ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Первую мою встречу с Керенским устроил князь Львов Это была лучшая из возможных рекомендаций як большинство социалистов, Керенский уважал Льво я как за его честность, так и за все, сделанное им для vccKoro народа. Я получил приглашение к завтраку.

В назначенный час мои сани остановились у Минигтеоства юстиции, я поднялся наверх по парадной лестнице где еще три недели назад царили чопорные церемоний старого режима, и вошел в приемную, наполненную толпой солдат, моряков, служащих, студентов, курси сток, рабочих и крестьян, терпеливо ожидающих своей очереди, как ждут в хлебных очередях на Литейном или на Невском. Я пробрался через эту толчею к усталому издерганному секретарю.

_ Вы хотите видеть Александра Федоровича Ке ренского? Совершенно невозможно. Придется прийти завтра.

Я терпеливо ооъясняю, что приглашен к завтраку. Голос автоматически прерывает: — Александр Федоро вич уехал в Думу. Понятия не имею, когда он вернется. Сейчас вы сами знаете...

Он пожимает плечами. Не успел я изобразить на лице разочарование, как в толпе начинается волнение. «Рассту пись! Расступись!» — кричат солдаты. Два нервных, очень молоденьких адъютанта расчищают проход, и Ке ренский крупными энергичными шагами приближается ко мне. Лицо его мертвенно бледно, даже желтовато. Узкие, монгольские глаза усталы. С виду кажется, что ему физически больно, но решительно сжатые губы и коротко подстриженные под бобрик волосы создают об щее впечатление энергичности. Он говорит короткими, отрывистыми фразами, делая легкие, четкие движения головой. На нем черный, похожий на спортивный, ко стюм, одетый поверх черной русской рабочей блузы. Он берет меня за руку и ведет в свое личное помещение, и мы садимся завтракать за длинным столом, человек на трид цать. Мадам Керенская уже завтракает. Рядом с ней ьрешковская, бабушка русской революции, и крупный крепкий моряк Балтийского флота. Люди входят и вы ходят, когда хотят. Завтрак наспех, повидимому, для всех желающих. Керенский все время говорит. Несмотря на правительственный декрет о запрещении спиртных

?255 Ш

напитков, на столе вино, но сам хозяин на строгой диете и не пьет ничего, кроме молока. Всего.несколько месяцев назад ему удалили больную почку, но его энергия неуга сима. Он вкушает первые плоды власти. Ему уже мешает давление, производимое на него союзниками. «Как бы реагировал Ллойд Джордж, если бы к нему пришел рус ский и стал учить его, как управлять английским наро дом?» Несмотря на это он в хорошем настроении. Его энтузиазм заразителен, его гордость революцией безгра нична. «Мы делаем то же самое, что вы делали несколько столетий назад, но пытаемся сделать это лучше — без Наполеона и Кромвеля. Меня называют сумасшедшим идеалистом, но благодарите Бога за идеалистов в этом мире». И в эту минуту я готов был благодарить Бога вместе с ним.

После этого первого завтрака я много раз встречался с Александром Федоровичем. В России я знал его луч ше — гораздо больше, чем ктолибо из английских чино вников. Не раз я служил ему переводчиком при перегово рах с сэром Джорджем Бьюкененом. Часто я видел его одного. Именно ко мне он пришел, скрываясь от больше виков. Это я помогал ему в выезде из России. И теперь, когда тысячи русских и английских противников больше виков поносят его, когда те, кто искал его расположения и опирался на его слова, проклинают его имя, — я остаюсь его другом.

Керенский стал жертвой буржуазных упований, расц ветших благодаря его недолгому успеху. Он был честен, если не велик, искренен, несмотря на ораторский талант, и для человека, превозносимого в продолжение четырех месяцев как божество, сравнительно скромен. С самого начала он вел безнадежную борьбу, пытаясь загнать обратно в окопы нацию, уже покончившую с войной. Под перекрестным огнем большевиков слева, на каждом пере крестке и в каждом окопе кричавших о мире, правых и союзников, требующих восстановления порядка царски ми методами, у него не оставалось шансов на победу. И он пал, как пал бы любой, попытавшийся сделать то же самое.

И все же в продолжение нескольких недель казалось, что его ораторский талант совершил чудо и что его нелепая вера в благоразумие русского народа (разделяе мая всеми эсерами и большинством либералов) может оправдаться. Ибо Керенского следует считать одним из величайших, в своем роде, ораторов в истории. В его выступлениях не было ничего обаятельного. Его голос огрубел от постоянного крика. Он мало жестикулировал _L удивительно мало для славянина, но он владел речью я говорил с покоряющей убежденностью. Как отчетливо я помню его первый приезд в Москву. Это было, кажется, вскоре после назначения его военным министром. Он только что вернулся из поездки по фронту. Он выступал в Большом театре — там, где позднее большевики ратифицировали Брест-Литовский мир. Но Керенский был первым политическим деятелем, выступающим на этой знаменитой сцене, давшей миру Шаляпина, Собинова, Гельцер, Мордкина и массу других певцов и танцоров. В тот день громадный театр был набит до отказа. В Москве зола русского патриотизма была еще тепла, и Керенский пришел, чтобы снова раздуть его пламя. Генералы, высшие чиновники, банкиры, крупные промышленники, купцы с женами занимали партер и ложи бельэтажа. На сцене представители Советов солдатских депутатов. На авансцене, как раз над суфлерской будкой, соорудили небольшую кафедру. Обычное десятиминутное опоздание, и по залу пошли толки: Александр Федорович болен, новый кризис отозвал его в С.Петербург. Потом шумок разговоров сменился взрывом аплодисментов, и изза кулис показалось бледное лицо военного министра; он направился к кафедре. Все встали. Керенский поднял руку и сразу заговорил. Он выглядел больным и усталым. Он вытянулся во весь рост, как бы собирая последний запас энергии. И с нарастающей силой начал излагать свое евангелие страданий. Ничего не достигнешь без страда ний. Сам человек рождается в муках. Величайшие рево люции мира начались с Голгофы. Можно ли думать, что наша революция окрепнет без страданий? От царского режима мы получили в наследство громадные трудности — разваленный транспорт, отсутствие хлеба, отсутствие топлива, но русский народ умеет страдать. Он (Керенский) только что вернулся из окопов. Он видел людей, месяцами живущих по колено в грязи, в воде. Они обовшивели. Целыми днями у них нет ничего, кроме корки черного хлеаба. Нет оружия для самозащиты. Они месяцами не видят своих жен. И все же они не жалуются. Они поклялись выполнить свой долг до конца. Ропот слышен только в Москве и С.Петербурге. И от кого же? От богачей, от тех, кто в шелках и золоте пришел сюда, чтобы в комфорте послушать Керенского. Он обвел глазами ложи 6елъэтажа; страстными отрывочными фразами он довел себя до исступления. Неужели они превратят Россию в развалины, будут виновны в позорнейшей в истории измене, в то время как покорные бедняки, имеющие все основания жаловаться, все же держатся? Ему стыдно за апатию больших городов. Что они совершили такого, чтобы чувствовать усталость? Неужели они не могут потерпеть еще? Он приехал в Москву с поручением от тех, кто в окопах. Неужто ему придется вернуться к ним и сказать, что их усилия тщетны, ибо люди в «сердце России» потеряли веру?

Окончив речь, он в изнеможении упал назад, подхва ченный адъютантом. При свете рампы его лицо казалось мертвевнобледным. Солдаты помогли ему спуститься со сцены, пока в истерическом припадке вся аудитория пов скакала с мест и до хрипоты кричала «ура». Человек с одной почкой, человек, которому осталось жить полтора месяца, еще спасет Россию. Жена какогото миллионера бросила на сцену свое жемчужное ожерелье. Все женщины последовали ее примеру. И град драгоценностей посы пался из всех уголков громадного здания. В соседней со мной ложе генерал Вогак, человек, прослуживший всю свою жизнь царю и ненавидящий революцию больше чумы, плакал как ребенок. Это было историческое зрели ще, вызвавшее более сильную эмоциональную реакцию, чем любая речь Гитлера и других ораторов, когдалибо слышанных мною. Речь продолжалась два часа. Ее дейст вие на Москву и всю Россию продолжалось два дня.

Сейчас реакционеры и монархисты, когдато прекло нявшиеся перед ним, не скажут о Керенском ничего хоро шего. Он служит им козлом отпущения больше, чем большевикам.

В 1923 году два юных отпрыска русского дворянства приехали ко мне в Прагу. Они были в большом возбу ждении. Они сообщили мне, что весь день они занима лись оскорблением Керенского. Узнав, что он живет в Праге, в отеле «Париж», они заняли соседний с ним номер и целый день кричали через тонкие перегородки: «грязная собака» и другие оскорбительные вещи. Это очень типично для отношения большинства русских к человеку, преступление которого заключается в том, что он не оправдал невозможных чаяний.

Керенский явился символом необходимой интермедни между царской войной и большевистским миром. Его поражение было неизбежно. В глазах Россия, поддер живавшей его, смерть на своем посту была бы еще большим поражением.

В июне 1931 года мы завтракали с ним в «Карлтон Грилл Рум» в Лондоне; к нам вскоре присоединился лорд Бивербрук. Со свойственным ему острым интересом к человеческой психологии, он сразу же стал осыпать Керенского вопросами.

Какова причина вашего провала?

Керенский ответил, что немцы толкнули большевиков к восстанию, так как Австрия, Болгария и Турция собирались заключить с Россией сепаратный мир. Австрия решила просить о сепаратном мире всего за две недели до Октябрьской революции.

Удалось бы вам победить большевиков, если бы вы заключили сепаратный мир? — спросил лорд Бивербрук.

Ну конечно, — возразил Керенский, — мы были бы теперь в Москве.

Так почему же, — поинтересовался лорд Бивер брук, — вы не сделали этого?

— Мы были слишком наивны, — последовал ответ. Наивность — лучшая эпитафия на могилу Керенского.

Теперь ему пятьдесят. Он прекрасно сохранился.

Со дня удаления больной почки он не болел ни одного дня. Он живет в Париже и все еще мечтает о дне, когда Россия вернется к нему. Он все еще идеалист. Ему, как и всегда, недостает суровости революционера, добившего ся победы революции. У него два сына. Оба инженеры и оба работают в Англии.

По странному совпадению и Керенский, и Ленин, и Протопопов (самый сумасшедший из царских министров) родом из одного и того же волжского города — Симбирска. Керенский происходит из рода православных священников. Его отец был государственным чиновником и поверенным в делах Ленина. Это была единственная связь между ними. Керенский никогда не встречался с Лениным и видел его раз или два издали.

Тогда же я познакомился и с другими революционерами: Борисом Савинковым, Филоненко, Черновым, Зензи новым, Рудневым — новым городским головой Москвы, Урновым — председателем Совета солдатских депутатов, Минором, почтенным эсеровским редактором, Прокоповичем и женой его Екатериной Кусковой эта замечательная пара как по внешности, так и по работе свободно может быть названа русским двойником супругов Сидней Вебб. Когданибудь, когда русская революция также скроется во мраке времени, как французская их имена войдут в русскую историю. Иностранному же читателю все эти имена, за исключением Савинкова ничего не говорят.

По непонятной причине на Бориса Савинкова англичане смотрели как на человека действия и, следовательно как на героя. Больше, чем другие русские, Савинков был теоретиком, человеком, который мог просидеть всю ночь за водкой, обсуждая, что он сделает завтра, а когда это завтра приходило, он предоставлял действовать дру гим. Нельзя отрицать его талантов: он написал несколько прекрасных романов, он понимал революционный темпе рамент лучше коголибо и знал, как сыграть на нем для собственной выгоды Он столько общался со шпионами и провокаторами, что, подобно герою одного из своих романов, он сам не знал, предает ли он себя или тех, кого он хотел предать. Как и большинство русских, он был одаренным оратором и производил впечатление на слу шателя. Както раз он совсем покорил мистера Черчилля, увидевшего в нем русского Бонапарта. Однако в нем были роковые недостатки. Он любил пышность, несмотря на честолюбие он не хотел пожертвовать своими слабостями ради этого честолюбия. Его главная слабость была и моей слабостью — склонность к коротким при ступам лихорадочной работы, и вслед за ними — длин ные периоды безделия. Я часто встречался с ним после падения правительства Керенского. Он приехал ко мне в Москву в 1918 году, когда за его голову была обещана награда. Опасность для него и для меня была велика. Единственной маскировкой служили ему громадные ро говые очки с темными стеклами. Почти все, о чем он говорил, сводилось к обвинению союзников и русской контрреволюции, в сообществе с которыми он обвинялся. В последний раз я видел его в ночном кабачке в Праге в 1923 году. Он был трагической фигурой, к которой нельзя было не чувствовать глубочайшей симпатии. Спустя не которое время, растеряв всех своих друзей, Савинков вернулся в Москву и предложил свои услуги большеви кам; меня это не удивило. Без сомнения, в этом беспокоином мозгу созревал какой-то грандиозный проект нанесения последнего удара на благо Россия и свершения какого-то необыкновенного «соир d'etat*. Это была ставка игрока (он всю жизнь играл в одиночку), и хотя противники большевиков утверждают, что он был убит — отравлен и выброшен в окно, — я не сомневаюсь в его самоубийстве. *

Период правления Керенского был самым несчастливым в моей служебной карьере. Я потерял надежду, а вместе с ней и внутреннее равновесие. Я искал отдыха и развлечений в материальных удовольствиях. Я был ненасытен и разнуздан. Война, наложившая клеймо на многих моих сверстников, отняла у меня мою прежнюю энергию. Я затосковал по деревенской тишине и мирной прохладе полей и, не имея возможности обрести их, я предался соблазнам города. Я неуклонно катился вниз.

Когда английские министры поняли, чем грозит русская революция, они стали прилагать все усилия, чтобы образумить русских и сурово напоминать им об их обязательствах по отношению к союзникам. Какойто умник выдвинул идею посылки франкобританской социалиста : ческой делегации с целью убедить русских товарищей не прекращать войну. И в середине апреля Месье, Мута, Кашэн и Лафонт — представители французских социалистов и мистеры Джим ОТрэди, Уилл Торн и В. В. Сандерс — активные британские лейбористы при были в С.Петербург для проповеди Советам мудрости и патриотизма. Французы были интеллигентами. Муте — адвокат, Кашэн и Лафонт — профессора философии, а из англичан — Сандерс был тогда секретарем Фабианского общества. ОТрэди и Торн не нуждаются в представлении английским читателям.

С самого начала поездка носила характер фарса. Делегаты честно выполнили задание, но, как и следовало ожидать, они совершенно потерялись в дебрях русской революционной фразеологии. Они были сбиты с толку бесконечными дискуссиями об условиях мира. Они разби рались в жаргоне русских социалистов гораздо хуже меня. Незнание русского языка делало их положение еще более затруднительным. Но хуже всего то, что им так и не удалось завоевать доверия даже умеренных социалистов, с самого начала смотревших на них как на лакеев своих правительств.

Если делегаты не произвели никакого впечатления на русских, то они поистине изумительно реагировали на революцию. ОТрэди и Торн — особенно последний были неподражаемы. Никогда не забуду завтрак в посольстве, где этот простодушный великан развлекал нас рассказами о своих приключениях. Он чисто по английски презирал пустословие, и болтовня на чужом языке его раздражала. Ему хотелось пустить в ход свои сильные руки и стукнуть по головам болтливых товарищей.

Союзные делегаты прибыли в Москву. Побывали на фронте. Произнесли — при помощи переводчика — не сметное количество патриотических речей и наконец уехали, поумнев и расстроившись. Последствия этой поездки были весьма забавны. ОТрэди стал сэром Джем сом ОТрэди и правителем колоний. Уилл Торн теперь лейбористский старшина в Палате общин и остался тем, чем был всегда, — вождем тредюнионов. Мистер Сан дерс в 1929 году был членом лейбористского прави тельства. Он тоже, только чутьчуть розоват. Из францу зов Лафонт вошел и вышел из коммунизма; Муте все еще умеренный социалист, Кашэн — из всей шестерки самый убежденный патриот, человек, со слезами в голосе умо лявший Советы не выходить из войны до окончательной победы Антанты, — теперь целиком отдался Москве и является оплотом большевизма во Франции.

События сменялись быстро. Через несколько дней после приезда франкобританской рабочей делегации и почти одновременно с возвращением Ленина в Россию, сюда приехал М. Альбер Тома, французский министр снабжения. Он тоже был послан французским прави тельством, по традиции претендующим на особое знание революции и жаждущим обеспечить сотрудничество ре волюционной России с Антантой. Тома, социализм которого был чуть розовее консерватизма мистера Болдуина, приезжал в сопровождении целой армии секретарей и чиновников. Более того, он привез в кармане распоряжение об отозвании М. Палеолога, французского посла и циника, всегда казавшегося мне несерьезным человеком, но понимающего Россию гораздо лучше, чем многие думали. Отозвание было симптомом новой политики.

Я довольно часто встречался с Тома — общительным бородатым человеком, обладающим чувством юмора и здоровым аппетитом буржуа. Он подружился с сэром Джорджем Бьюкененом. Он поддерживал в Керенском

верность войне. Он бывал на фронте, произносил перед войсками патриотические речи, жирно уснащенные рево люционным пафосом. Тома спорил с Советами. И он оказал Антанте одну весьма существенную в то время услугу. Советы заняты были отвлеченным дискутирова нном условий мира. Они изобрели формулу: «Мир без аннексий и контрибуций», и эта фраза, повторяемая на тысячах митингах, в окопах и деревнях, разнеслась по стране, как пламя пожара. Этот лозунг был весьма невыгоден и неприятен для английского и французского правительств, заранее поделивших еще незавоеванную добычу в виде и аннексий и контрибуций.

французскому послу и сэру Джорджу Бьюкеиену бы ло поручено обойти хитростью эту новую весьма опасную форму пацифизма. Задание было тонкое и трудное. Казалось, из тупика н? было выхода, и в отчаянии они обратились за советом к Тома. Веселый социалист рас смеялся.

— Я знаю своих социалистов, — сказал он. — Оящ / будут драться до последней капли крови за лозунг. Hj/tri жно принять его, но изменить его толкование.

Так аннексии превратились в возмещение убытков, щ\ контрибуции — в репарации. Кажется, именно тогда ^ слово «репарация» впервые получило официальное при менение. И именно Тома удалось убедить Советы при нять пункт о возмещении убытков ЭльзасЛотарингией. В то время это казалось большим достижением. По существу же, поскольку меньшевики и эсеры, поддавшие ся на уловку Тома, скоро сошли со сцены, это не состави ло никакой разницы.

А. Тома был самым заметным из всех французских и английских социалистов, приезжавших в Россию за этот период первой революции. Он хорошо говорил. Он умел приспособиться. Он был смел. Но достижения были не значительны. Его речи были не убедительнее речей наших военных атташе, полковников Нокса и Торнхилла, более искренно убеждавших русского солдата не покидать своих союзников, воюющих в другом конце Европы. Для большевиков Тома, конечно, был ренегатом, социа листомпредателем, продавшимся буржуазии, и его изо бличали и верхи и низы революции.

Положение союзных делегаций в России на самом Деле быстро становилось невыносимым. Все старались Убедить русских продолжать войну, хотя они только что

сбросили режим, отказавшийся дать им мир. Капля здра вого смысла могла подсказать каждому, что в данных условиях победа большевиков — лишь вопрос времени.

По горячим следам А. Тома приехал мистер Артур Гендерсон, посланный мистером Ллойд Джорджем с ана логичной миссией. Мистер Гендерсон также привез в кармане приказ об отозвании. Строго говоря, приказа этого не было в дорожном чемодане Гендерсона. Дело обстояло так: когда мистер Гендерсон, который был первым в истории Англии лейбористом, добившимся ми нистерского портфеля, был уже на пути в С.Пе тербург, Министерство иностранных дел послало теле грамму сэру Джорджу Бьюкенену, где превозносило его работу и предлагало отдохнуть. Другими словами, его отзывали, и пост передавался мистеру Гендерсону.

Расшифровав телеграмму и даже не посоветовавшись с послом, «Бенджи» Брюс, глава канцелярии, полетел к Сазонову, получил от него подтверждение тому, что Те рещенко, министр иностранных дел во Временном прави тельстве, будет очень сожалеть об отставке сэра Джорд жа Бьюкенена. Вернувшись в посольство, он послал длинную частную зашифрованную телеграмму Джорджу Клерку в Министерство иностранных дел о том, что назначение Гендерсона повлечет за собой катастрофу.

Как выяснилось потом, эта смелая инициатива подчи ненного была излишней. Мистеру Гендерсону была дана оценка (одним из его лейбористских коллег) величайшего министра иностранных дел во всей истории Англии. Пра вда, доктор Дальтон, дававший эту замечательную оцен ку, был первым помощником мистера Гендерсона по работе в области внешней политики Великобритании, и, восхваляя своего шефа, он попадал под отраженные лучи его славы. Тем не менее во время поездки в Россию мистер Гендерсон выказал поистине достойную удивле ния осторожность. Вместе с Джорджем Юнгом он оста новился в отеле «Европа», служившем пышным кровом для лорда Мильнера, Джорджа Клерка, сэра Гэнри Виль сона и многих других знатных гостей России. По пригла шению посла я явился. Мы обедали с ним в его личном кабинете. Весь долгий летний вечер мы бродили с ним по Невскому, по площади Зимнего Дворца, по Дворцовой набережной. Под золотыми отблесками арки Адмирал тейства я услышал всю историю гендерсоновской карье ры. Я сопровождал его в Москву. Я водил его на тор

жест венное заседание Московского Совета, и в его номе ре московской гостиницы я устроил ему частное свидание (служа при этом переводчиком) с Урновым, бывшем в то время всемогущим председателем Совета солдатских

депутатов.

Мистер Гендерсон имел репутацию — без сомне ния заслуженную — первоклассного организатора. Он — крупная фигура на партийных заседаниях, где ему удается властвовать до последнего момента, скрывал свои истинные намерения. Он скрытен. Он не проговорится.

На этот раз, однако, я заглянул в душу мистера Гендерсона. Он был слабоват в географии. Он плохо ориентировался, но быстро сообразил, что местность нездоровая. Товарищи из Советов сбивали его с толку. Он не понимал их языка, ему не нравились их манеры. Разумеется, он хотел бы быть первым лейбористким послом, но все же положение министра выше положения величайшего из современных послов.

Больше того, сэр Джордж Бьюкенен был не так плох, как его представляли. Сэр Джордж, как быстро сообра зил мистер Гендерсон, понимал этих дикарей гораздо лучше, чем сам мр Гендерсон. Далее, сэр Джордж обо шелся с ним любезно, а мистер Гендерсон любит любе зность и лесть. Великая жертва оказалась поэтому очень легкой. Мистер Гендерсон рассказал, что, хотя пост по { ела у него в кармане, он пришел к выводу, что ничего хорошего из отзыва человека, понимающего Россию го раздо лучше его и показавшего себя совершенно свобод ным ото всяких партийных уз, не выйдет. Сэр Джордж даже не был против стокгольмской конференции, и ми стер Гендерсон, чей несомненный патриотизм умерялся здравым смыслом интернационализма, видел проблеск надежды и стокгольмской конференции. Так, отряхнув прах С.Петербурга с ног своих, он вернулся в Лондон Для великого самоотречения и настояния на оставлении сэра Джорджа Бьюкенена послом его Великобританского Величества и Чрезвычайным полномочным представите лем при революционном правительстве России. Вернув шись в Англию, он получил исторический отказ мистера Ллойд Джорджа в аудиенции, после чего немедленно подал в отставку. Так он потерял и пост посла, и порт фель министра. Это было горькой наградой за его чест ное, хотя и с излишней скромностью выполненное пору чение. Если оно и не имело желательных последствий в

отношении России, то все же сумело отбить у мистера Гендерсона охоту к революционной деятельности до кон ца жизни. Что касается стокгольмской конференции, за щита которой повлекла за собой падение мистера Ген дерсона, то ее решения получили поддержку нескольких британских дипломатов, в том числе и Эмсе Ховарда, и отвергнув их, мистер Ллойд Джордж, сперва загоревплий ся, но быстро остывший, совершил небольшую ошибку. В Стокгольме мы могли многое выиграть, не рискуя почти ничем.

В это злополучное лето 1917 года я испытал нечто, достойное упоминания, хотя бы потому, что это проливает на русскую натуру полукомичный свет. Наш план пропагандистской работы предусматривал передвижное кино; его возглавлял полковник Бромхэд, будущий председатель британской фирмы Гомонт. Ему было поручено сагитировать русских на войну при помощи демонстрации фильмов о ходе войны на западном фронте. Можно легко себе представить эффект этих военных фильмов на дезорганизованную русскую армию, понятно, что они только увеличили число дезертиров.

Бромхэд не был виноват в этом. Он прекрасный парень, сознающий бесплодность показа военных картин людям, мечтающим только о мире. И все же он должен был выполнять свой долг. Фильмы входили в проект Уайтхолла о возрождении России, и их приходилось показывать.

Итак, в Москву приехал Бромхэд для демонстрации британских усилий. Не следовало ли мне помочь успеху его фильмов? Не следовало ли записаться в список патриотических ораторов? Казалось, нет ничего легче. В Москве, увы, ораторов было больше, чем борцов.

Мы наняли театр, составили программу. Но тут вмешался Совет солдатских депутатов, который был неизмеримо сильнее Временного правительства. Фильмы предназначались для московских войск. Пусть солдаты смотрят картины. Но долой красноречие воинствующих империалистов. Никаких речей! Напрасно я ходил в президиум Совета солдатских депутатов. Напрасно твердил о достоинствах свободы речи. Самое большее, чего мне удалось добиться, это разрешение выступить самому Локкарту — Локкарту, сочувствующему революции и знавшему взгляды революционной России на условия мира. Больше никому. На этих условиях члены президиума гарантировали успех фильмов. Они придут, чтобы убедиться в точности соблюдения условий.

Бромхэд принял условия с искренним удовольствием. Я дал согласие неохотно. Послеобеденная речь перед аудиторией, обезвреженной хорошим обедом и шампанским, — одно дело, но выступление перед полутораты сячной толпой скептически и критически настроенных революционеров на их языке меня ничуть не привлекало.

Я поработал над этой речью. Я аккуратно составил ее поанглийски и заказал перевод ее сладкоречивому русскому поэту. Я выучил ее наизусть. Речь вышла идеальной. Я репетировал свое выступление вплоть до каждой паузы. Недаром я разъезжал в свое время с Керенским.

Мой призыв был откровенно сентиментален. Ничто другое не смогло бы заставить большую массу людей воевать. Но я был сентиментален порусски. Я не упоминал о преступности оставления западных союзников без поддержки. Я подробно осгановился на желательности и даже необходимости для России сепаратного мира и нарисовал картину лучшего будущего, созданного великой революцией. Но ни лучшее будущее, ни сама революция не смогут осуществиться, если исчезнет всякая дисциплина и путь к Москве окажется открытым для врага. Ленин одной фразой разбил бы этот довод, но Ленин, к счастью, в это время еще скрывался в С.Петербурге.

В день моего испытания я направлялся в театр с тайной надеждой на то, что мне не к кому будет обращаться. Но Совет солдатских депутатов сдержал свое слово. Здание было набито до отказа. Более того, рядом с ложей президиума, на балконе, сидел товарищ мини стра по морским делам Кишкин, верховный комиссар Москвы. У нас были фильмы двух видов — морские и военные. Мы поступили умно, оставив морские напосле док. Они были лучше, и в них не было ужасов. Мое выступление было в конце. Когда я вышел на авансцену, перед занавесом, мне не аплодировали. Я начал волнуясь. Царило почтительное молчание. Меня собирались слу шать. Я забыл все заученные приемы и почти все слова. Мой голос дрожал, но русские истолковали это как искреннее волнение, голос мой то грубел, то нелепо прерывался в самых неподходящих местах. Под конец меня слушали в гробовом молчании. Когда я кончил, у меня Дрожали колени и пот ручьями, словно слезы, стекал по лицу.

Затем поднялся содом. Какойто солдат вскочил на сцену и расцеловал меня в обе щеки. В ложе президиума встал Кишкин и громовым голосом заявил, что Россия никогда не покинет своих союзников. Сегодня днем он получил официальное извещение о том, что русский флот вышел в Балтику в полной боевой готовности. Крики «ура!». Галдеж. Во всех уголках зала солдаты повскакали с мест и старались перекричать друг друга. Было почти как после объявления войны. Я вызвал припадок русской истерии. Триумф был непродолжительный. На другой день отчет о выступлении был жестко выправлен цензором. Социалисты опомнились.

Это было моим последним публичным выступлением в качестве генерального консула в Москве. Так же как старая Россия неуклонно шла к трагическому концу, так и в моей жизни произошла небольшая трагедия. Я говорю о ней открыто, без оговорок.

Незадолго до этого я сошелся с русской еврейкой, с которой случайно встретился в театре. Этим я обратил на себя внимание.

Вскоре слухи об этом дошли до посла. Он пригласил меня к себе, и мы вместе вышли на прогулку. Никто не мог бы обойтись со мной мягче. Никто не сумел бы так легко найти путь к моему сердцу. Он рассказал мне историю своей жизни. В молодости он пережил нечто подобное. Истинное счастье заключается в подавлении искушений, в которых человеку после пришлось бы раскаиваться. Он упомянул о моей работе. Жаль портить такую блестящую карьеру, ради преходящего ослепления, порожденного нервным возбуждением военного времени. Условность — родная сестра лицемерия, но в государственной службе без нее не обойдешься. Кроме того тут вопрос долга и вопрос войны. Нужно ставить на первое место отечество, а не личную прихоть.

Я был глубоко тронут. Мы с чувством обменялись рукопожатием, я расчувствовался от искреннего восхищения перед этим прекрасным старцем, так глубоко понявшим меня, он, думаю, от не менее искреннего сожаления об утерянной юности; и я вернулся в Москву, поклявшись отказаться от счастья. Я сдерживал обещание ровно три недели, но однажды зазвонил телефон, и я вернулся.

Это был конец. Я нарушил слово, и на этот раз посол с грустью, но твердо заявил мне, что я на грани нервного потрясения и что мне необходимо отдохнуть на родине

Возможно, он был прав.

Не было никакого скандала. Я думаю, что даже секретарь Министерства иностранных дел не был осведомлен об истинной причине моего внезапного возвращения. Было сказано, что я переутомлен и ко мне отнеслись с большим участием. Поэтому же мне удалось избежать торжественности официальных проводов. Мои москов ские друзья были — сама доброта. Им сказали, что я болен и нуждаюсь в покое. Все они ждали меня обратно через шесть недель, да и приближение краха России было уже настолько очевидным, что каждый был занят устройством своих личных дел. Для тех же, кто думал обо мне, я был мучеником долга. Но, зная, что мой вынужденный отпуск по болезни был на самом деле отозванием и что я никогда не вернусь, я остро чувство вал свое положение и улизнул из Москвы в первых числах сентября 1917 года скорее как преступник, чем как мученик. Я уехал из С.Петербурга как раз в начале поединка Керенского с Корниловым и прибыл в Лондон за шесть недель до большевистской революции.