я почтительнейше советовал бы вашей светлости поговорить с королем, ибо в свое время и в своем месте вы почувствуете следствия, какие естественно от того проистекут. Г. Лесток, который, конечно, работал вместе со мною и который очень предан интересам герцогского дома, просил меня засвидетельствовать вашей светлости его глубочайшее уважение. Я должен отдать ему справедливость, что он относительно интересов вашей светлости вел себя как честный человек и ревностный слуга». 21 декабря Брюммер послал новое письмо, чтоб принцесса спешила как можно скорее, ковала бы железо, пока горячо. Навстречу путешественницам отправлен был камергер Нарышкин, вручивший в Риге принцессе-матери новое письмо от Брюммера, который писал: «Императрица ежедневно осведомляется, не имею ли я известий о вас, проехали ли вы Данциг, когда можете приехать в Москву; я отвечаю, что если бы ваша светлость имели крылья, то воспользовались бы ими, чтоб не терять ни минуты». Брюммер умолял принцессу принять его советы и при первом свидании с императрицею оказать ей чрезвычайное и более чем совершенное уважение (unе deference extraordinaire et plus que parfaite), именно поцеловать у нее руку. Брюммер извещал также, что великий князь ничего не знает о приезде тетушки и сестрицы. Жених ничего не знал о приезде невесты, а прусский король очень хорошо знал об этом и в конце декабря писал принцессе-матери, чтоб поскорее ехала в Россию, где для ее дочери готовится знаменитая судьба; хвалился, что мысль о браке между ее дочерью и наследником русского престола исходит от него; требовал сохранения величайшей тайны, так чтобы ни принц, ее муж, ни русский посланник в Берлине Чернышев ничего не знали об этом. Принцесса отвечала, что ставит себе законом повиноваться советам его величества; и только в одном случае не могла вполне им последовать — не могла скрыть цели своей поездки от мужа. Сам Фридрих так описывает свой взгляд на дело и свое участие в нем: «Из всех соседей Пруссии Русская империя заслуживает наибольшее внимание как соседка самая опасная: она сильна, она близка. Будущие правители Пруссии также должны будут искать дружбы этих варваров. Король употребил все средства для снискания дружбы России. Императрица Елисавета была намерена тогда женить великого князя, своего племянника, и хотя ее выбор не был еще решен, однако она всего более склонялась на сторону принцессы Ульрики, сестры короля (прусского); но саксонский двор желал выдать за великого князя принцессу Марианну, вторую дочь короля Августа. Ничего не могло быть противнее прусскому интересу, как позволить образоваться союзу между Россиею и Саксониею, и ничего хуже, как пожертвовать принцессою королевской крови, чтоб оттеснить саксонку. Придумали другое средство. Из немецких принцесс, могших быть невестами, принцесса Цербстская более всех годилась для России и соответствовала прусским интересам. Ее отец был фельдмаршалом королевской службы, ее мать принцесса Голштинская, сестра наследника шведского престола и тетка великого князя русского. Мы не войдем в подробности переговоров: довольно знать, что надобно было употреблять такие усилия, как будто дело шло о величайшем интересе в мире. Сам отец невесты противился браку: будучи ревностным лютеранином, какие бывали в первые времена реформы, он не хотел позволить своей дочери сделаться шизматичкою и согласился только тогда, как один священник, отличавшийся большою терпимостью, доказал ему, что греческая религия почти то же самое, что лютеранская. В России Мардефельд умел так хорошо скрыть пружины, которые он приводил в действие, от канцлера Бестужева, что принцесса Цербстская приехала в Петербург к великому удивлению Европы и была принята в Москве императрицею с явными знаками удовольствия и дружбы». В этом рассказе очевидны преувеличения, старание выставить свое участие в больших размерах, чем как оно было на самом деле. Странно предположить, чтоб первая мысль об этом браке принадлежала прусскому королю, а не Брюммеру при известной преданности последнего к «герцогскому дому». Брюммер мог сделать Мардефельда поверенным своей тайны; но Мардефельду нечего было тут делать: все пружины приводились в действие Брюммером и Лестоком, да и много пружин приводить в действие былс не нужно: в Елисавете была жива нежная память о покойном женихе, ей приятно было родную племянницу этого жениха иметь женою своего родного племянника; чувство было удовлетворено и ум также, потому что действительно при тогдашних европейских делах всего выгоднее было избрать невесту для великого князя из незначительного дома, которого интересы не могли иметь влияния на политические соображения; брак заключали в своей семье. Тайну было сохранить легко, ибо дело шло между тремя, четырьмя лицами, одинаково заинтересованными в сохранении тайны. Что дело было вовсе не трудное, видно всего лучше из того, что Фридрих не умеет указать ни на одну трудность, кроме сопротивления отца невесты. Как бы то ни было, 3 февраля 1744 года принцесса Цербстская с дочерью приехала в Петербург, а 9 февраля — в Москву. Исполняя советы Брюммера, принцесса поцеловала руку императрицы и сказала: «Повергаю к стопам вашего величества чувство глубочайшей признательности за благодеяния, оказанные моему дому». Елисавета отвечала: «Я сделала малость в сравнении с тем, что бы хотела сделать для моей семьи; моя кровь мне не дороже вашей». Завязался оживленный разговор, который императрица вдруг прервала и вышла в другую комнату; потом принцессе сказали, что Елисавета, найдя в ней необыкновенное сходство с братом ее, не могла удержаться от слез и вышла, чтоб скрыть их. Легко понять, как приезд цербстских принцесс неприятно поразил Бестужева, который незадолго перед тем лишился своего товарища Бреверна, умершего скоропостижно в январе. Принцесса-мать, естественно, обратилась к людям, в которых видела своих Друзей, покровителей, — к Брюммеру, Лестоку, Мардефельду, Шетарди, — а эти люди указали ей в Бестужеве злого врага, которого она больше всего должна бояться. Таким образом, число врагов вице-канцлера увеличилось, и это увеличение произошло именно в то опасное для него время, когда враги употребляли все старания для его низвержения или по крайней мере ограничения его власти. В начале января Шетарди писал Амелоту: «Мы, Мардефельд, Брюммер, Лесток, генерал Румянцев, генерал-прокурор князь Трубецкой, их приверженцы и я согласились стараться произвести в канцлеры генерала Румянцева, который, будучи главным в коллегии, будет иметь силу сдерживать Бестужева. Если же это намерение не удастся, то надобно будет из Иностранной коллегии устроить совет или кабинет с таким числом членов, при котором вице-канцлер не мог бы всем завладеть». Все эти движения против Бестужева происходили преимущественно в пользу Фридриха II, которому теперь было необходимо привлечь Россию в союз с собою или по крайней мере заставить ее быть нейтральною. Успехи Австрии в войне с императором Карлом VII и несостоятельность Франции, не могшей защитить своего союзника, возбуждали сильное беспокойство в Берлине, ибо если дать Австрии усилиться, то она не оставит Пруссию в покое, пока не отнимет у нее Силезии. Саксония в злобе на Пруссию и Францию за то, что они ее обманули, за то, что Пруссия, получив Силезию по Бреславскому миру, не помогла королю Августу получить никакой доли в добыче, — Саксония сблизилась с Австриею. Для того чтоб сдержать успехи Австрии и сохранить Силезию, Фридрих считал необходимым снова напасть на Марию Терезию под предлогом помощи, которую он обязан был подать императору. Но как взглянут на этот предлог в России? Чтоб здесь взглянули на него благоприятно, для Фридриха необходимо было уничтожить партию людей, которые толковали об опасных замыслах прусского короля, а в числе этих людей был Бестужев. Фридрих писал Мардефельду: «Осторожность и благоразумие требуют непременно, чтоб я предупредил врага (Австрию), который хочет меня предупредить. Я не вижу безопасности ни для себя, ни для империи, если дела останутся в том же положении, в каком они теперь. Если я должен буду воевать с одною венгерскою королевою, то всегда выйду победителем. Но для этого необходимое условие (conditio sine qua non) — низвержение Бестужева. Я не могу ничего сделать без вашего искусства и без вашего счастья; от ваших стараний зависит судьба Пруссии и моего дома». В то же время Фридриху нужно было высвободить из-под влияния России Швецию, заменить здесь русское влияние прусским, чтоб в случае нужды употребить Швецию против России точно так же, как недавно употребила ее Франция. Для достижения этих целей в России и Швеции служили ему два брака: брак наследника русского престола на принцессе Цербстской и брак наследника шведского престола на его родной сестре Ульрике. Сам Фридрих говорит в своих мемуарах: «После того как императрица решилась выбрать принцессу Цербстскую в невесты великому князю, не было уже большого труда заставить ее согласиться на брак прусской принцессы Ульрики с наследником шведского престола. На этих двух браках Пруссия основывала свою безопасность». Но у Фридриха была еще забота относительно России. Зная личное нерасположение Елисаветы к Австрии и Саксонии, он не думал, чтоб она решилась оказать деятельную помощь Марии Терезии и королю Августу против Пруссии; следовательно, для Пруссии было важно, чтоб русский престол остался за Елисаветою и за ее племянником, женатым на преданной Пруссии принцессе Цербстской; отсюда старание Фридриха II отнять у Брауншвейгской фамилии возможность получить опять русский престол, ибо австрийские симпатии этой фамилии были хорошо известны. Еще в конце 1743 года, разговаривая с Чернышевым о деле Ботты, Фридрих поручил посланнику переслать императрице искренний совет «удалить находящуюся теперь в Лифляндии Брауншвейгскую фамилию в такие места, чтоб никто не мог узнать, куда она девалась, и таким образом в Европе позабыли бы об ней; сделать это легко, потому что ни одна держава за нее не вступится» Шетарди писал Амелоту в январе 1744 года: «Мардефельд получил от своего короля указ требовать у царицы секретной аудиенции, открыть ей о близкой опасности, которая ей угрожает, просить ради бога подумать об ее отвращении, домогаться удаления Бестужевых и представить необходимость возвратить принца Антона Брауншвейгского в Германию, а жену и детей его разослать в разные места России, так чтобы ни одна живая душа не знала об их отъезде и куда они отправлены; иначе если принц Иван и его семейство останутся жить подле Риги, то Англия, Дания, венский двор и Саксония не замедлят исполнить свое намерение, на котором они основывают лучшие свои надежды. Такой совет царица могла получить только от отца родного, ибо если она поступает несправедливо и употребляет во зло свою власть, задерживая вольного принца (Антона Брауншвейгского), то здравая политика давно требует поступить именно так в рассуждении жены его и детей, число которых увеличилось рождением другого принца, как мне царица сказала по секрету. По моему мнению, совет короля прусского искренен, принимая в соображение страх его пред Россиею: он знает слабость царицы и уверен, что в ее царствование русские будут иметь предпочтение». Отеческий совет был исполнен: Брауншвейгская фамилия переведена в Раненбург. В то же время Шетарди внушал своему правительству, что не надобно жалеть денег на подкупы, что кроме Лестока, которому он увеличил подарок, назначенный королем, на 2000 рублей, кроме двух дам надобно подкупить духовника императрицы и членов Синода по их влиянию на суеверную Елисавету. В то время как Брюммер и Шетарди с компаниею так усердно подкапывались под Бестужева в надежде на помощь, которую им окажет принцесса Цербстская, вдруг в половине марта они были поражены страшным беспокойством: молодая принцесса опасно занемогла. О причинах болезни и ходе ее пусть расскажет она сама, потому что в этом рассказе мы впервые можем познакомиться с будущею Екатериною Великой (Catherine le Grand), в четырнадцатилетней девочке можем увидеть проблески той сильной воли и ясного понимания своего положения, которыми впоследствии отличалась знаменитая императрица. «В десятый день после моего приезда в Москву императрица уехала в Троицкий монастырь. Мне уже дали троих учителей: Симона Теодорского для наставления в греческой религии, Василья Ададурова — в русском языке и Лоде для обучения танцам. Чтоб скорее успеть в русском языке, я вставала ночью, и, когда все спали мертвым сном, я заучивала тетрадки, оставленные мне Ададуровым. Так как в комнате было тепло и я не имела никакой опытности насчет климата, то я занималась, как была в постеле, босиком. И вот на пятнадцатый день я схватила болезнь, от которой чуть было не отправилась на тот свет. В то время как я одевалась, чтоб идти с матерью обедать к великому князю, стало меня знобить. С трудом упросила я мать позволить мне лечь в постель. Когда она возвратилась с обеда, то нашла меня почти без чувств, в страшном жару и с нестерпимою болью в боку. Она вообразила, что у меня оспа, послала за лекарями и хотела, чтоб они лечили меня от оспы. Лекари утверждали, что надобно мне пустить кровь. Она не хотела об этом слышать, говоря, что брата ее уморили в России кровопусканием, тогда как у него была оспа, а она не хочет, чтоб и со мною то же случилось. Мать и лекари спорили, я лежала без чувств, в жару, стоная от страшной боли в боку, а мать бранила меня, зачем я так нетерпелива. Наконец на пятый день моей болезни приезжает императрица от Троицы, прямо из кареты в мою комнату и застает меня без чувств; с нею был Лесток и еще другой лекарь. Выслушав их мнения, она велела пустить мне кровь. Как только кровь пошла, я очнулась и, открыв глаза, увидала, что императрица держит меня в своих объятиях. 27 дней я была между жизнью и смертью; наконец нарыв в правом боку прорвался, и я стала выздоравливать. Я тотчас заметила, что поведение матери во время моей болезни произвело на всех очень дурное впечатление. Увидавши, что мне дурно, она хотела послать за лютеранским пастором; когда мне об этом сказали, я отвечала: «Это зачем? Позовите лучше Симона Теодорского, я охотно буду с ним говорить». Призвали его, и он говорил со мною в присутствии всех, и все были очень довольны нашим разговором. Это очень расположило ко мне императрицу и весь двор. Императрица часто плакала обо мне». По словам Шетарди, люди, неохотно смотревшие на брак великого князя с принцессою Цербстскою и желавшие видеть невестою наследника принцессу Саксонскую, имели неосторожность обнаружить свою радость во время болезни молодой принцессы Цербстской. Это сильно рассердило Елисавету, и она сказала Брюммеру и Лестоку, что приверженцы саксонского брака ничего не выиграют и если б она имела несчастье потерять такое дорогое дитя, то все же саксонской принцессы никогда не возьмет. Брюммер на случай несчастья имел в виду другую невесту для великого князя, принцессу Дармштадтскую на которую также указывал Фридрих II, на случай если Цербстская принцесса не поправится. Молодая принцесса Цербстская выздоравливала, и подкопы под Бестужева продолжали вестись всеми способами. Император Карл VII возвел Разумовского, Брюммера и Лестока в графы Священной Римской империи; прусский король обласкал и одарил молодого брата Разумовского, Кирилла Григорьевича, который воспитывался в Берлине. Но гораздо важнее было привлечь на свою сторону человека более влиятельного, чем Разумовский, — Воронцова. Шетарди представил Брюммеру, Лестоку и Мардефельду что в настоящее время Воронцов пользуется полною доверенностью императрицы и поэтому не надобно упускать ни минуты для привлечения его на свою сторону, иначе Бестужев возьмет верх. Пусть Лесток, оставя личные отношения, объявит Воронцову, что он постоянно питал к нему дружеское расположение, но не мог иметь к нему доверенности, видя его преданным Бестужеву, злому врагу императрицы и голштинского дома. Таким заявлением легче будет открыть глаза Воронцову насчет вице-канцлера, а потом возбудить его честолюбие, указавши на возможность для него быть великим канцлером и употребить его орудием для низвержения Бестужева. Лесток и Брюммер объявили, что они с своей стороны готовы действовать в этом смысле, а Мардефельд, не теряя времени, отправился к Воронцову закидывать свои сети. «Я приехал к вам, — начал он говорить Воронцову, — чтоб открыть тайну моего сердца. Я не могу без сердечной боли выносить того положения дел, в котором находится Россия, и единственный способ помочь беде — это ваше вступление в министерство. Искренность ваших намерений и доброта вашего сердца будут вас руководить лучше и надежнее всякого знания и опытности в делах, и потому императрица найдет в вас помощь, которая отвратит приготовляемые ей опасности. Она нашла бы сильную помощь и в дружбе короля моего государя, но теперь нас стараются ссорить. Вице-канцлер явно объявил себя против нас, и я вам объявляю, что и я его более жалеть не буду. Объявляю вам, что, пока он один управляет иностранными делами, мой двор не будет иметь никакого доверия ко всему тому, что бы императрица ни делала и мне ни говорила». «Из этого выходит, — заметил Воронцов, — что его надобно отправить к какому-нибудь иностранному двору или определить больше членов в совет иностранных дел, а если я один с ним буду, то он и меня погубит, когда он такой человек, каким вы его мне описываете». «Первый путь самый разумный, — отвечал Мардефельд, — но и во втором случае, кого бы вы ни определили, они всегда будут зависеть от вас, потому что вы пользуетесь доверием императрицы; сначала они помогут вам своею опытностью, а потом вы и без них можете обойтись. По своей дружбе к вам я обязан и то вам заметить, что вы должны упрочивать свое счастье; но может ли оно быть прочно в том случае, когда принцесса Анна опять вступит на престол, что легко может случиться при настоящем ходе дел. Может ли ваше счастье почитаться твердым и тогда, когда преемником императрицы будет великий князь? Поверьте, он вам не простит того, что вы были в тесной дружбе с неприятелем его дома; не верите мне — спросите великого князя самого. Таким образом, вы можете утвердить счастье свое и своих детей только старанием об утверждении престола императрицы и порядка престолонаследия, установленного ею в России и Швеции. Король мой государь уже почтил вас орденом Черного Орла, прислал вам портрет свой, украшенный алмазами; будьте уверены, что он этим lie ограничится». Чтоб Воронцов мог увериться в истине слов Мардефельда, великому князю было внушено сказать Воронцову, что Бестужев враг голштинского дома и что об этом сказала ему сама императрица. Но Бестужев, стоявший, по-видимому, одиноко пред своими врагами, имел в руках могущественное средство защиты: все эти депеши Шетарди были перехвачены, цифирь разобрана с помощью академика Гольдбаха, и вице-канцлер имел возможность поднесть императрице при докладе все эти любопытные вещи с своими замечаниями и оправданиями. Так, против того места, где Шетарди писал, что он и приятели его надеются на помощь принцессы Цербстской, Бестужев заметил: «Неслыханное гонение и старание к невинному погублению вице-канцлера, так что французским двором король прусский побужден министра своего Мардефельда инструировать обще с маркизом Шетардием стараться его, оклеветав, погубить, и как они безбожно поступают, что уже и чистою душою мутят, принцессу Цербстскую к тому же склонить, и когда на такое безбожество поступили, то, без сомнения, вероятно, что и его императорского высочества государя великого князя против его, вице-канцлера, толь наипаче преогорчили, и, в таком будучи грустном и печальном состоянии, только утешение на правосудие ее имп. величества, что всещедрым своим покровом не допустит его, вице-канцлера, невинным быть сакрифисом (жертвою)». Шетарди писал, что Бестужев в ярости от приезда принцессы Цербстской и до того забылся, что сказал: «Посмотрим, могут ли такие брачные союзы заключаться без совета с нами, большими господами этого государства». Шетарди писал также, что Бестужев склонил на свою сторону московского архиерея, который стал представлять императрице незаконность брака великого князя на принцессе Цербстской по причине родства и указывать на другую невесту, принцессу Саксонскую. На это Бестужев заметил: «Какого зла в свете и вымыслить не можно, такое маркиз Шетардий с своими сообщниками Лестоком и Брюммером умышленно вице-канцлеру приписует. Сие их богомерзкое и вымышленное оклеветание удостоверительно доказать можно, когда ее имп. величеству высочайше угодно будет московского архиепископа или всякую иную духовного чина особу под клятвою спросить, учинено ли было ему или кому иному какое-либо ни есть от вице-канцлера о супружестве с принцессою Цербстскою внушение, или хотя по меньшей мере имел ли вице-канцлер с кем-нибудь из них какие партикулярные разговоры, наименьше же какие о сем соглашения». В одной из своих депеш Шетарди выразился, что Бестужев и его партия показывают такую же ярость и против берлинского двора, какую против Франции. На это Бестужев заметил: «Правда, что вице-канцлер не больше верит прусскому, яко французскому двору, да оный же и опаснее французского по близости соседства и великой его умножаемой силе; однако же вице-канцлер ни против одного, ни против другого, хотя они обще его и погубить стараются, ни малейшей ярости не показывал, но токмо во всем присяжную свою должность исполнял». По поводу допроса лифляндца Штакельберга, который в Кенигсберге в гостинице дурно отзывался о России и предсказывал ей новую революцию, Шетарди писал, что кроме Ушакова они надеются назначить для допроса еще генерал-прокурора князя Трубецкого. Бестужев замечает: «По обыкновенной двора своего системе, яко иностранный министр, не токмо прибирая себе партии, во все внутренние дела мешается, но уже и до того приводит, чтоб и по делам Тайной канцелярии вмешиваться: предается ее имп. величеству во всевысочайшее рассуждение, что наконец из того воспоследовать может?» Шетарди хвалился, что он написал проект ответа, какой должен быть послан генералу Кейту в Швецию по тамошним делам, что пред собранием совета по иностранным делам он совещался с своими приятелями, как бы провести свой план, и план был действительно проведен с некоторыми прибавлениями. Бестужев замечает: «Что иностранный министр российско-императорскому генералу, а ныне яко и министру, ответ (чем указ разумеется) сам проектовал и сочинял, толь весьма непонятно, что о тех следствиях, которые из того воспоследовать могут, ум и разум их восходит рефлекцию учинить. О таком в свете неслыханном деле, чтоб от иностранного министра наставление принимать, как по его видам в советах поступать, еще примеру нет; а чему такие персоны, которые тайности открывают, достойны и какого впредь от такого собранного совету ее имп. величеству и государству пользы ожидать можно, во всевысочайшее рассуждение подвергается. Неслыханное в свете дело, чтоб в совете по проекту иностранного министра оканчивалось и все, что в оном прибавлено или происходило, ему точно известно. Генерал Кейт в сумнении будет, по каким указам ему исполнять: по отправленным ли из коллегии Иностранных дел или, как по Шетардиеву составлению, о сентиментах ее имп. величества ему знать дается». Шетарди писал, что Елисавета будет поступать вопреки собственным интересам, если не расстанется со своим вице-канцлером, который признает спасение России только в союзе с морскими державами, королевою венгерскою, королем Августом и их приверженцами, и без всякого зазрения объявил себя против Франции, короля прусского и против всего того, что держится французского и берлинского двора. На это Бестужев заметил в оправдание своей политики: «Древняя российская и толь паче государя Петра Великого система». Но самое сильное оружие для себя Бестужев нашел в тех местах депеш, где Шетарди делает выходки против самой императрицы, будучи раздосадован тем, что Елисавета, обращаясь с ним как нельзя лучше, однако, не входит в его планы и не жертвует своим вице-канцлером в угоду франко-прусской партии. Шетарди жалуется постоянно на слабость Елисаветы, на ее лень, отвращение к делам; она, по его словам, принимает мнения своих министров только для того, чтоб избавиться от труда думать; доброта ее — доброта, дурно понимаемая и основанная всегда на слепой доверенности к другим. Елисавета имеет в виду одни удовольствия и желает мира для того, чтоб беспрепятственно им предаться и тратить на них деньги, поглощаемые войной. Любовь, чистый пустяк какой-нибудь, наслаждение переменять четыре или пять раз в день туалет, удовольствие видеть себя внутри дворца окруженною лакейством есть ее главное желание. Всякий человек выше тех, которые ее окружают ежедневно, уже ее беспокоит; мысль о малейшем занятии ее пугает и сердит. Лень и страх найти в новых министрах методу, не столько благоприятную для ее распущенности, заставляют ее удерживать при себе вице-канцлера и т. п. Все эти места из депеш были представлены Елисавете. В мае императрица отправилась в другой раз к Троице, взявши с собою великого князя, обеих принцесс Цербстских, Лестока и Воронцова. Молодая принцесса заметила, что с некоторого времени императрица холодно обращается с ее матерью. Однажды у Троицы после обеда, когда великий князь пришел в комнаты принцесс, императрица также вошла к ним и вызвала принцессу-мать в другую комнату, куда за ними пошел и Лесток. Великий князь и молодая принцесса уселись на окно дожидаться возвращения старших. Ждали очень долго; наконец является Лесток, подходит к великому князю и принцессе, которые чему-то смеялись, и говорит: «Ваше веселье сейчас прекратится». Потом, обратившись к принцессе, сказал: «Укладывайте ваши вещи, вы немедленно отправитесь восвояси». «Отчего это?» — спросил великий князь. «Узнаете после», — отвечал Лесток и вышел. Потом вошла императрица с рассерженным лицом, вся красная; за нею шла принцесса с красными заплаканными глазами. Когда при их входе великий князь и молодая принцесса спешили слезть с высокого окна, императрица рассмеялась, поцеловала их обоих и ушла. В связи с этой сценой была другая. 6 июня рано утром, в половине шестого часа, на квартиру маркиза Шетарди явились генерал Ушаков, князь Петр Голицын, двое чиновников Иностранной коллегии — Веселовский и Неплюев — и секретарь коллегии Курбатов. Шетарди вышел к ним в парике и полушлафроке, и Ушаков объявил ему, что прислан по указу ее имп. величества для некоторого объявления. Это объявление было прочитано Курбатовым и заключалось в том, что Шетарди предписывалось выехать из Москвы в 24 часа. Шетарди потребовал доказательств, на которых основано объявление, и Курбатов прочел ему все экстракты из его писем, где он говорил о необходимости подкупать светские и духовные лица и дурно отзывался об императрице. Выслушавши экстракты, Шетарди сказал, что ему остается только исполнить волю ее величества, и хотя он сожалеет о принятой ее величеством об нем резолюции, но когда оная принята, то он с благодарением чувствует ту милость, с каковою ее величество ему соизволение свое объявить повелеть соизволила». «При происшествии всего вышеписанного, — говорится в рапорте Ушакова, — явно было, что он, Шетардий, сколь скоро генерала Ушакова увидел, то он в лице переменился. При прочтении экстракта столь конфузен был, что ни слова во оправдание свое сказать или что-либо прекословить мог. На оригиналы только взглянул и, увидя свою руку, ниже больше смотреть не хотел, будучи при всем том весьма смутен, и образ лица его, також и неокончаемые речи, и дрожащий голос, показуя его вину и робость, чтоб иногда больше с ним учинено не было, как то последние его, Шетардия, подчерченные слова сказуют. Яко же и видно было, что тяжчайшего с ним поступка по вине своей ожидал». Бестужев в восторге писал Воронцову к Троице, посылая ему копию с ушаковского рапорта: «Из приложенной при сем копии ваше превосходительство усмотреть изволите благополучное окончание комиссии Андрея Ивановича Ушакова, чем имея честь поздравить, поистине доношу, что такой в Шетардии конфузии и торопости никогда не ожидали. Конфузия его была велика; не опомнился, ни сесть попотчивал, ниже что малейшее в оправдание свое принесть; стоял, потупя нос, и во все время сопел, жалуясь не малым кашлем, которым и подлинно неможет! По всему видно, что он никогда не чаял, дабы столько противу его доказательств было собрано, и когда оные услышал, то еще больше присмирел, и Оригиналы когда показаны, то своею рукою закрыл и отвернулся, глядеть не хотел». После Бестужева больше всех должен был обрадоваться английский посланник лорд Тироули, сменивший Вейча; он писал лорду Картерету: «Я не имел покойной минуты, пока шло дело Шетарди, потому что поставлен был вопрос: кому победить — Англии или Франции? Когда мы открыли императрице его поступки и представили его не только опасным, но и с самой смешной стороны, то это очень скоро на нее подействовало. Цербстская принцесса, которую я прозвал королевой-матерью (это прозвище вице-канцлеру так понравилось, что он ее иначе не называл), кажется, предвидела падение Шетарди: говорят, что она за несколько дней перед тем плакала. Падение Шетарди уже было решено до поездки Елисаветы к Троице, а во время поездки поддерживал ее в этом намерении Воронцов. Теперь надобно смотреть, как подействует это происшествие на тех, с которыми он жил в тесной дружбе, — на Брюммера, Лестока, Трубецкого и Румянцева с женою». Чрез десять дней он писал: «Главная цель наша теперь — продолжать подрыв, причиненный французским интересам высылкою Щетарди, и низложить окончательно французскую партию, особенно Лестока и Брюммера; надеюсь, что мы в том успеем, но на это нужно несколько времени. 16 числа (июня) я был у вице-канцлера, и он мне сказал, что сию минуту отправил курьера в Берлин и Стокгольм с указами его брату и посланнику в Швеции Любрасу не вступать более в переговоры о четверном союзе между Россиею, Пруссиею, Швециею и Франциею, равно и о другом союзе, который предложен Мардефельдом, — о тройном союзе между Россиею, Пруссиею и Швециею, к которому должна была приступить и Франция; что цербстская принцесса после отъезда Шетарди убеждала императрицу заключить этот последний союз; но Елисавета заставила ее молчать, сказав, что ей вовсе не пристало вмешиваться не в свои дела, что на то есть министры, которые докладывают ей, императрице, о сношениях с другими державами. Я было хотел, — продолжает Тироули, — сберечь королю пенсию, которую Лесток так мало заслуживает, и говорил о том с вице-канцлером, но тот советовал для скрытия подлинных моих о нем мнений продолжать выдавать пенсию». Потом, впрочем, Бестужев переменил мнение, опасаясь, чтоб Лесток не отказался от пенсии и не стал этим хвастать, тем более что Фридрих II распустил слух, будто Тироули привез в Москву 600000 червонных. Принцессе Цербстской сделано было внушение не смешиваться не в свои дела; но Лесток напрасно напугал молодую принцессу, объявив ей, чтоб она укладывала свои вещи для возвращения на родину: императрица нисколько не изменила относительно ее своих намерений. К концу июня архимандрит Теодорский должен был окончить свои наставления в вере. Принцесса Цербстская, мать, писала своему мужу в апреле: «Я подлинно могу засвидетельствовать, что их (т. е. православное) учение, кроме некоторых наружных церемоний, совершенно с нашим сходно, поклонение святым у них не приемлется, добрые же дела принимаются за знак веры». Принцесса-дочь писала отцу в мае: «Так как я не нахожу почти никакого различия между религиею греческою и лютеранскою, то я решилась переменить исповедание». 28 июня было совершено миропомазание принцессы, названной Екатериною Алексеевною. В «Петербургских ведомостях» помещено было такое известие из Москвы по этому случаю: «Ее высококняжеская светлость принцесса Ангальт-Цербстская, будучи по сие время ежедневно наставляема от некоторого архимандрита в православном исповедании греческие веры, сего дня пред полуднем в здешней придворной церкви, в высочайшем присутствии ее имп. величества и его имп. высочества государя великого князя, при собрании всего духовенства, генералитета и знатнейших придворных персон приняла публично исповедание православного греческого закона; после чего от преосвященного архиепископа Новгородского св. миром помазана и именована Екатерина Алексеевна. По совершении сей церемонии ее имп. величество пожаловала светлейшей принцессе аграф и складень бриллиантовый ценою в несколько сот тысяч рублей. Впрочем, невозможно описать, коликое с благочинием соединенное усердие сия достойнейшая принцесса при помянутом торжественном действии оказывала, так что ее имп. величество сама и большая часть бывших при том знатных особ от радости не могли слез удержать». На другой день, 29 июня, в день именин великого князя, последовало обручение его с Екатериною Алексеевною, которая получила титул великой княжны. По этому случаю мать ее писала: «Ее имп. величество имела намерение посадить меня за обед вместе с собою и молодою четою под балдахином; но отъявленный враг, которого мы имеем в ее совете и для которого весь этот день был невыносим (Бестужев), или будучи столь глупым и вообразив, что я буду сопротивляться и этим сопротивлением навлеку негодование императрицы, или желая нанести удар моему тщеславию, привел в действие столько пружин, что посланники заявили претензию обедать вместе с императрицею под балдахином в шляпах, если я буду там обедать, ибо они могут уступить место только великому князю и его невесте, а что касается до меня, то они должны идти впереди». Вследствие этого принцесса обедала одна на хорах. 26 июля великий князь с невестою и ее матерью отправились в Киев, а на другой день отправилась туда же сама императрица и возвратилась в Москву 1 октября. В этом путешествии ее сопровождал новопожалованный вице-канцлер и новопожалованный граф Священной Римской империи Воронцов, а Бестужев, пожалованный в канцлеры, оставался в Москве. Доходы Бестужева были недостаточны для поддержания с честью его нового достоинства, и потому он обратился к императрице с просьбою пожаловать ему земли в Лифляндии, приносящие 3642 ефимка годового дохода. По этому случаю он писал Воронцову, что если императрица не исполнит его просьбы, то он принужден будет «в старую деревянную конуру влезть, держать там по-прежнему с иностранными министрами конференции, да и при случае императорским столом их трактовать». Но гораздо важнее для нас переписка его с Воронцовым по поводу дел иностранных. Легко понять, какое впечатление должна была произвести на французский двор высылка Шетарди. В Париже в это время уже не было более Кантемира: он умер 31 марта, оставив дела в ведении секретаря Гросса. 30 июня Гросс объявил управлявшему иностранными делами С. Флорантэну, что Шетарди покусился не только подкупать светские и духовные лица, но осмелился даже бесстрашным и дерзостным образом описывать ее императорское величество и поносить, что дало императрице право поступить с ним как с простым провинившимся иностранцем. При этом императрица надеется, что король не только не одобрит поступка Шетарди, но признает умеренность и снисхождение ее величества в том, что она не захотела воспользоваться положением Шетарди как человека, не имевшего никакого дипломатического характера, и потому будет продолжать дружбу с Россиею; императрица же с своей стороны готова отвечать тем же, готова во всяком случае оказывать его величеству внимание и особенное почтение: С. Флорантэн, перебивая несколько раз речь Гросса, отвечал, что Шетарди до сих пор считался человеком благоразумным, значит, неприятели его наконец успели одержать победу. Гросс заметил, что императрица поступила так с Шетарди не по чьей-либо клевете, но на основании оригинальных его писем, и сам он в оправдание свое ничего привести не мог; когда ему сделано было объявление о решении императрицы, то он изменился в лице, пришел в величайшее смущение, считая себя счастливым, что с ним так великодушно поступили. С. Флорантэн возразил, что перемена в лице не всегда знак виновности: она может произойти от удивления; что с Шетарди поступили изменническим образом, взявши у него ключ к цифрам. Гросс отвечал на это, что ключа не брали, но нашелся способ иметь его. Но в России перестали теперь обращать главное внимание на Францию. Бестужев объявлял прямо, что Пруссия опаснее Франции «по близости соседства и великой умножаемой силе». Мы знаем, что в Берлине в это время находился в качестве чрезвычайного посланника брат канцлера граф Михайла Петрович Бестужев-Рюмин; он так доносил (от 28 июня) о впечатлении, какое произвела в Берлине высылка Шетарди: «Когда я графу Подевильсу о сем деле пристойное объявление учинил, а он письменную декларацию читал, то по лицу и разговорам его признать можно было, что сия ведомость его потревожила и ему весьма чувствительна была, ибо он мне притом такие вопросы чинил, которые, как мне кажется, тогда и гораздо неприличны были, а именно: подлинно ли маркиз де ла Шетарди выехал, не оставил ли он по себе какого секретаря и будет ли путь свой продолжать через Берлин? На это я ему ответствовал, что оному из вашего императорского величества империума действительно выехать велено, а чтоб по нем остался какой секретарь, мне о том неизвестно; неизвестно также и то, чрез какие места он поедет, потому что в этом его воля. Потом за обедом у саксонского министра Бюлау Подевильс никак не мог себя принудить, чтоб скрыть, как прискорбно ему было известие о высылке Шетарди, так что сидевшие за столом могли это приметить. Второй государственный министр, фон Борк, принял известие спокойнее и сказал, что французы так уже привыкли: кто даст им один палец, то они непременно захотят взять и всю руку. Впрочем, вашего императорского величества великодушие и умеренность в отношении к Шетарди, виновному в таких предерзостных и важных преступлениях, здесь все довольно выхвалить не могут и признают, что оказанная в сем деле особливая твердость и мудрый поступок к бессмертной славе и к наивящему прославлению вашего императорского величества и особенно к наибольшему респекту и консидерации при всех европейских дворах служить могут. Что прусский двор в интригах Шетарди имел немалое участие, тому доказательством быть может следующее: 1) я уведомлен, что король был очень озабочен известием о Шетарди, ибо ожидал совершенно других вестей; здесь огорчены не тем, что Шетарди выслан из России, но тем, что он не успел в своем намерении и такая сильная партия не могла низвергнуть министерства. Если барон Мардефельд далеко вмешался с Шетарди в деле и от вашего величества будет принесена на него жалоба, то со стороны короля не будет никакого затруднения относительно его отозвания из Петербурга. Из этих сообщений видно, что Мардефельд с Шетарди действовал сообща; 2) генерал Любрас, которому король оказывает особенную ласку, сказывал мне, что король спрашивал его, нет ли в России какого нового заговора, ибо он получил известие, что там еще неспокойно, все находится в великом волнении, и по прошествии трех или четырех дней он надеется с варочным курьером получить известие о некотором важном событии, причем король внушал, что британский посол привез для этого 200000 фунтов стерлингов. Вчера некоторые из моих старых знакомых и друзей дали мне знать, что они чрезвычайно рады высылке Шетарди, ибо теперь они могут надеяться, что король их останется в покое, чего здесь все желают. Из таких разговоров легко можно видеть, как здешний двор боится России, которая одна только может удержать прусского короля от дальнейших замыслов». От 14 июля Бестужев прислал следующее любопытное донесение: «Приезжал ко мне тайный советник фон Рот и говорил мне именем королевским, как его величество мною доволен, но не доволен братом моим: 1) зато что все русские министры при иностранных дворах с прусскими министрами обходятся не откровенно; 2) за то что вице-канцлер препятствует заключению тройного союза между Россиею, Пруссиею и Швециею. При этом говорил, что Англия хвастает, будто ее посланник повез с собою 600000 червонных для подкупа вице-канцлера и других и будто эти деньги отданы вице-канцлеру на раздачу. Король велел все это мне объявить, чтоб я частным образом относился к брату с таким обнадеживанием, что если он не будет противиться видам его величества, то король обоих нас будет благодарить и при первом случае сам об этом со мною будет говорить, что третьего дня и действительно случилось. Позван я был на бал и ужин с прочими иностранными министрами к королеве, где и король присутствовал. Его величество подошел ко мне и стал говорить очень тихо, чтоб никто не слыхал; говорил то же самое, что и фон Рот, только с тою разницею, что английский посланник лорд Картерет хвастал, будто 100000 гиней переведено в Россию для составления партии и будто эти деньги даны моему брату для раздачи кому заблагорассудит. Я отвечал, что, быть может, Англия и хвастает, о том не спорю; но трудно поверить, чтоб такие деньги отданы были брату моему, и если бы это было правда, то брат мой заслужил наижесточайшее наказание. Я спросил, угодно ли его величеству, чтоб я обо всем этом донес моей государыне. Король отвечал: я вам это говорю не для того, ибо я вмешиваться и компрометировать себя не хочу, но отпишите частным образом к брату своему, остерегите его, чтоб он знал, каков английский двор, вразумите его, чтоб он был ко мне доброжелательнее». Фридриху II было очень нужно, чтоб русский канцлер был к нему доброжелательнее. Успехи австрийцев в Эльзасе заставили его начать войну ранее, чем он хотел. Его план состоял в том, чтоб вторгнуться разными путями в Богемию, но для этого нужно было пройти чрез саксонские владения. Так как прусский король объявлял, что он начинает войну только для того, чтоб подать помощь императору Карлу VII, то последний прислал грамоту курфюрсту Саксонскому, требуя свободного пропуска союзных прусских войск; но Фридрих II не стал дожидаться разрешения саксонского правительства и ввел свои войска в его владение, направляясь на Прагу; Август III протестовал против такого нарушения своей территории, но понапрасну; легко понять, какое впечатление произвел этот поступок прусского короля на союзников Марии Терезии. Уведомляя свой двор о новых движениях прусского короля против Австрии, Бестужев писал от 21 июля: «И при нынешнем своем состоянии Пруссия представляет для своих соседей немалую опасность; а если король по известному своему старанию распространять свои границы при каждом удобном случае еще более себя усилит, то по влиянию, какое он тогда получит в Польше и Швеции, станет очень опасен для России; таким образом, не только вашего величества интерес, но и безопасность настоящая и будущая требует не допускать здешний двор до большего усиливания, тем более что одна Россия в состоянии это сделать, и, по моему мнению, в таком важном деле надобно заблаговременно принять меры, ибо когда время упустится, то пособить уже будет некогда». Вслед за тем Бестужев писал: «Ваше величество усмотреть изволите, в каких гордых терминах, и полагаясь только на свою силу, здешний двор нынешний свой «мироломный демарш» неосновательными резонами пред беспристрастным светом оправдать ищет; все сие осязательно покажет, сколь мало впредь на здешние обязательства и трактаты полагаться можно». Указывая постоянно на страшное приращение прусских сил, Бестужев писал: «Когда я еще в молодых моих летах здесь в академии был, то помню, что в то время дед нынешнего короля более 20000 войска не имел; покойный король увеличил его до 80000, а нынешний до 140000, и если еще границы свои распространит, то доведет до 200000. Хотя король прусский старается всевозможными ласкательствами ваше величество усыпить и тем отвратить от принятия какого-нибудь участия в нынешних европейских делах; но как скоро достигнет своей цели, приобретет еще что-нибудь, то, уже не говоря о том, что может присоединить к своему государству и польскую Пруссию, получит в Польше и Швеции по свойству и соседству великое влияние, а потом по честолюбивым своим видам, может быть, будет стараться посадить одного из своих братьев на польский престол, и не только сам, вместе с Франциею будет хлопотать, чтоб привести Россию в прежние границы, но не преминет возбудить против нее шведов и поляков. Я слышал заподлинно, что когда кто-то спросил короля, не будет ли настоящему предприятию препятствия со стороны России, то король отвечал: «Я от России так безопасен, как младенец во чреве матери». В том же смысле Бестужев писал и брату своему канцлеру: «При нынешнем уже позднем времени года думаю, что всего лучше напугать здешний двор и удержать от нападения на Австрию сильными представлениями с моей стороны и разглашением, что наш двор намерен дать королеве венгерской должную по союзному договору помощь и велено войскам готовиться к походу, также и козакам (которых здесь сильно боятся). По обязательствам нашим к Австрии и по собственному нашему интересу необходимо принять меры, соответствующие чести и достоинству императрицы, тем более что здешний двор играет договорами и по своему принципу ничего не считает святым и ненарушимым: с такою наглостью и пренебрежением разорвал он Бреславский договор, гарантированный Россиею и Англиею; здесь вошло в обычай нападать на своих союзников в то самое время, когда их обнадеживают в непременной к ним дружбе; мне, mon cher frere, кажется необходимым, что если у нас еще никакой прямой системы не принято, то чтоб вы теперь вместе с товарищем своим, принявши твердую и самую полезную для России систему, составили план и по нему поступали. На сих днях граф Подевильс дал мне знать, что король ему сказывал, будто я его обнадежил, что наш двор в нынешние европейские дела мешаться не будет. Я отвечал, что я такого обнадеживания королю никогда не делал и не мог делать, не имея указа от своего двора. Это недоразумение могло произойти оттого, что когда король говорил со мною об обманах английского двора и как австрийский двор обманул нас Белградским миром, то прибавил: я думаю, что ваш двор в настоящие европейские замешательства впутываться не будет? Я отвечал, что мне намерение ее величества вовсе не известно, а впрочем, мой двор желает, чтоб тишина на севере нарушена не была. Я пишу вам об этом потому, что вам известно, как здесь умеют затевать и запираться». В Лондоне 9 августа лорд Картерет сказал князю Щербатову: «Король прусский снял маску, начал делать насилия курфюрсту Саксонскому и наступать на королеву венгерскую вопреки Бреславскому договору. Представьте императрице, чтоб изволила обратить внимание на такие поступки короля прусского и по силе союзов с другими державами немедленно предпринять меры для недопущения его усиливаться новыми завоеваниями, ибо это усиление может быть вредно и самой России». В сентябре сам король говорил Щербатову «с сильнейшими изображениями», как много нынешние европейские дела зависят от решения русской императрицы, как легко она может их поправить, остановив движения короля прусского. Но еще до получения этих внушений, 11 августа, Бестужев писал Воронцову в Киев «о нечаянных и вредных поступках» короля прусского. «Вспамятуйте только, — писал канцлер, — что я толикократно вам об нем говорил, и исследуйте оное зрело, то вы найдете, что я правду сказывал. А когда и ее имп. величество труд восприять соизволит оное всевысочайше припамятовать, еже я почти всегда, когда счастье имел со всенижайшими докладами быть, представлял, то я уверен нахожусь, что ее имп. величество сама всемилостивейше признает, что я не напрасно всегда говаривал, что королю прусскому много верить ненадобно и что его поведение и поступки натуральнейшим предметом и наидостойнейшею аттенциею нашему отечеству быть имеют. Сей король, будучи наиближайшим и наисильнейшим соседом сей империи, потому натурально и наиопаснейшим, хотя бы он такого непостоянного, захватчивого, беспокойного и возмутительного характера и нрава не был, каков у него суще есть, и хотя бы мнения и действия его так известны не были, как об оных ныне весь свет знает по всему тому, еже оный в краткое время его правительства видел. Он первым начинателем злоключительной войны в Германии был. Сия война худою верою с наиласкательнейшими дружбы и вспоможения обнадеживаниями начата и с такою же худою верою окончена: сей принц прекращением оной Францию, императора и короля польского, курфюрста Саксонского, учиня партикулярный мир, в жертву предал и тем себе Шлезию приобрел. По заключении и восстановлении Бреславльским трактатом мира ваше сиятельство сами знаете, с каким чрезвычайным рачением и с коликим притворством он здесь о приступлении ее имп. величества к сему трактату домогался. Едва оное с здешней стороны воспоследовало, то он сей трактат паки добровольно без всякой причины (преступя данное свое слово ни прямым, ни посторонним образом в войну не вмешиваться) нарушил. Можно ли после сего такому принцу веру отдавать, который свои обещания наиторжественнейшие, трактаты и обязательства столь мало держит? Чего другие державы от того себе обещать могут? И чего мы ожидать имеем, когда сему всегда новыми проектами наполненному принцу понравится с нами таким же образом поступать? Ее имп. величества честь и слава требуют принятые с союзниками своими обязательства ныне исполнить. А хотя бы ее имп. величество таких обязательств и не имела, то, однако ж, интерес и безопасность ее империи всемерно требуют такие поступки, которые изо дня в день опаснее для нас становятся, индеферентными не поставлять, и ежели соседа моего дом горит, то я натурально принужден ему помогать тот огонь для своей собственной безопасности гасить, хотя бы он наизлейший мой неприятель был, к чему я еще вдвое обязан, ежели то мой приятель есть. Ее величество тем соблюдет славную систему государя Петра Первого, которая нашему отечеству толико блага принесла. Сие ее империю в такой кредит приведет, что никто впредь не осмелится оную задрать; сверх же того мы сим других держав дружбу себе приобретем, еже для предку всегда весьма нужно есть. Коль более сила короля прусского умножается, толь более для нас опасности будет, и мы предвидеть не можем, что от такого сильного, легкомысленного и непостоянного соседа толь обширной империи приключиться может. Те новые союзы, которые помянутый король супружеством принца-наследника с его сестрою в Швеции учинил, достойны всякого примечания, и ваше сиятельство из взятых с собою протоколов об учиненных мною всенижайших докладах довольно усмотрите, колико я ее имп. величеству представлений чинил, что такое супружество Всероссийской империи чрез долго или коротко предосудительно быть может… Польза и безопасность империи в том состоит, чтоб своих союзников не покидать, а оные суть морские державы, которых Петр Первый всегда соблюдать старался, — король польский, яко курфюрст Саксонский и королева венгерская — по положению их земель, которые натуральный с сею империею интерес имеют». Воронцов отвечал приятными известиями, что присланный в Киев к императрице от Августа III граф Флеминг был принят очень благосклонно и сама Елисавета сказала ему на прощание: «Обнадежьте его величество, что я всегда верною и истинною его союзницею пребывать и в случае какого нападения на его земли скорою помощью поспешить не оставлю». Воронцов прислал также копию с своего мнения об иностранных делах, которое он подал императрице, и это мнение оказалось совершенно согласным со взглядами Бестужева. В своем мнении Воронцов предполагает, что Фридрих II имеет тайные виды — завоевать Богемию и поделить ее с императором: «В таком усилении короля прусского и что он хитрый, скрытный и конкерантный нрав имеет, кто порукою по нем есть, что он против России ничего не предприимет? Буде станет против Польши действовать и не токмо отбирать пристойные к себе города и земли, но и, конфедерации заведя, короля польского с престола свергнет и такого властью и силою своею посадит, от которого сам в покое останется, а против России всякие неоконченные еще споры и претензии на Украйну, Смоленск и Лифляндию производить и тем обеспокоивать; тогда что будем делать? Ежели сему препятствовать, то без помощи других держав одним не управиться, да и не поздно ли уже будет начинать препятствовать, когда никто из посторонних держав в состоянии не будет сопротивление сделать? К сему ж прибавить можно, что шведы и датчане против нас спокойны останутся ли? И тако ежели во всех сих предприятиях королю прусскому помешательства не делать, то какие от того произойти могут несчастья и конечное потеряние Лифляндии и прочие опасности, о том и вздумать страшусь. Теперь подумать надобно, что не токмо по наущениям французским и прусским для облегчения своим войскам (и ежели подлинно осведомимся, как объявляют, что король прусский посылал нарочного эмиссара в Турки для заключения алианции и возбуждения против королевства Венгерского и России войны), и сам салтан турецкий, и персияне не упустят полезной для себя конъюнктуры, чтоб в войну не вмешаться и против России не начать, дабы оную со всех сторон поубавить, тогда каким образом себя оборонять можем? Когда все дружеские державы, как выше упомянуто, в несостояние приведены будут и помощи дать не возмогут, тогда по человеческому разуму никакого спасения уже иметь не видится. И хотя ваше имп. величество персонально от злого намерения и поступков мерзкого Ботты немало огорчены находитесь; токмо для общего интереса государства вашего сие падение дома королевы венгерской допустить весьма опасно в рассуждении том, что в случающихся весьма часто непостоянных переменах европейских, к тому ж и для чинимой диверзии войсками своими какой-либо войны с турецкой стороны она нужна для России, быть может, тем наипаче, что все сии усиливания и авантажи, которые короли прусской, испанской, французской и цесарь и еще некоторые другие немецкие малые князья в нынешней войне получат; оные все вашему имп. величеству спасибо никто не скажут, только явную оплошность все признают и, наконец, все вышеписанные несчастья, конечно, наводить не оставят, для того что они на великую силу России с немалою завидливостью смотрят и все всячески того ищут, чтоб в прежние границы оную привести и чтоб такой силы и помешательства впредь делать отнюдь в Европе и нигде иметь не могла». Воронцов предлагал следующие меры: 1) поставить себя в неоплошную позитуру, расположить на границах Лифляндии и Польши значительное войско, пocле чего императрица объявит себя посредницею между воюющими сторонами; 2) войти в соглашения с русскими союзниками, пригласив и Голландию; чтоб союзники «не увалили всю тягость на Россию, надобно установить план действия»; 3) русский посланник в Польше должен внушить королю и магнатам, что императрица готова помочь им в случае нападения на их области или в случае составления конфедерации. Бестужев был в восторге от этого мнения. «Я в приятное удивление приведен, — писал он Воронцову, — что ваше всеусердно-рабское рассуждение по причине нынешних европейских замешательств не токмо с моим, но и со мнением прочих нашей коллегии членов толь точно сходствует, что мы все вместе ничего лучше и с интересами, славою и честью ее имп. величества сходственнее сочинить не могли б… И ежели сей заносчивый сосед (я думаю, король прусский) немного усмирен не будет, то мы его, как ваше сиятельство зрело рассуждаете, чрез долго или коротко в нашей Лифляндии с вящшею силою, нежели у него теперь есть (хотя он уже и так весьма опасен), увидели б». Бестужев указывал на Швецию, Воронцов — на Польшу: и здесь, и там нужно было, по их мнению, бороться с интригами прусского короля. Еще в конце 1743 года отправлены были в Стокгольм деньги на содержание русского войска, чтоб отнять у недовольных причину жаловаться на лишние тягости. Генерал Кейт, имевший по отъезде Корфа назад в Копенгаген и дипломатическое поручение, передал своему двору известие о впечатлении, произведенном в Стокгольме щедростью императрицы: наследник сказал ему, что он считает русскую государыню единственною виновницею своего благополучия, и последняя щедрота утверждает его на том месте, на которое возведен ее величеством. Сам король с радостным видом сказал Кейту, что императрица изволит жаловать к новому году богатые подарки и что трудно найти благодарные слова, соответствующие ее милости, но что он, находясь с младенчества в военной службе, теперь, несмотря на старость, чувствует в себе довольно силы отслужить шпагою за милость императрицы, лишь бы только представился для того благоприятный случай, что вместе с ним вся Швеция вечно будет обязана императрице и никогда не забудет оказанной себе милости. Сенаторы говорили, что теперь зажмется рот зломыслящим, которые перетолковывали в дурную сторону присылку русского вспомогательного корпуса. Кейт писал, что присылка денег так же важна, как и присылка войска, ибо чрез присылку денег от Дании отпадет большая часть ее приверженцев, а только на них-то она и могла надеяться, если бы вздумала напасть на Швецию. Но в то же время в Петербург пришла не очень приятная весть из Стокгольма: король объявил Кейту о намерении наследного принца вступить в брак с сестрою прусского короля, требуя согласия на то императрицы. Сам наследный принц обратился письменно к императрице, «как сын к матери», с просьбою о согласии на этот брак, который «совпадает с его расположением к берлинскому двору». Елисавета в январе 1744 года отвечала: «Сие дело такой натуры есть, что оное главнейше зависит от собственного вашего королевского высочества благоизобретения и согласия его королевского величества и шведских государственных чинов; тако нам все то, еже к наивящему вашему благосостоянию и укреплению между его величеством и вашим высочеством отеческих и сыновних сентиментов служить может, приятно и угодно будет». Родственный союз наследного принца с берлинским двором мог казаться тем опаснее, что со стороны шведского народа нельзя было ожидать доброго расположения к России, почему и наследный принц для приобретения народной любви мог подвергаться сильному искушению стать неблагодарным к своей благодетельнице, тем более что дела с Даниею улаживались. 1 апреля Кейт писал, что Гилленборг и Нолькен уже спрашивают, когда русский вспомогательный корпус намерен возвратиться в отечество; в народе стали поговаривать, будто императрица хочет оставить два или три полка наследнику вместо гвардии. Эти толки, по мнению Кейта, пошли от недоброжелателей, которым хочется внушить народу, что наследный принц, не доверяя шведам, намерен для своей безопасности держать чужое войско. Кейт доносил, что в Швеции две господствующие партии — французская и английская, из которых первая сильнее второй, заключают в себе большую часть дворянства и почти всех горожан; духовенство разделено между ними почти поровну, а крестьяне еще не совсем отстали от мысли соединения с Даниею. «Из всех сих факций, писал Кейт, — я не могу сказать, чтоб которая совершенно интересы вашего имп. величества наблюдала; король невеликую партию имеет, которая ничего важного учинить не в состоянии. Что ж, ваше имп. величество, повелевать мне изволите искусным образом внушить о дальнейшем пребывании здесь корпуса войск императорских, то по истине сие есть струна, наивысочайшей осторожности подлежащая; всенижайше дозволения прошу оное внушение на несколько времени поудержать, кое время свободно проволочь можно будет чрез распорядки, сними по их же воле учиняемые. Я в состоянии буду до конца мая месяца, не подавая нималого шведам сумнения, посажение войск на галеры проволочь, и в случае вашего имп. величества соизволения, чтоб здесь оному корпусу дале пробавиться, тогда претекст недостатка провианту может мне служить причиною ожидать здесь оного из России присылки». Мир между Швециею и Даниею был заключен окончательно, и шведское министерство обратилось к Кейту с внушением, что русские войска, теперь более ненужные, могут отправиться из Швеции — хорошо, если уйдут до жатвы, а еще лучше до сенокоса, — и когда Кейт объявил, что ежечасно ожидает присылки провианта, то министерство обязалось немедленно выдать провиант из своих магазинов; когда же Кейт объявил наследному принцу, что получен указ императрицы о выходе русского войска из Швеции, то принц отвечал: «Очень рад, потому что долгое ваше здесь пребывание народ приписывает мне и начал уже на меня роптать». Кейт должен был оставить Швецию вместе с русским войском, и чрезвычайным министром в Стокгольм был назначен генерал Любрас, участвовавший в Абовском конгрессе и, как видно, неприятный и подозрительный Бестужеву, следовательно, надобно заключить, что его назначение было делом противной канцлеру партии. Любрас поехал через Берлин, откуда от 25 июня писал императрице о разговоре своем с королем. Фридрих II объявил ему, что он очень беспокоится насчет русского двора, ибо императрица подвергается многим противностям и опасностям от замыслов злостных и неверных людей. В том же донесении Любрас писал, что он был у короля в Потсдаме двое суток и имел с ним долгие разговоры, о содержании которых донесет впоследствии. На это Бестужев заметил: «В двои сутки не одумался писать, что с ним король разговаривал, а может быть, что ведомость о Шетарди и «всю реляцию Любраса отменит». Наконец реляция Любраса пришла от 28 июня: король повторял, что он сильно беспокоится о делах при русском дворе; но какие бы интриги ни производились, лишь бы только императрица могла удержаться на престоле. «Я наверное знаю, — говорил Фридрих II, — что теперь при дворе и в народе такое сильное волнение, что скоро что-нибудь нечаянно должно выйти наружу. У меня в руках доказательство, что лорд Тиравлей имеет у себя больше 600000 червонных для подкупа. Я с нетерпением ожидаю своего курьера. Что у вас в министерстве? Кто будет великим канцлером?» Фридрих нарочно напугивал русский двор, чтоб он не. мешался в европейские дела; ибо всего более боялся этого вмешательства, всего больше продолжал бояться нерегулярных русских войск и потому расспрашивал Любраса о козаках и калмыках. Из Берлина Любрас отправился в Копенгаген, где датский король говорил ему: «Римская империя находится в плохом состоянии, и если король прусский будет продолжать прежнее поведение, то не только многим имперским князьям предстоит близкая погибель, но и все соседи подвергаются опасности нападения, если заблаговременно не приведут себя в оборонительное состояние. Прусский король одного за другим поглотает, а тогда черед дойдет и до сильнейших, чего и Россия имеет основательную причину ожидать». Любрас сказал на это, что если его величество сам сознает необходимость восстановления спокойствия общего, и особенно на севере, то, разумеется, и будет содействовать этому сильнейшим образом. Король отвечал: «Буду содействовать этому всеми силами, и главное средство здесь — постоянное доброе согласие между Россиею и Даниею, от чего зависит и истинный интерес обоих государств; все зависит от императрицы». На прощание король повторил, что его искреннейшее желание быть с императрицею в добром согласии, и со слезами на глазах, смотря на небо, прибавил: «Кто внушает императрице иное, тот ей недоброхот». В Стокгольм приехал Любрас только 25 октября и в ноябре уже доносил, что французская партия сильно увеличилась и ежедневно умножается по прибытии из Пруссии кронпринцессы; французский посланник Ланмари действует в Стокгольме и провинциях свежими, недавно полученными деньгами, чтоб к сейму своих креатур заготовить. Скоро Любрас донес также, что от прусского посла сделано предложение оборонительного союза между Пруссиею и Швециею, но что король велел наперед дать знать об этом русскому двору. Наследный принц обнадеживал Любраса, что будет изо всех сил стараться не допускать ничего, что могло бы быть противно воле императрицы: это будет его постоянным правилом. Любрас начал толковать с сенаторами патриотической (т. е. русской) партии, что если Швеция будет в постоянной дружбе с Россиею, то ни от кого никогда неприятельского нападения ожидать причины не имеет, а следовательно, и нет ей нужды в постороннем оборонительном союзе; а если прусский король вследствие продолжающихся германских смут подвергнется от кого-нибудь нападению, то Швеция принуждена будет в этой войне принять союзническое участие. Патриотические сенаторы, разумеется, были одного мнения с Любрасом; но, когда он стал делать свои представления наследному принцу, тот отвечал, что по обнадеживанию от прусского двора союз этот имеет главною целью поддержать его, принца, на шведском престоле и будет обязателен только по окончании настоящей войны в Германии. По мнению Любраса, «оное токмо для одного амюзирования инсинуировано». В таких обстоятельствах члены русской партии требовали, чтоб Россия как можно скорее заключила союзный договор с Швециею, чтоб предупредить Францию и Пруссию; и здесь главное затруднение состояло в том, что Швеция не могла без субсидий заключить ни с кем союзного договора, а для России было тяжело платить субсидии. В половине декабря Любрас извещал, что с помощью французской и прусской партий в провинциях являются эмиссары, которые назначаемых на будущий сейм депутатов уговаривают ввести самодержавие, внушая, что бедственное состояние Швеции происходит главным образом от республиканских учреждений и необходимого их следствия — несогласия: войско и крестьяне особенно к этому склонны, между мещанами многие того же мнения, а к этим чинам обыкновенно пристает и духовенство; кронпринц, осаждаемый женою и приверженцами самодержавия, будет благоприятствовать этому делу, а не препятствовать ему, он уже добыл себе полковничий чин в гвардии. Мелкое дворянство желает самодержавия, богатое одно не желает; но, во-первых, его немного, потом и оно желает усиления королевской власти, именно как было при Густаве Адольфе, только чтоб король не мог объявлять войны, заключать мира, налагать податей, что должно остаться во власти чинов. Любрас, признавая эту перемену, весьма предосудительную интересам России, предлагал внести в союзный договор условие, чтоб настоящая форма шведского правительства оставалась нетронутою, а чтобы шведам было не обидно, требовать и с их стороны гарантии настоящего образа правления в России. Что касалось польских дел, то в продолжение 1742 и 1743 годов ко двору Елисаветы приходили постоянные жалобы русских людей в польских владениях на гонения от католиков. Несколько раз Кейзерлинг жаловался министрам и самому королю, и все понапрасну. В конце 1743 года он старался «живо представить» королю, что совесть русских людей, находящихся в его подданстве, жестоко оскорбляется хулами на их веру, что происходит неслыханным в христианстве образом; такие нехристианские поступки чувствительно оскорбляют императрицу, которая считает своею обязанностью вступаться за единоверцев, тем более что она имеет на это и право по мирному договору, что русские люди при соединении Литвы с Польшею пришли с своею верою, свободное отправление которой подкреплено потом королем и сеймами. Король отвечал, что ему очень прискорбно слышать о продолжении таких беспорядков и наглостей относительно жителей греческой веры. «И по прежним вашим жалобам, — говорил король, — я писал к обоим канцлерам, польскому и литовскому, чтоб они постарались о прекращении этих притеснений. Злоба к людям чуждых вер заставляет притеснять невинных, не обращая никакого внимания на общее благополучие, на законы, на договоры. Таких ревнителей в Польше немало, которые поступают тем смелее, чем больше тамошние законы благоприятствуют злоупотреблению свободой. Напишу еще к коронному канцлеру, чтоб вступился за жителей греческой веры». Грамота к канцлеру была действительно написана, но этот канцлер был католический епископ. К вельможам польским Кейзерлинг писал с угрозою, что императрица не оставит своих единоверцев без защиты и употребит средства, равносильные злу; министрам напомнил, что в 1599 году уже было соглашение между русскими и протестантами, чтоб стоять сообща за свободу веры. Коронный канцлер отвечал, что жители греческой веры сами неправы, обращаясь с своими жалобами к русскому двору, а не к польскому министерству. Кейзерлинг возражал, что жалобы людей греческой веры на всех сеймах слушаны, но ни на одном не выслушаны так, чтоб жалобщики были успокоены. Приближалось время сейма, и в марте 1744 года коронный канцлер Залуский написал Кейзерлингу, что король больше всего желает теснейшего союза между Россиею и Польшею, что он будет склонять к этому союзу чинов республики, причем король обнадежен, что представленное на сейме умножение войска не только не будет противно императрице, но она будет содействовать проведению этого предложения, ибо через это республика придет в состояние содействовать России в общих видах. Кейзерлинг писал к своему двору, что увеличение войска составляет предмет желания и требования всей нации и противиться этому делу публично нельзя. Но другой вопрос: откуда взять для этого средств? По этому предмету на предыдущем сейме происходили бесконечные споры; почти каждый день подавались новые предложения и отвергались; время пришло, и сейм разошелся, не постановив ничего. Человек, который бы захотел прямо противодействовать общему желанию умножения войска, навлек бы на себя всеобщую ненависть. Итак, если Пруссия захочет воспрепятствовать этому умножению, то она может только подкупать сеймовых депутатов, чтоб чрез них мешать соглашению о средствах, или, если это будет невозможно, сейм разорвать под каким-нибудь другим предлогом. О воеводе бельзском Потоцком давно уже известно, что он совершенно предался прусскому двору, и надобно ожидать, что на будущем сейме он будет действовать в видах этого двора; то же утверждают о старом Тарло, воеводе сендомирском; но это еще требует подтверждения. Может быть, у Пруссии в Польше и больше приверженцев, но не между сенаторами и знатью, а в мелкой шляхте или при армии; следовательно, важного влияния на дела иметь не могут. Кейзерлинг дал знать королевскому министерству, что императрица вовсе не намерена препятствовать умножению войска, предоставляя это дело благоусмотрению короля и республики. Это объявление было принято с большим удовольствием. В мае Кейзерлинг переехал из Дрездена в Варшаву, потому что двор переехал туда же. Здесь посланник был встречен жалобами православных: в Дрогичине в Троицын день студенты по приказу префекта Ушинского напали на православный крестный ход, бросали грязью в духовенство, мирян били дубинами, разодрали хоругви, разбили иконы; в воеводстве Новоградском отняты были у православных две церкви и отданы униатам. Кейзерлинг подал опять королю промеморию, настаивая на принятии сильнейших средств к прекращению зла; король поручил дело коронному канцлеру, а тот передал Кейзерлингу рескрипт к ректору дрогичинского иезуитского коллегиума с предписанием не трогать православных. Король заявлял, что если бы прекращение этих религиозных преследований находилось в его силе и власти, то оно давно бы уже последовало. Кейзерлинг не мог нахвалиться дружеским расположением к России короля, министерства и польских вельмож. Но в конце июля внимание было отвлечено от этих польско-русских дел движениями прусского короля. Кейзерлинг дал знать, что приехал в Варшаву прусский министр Валленрод с требованием пропуска прусских войск чрез Саксонию в Богемию; но этим дело не ограничивалось: Кейзерлинг извещал о французско-прусских намерениях завести смуту в Польше. Литовский стольник Сапега, который прежде бывал подкупаем Швециею и Пруссиею, получил письмо от чигиринского старосты Яблоновского: Яблоновский уговаривал его составить конфедерацию, причем обнадеживал, что прусский король будет сильно ее поддерживать; имения Сапеги будут охранены, а если он потерпит какие убытки, то получит за них вознаграждение. Сапега показал это письмо королю, который дал ему за такую благонамеренность орден. Французский министр Шавиньи писал воеводе мазовецкому графу Понятовскому, что теперь наступило самое благоприятное время исполнить то, чего прежде нельзя было сделать для их вольности. Эти внушения происходили оттого, что французский двор в случае нападения австрийцев на Лотарингию намерен был отказаться от обязательств 1738 года относительно Станислава Лещинского. Кейзерлинг писал, что внимание поляков поглощено движениями прусских войск, об этом только и говорят; но как ни старается граф Валленрод обнадеживать поляков насчет дружеских намерений своего двора, внушения его принимают с недоверием, которое возрастает с каждым днем. Валленрод был с визитом у великого гетмана, причем объявил, что король его питает такую преданность к польской нации и такое уважение к республике, что если бы ее вольность, ее благо, ее интерес были нарушены или грозила бы им какая опасность, то он явился бы к ней на помощь и защищал бы ее всеми своими силами. Гетман отвечал: «Мирные и дружеские обнадеживания со стороны соседей могут быть только приятны республике, которая сама любит мир и тишину, но нельзя полагаться на дружеские обнадеживания прусского короля: три прусских посольства уверяли в дружеских намерениях королеву венгерскую, а с четвертым посольством, состоявшим из многочисленной армии, прусский король сам пришел и Силезию отнял». Скоро и сам Кейзерлинг услыхал от Валленрода любопытные для себя новости: 24 августа прусский посланник подошел к нему при дворе и объявил, что получил рескрипт от своего государя; король пишет, что так как он, Кейзерлинг, сильно отдаляется от прусских интересов, то он, король, велел своему министру при петербургском дворе просить императрицу сделать такое перемещение: к польско-саксонскому двору назначить брата канцлерова Мих. Петр. Бестужева-Рюмина, а его, Кейзерлинга, перевести к римско-императорскому двору, что уже и решено в Петербурге. Кейзерлинг написал канцлеру: «Ваше сиятельство мне особенную милость покажете, если объявите: насколько я должен верить этим словам?» Известие оказалось справедливо: Михаил Петрович Бестужев был назначен к польско-саксонскому двору, но Кейзерлинг должен был вместе с ним присутствовать на сейме в Гродне и уже по окончании сейма должен был отправиться во Франкфурт к римско-императорскому двору. Бестужев приехал в Гродно 23 сентября, накануне открытия сейма. В первом разговоре с ним граф Брюль, приглашая Россию к союзу с Саксониею, Англиею, Голландиею и королевою венгерскою, высказал уверенность, что императрица как одна из первых коронованных глав в Европе по известному своему великодушию и справедливости не будет равнодушна к той опасности, которая угрожает всем частям Европы, ибо французские и прусские виды велики и их следствие могло бы распространиться гораздо далее, чем теперь человеческий разум предусмотреть или потом отменить мог. Победоносное оружие Петра Великого некогда избавило северную часть Европы от завоевания и даровало ей мир и тишину; он, Брюль, надеется, что благословенное оружие императрицы положит надлежащие пределы дальновидным замыслам тех, которые стремятся ко владычеству в Европе и хотят по своей воле располагать благополучием или злополучием народов и государств. Брюль окончил разговор словами кардинала Ришелье: «Нет ничего вреднее для государства, как снести хладнокровно, когда какой-нибудь государь завоюет самовольным насильством земли соседнего государства, ибо это завоевание может служить ему мостом к дальнейшему движению; поэтому союзники обиженного государя должны употребить все свои силы для его поддержания, ибо, воюя за него, стоят сами за себя, а когда неприятель уже у ворот — несвоевременно требовать защиты». Относительно сейма Бестужев доносил, что прусский министр Валленрод и резидент Гоерман, получа из Берлина 20000 червонных, стараются этими доказательствами, даваемыми из рук, удостоверить поляков в добром расположении к ним своего двора. Прусские деньги раздаются земским послам, чтоб сделать сейм бесплодным. Бестужев должен был хлопотать, чтоб на сейме не было речи о Курляндии. Это дело было трудное; всего легче было бы освободить Бирона и отпустить его в Курляндрю; об этом просил императрицу король Август, но Бестужев должен был отвечать, что по государственным причинам Бирон и потомство его не могут быть освобождены и выпущены из пределов России. Императрица предлагала в герцоги принца Гессен-Гомбургского; на этот счет король велел сказать Бестужеву, что лучше бы императрица соизволила ходатайствовать за кого-нибудь другого; по мнению почти всех польских вельмож, этот кандидат невозможен; принц Гессен-Гомбургский во время последней революции в Польше приобрел здесь более неприятелей, чем друзей. Тогда Бестужев и Кейзерлинг предложили другого кандидата — принца Августа Голштинского, и это предложение было принято с удовольствием. Но от Курляндии постоянно отвлекала Пруссия. В октябре Бестужев и Кейзерлинг доносили, что Валленрод предлагал польскую корону сендомирскому воеводе Тарло, а если он не хочет, то обещал возвести на престол Станислава Лещинского, лишь бы только Тарло принялся за конфедерацию и отказал в повиновении королю Августу. У Тарло с Валленродом начались ночные совещания; король велел Брюлю сказать Тарло, что он удивляется этим ночным беседам, которые не могут иметь целью благо и спокойствие государства, ибо доброе и позволительное дело дня и света не боится, и если сейм желаемого конца не получит, то король найдется принужденным заявить об этом поведении воеводы в Сенате и в депутатской камере. Испуганный Тарло просил быть представленным королю, рассказал сам, о чем у него шло дело с прусским посланником, и обещал, что не позволит чужестранным обольщениям отвести себя от верности. Ждали, что французский посланник С. Северин привезет деньги, назначенные для возбуждения конфедерации на Волыни, и Бестужев с Кейзерлингом писали, что французский двор должен в этом случае действовать по соглашению с прусским королем. Оба посланника писали: «Изо всего можно признать, как Франция и Пруссия стараются иметь в Польше такого короля, который бы зависел от них, именем которого были бы оживлены все прежние договоры с Франциею, Швециею и Пруссиею и решительная власть над Европой могла быть утверждена. Люди, проникающие во вредные следствия французских и прусских внушений и показавшие свою благонамеренность относительно интереса вашего величества, желают и требуют от нас, чтоб мы именем вашего величества объявили, что Россия никак не будет спокойно смотреть на конфедерацию и волнения в Польше, но постарается прекратить их в самом начале, никак не допустит, чтоб в соседстве ее разгорелся такой же пожар, какой свирепствует в остальной Европе». Послы указывали своему правительству на родословную, изданную в Бреславле, в которой значилось, что Юрий Подеброд и Владислав были похитителями венгерской и богемской короны, а законное наследство принадлежало курфюрсту Иоанну Бранденбургскому, от которого происходит нынешний король прусский. В конце октября сейм был приведен в чрезвычайное движение: депутат Вильчевский объявил всей посольской избе, что прусский министр деньгами склонял его к разорванию сейма, дал тысячу ефимков и обещал три тысячи червонцев; при этом Вильчевский вынул из кармана полученные деньги и бросил на пол избы. По примеру Вильчевского и другие депутаты объявили о том же. Но Валленрод, не дожидаясь никаких сообщений об этом от польского министерства, потребовал удовлетворения. Так как сношение с Тарло окончилось неудачно, то Валленрод обратился с предложением польской короны к форшнейдеру Потоцкому. Брюль уверял Бестужева и Кейзерлинга, что сам читал обнадеживания, сделанные прусским королем Потоцкому. Послы доносили, что число прусских и французских приверженцев ежедневно умножается. Вельможи и мелкая шляхта больше прежнего друг против друга раздражаются, и, таким образом, огонь уже тлеет под пеплом. Послы советовали на границах у Киева и Смоленска собрать несколько тысяч войска и объявить, что Россия не допустит нарушения спокойствия в Польше. Решительные средства, казалось, были необходимы, потому что вскрытие подкупа Вильчевским не помогло: девять земских послов, подкупленных прусскими деньгами, не допустили до соединения земской избы с сенатом, и сейм прекратился за истечением срока; с французской и прусской стороны было внушено подкупленным вельможам и шляхте, что если они не уничтожат сейма, то имена их будут обнародованы. После этого Мих. Петр. Бестужев счел нужным написать из Варшавы такое письмо графу Михаилу Ларионовичу Воронцову: «Пребывающий здесь прусский министр фон Валленрод и президент Гоерман по возвращении своем из Гродно полякам чрез приятелей своих под рукою внушают, коим образом Мардефельд с Москвы писал, что он от вероятной персоны словесное обнадеживание имел, что объявленною декларациею токмо учинена проформа, дабы тем польский и саксонский двор некоторым образом успокоить и чтоб они, следовательно, на оную не смотрели и ничего бы не опасались. Сему подобные внушения, как с ласкою, так отчасти угрозами чинимые, немалое действие и у поляков уже великую импрессию причиняют. Какую же сильную инфлюенцию ныне прусский двор к очевидному умалению нашего прежнего здесь в Польше супериоритета и кредита в здешних делах уже имеет, о том интригами его разорванный сейм в Гродно довольно показует, да и нам больше бы еще сия инфлюенция к крайней российского интереса вреде и предосуждению не было бы, ежели бы его предвосприятия в Богемии лучший успех получили или ежели ему впредь удастся сию от всего света нечаянную войну по желанию своему окончить: в таком случае заподлинно верить должно, что он по окончании оной не токмо Гданск, Варминское епископство, но и все польские Прусы без великого труда державе своей присовокупить может; и хотя в таком случае по сущим нашим интересам за Польшу вступиться необходимо принуждены будем, то, однако ж, тогда сему пособить, не токмо уже поздно, но и понеже между тем в наивящшую силу себя приведет, то ему в произведении таких России зело опасных видов препятствовать гораздо труднее будет. Россия тогда истинно в крайнейшей опасности находиться будет, ибо как французскому, так и прусскому дворам, которые всегда токмо то ищут и желают, как бы российскую силу так умалить, чтоб она в прочих европейских делах участие принимать никогда в состоянии не была, тогда весьма легко будет, с одной стороны, шведов, обещая им Лифляндию и все нами завоеванные провинции, возвратить, а с другой стороны, поляков, обещая сим Смоленски Киев аки непостоянному народу, который чрез деньги и угрозы ко всему без великого труда склонить можно, на нас напустят, пока между тем прусский двор сам в средину чрез Курляндию нас атаковать и тако обще с ними Россию в прежние ее границы привести стараться будут, не упоминая еще притом о турках и татарах у которых уже как французские, так и прусские эмиссары действительно имеются. Необходимо нужное и зрелое рассуждение не точию нашей предбудущей безопасности, но и нынешних российской славе и интересу толь удобополезных конъюнктур подали мне повод вашему сиятельству, яко верному ее имп. величества подданному и сущему сыну отечества, а моему милостивому патрону вышеизображенное мое искреннее мнение по совести и по всегдашней моей верно-рабской ревности ко всевысочайшей чести, славе и службе ее имп. величества, сколько моего смыслу есть, сим откровенно сообщить. Всему свету известно, в какой великой депенденции прусский двор при жизни Петра Великого от нас зависел и что тогда здесь, в Польше, никакой инфлюенции не имел, напротив того, в какую оный двор ныне великую и наипаче нам весьма опасную силу пришел. Прусский двор нас ныне притворством токмо для того уласкать и усыпить ищет, дабы мы по нашим натуральным интересам нынешними нам толь удобными конъюнктурами не пользовались, ибо он совершенно удостоверен, что токмо ее имп. величество в состоянии находится в непродолжительном времени все нынешние и единственно токмо от него и Франции произведенные европейские замешательства и невинной крови пролитие пресечь и прежний систем и баланс в Европе (при котором Россия всегда в благосостоянии находилась) восстановить и все дальновидные, их и нам всемерно опасные замыслы вдруг прекратить, притом же с утверждением общего в Европе покоя бессмертную себе славу, а государству своему существительную пользу получить. Толь немалое число обретающихся ныне при нашем дворе чужестранных послов, чему в древних временах никакого примера сыскать неможно, довольно показует, коль прилежно почти всякая потенция дружбу нашу получить старается и что, следовательно, при нынешних дел обращениях токмо от нас самих зависит не токмо наших натуральных друзей сохранить, но и при восстановлении нарушенной французским и прусским дворами вышепомянутой европейской системы и балансу собственную нашу предбудущую безопасность на добром основании в вечные времена утвердить. Притом же всякой благоразумной и здравой политики главнейшая максима всегда сия быть имеет; чтоб заблаговременно не допущать, дабы сосед мой в наибольшую и, следовательно, мне самому не иначе, но весьма предосудительную силу не приходил; ибо коль больше оный себя усиливает, толь вяще я себя сам в бессилие и очевидную опасность привожу». Для восстановления равновесия в Европе нужно было поддержать Австрию против Пруссии, а для этого прежде всего нужно было прекратить неприязненные отношения русской императрицы к королеве венгерской, возникшие по делу Ботты. Январь и февраль месяцы 1744 года прошли в Вене у Ланчинского в бесплодных требованиях скорого и точного ответа насчет сатисфакции по делу Ботты: ему отвечали прежнее, что наряжен суд, что в дипломатических переговорах можно гнуть и поворачивать дела в ту или другую сторону, но в суде другое — по законам поступать надобно, а законы гнуть и переломить нельзя. В марте по указу из Петербурга Ланчинский объявил на это, что передача дела Ботты в суд неприлична и излишня, что императрица по естественному праву ожидает сатисфакции, явной и соразмерной тяжкому преступлению Ботты. В таких затруднительных обстоятельствах венский двор прибег к посредничеству саксонского: король Август III предложил свои дружеские услуги для прекращения дела Ботты; но Ланчинский должен был объявить, что иностранные державы как вначале не имели участия в деле Ботты, так и теперь не имеют; пусть на посредства не полагаются, дают должную сатисфакцию, а императрица не вступается в то, каким порядком королева прикажет судить Ботту. При этом Ланчинский прибавил, что следствием упорства венского двора будет отзыв его, посла, из Вены. Ботте был объявлен домовый арест; министры обходились с Ланчинским ласково, но постоянно уклонялись от разговоров о деле Ботты. В июне Улефельд предложил Ланчинскому присутствовать при допросе Ботты; тот отвечал, что так как Ботта во всем запирается, то он не может быть свидетелем таких отлыганий и вступаться в судебные порядки, ибо императрица прямо объявила, что она в них не вступается, а требует удовлетворения на основании несомненных свидетельств виновности маркиза. Чрез несколько времени Улефельд объявил Ланчинскому, что комиссия по делу Ботты кончила свои занятия, но никакого приговора не положила, а подала письменно свои мнения, которые и посылаются ко двору императрицы, между тем королева, перенесши дело снова на дипломатический путь, велела Ботту перевезти за арестом в замок города Граца на шесть месяцев и долее, если императрице будет угодно; если же такой способ удовлетворения не примется при русском дворе, то из Вены потребуют сообщения полных следственных актов вместе с допросами и ответами преступников, в таком случае Ботту опять сюда привезут из Граца и процесс против него будет возобновлен. Ланчинский отвечал, что отвезение Ботты в Грац не составляет достаточного удовлетворения и что он, Ланчинский, получил указ выехать из Вены. Улефельд изумился и просил подождать извещения, как будет принято императрицею распоряжение королевы относительно заточения Ботты в Грац. Ланчинский согласился ждать на том основании, что отсылку Ботты в Грац можно почитать началом удовлетворения. В Вене должны были спешить окончанием дела Ботты, потому что новые движения прусского короля опять ставили Марию Терезию в опасное положение. В начале августа Ланчинский писал: «Дела здешние вдруг в великую опасность пришли: ежечасно ожидается ведомость о вступлении многочисленных прусских войск чрез Саксонию в Богемию, без всяких околичностей говорят, почти публично, что если ваше императорское величество здешнему двору руки помощи не подадите, то этот двор вместе с саксонским придет от Пруссии в крайнее разорение и оба будут раздавлены. Прусский король издал манифест, что он против королевы ничего не имеет и об его интересе дело нейдет, но он принимает на себя защиту императора и хочет быть посредником между воюющими сторонами. Здесь знают подлинно, что между императором, королем прусским, курфюрстом Пфальцским и принцем Гессец-Кассельским заключен договор, по которому король прусский обязался императору доставить Богемию, а император обещал ему из нее уступить три округа. Король польский, как курфюрст Саксонский, должен потом ожидать своей очереди: король Прусский присвоит себе Лузацию на том основании, что прежде она принадлежала к Силезии; потом доберется и до ганноверских земель под каким-нибудь предлогом и так одного соседа за другим будет обирать и над всеми ругаться; теперь, например, не ожидая от саксонского двора ни позволения, ни указания пути, прямо прислал ему описание дороги, какою прусские войска пойдут чрез саксонские владения». В это самое время Ланчинский объявляет министрам, что он отъезжает из Вены в Дрезден вследствие дела Ботты. Сначала ответом было «изумление и плечами пожимание». Потом министры начали говорить: «Будет от вашего выезда нашим неприятелям утеха, а приятелям уныние. Печально, что союзники, имеющие с нами естественные и общие интересы, так осязательно нас покидают, особенно при нынешнем нападении от Пруссии. В третий раз приходится призвать на помощь, бога и самим обороняться по крайней возможности. Что могла сделать королева более, как отправить графа Розенберга послом с пространнейшими инструкциями дать императрице полное удовлетворение». Министры подавали вид, чтоб посланник остался в Вене. «Но я, — писал Ланчинский, — рабски рассуждая, что в последнем указе явно и повторительно безо всякого условия предписано мне выехать, и не зная, с чем к вашему величестьу королевин министр пришлется, не мог обратить внимания на их внушения: не мое рабское дело в то вступаться, чего рассмотрение ваше величество сами себе предоставить соизволили». 31 августа Ланчинский выехал из Вены в Дрезден; а между тем Розенберг уже был в Москве и 22 августа подал канцлерам промеморию, в которой говорилось: «Из всех неприятностей, какие ее величество королева испытала со времени вступления своего на престол, ни одна не была ей так прискорбна, как нечаянное известие, что ее министр при дворе ее императорского величества обвинен в мерзостном и проклятия достойном преступлении. Ее королевино величество тотчас приметила, что ее столь многочисленные, частью явно злобящиеся, частью для вида только примирившиеся неприятели воспользуются этим случаем для возбуждения несогласия и холодности между императрицею и королевою, зная, что ее императорское величество, славы достойная и неизреченными великими качествами одаренная монархиня (не так, как они с презрением всякого страха божия договоры, обязательства, клятвы, ручательства и все то, что только святым в обществе человеческом назваться может, ногами попирать привыкли), как христианская богобоязливая государыня и достойная дочь и наследница Петра Великого и Екатерины, по окончании победоносной финляндской войны весьма легко могла бы припомнить ту великую дружбу, которую государь-родитель ее имел с римским императором Леопольдом, и то торжественное обязательство, которое в 1726 году императрица Екатерина дала за себя и за своих наследников относительно австрийского наследства и своим святым императорским словом утвердила; зная все это, неприятели опасались, что императрица великодушно будет защищать королеву венгерскую, отдающуюся в ее руки и препорученную императрицею Екатериною своим наследникам. Моя всемилостивейшая государыня отнюдь не стыдится признать, что она связана законами тех земель, которыми владеет, следовательно, не может поступать так, как другие самодержцы. Несмотря на то, королева из высокого почитания к ее императорскому величеству, узнав, что саксонское посредничество не принято, сколько возможно время и предписанные законами формальности сократила и обвиненного после предварительного долговременного ареста велела посадить в замок Грац, где обыкновенно содержатся государственные арестанты, а время заключения предоставила определить прославленной в свете милости ее императорского величества». 29 августа Розенберг объявил канцлеру, что королева прислала его затем, что она, не имея никакой надежды, кроме ее императорского величества, совершенно предает в ее волю и руки себя и благополучие своего дома. И после этого объявления канцлер и вице-канцлер старались избегать свидания с Розенбергом и отклонять под разными предлогами его просьбы о скорейшем ответе на его промеморию и о допущении его на аудиенцию к императрице. Так прошло два месяца; только 22 октября Елисавета подписала проект объявления Розенбергу, где говорилось, что для полного удовлетворения необходимо правительству королевы оговориться насчет сделанных им печатных заявлений по делу Ботты, которых содержание далеко не согласно с заявлениями его, Розенберга, ибо в них дело показывается ничтожным и Ботта оправдывается. Розенберг с радостью согласился на это условие и подал декларацию, что «означенные заявления сочинены не для какого-либо хотя малейшего предосуждения русского двору, еще менее высочайшей персоне ее величества, но явились вследствие необходимости опровергнуть неприятельские разглашения и вследствие незнания тогда всех обстоятельств дела, и потому теперь, когда королева почитает преступление маркиза Ботты мерзостным и проклятия достойным, эти заявления сами собою совершенно недействительными, уничтоженными и всегдашнему забвению преданными признаваемы быть имеют. В доказательство справедливости всего вышеупомянутого я именем ее величества наикрепчайшим образом обнадеживаю, что всемилостивейшая моя государыня циркулярный рескрипт в точной силе сей декларации ко всем своим министрам послать и немедленно в печать издать повелеть изволит. В сущее уверение того я, уполномоченный королевин посол, сию декларацию за собственноручным моим подписанием и природною графскою печатью дал. Москва 23 октября (3 ноября) 1744. Филипп Иосиф Орсини граф Розенберг». Когда после того Розенберг попытался внушить Бестужеву и Воронцову, что преступление Шетарди едва ли не превосходит преступление Ботты, то получил ответ, что преступление Ботты несравненно сильнее: преступление Шетарди состояло только в том, что он домогался низвергнуть министерство и подкупить некоторых особ; а Ботта действовал против императрицы: возмущения произыскивал и людей злонамеренных поощрял в их предприятиях; и хотя ее величество нынешнею декларациею королевы изволит быть довольна, однако была бы еще довольнее, если б такая декларация была сделана за три четверти года назад. Розенберг получил аудиенцию у императрицы и в ответ на свою речь выслушал объявление, что императрица «вследствие присланного королевою нарочного посольства и декларации, сделанной послом, предает дело Ботты совершенному забвению и, не желая упомянутому Ботте никакого отмщения и зла, освобождение его оставляет на благоусмотрение королевы». Самое трудное дело наконец уладилось. Легче стало делать внушения о необходимости помочь венгерской королеве против прусского короля; усилилась надежда, что от Брюммера, Лестока и Мардефельда можно отделаться, как отделались от Шетарди. Могущественным средством для успешной борьбы против них оставалось по-прежнему прочтение их заграничной переписки, и Бестужев 1 сентября писал Воронцову: «Хотя я желал и ваше сиятельство ее императорского величества всемилостивейшее соизволение исходатайствовать изволили, чтоб министерских писем более не просматривать, то, однако ж, я запотребно нахожу при нынешних обстоятельствах за баронами Мардефельдом и Нейгаузом посматривать, яко они (особливо же последний, как из приложенного перевода с его письма, наипаче же что в цифрах написано, которым искусством господина Гольдбаха ключ имеется, пространнее усмотрите) часто провираются». Вскрыта и прочтена была следующая депеша Нейгауза от 13 июля: «Вчера по окончании куртага принцесса Цербстская вручила мне письмо к вашему императорскому величеству, прибавив, что она не только как имперская вассалка всякую должную венерацию к высочайшей вашей особе, но и своею собственною персоною врожденную ее дому особенную покорность и венерацию имеет, к чему она и свою дочь, которая с своим будущим супругом и без того к тому склонна, с прочими окружающими людьми ревностнейше будет привлекать». Мардефельд также сильно провирался, относительно принцессы Цербстской, ее дочери и будущего зятя. От 14 сентября он писал в Берлин: «Я должен отдать справедливость принцессе Цербстской, что она истинно радеет интересам королевским. Она сильно желает возвратиться в Германию, но я не вижу, чтоб она с благопристойностью могла оставить Россию прежде брака ее дочери». Поход Фридриха II в Богемию был удачен — он взял Прагу. Поздравляя короля с этим торжеством, Мардефельд писал ему: «Великий князь мне сказал: я сердечно поздравляю». Молодая великая княжна многократно повторяла: «Слава богу!» Принцесса-мать не могла найти довольно сильных выражений для своей радости; другие многие меня также поздравляли; но число тех, которые от этого морщатся, превосходит». В конце октября Мардефельд писал: «Тому около 15 дней, как принцесса Цербстская меня просила, чтоб я помешал приезду сюда ее супруга, ибо ей хорошо известно, что императрица ему Курляндии не даст. Я отвечал, что уверен в желании вашего величества видеть принца герцогом Курляндским, тем более что вы не имеете видов на это княжество для своего дома, но что я вижу два больших затруднения: первое, императрица всем заинтересованным державам рекомендовала принца Гомбургского; второе, что она не захочет потерять получаемые оттуда доходы». Елисавета не хотела отдать Курляндию принцу Цербстскому; назначала ее принцу Гомбургскому или Голштинскому; Бестужеву все эти претенденты были одинаково неприятны; и он стоял за старого своего благодетеля — Бирона, который по-прежнему жил в Ярославле в почетной ссылке. В декабре писал он Бестужеву: «Узнав, что ваше сиятельство оставляете Москву, не мог я преминуть, чтоб не уверить вас в вечном моем почтении, пожелать счастливого пути и поблагодарить за любовь, расположение и сожаление, вами ко мне показанные, — господь бог да будет вам воздателем! Не погневайтесь, что я в своей долговременной и жестокой бедности постоянно надеюсь на ваше испытанное усердие. Боже, ты видишь сердце мое! И если бы я знал, что в моем намерении и действии было какое-нибудь зло, за которое и осужден на бедствие, то готов был бы страдать; но сначала и до сих пор не знаю за собою никакого преступления, кроме того, что со всяким честно я поступал; богу известно, что я и вы вместе с моими братьями были жертвою свирепых людей. Нам поставлено было в. вину, что ты нынешнюю самодержицу и великого князя на престол возвести хотели, и за то я в ссылку послан. Что же я сделал и в чем состоит мое преступление? Ее имп. величество есть сама милость и щедрота, однако я уже три года бедствую. Ваше сиятельство меня 26 лет во всяких обстоятельствах знаете: у кого я что похитил, кто мною обижен? Все, что имелось у меня движимого, из рук самодержицы получил; Курляндию не обманом и не хитростью добыл, но божьим провидением и по милости короля, который имел право мне ее пожаловать; Россия же не способствовала мне в этом ни единым словом ни у короля, ни в королевстве и ни малейшего иждивения не употребила. Теперь я нахожусь с семейством в таких обстоятельствах, что насущный хлеб свой со слезами вкушаю и моя герцогиня часто и на человека похожа не бывает, и почти на всем своем теле опухоль имеет; я такоже подвержен припадкам, которые мучительнее самой горькой смерти, семейство мое страшно бедствует, так что не было бы удивительно, если б я в отчаянии сам на себя наложил руки; из дому выйти мы не можем, потому что не в чем, так что почти живые гнием; видим при себе постоянный караул, так что через порог не можем переступить без караульных. Куда ж мне бежать и для чего? Ваше сиятельство, покажите милость, исходатайствуйте, чтоб меня отсюда отправили в Нарву». Елисавета, узнав о болезни Бирона, послала в Ярославль доктора Шмидта. Благодаря за это, Бирон писал императрице: «При виде, как дети мои проводят время без всякого обучения, забывая и то, что знали, я так сильно сокрушаюсь, что и камни могли бы умилосердиться. Если бы бог дал им такое счастье пожертвовать жизнью на службе вашего величества и вашей империи, я бы с радостью их на это посвятил! Всемилостивейшая государыня императрица! Услышь наконец моление, воздыхание и рыдание наше. Никогда б я не дерзнул просьбу мою к стопам вашим повергнуть, если б я знал за собою какое-нибудь преступление; но призываю бога во свидетели, что во всех случаях поступал я честно и верно; да и будучи в пропасти, я не преклонился ни на какие угрозы и обещания и не нарушил своих обязанностей к вашему величеству». |
|
||