|
||||
|
Глава 3 Замученное правосудие Кордова, 1506 г. В 1506 г. Кордова находилась в когтях инквизитора Диего Родригеса Лусеро. Инквизитор Лусеро был известен как «Эль-Тенебреро» — «Носитель Тьмы»[291]. Его способ ведения процедуры расследования кратко изложен одним из тех, кто подал на него жалобу в высший совет — Супрему. «Лусеро хотел заняться любовью с женой Юлиана Тригероса, и он забрал ее, потому что они сопротивлялись. Ее муж, который был „старым христианином“, решил добиться справедливости у короля Фердинанда, и Фердинанд подтвердил, что его дело правое. Он отправил Тригероса в Севилью, к великому инквизитору Диего Деза. Тригерос прибыл в Кордову в среду для продолжения разбирательства своего дела, а в субботу на следующей неделе его сожгли. Лусеро содержал его жену как свою любовницу. В другом случае, так как дочь Диего Селемина оказалась исключительно красивой, ее родители и муж не хотели отдавать ее. Поэтому Лусеро сжег всех троих. А в настоящее время у него от нее есть ребенок, ибо инквизитор держал ее в течение длительного времени в алказаре как любовницу»[292]. Жаловались и аристократические семьи города. Они писали ко двору, что Лусеро и его приспешники придумали ужасную ложь против многих самых выдающихся христиан города и окружающих районов. Невиновных обвиняли в том, что они были еретиками; заключенных вынуждали давать показания против них. Но страдала не только аристократия. Обвинения выдвигались против монахов и монахинь, а также против простого люда. Более того, все эти лживые и вводящие в заблуждения показания получены под пытками[293]. В 1507 г. власти Кордовы пошли еще дальше. Они написали королю Фердинанду о том, что дьявол привык класть гнилые яблоки среди хороших. В инквизиции, где «работа была самой святой, появились демоны во плоти»[294]. Инквизитор, говорили они, набрал столько свидетелей из числа заключенных в его тюрьме, сколько смог. Он добился их неохотного согласия в результате применения пыток и угроз. Кроме того, Лусеро не давал еды тем, кто отказывался сотрудничать с ним. Из 500 его заключенных, как утверждали власти, 150 не поддались на угрозы. Их сожгли, но до костра они прошли перед огромным собором, перестроенным из мечети, с кляпами во рту, чтобы нельзя было выкрикнуть правду о том, что происходило перед сожжением. Преподобный инквизитор Лусеро был, очевидно, ястребом, а не голубем. У него имелся девиз: «Дайте мне еврея, и я отдам вам его сожженным»[295]. Бывшего школьного учителя из пустынного района Алмери, его назначили инквизитором в Гранаде в 1500 г. Он назвал ее «Иудеа-ла-Пекуэнна», «маленьким еврейским кварталом». Инквизитор потребовал закрыть городские ворота и сжечь всех жителей-еретиков. Во время его пребывания на этом посту в руках инквизиции в Гранаде умерли около восьмидесяти человек[296]. В 1502 г. Лусеро назначили в Кордову для улучшения положения дел с трибуналом, состоявшим из недостойных судей, последовавших примеру инквизитора Педро де Гуирала. Последнего обвинили в 1499 г. в получении взяток от семей обвиняемых[297]. Первый серьезный историк инквизиции Лоренте, имевший доступ к документам, которые позднее были утрачены, сообщал: в эти годы в Андалузии погибло 2592 человека, еще 829 сожжены символически (в изображении), а 32 952 еретиков возвращены в лоно церкви[298]. Понятно, что Лусеро получил свое прозвище «Носитель Тьмы» не просто так. * * *Процесс над конверсо Жуаном де Кордова Мембреку — один из самых сомнительных судов, проведенных Лусеро в те годы. Мембреку арестовали в 1502 г. Раб с Золотого Берега Мина[299] обвинил его в том, что по понедельникам и четвергам у него в доме проводится тайная синагога, что он соблюдает все иудейские религиозные праздники и носит одежду, соответствующую каждому из праздников. Как говорилось, в проповедях собравшимся конверсос, верным своей религии, Мембреку обещал, что всех их возьмут в землю обетованную, где верных ждут баснословные богатства. По пути туда они переправятся через молочную реку, а затем через обычную воду, где нужно искупаться, чтобы вернуть молодость — все станут выглядеть на двадцать пять лет. Затем пророк Илья поведет странников вперед. Когда он появится, суша задрожит, исчезнут солнце и луна, а небеса разверзнутся, море покраснеет от крови, деревья засохнут, на землю обрушится камнепад. Все конверсос, одетые с головы до ног в белое, покинут землю, а все христиане обратятся в иудаизм и присоединятся к ним. В процессе над Мембреку любопытно то, что во времена, когда простой намек на упоминание еврейства в Испании мог привести к сожжению на костре, на суде выступили все девяносто три свидетеля его еретических деяний. И все до единого в точности повторили перед судом одну и ту же историю о его «тайной» синагоге и проповедях. Либо Мембреку был самым откровенным человеком в мире, либо у него имелось некое стремление к смерти. Или же это стремление в большей (а точнее, в меньшей) степени было характерно для девяносто трех обвинителей, обменивающихся взглядами с инквизиторами во время дачи показаний. Мембреку даже доказал на суде, что он находился за сотни миль от Кордовы во время совершаемых «преступлений», которые ему вменялись. Но это не имело никакого значения. Его нашли виновным и «освободили», передав светским властям. В 1504 г. осужденного сожгли на костре[300]. Пародии, подобные этой, показывают, насколько в действительности были распространены злоупотребления властью для ареста и допросов, предоставленной инквизиции. В Кордове ропот становился все громче. Епископ Катании (Сицилия) отправил официального представителя, чтобы расследовать жалобы. Некоторые свидетели признались, что давали ложные показания. Лусеро и его чиновники задавали им наводящие вопросы, говорили они. А если люди отказывались от показаний, их пытали и запугивали всевозможными ужасающими угрозами. Всех этих заключенных (многие из них были совсем еще детьми) заставляли затем наизусть учить еврейские молитвы. Этим молитвам их обучали евреи, обращенные в христианство. Такие познания требовались в качестве «доказательства развращения» со стороны обвиняемых. Заключенные рассказали: их настолько терроризировали угрозой пыток, что в тюрьме они занимались лишь тем, что учили наизусть эти молитвы[301]. Так что тюрьмы, которые, как предполагалось, должны охранять чистоту католической веры, оглашались звуками древнееврейского языка. Извилистые улицы Кордовы, сохранившие наследие исламского прошлого, стали свидетелями скандала. Когда Лусеро и его чиновники поняли, что об их деятельности доложили вышестоящему начальству, они поспешили провести новое аутодафе. При этом инквизиторы сожгли большинство из тех, кого они ранее пытали, заставляя давать ложные свидетельские показания для обвинения в ереси других[302]. Инквизиторское расследование дела Лусеро, когда оно наконец-то началось после жалоб властей Кордовы, оказалось слишком запоздалым. Хотя высшее руководство теперь уже знало, как применялись пытки для получения ложных свидетельских показаний, как использовались эти показания для обвинения огромного количества невиновных людей, нельзя было запретить использование пыток инквизицией. Ведь пытки — древнее орудие государства, никто не собрался от них отказываться… Такие хорошо документированные эксцессы и крайности, допущенные инквизиторами (например, Лусеро), предоставляли высшему инквизиторскому совету (Супреме) веские доказательства судебных ошибок, возникающих из-за применения пыток. Но в течение первых 150 лет после введения инквизиции никогда не возникало никакого вопроса о несовместимости пыток с цивилизованным обществом, их неуместности и даже о простой контрпродуктивности. В средневековой Кастилии и Португалии пытки использовались ежедневно в уголовных судах. Поэтому их применение испанской и португальской инквизицией не считалось чем-то особенным. Пытки неразрывно связаны с иберийской системой судопроизводства. Даже ужас перед аутодафе необходимо рассматривать в контексте наказаний того времени. Тех, кто был приговорен к смерти английской юридической системой в XVI веке, могли выпотрошить или кастрировать, пока они еще были живы, а уж после отсечь им голову[303]. Все это позволило ряду авторов утверждать: зло от применения пыток инквизицией преувеличено. Утверждалось, что пытки были просто особенностью, характерной для того времени. Говорилось, что инквизиция «не торопилась применять пытки», а гражданские суды оказывались намного страшнее инквизиторских процессов по их применению. Кроме того, меры физического воздействия редко применялись приблизительно после 1500 г.[304] Правда, инквизиторы могли проявить снисходительность к тем, кого они пытали. Во время инквизиторских судов в Валенсии над морисками в 1597 г. несколько человек освободили от пыток и «подвергли допросу», учитывая их возраст или немощность[305]. Безусловно, следует помнить и о любопытном феномене осуждения этого вопроса прошлого на основе более цивилизованных ценностей настоящего. Но факт заключается в том, что инквизиторские пытки (о чем свидетельствуют и данные из Валенсии) продолжались и после 1500 г. Они сделались более жестокими, чем в гражданских судах. Например, в 1596 г. в Валенсии половину всех морисков, которые покаялись, пытали или же угрожали им пытками[306]. В Толедо в 1590 г. один мориск, Алонсо де Салас, сапожник, занимавшийся ремонтом обуви, умер в пыточной камере[307]. Почти 85 процентов морисков, против которых было проведено расследование инквизицией в Валенсии в период с 1580 по 1610 гг., пытали (почти 79 процентов из них — в Сарагосе)[308]. Угроза пыток часто приводила к признательным показаниям — например, в Сьюдад-Реале в 1483 г. (см. главу 1). Это приводило и к самоубийствам[309]. Один из морисков заявил, что «что пытки инквизиции заставили его сказать то, что инквизиторы хотели услышать… Он испытывал перед инквизиторами такой страх, который намного превышал ужас перед всеми демонами ада, а Бог на небесах не имел такой власти, которой обладали они»[310]. Более того, в XVI и XVII вв. страдали не только одни мориски. Во всей Португалии (в том числе в Эворе) пытали четверть тех, кого обвинили в содомии, включая двенадцатилетнего мальчика, изнасилованного сводным братом. Его истязали за совершенное «преступление», пытками вынудив дать признательные показания[311]. Пытка была просто одним из аспектов судебного процесса, но не таким, которые множество людей считают отвратительным. Даже напротив, ее рассматривали в качестве полезного способа получения правдивых показаний. Однако современники часто думали, что использование пыток инквизицией было значительно более суровым, чем в светских судах. Это продемонстрировало дело Лусеро и протесты из Кордовы. Летописец Эрнандо де Пулгар, секретарь католических королей, отметил: пытки, применяемые инквизицией, считались практически очень жестокими. Советник инквизиции, теолог и епископ Самора Диего де Симанкас (умер в 1564 г.) доказывал: инквизиторы должны чаще использовать пытки, чем остальные судьи, поскольку ересь запрятана глубоко, ее трудно доказать[312]. В 1578 г. Франсиско Пенья отметил, что пытку инквизиторы зачастую использовали с самого начала, не ожидая получения других доказательств, хотя ее традиционно полагалась применять иначе (см. введение)[313]. В других документах отмечалось: если для средневековой инквизиции перед переходом к пыткам были необходимы два доказательства, то в Испании «пытки стали совершенно произвольными. Судьи могли приказать применять их в любое удобное для них время»[314]. Более того, физическое воздействие отличалось в испанской инквизиции не только философией применения. Гражданского судью наказывали, если в результате пыток заключенный умирал, терял конечность или другой орган. С инквизиторами дела обстояли по-другому[315]. Существующее правило объясняет, почему гражданские судьи иногда не решались налагать самые суровые виды наказаний на обвиняемых[316]. Зато инквизиторам предоставлялось большее количество форм пыток[317]. Пытки с самых различных точек зрения стали важным оружием в арсенале инквизиции. Так обстояло, по меньшей мере, еще и в первой половине XVII века. При использовании в соответствии с правилами инквизиции (но не произвольно, в манере Лусеро), пытку применяли к жертве в точно обусловленных обстоятельствах. Когда доказательство казалось веским, но не решающим, имелись основания подозревать, что признание не стало полным, заключенным давался шанс «очистить от греха» показания. Поэтому пытки часто применяли к тем, кто уже сделал признание в своих «грехах», но оставались подозрения, что утаены имена подельников. После того как удавалось услышать одно имя, его использовали в качестве доказательства того, что, вероятно, утаиваются и другие имена. А значит, пытки могли продолжаться очень долго. Существовало два главных инструмента пыток — дыба и вода. Имелось большое количество их вариантов. Для пытки на дыбе заключенному связывали руки на спине. Пытаемые, поднятые с пола, оставались в подвешенном положении на радость инквизиторам, словно зарезанные кролики, подвешенные, чтобы вытекала кровь. Время от времени их бросали на пол с небольшого расстояния. Если заключенные не давали «правильных» ответов, то к ним иногда прикрепляли грузы, чтобы боль в суставах стала еще сильнее, а веревки на вывернутых запястьях врезались болезненнее и глубже. Применение воды нашло более широкое распространение. Заключенного помещали на жесткое ложе (потро), помещая голову ниже ног. Горло и лоб надежно закрепляли металлической лентой. Конечности привязывали к потро веревками, которые врезались в плоть, а остальные веревки обвивали жгутами вокруг тела. Рот принудительно открывали, в горло вливали воду. Не имея возможности дышать из-за воды в горле и чрезмерно раздутого живота, жертва задыхалась, ловила воздух ртом. А инквизиторы терпеливо требовали, чтобы была произнесена «правда». Со временем методы пыток совершенствовались. К началу XVII века к пытке с помощью потро добавили трампа — отверстия в столе, куда просовывали ноги заключенного, крепко привязывая к столу. Деревянный стержень с намотанной веревкой помещали внизу под отверстием. Ноги пропускали через крошечные отверстия с помощью этой веревки, прикрепленной к пальцам и к щиколотке. Каждый раз, когда веревку обматывали вокруг щиколотки, сделав один виток, она натягивалась, а ноги заключенного протаскивали дальше через отверстие. Пять витков веревки вокруг щиколотки считали суровым наказанием. Но в Латинской Америке часто применяли эту пытку, делая семь и даже восемь витков. Некоторых морисков пытали, делая десять и более витков[318]. Пабло Гарсиа, секретарь высшего совета (Супремы) в Мадриде, детально описал инструкции в 1591 г., давая советы, как инквизиторам следует выполнять процесс пытки какого-либо заключенного. Такой человек, как писал Гарсиа, должен получить предупреждение, в котором ему сообщают: он подозревается в том, что не сказал всю правду, а улики по этому делу показали ученым людям, находящимся в ясном сознании, что следует применять пытки. Пытка, как полагали, сможет вызвать покаяние. Затем Гарсиа сообщает, что инквизиторы должны читать следующую формулу перед началом пытки:
Очистив этим свою совесть, инквизиторы приказывали доставить заключенного в пыточную камеру. Здесь палач, на лице которого была маска, оставляющая открытыми только глаза, назначал инструмент пытки. Как правило, для освещения использовали фонари. Инквизиторы занимали места и готовились к допросу. Вновь требовали, чтобы арестованный сказал правду. Гарсия утверждал, что инквизиторы должны были напомнить: они не хотят видеть ужасные страдания, хотя по обыкновению к ним и необходимо приступить. Гарсия предписывал инквизиторам обратить особое внимание на то, чтобы все записывалось по возможности с наибольшей точностью: как заключенного полностью раздели, как ему связали руки, как его обмотали веревками, как потребовали положить его на потро со связанными ногами, головой и руками, как приказали наложить на него жгуты, как затягивали их, указывая в каком месте — на ноге, на мышце, на позвоночнике, на руках и т. д. Следовало фиксировать, что ему говорили на каждом из этих этапов, «дабы все происходящее было записано подробно и без всяких пропусков»[319]. Такое внимание к деталям в представлении инквизиторов обеспечивало полную прозрачность перед Господом Богом, а одновременно раскрывало неупомянутую истину: пытка должна была фиксироваться с такой предельной точностью, чтобы произвести соответствующее впечатление на официальных представителей и на самих преступников. Безусловно, в том и была одна из причин стремления властей обеспечить подробное описание любого аспекта каждого процесса пытки. В религии, где иконография пытки видна ежедневно по изображениям на кресте, страдания от боли могут воплотиться в реальность. Страшно подумать, насколько быстро эти ужасающие процедуры стали частью «цивилизованного общества». Стоит лишь вспомнить об огромном аутодафе 1649 г. в городе Мехико и панегирики летописца Боканегра «милосердным» расследованиям инквизитора Маньоски (см. введение). Боканегра рассматривал эти события как нормальные. После более 150 лет, прошедших с того времени, они стали казаться именно такими. И действительно, инквизиторские пытки давно стали рутинными для Мексики. Когда Франсиске де Карвахал, племяннице Альвару де Лэана из города Могадору[320], в 1589 г. приказали пройти в пыточную камеру, она крикнула: «Убейте меня, казните с помощью гарроты по возможности быстрее, но не раздевайте меня совсем, не срамите!» Затем она добавила: «Я честная женщина и вдова, я не смогу жить с этим дальше в мире и в месте, наполненном святостью!» Но инквизиторы, разумеется, не обратили никакого внимания на это, сорвали с нее одежды так, что Франсиска Карвахал пыталась прикрывать свою грудь руками. «Все порочно! Порочно все! — рыдала она. — Этот ужас следует считать отпущением моих грехов»[321]. Инквизиторы, обученные не поддаваться на подобные просьбы, вопреки взглядам Боканегра, были далеко не миролюбивыми людьми. Пытая своих заключенных, чтобы те признались в своих идеалах, а также для победы над воображаемыми врагами, они выказывали отсутствие гуманности у них самих. Применение пыток, чтобы обезопасить фантазии о желательном для них посмертии, превратилось в зеркало, куда следовало бы посмотреться всему обществу, чтобы понять масштабы разрастающегося заболевания. Канарские острова, 1587 г.Посреди Атлантического океана из воды выступают пыльные скалы, открывающие перед Европой совершенно иной мир. В конце XVI века дикие склоны вулкана Тенерифе предлагали обзорное место, чтобы взглянуть за океан. Ниже гор, на пустынных склонах, земля позволяла возделывать поля пшеницы, виноградники и сахарный тростник. На плантациях сахарного тростника работали рабы-берберы и волоф, привезенные из Сахары и Сенегала. Они своими мачете рубили сахарный тростник и складывали его стебли, готовые для обработки и отправки в Испанию. Испанцы завоевали острова у туземного населения в период между 1478 и 1496 гг. Последним пал вулканический остров Тенерифе. К 1500 г. на Канарских островах установился испанский образ жизни — возможно, лишь едва пристойный. Проституция процветала повсюду. Сначала на острове Гран-Канария, а затем и на Тенерифе решили организовать публичные дома. Доходы от них поступали испанскому сообществу на островах[322]. Атмосфера вполне соответствовала этому. Летописец Абрэ Галиндо рассказал историю Хуана Камачо, который умер на острове Лансароте в 1591 г., предположительно в возрасте 146 лет. «Я знал его и беседовал с ним много раз, — писал Галиндо. — Хотя он и был таким старым, но не казался сгорбленным стариком. Ходил он прямо. За два года до смерти он женился на молодой женщине, которой было двадцать лет, и у нее родился ребенок от него»[323]. К тому времени на Канарских островах уже давно существовала инквизиция. Основанная в 1504 г., она вначале, как и остальные испанские трибуналы, была сосредоточена на конверсос. В 1526 г. имелось восемь «освобожденных» (переданных в руки светских властей)[324]. Но ко времени глубокой старости Камачо на горизонте появился новый враг. Иноземная угроза теперь исходила не от ренегатов-иудеев, а со стороны английских протестантов. В 1587 г. дело дошло до крайности, нескольких из них бросили в тюрьму инквизиции на острове Пальма. Благочестивые католики на Канарских островах хорошо понимали тот вред, которые причинили их вере протестанты. Один из свидетелей на суде англичан, отвечая на вопрос, знает ли он, что представляют собой такие еретики, сформулировал свой ответ следующим образом: «Быть протестантом предполагает не слушать литургию и не воровать»[325]. Один из инквизиторов, допрашивая Хью Уингфилда из Ротерхема в октябре 1592 г., заявил: «Церковь в Англии представляет собой не церковь, а чертову синагогу!»[326] Действительно, католики на этих островах подвергались нападкам и провокациям со стороны одного из заключенных, Джона Смита из Бристоля. Он сказал: «Было бы лучше, если монахи женились, чем сегодня встречаться с одной женщиной, а завтра — с другой»[327]. Инквизиция арестовала Смита вместе с Джоном Голдом, Майклом Джеймсом и Джоном Уэром. Они утверждали, что находились в рыболовной экспедиции около африканского побережья, когда их корабль захватили французские пираты. Англичанам пришлось дрейфовать на борту ялика. Они направились к Канарским островам, а когда находились уже недалеко от острова Фуэртевентура, их снова атаковали французы, бросив на берег ни с чем, оставив только одежду, которая была на них[328]. Голд был тоже из Бристоля, Джеймс — из Корнуолла, а Уэар — из Суонаджа. Их арест пришелся на то время, когда отношения между Филиппом II Испанским и королевой Англии Елизаветой приближались к максимальному напряжению, ровно за год до выхода в море Армады. Инквизиторы почувствовали явный запах крови, хотя Уэар покаялся, что перестал есть мясо во время великого поста, хотя и не потому, что решил, что пост — это святое дело. Просто так приказала королева. Его приговорили к пыткам. Он не сказал всей правды, ему следовало очистить свои показания от ереси[329]. Уэар явно относился к тому разряду людей, чья протестантская вера не заслуживала пытки потро. Уже находясь в пыточной камере, с руками, привязанными к столу (палач стоял рядом), он начал говорить. Фактически англичанин согласился с тем, что справедливость и сочувствие Святой палаты помогли ему вернуться в истинную веру и стать хорошим христианином. Он заявил, что только после того, как инквизиция бросила его тюрьму, он увидел свет и вернулся в лоно святой Матери-Церкви! Уэар умолял о прощении. Он согласился, что не сказал всей правды, ибо сам дьявол смущал его. Инквизиторы решили не пытать его. Вместо этого англичанина приговорили к галерам, где ему предстояло сделаться рабом (подобное часто приравнивалось к смертному приговору). Уэару удалось бежать, 1 мая 1591 г. его сожгли символически (в изображении)[330]. Реакция Уэара на угрозу пытками не была редкостью. Перед лицом почти невыносимой физической боли, которую могла вызвать инквизиция, многие люди придумывали свои показания. Сталкиваясь с удивительным совпадением, что арестованные под пытками внезапно начинают каяться и выдавать других[331], инквизиторы не сделали вывода, что их жертвы, будучи терроризированными и находясь в беспомощном положении, давали бесполезные или вводящие в заблуждение показания. Наоборот, их рассматривали как людей, которые до сего времени скрывали правду. Это оказалось до некоторой степени гибкой концепцией, имеющей необыкновенную связь с предпочтениями следователя (с тем, что он хотел услышать). Поэтому догма пытки была простой и неопровержимой. Инквизиторы-то знали, какой должна оказаться правда. Вот и продолжали допрос, пока она не всплывала наружу. Поэтому, хотя расследователи часто сталкивались с тем, что пытки приводили ровно к противоположному эффекту по сравнению с поставленной целью (получалась ложь, а не правда), это игнорировалось. Уже значительно позднее, в 1774 г., при финальном практическом расследовании («режименто») португальской инквизиции будет признано: «Пытка была самым жестоким способом расследования преступлений, совершенно чуждым благочестивым и милосердным чувствам, а также настроениям Матери-Церкви. Это самый надежный способ наказать слабых и невиновных и спасти закоренелых преступников, добившись только лжи и от одних, и от других»[332]. Вплоть до момента, когда приняли этот документ, обвинялись в ереси все, кто указывал на недостатки или порочность пыток. Так в 1605 г. в Португалии приор Франсиско Родригеш обвинил Алехандро де Арбинжоса в том, что тот счел почти всех схваченных инквизицией в Лиссабоне невиновными: «Из 150 заключенных только пять не были христианами». Арбинжос сам превратился в заключенного инквизиторского трибунала. Считалось общеизвестным, что под пытками он сознался в ереси. Пытали даже совсем юных девушек. Арбинжос рассказывал, что в тюрьме он находился рядом с пыточной камерой, представляя «ту жестокость, с которой проводили пытки, получали признательные показания, слыша крики тех, кого подвергали истязаниям, непристойные издевательства со стороны священников и инквизиторов над своими жертвами». Те, кого подвергали пыткам, выдавали первого, кто приходил им в голову. Как утверждал Арбинжос, «только для того, чтобы прекратили пытки, чтобы людей снова не начали пытать». Одна из заключенных спрашивала другую, кто такой Мухаммед. Это делалось только для того, чтобы она покаялась, будто верит в него, поскольку слышала, что это — стандартное обвинение, выдвигаемое палачами[333]. Откровения такого рода, разумеется, далеко не приветствовались. Но приора Родригеша в действительности злило во взглядах Арбинжоса нечто другое. Когда Родригеш сказал Арбинжосу, что священник Франсишку Перейра рассказывал ему (можно догадаться, с совершенно серьезным видом), какие незыблемые моральные устои, справедливость, легитимность и милосердие определяют процесс пытки, Арбинжос просто ответил: «И это — священник!» Он желал дискредитировать инквизитора, подчеркнув, с какой страстью и ненавистью члены Святой палаты вели расследования[334]. Лишь очень немногие могли позволить себе признать физиологические побуждения, которыми руководствовались палачи, причиняя боль другим в своих стремлениях распространить мир. Такие реалии не соответствовали грандиозному милосердному проекту, которым занимались империи Португалии и Испании. Они были слишком близки к нарушению всех правил благопристойности. Реальные эффекты ведения расследований инквизиторами очевидны на примере многих судов. В Картахене (Колумбия) в 1635 г. Антонио Родригеса Феррерина подвергли пытке потро: «Натянули веревку, а после того, как обмотали ее, сделав один оборот вокруг его ноги, он потерял сознание, покрылся холодным потом и более не сказал ничего. Даже после того, как веревку затянули еще сильнее, он не жаловался и не отвечал ни слова. Пытку пришлось приостановить»[335]. В 1639 г. в Лиме (Перу) Хуан де Асеведо, рыдая, пришел к инквизиторам во время суда над Мануэлем Батистой Пересом. Он заявил, что «у него не хватило мужества или сил, чтобы выдержать пытки, поэтому он наговорил много лжи в пыточной камере… И если бы его вернули в пыточную камеру снова, он наговорил бы еще больше лжи из-за своей слабости и отчаяния»[336]. Дела жертв, подобных Асеведо и Феррерину, показывают: действия инквизиторов выходили далеко за пределы сферы духовности в царство коллективного страха. Действительно, «показания», полученные инквизиторами у обвиняемых под пытками, были совершенно лишены достоверности. Но для властей это имело гораздо меньшее значение, чем развитие атмосферы страха. Даже во второй половине XVII века, когда значительно сократилось применение пыток инквизицией, общественность еще полностью не приняла это. К тому времени, как мы увидим далее, уже удалось успешно насадить атмосферу террора. Страх, разумеется, является прекрасным инструментом для консолидации власти в усиливающемся авторитарном государстве. Его же, при успешном и правильном внедрении, всегда можно возбудить во имя борьбы добра со злом против тех, кто представляет экономическую или политическую угрозу. Как обнаружит инквизиция, изобрести врагов оказалось легко. Но выяснилось, что невозможно решить проблемы, возникающие позднее. Люди, преданные церкви, становились ее врагами после пребывания в застенках инквизиции. Об этом свидетельствуют показания Изабеллы Лопес, сделанные в 1594 г. после того, как она побывала в тюремных камерах инквизиции: «Мы с мужем ни в чем не виновны, — сказала она священнику Мануэлю Луису. — Мы никогда не были евреями, но под пытками и угрозой смерти мы признались в этом… Некоторые люди вошли в эти камеры христианами, а вышли оттуда евреями. И все это происходило из-за лжи и пыток, которым инквизиторы подвергали их»[337]. Инквизиция достигла эффекта, прямо противоположного своим намерениям. Вместо возвращения вероотступников в лоно церкви она превратила лояльных католиков в отступников. И если что-нибудь было способно сделать из обычных подданных государства мятежников, так это легализованный процесс инквизиторских расследований. Ибо здесь мы сталкиваемся с системой правосудия, в которой правда — жалкая третьесортная вещь для в сравнении с предубеждениями и властью. Впервые этот легализованный процесс ввел арагонский инквизитор Николас де Эмерик в XIV веке. В своем руководстве для инквизиторов Эмерик отмечал: предпочтение следует отдавать тем судьям инквизиции, «которые не обязаны соблюдать юридический порядок. Поэтому упущение законной формальности не превращает процедуру расследований в незаконную»[338]. Иными словами, весь процесс следствия зависел от прихоти инквизитора. Руководство продолжало в том же духе. Показания убежденных еретиков принимались только тогда, когда они обвиняли кого-то еще, но не в том случае, если давались показания в чью-то пользу. Ведь «если еретик свидетельствовал в пользу обвиняемых, то возникали основания полагать: он поступает так из-за ненависти к Церкви… Но эта презумпция исчезает, когда тот же самый еретик дает показания против обвиняемого»[339]. Показания родственников, слуг, детей и супругов принимали только в том случае, если они обличали обвиняемого, но не при свидетельстве в чью-либо пользу[340]. Общее отношение к заключенному выражено в краткой форме Эмериком, когда он излагал свою точку зрения на смерть в пыточной камере — один из видов ненавистного колдовства, рассчитанного на расстройство инквизитора. «Даже пытка не является надежным способом добиться правды… Существуют и такие, кто с помощью колдовства не чувствуют боли и готов скорее умереть, чем покаяться»[341]. Правда, это потрясающее руководство было до некоторой степени модифицировано в «Инструкциях», выпущенных в 1484 г. Томасом Торквемадой. В качестве практического кодекса для испанской инквизиции, они оставались ключевыми при введении соответствующих законов[342]. С самого начала заключенным инквизиции фактически ничего не сообщали ни относительно обвинений, выдвинутых против них, ни о тех, кто обвинял их. Наоборот, на первом слушании дела обвиняемого спрашивали о том, кем были его родители, дедушки и бабушки, а затем о том, имелись ли у них какие-нибудь личные враги, которые могли оговорить их с преступными намерениями. Это было особенно мучительной частью суда. Отчаявшись, обвиняемые, опасающиеся показаний против них, без остановки называли целые списки имен людей, которые, как утверждалось, были их «заклятыми врагами». Многие из названных людей, возможно, вообще оказывались не врагами, а членами семьи, друзьями и знакомыми. И по доносу заключенных они оказывались в том же положении, что и сами жертвы. Например, Луис Фернандес Суарес на своем суде в Картахене в 1637 г. обвинил десять человек в том, что они были его личными врагами. Но свидетели, которые выступили вскоре после этого, заявили: до ареста Фернандес Суарес был деловым партнером многих из них[343]. Луис Гомес Баррето, арестованный в то же самое время, заявил, что имел несколько врагов. С одним из них у него в 1627 г. возникли разногласия относительно отправки рабов в Панаму, а с другим были проблемы по возвращению долга[344]. Позднее в пыточной камере заключенные, скрученные веревками на потро, выкрикивали, что тот или иной человек был врагом их дяди или отчима[345]; что еще кто-то должен им огромную сумму денег и надеется увидеть их полный крах. Такую атмосферу подозрительности разжигала анонимность обвинителей. Как мы уже видели, арагонцы считали новую юридическую практику чрезмерно жестокой. Особенно их беспокоило то, что они не знали свидетелей (см. главу 1). И действительно, даже в конце 1521 г. арагонцы продолжали требовать публикации имен свидетелей, хотя подобные требования было принято игнорировать[346]. Историк Хуан де Мариана так сформулировал это в своей истории Испании, написанной в 1592 г.: «С самого начала инквизиция оказалась слишком обременительной для испанцев. Больше всего их поражало то, что детям приходилось расплачиваться за грехи родителей, что обвиняемые не знали (им не сообщали) имена тех, кто обвинял их, а у доносчика не было очной ставки с обвиняемым. Имена свидетелей никогда не публиковались. Все это противоречило тому, что раньше было общепринятой практикой в других судах»[347]. И вновь поражает то, что в самом начале эксцессы инквизиции не казались нормальными и приемлемыми по стандартам того времени. Юридическую практику новой организации расследований первоначально рассматривали в качестве общего нарушения обычного законного судопроизводства. Но Мариана и другие защитники инквизиции доказывали: общество должно меняться в зависимости от вызовов, предъявляемых временем[348]. Как только люди поверили в то, что со всех сторон окружены врагами, они молча и неохотно согласились с применением чрезвычайных методов допросов. Безусловно, анонимность свидетелей предоставляла полную свободу для распространения зависти и мести. Она предполагала, что инквизиция не должна нести ответственности за нарушение судопроизводства в своих действиях. Нет ничего удивительного в том, что принцип секретности ревностно охранялся. Тех, кто нарушал его, жестоко наказывали. В марте 1563 г. Грегорио Ардиду приговорили к галерам, где он должен был оставаться рабом в течение шести лет, а также к 100 ударам плетью за нарушение секретности инквизиции. Кристобаль де Арнедо получил 200 ударов плетью и был отправлен на галеры на восемь лет за такое же преступление[349]. Но в то же время официальные служители инквизиции могли действовать с предельным лицемерием, сообщая имена свидетелей, когда готовился арест определенной персоны, если сообщение оказывалось выгодным для них[350]. Они были крайне заинтересованы в том, чтобы людей мучила совесть. Инквизиторы испытывали своих жертв и были готовы подвергать их мучениям, чтобы вызвать «правильную» реакцию. Однако эти правила не определяли их собственную нравственную сторону жизни. Самое пагубное воздействие этого кодекса секретности на общество, как отмечает Мариана, заключалось в культивировании настороженности и разобщения[351]. Практика расследований насаждала и поддерживала атмосферу общей подозрительности в обществе и выдумывание историй ради того, чтобы избежать пыток. Во время первого слушания дела помимо вопроса заключенному, есть ли у него враги, его также спрашивали: знает ли он или подозревает ли, почему его вызвали в трибунал? Не совершил ли он нечто такое, что противоречило догматам церкви? Если обвиняемый отвечал, что не имеет ни малейшего представления о причине вызова, его отправляли в камеру, чтобы он как следует подумал над этим. Затем начинался этап игры в кошки-мышки. Инквизиторы старались любыми средствами добиться той правды, какой, по их убеждениям, она должна оказаться. Обвиняемые пытались покаяться по возможности в меньшем количестве прегрешений (если и были виновны). Либо они во всеуслышание заявляли о своей невиновности. После окончания начального периода судопроизводства в Испании, когда дела рассматривались вместе, этот этап зачастую длился в течение многих лет. Один из заключенных в Перу, Мануэль Энрикес, провел в тюрьмах Лимы двадцать девять лет. И лишь затем он был сожжен на костре в 1664 г.[352] Обвиняемые гнили в камерах, их вызывали на допросы по прихоти мучителей, которые заявляли: у инквизиции есть «доказательства, полученные из надежных источников» о том, что арестант скрывает правду. Если секретность судопроизводства гарантировала взаимное недоверие и несправедливость, то адвокаты, выбранные для защиты заключенного, едва ли оказывались лучше. После первых пятидесяти лет существования трибунала в Испании, когда обвиняемые могли приглашать своих адвокатов[353], защитника стали выбирать по распоряжению инквизиторов из назначенного ими самими перечня. Эти штучно отобранные адвокаты должны были предлагать своим клиентам только признание вины или покаяние. Об иных предложениях не заходило и речи. Единственная обязанность адвоката заключалась в том, чтобы отказаться от того, кого считали «пертинас» — закоренелым еретиком, который отказывался от покаяния. Кроме того, он должен был убедить христианина сказать правду. Предполагалось, что заключенные станут оплачивать услуги адвоката из своего собственного кармана, если они не оказывались слишком бедными, чтобы позволить себе это[354]. Отдавая должное адвокатам, следует отметить: их советы были лучшим вариантом для обвиняемых. Тех, кто признавался полностью и проявлял искреннее покаяние, называя всех своих «сообщников» в знак искренности, возвращали в лоно церкви. Они обязаны были носить санбенито в виде публичного знака своего унижения, их имущество, как правило, подлежало конфискации инквизицией, а имена их потомков постоянно предавались общественному позору. Но, по меньшей мере, им не приходилось опасаться, что они будут «освобождены» — иными словами, переданы на расправу светским властям[355]. Так как инквизиторские тюрьмы имели все карты против арестантов, они могли стать беспокойным местом. Хотя условия содержания заключенных были разными, и в некоторых местах арестованным разрешали днем ходить по улицам или даже отбывать свой срок дома[356], часто эти тюрьмы оказывались значительно более суровыми. Даже в конце 1770-х гг. в Португалии и Гоа самоубийства стали весьма серьезной проблемой. В практических кодексах, принятых в этих местах, имелись особые главы, посвященные тем, кто покончил жизнь самоубийством в тюрьме[357]. Известный иезуитский проповедник из Бразилии Антониу Виейра говорил об инквизиторских камерах в середине XVII века в мрачных тонах: «Обычно в камерах находилось четыре или пять человек, иногда больше… Каждому выдавали на восемь дней один кувшин воды (если вода кончалась раньше установленного срока, то заключенные должны были сохранять терпение) и подстилку, а также емкость для испражнений, которую чистили тоже один раз в восемь дней… В камерах, как правило, было много крыс, а вонь стояла такая, что выйти оттуда живым оказывалось настоящим счастьем для заключенных»[358]. Часто обстановка в камерах раскалялась от негодования. Однажды ночью в 1631 г. Жоржи Ребелло, заключенный в Лиссабоне, получил выговор от надзирателя за то, что слишком скандалил с товарищами по камере. Ребелло отвечал ему, что «арестованные — значительно более достойные люди, чем надзиратели». А когда тюремщик сказал ему, чтобы он заткнулся, если не хочет получить кляп, Жоржи Ребелло схватил нож и начал им бешено размахивать, приговаривая, что клянется Святым Причастием: любому сукину сыну, который захочет войти в камеру, придется сначала расправиться с ним, если не хочет, чтобы его убили. Тюремщик отправился за подмогой, но когда он с охранниками ворвался в камеру, стараясь вырвать нож у Ребелло, тот впился зубами в руку одного из тюремщиков, навсегда оставив на нем отметины[359]. При чтении записей судов инквизиции становится понятно: страх среди заключенных вызывала безжалостная несправедливость системы, притом — в значительно большей степени, чем сожжение на костре. (Костер был скорее высшей мерой, чем характерной особенностью судов). Арестованных не только уничтожали экономически, физически и психологически, но и заставляли их субсидировать собственное унижение. Уильям Коллинз из Оксфорда должен был заплатить собственному конвоиру, который в 1572 г. доставил его в качестве заключенного инквизиции в город Мехико. Там его осудили как протестанта и приговорили к десяти годам галер[360]. Между прочим, не инквизиция, а те, кого приговорили к наказанию плетью, должны были оплатить работу человека, который наносил им удары[361]. Поэтому не без оснований француз Шарль Делон, который сам прошел через юридическую систему Гоа, писал в конце XVII века: «Судьи инквизиции действовали на основе системы юриспруденции, которая неизвестна другим трибуналам»[362]. Законно работала такая система, в которой простого подозрения оказывалось достаточно, чтобы убедить власти в виновности человека. Это следует из записей, сделанных в конце XVIII века, когда в Испании возникла «угроза» франкмасонства. В 1751 г. Франсиско Раваго, духовник Фердинанда VI, доказывал королю: необходимо перейти к действиям, поскольку, «учитывая серьезность положения, вероятность которого нельзя отрицать, одного подозрения вполне достаточно, чтобы предотвратить ущерб, не дожидаясь доказательства или уверенности»[363]. Такое косное и параноидальное мышление во многих отношениях отражало то, что в XIV веке сказал Эмерик: «Если обвинение оказывается лишенным всех признаков правды, инквизитор не должен вычеркивать его из своей книги, исходя только из этого. То, что не раскрыто в какой-то момент, может остаться нераскрытым и в другое время»[364]. Национальный исторический архив в Мадриде — это изящное здание, украшенное мраморной лестницей, которое скрывает прохладный тенистый двор, где исследователи могут отдохнуть от своих трудов. Документы поступают в большой прямоугольный зал. Там историки сидят над немного потрепанными томами испанской и латиноамериканской истории. Солнечный свет, поступающий снаружи, время от времени освещает записи о пытках и увечьях. Здесь в настоящей эпохе оживает прошлое. Однажды в летний день я читал о суде на Мануэлем Альваресом Прето — конверсо, обвиненном в иудаизме и заключенным в тюрьму Картахены в 1636 г. Сначала Альварес Прето признался в своем преступлении, но затем взял свои признательные показания обратно, заявив, что просто сошел с ума, когда сделал их. Его подвергали пытке потро в течение трех часов, он выдержал семь оборотов веревки, не признаваясь ни в чем. В этот момент палачи приостановили пытку. Оказалось, что Альварес находится в состоянии, опасном для его здоровья: обе его руки оказались сломаны, а тело настолько искалечено, что хирург заявил — жизнь заключенного в опасности. Спустя два дня Альварес умер. Инквизиторы заявили, что в этом виноват он сам. Он попросил в камере воды и обрызгал ею свои раны, сделав их страшнее. Этот заключенный хотел умереть. Трибунал вынес приговор: Альварес виновен в том, в чем его обвиняли. Было приказано сжечь его труп, конфисковать имущество, а имена его потомков опозорить навечно[365]. Этот приятный зал, наполненный гуманными и симпатичными людьми, читающими о негуманных и ужасающих событиях, показался мне совершенно другим, кода я прочитал об отказе инквизиторов принять на себя ответственность за смерть в результате пыток. Размышляя о судопроизводстве инквизиции, невольно возвращаешься к вопросу о пытках. С середины XVII века и далее сокращается применение пыток, но в 1700-е гг. о них еще можно услышать[366]. Однако в ходе всей истории пыток в инквизиции, в записях не находится никаких сведений относительно самих палачей. О чем думали инквизиторы, когда их жертвы корчились на потро? Что они чувствовали, калеча людей на всю жизнь во имя Господа? Понятно, что в случае Альвареса Прето инквизиторы совершенно не задумывались об этом. Но хотелось бы представить, что иногда некоторые из них могли задаваться вопросом о своих собственных мотивах, спрашивать себя, почему они должны причинять страдания другим людям… Документы на эту тему безмолвствуют. В архивах боль изучают в тишине. Возникают подозрения: все происходило только оттого, что инквизиторы были уверены в абсолютной справедливости своего дела, а посему могли пытать заключенных с такой безжалостной целеустремленностью. Мехико, 1594-96 гг.В ноябре 1594 г. в инквизицию города Мехико стали поступать сведения о тайном исповедании иудаизма и соответствующей деятельности сына Луиса де Карвахала — Луиса-младшего. В 1589 г. после ареста и заключения в тюрьму инквизицией во второй раз он уже был возвращен в лоно в церкви, раскаявшись в исповедании иудаизма и отбыв четырехлетнее наказание в монастыре. Вскоре сведения стали приходить как из самой тюрьмы, так и от источников за ее пределами. Одним из главных свидетелей оказался сокамерник Луиса Диас, который сообщил подозреваемому, что хочет принять иудаизм. На самом деле Диас был шпионом инквизиции, его сведения подтверждали нотариус и секретарь мексиканского трибунала. Эти функционеры правосудия пробирались через тайные тюремные проходы со свечой к потайной двери в камеру. Там они записывали все, что удавалось услышать из бесед Карвахала и Диаса. Заключенный оставался равнодушным к подобным махинациям, веря, что находится под защитой своего Бога. Узнав, что его сестра Лианор также находится в тюрьме, 13 мая 1595 г. Луис попросил надзирателя передать своей сестре фрукты от него. Сначала он послал ей дыню. Когда надзиратель заглянул внутрь дыни, то обнаружил в ней косточку авокадо, завернутую в кусок красной ткани. Луис использовал косточку авокадо для передачи сообщения — он нацарапал на ней слова «терпение Иова». На следующий день он попросил надзирателя передать Лианор бананы. И снова заключенный извлек из него мякоть и положил вместо нее косточку авокадо, на которой написал сестре послание. Эти послания, содержащие ссылки на еврейских пророков, оказались последними каплями, переполнившими чашу улик. Инквизиторы разрешили передавать их в течение ряда дней. Но 17 мая Луис отправил корзину фруктов, в которой оказался еще один пресловутый банан, из которого была удалена мякоть. В это раз он соединил кожуру так, что никто не мог понять, зачем это сделано[367]. Подобные истории изобретательности не были редкими, как можно предположить. На финальном заседании суда в 1638 г. над Франсиско Альдонадо да Сильвой в Лиме, арестованном в Консепсьоне (Чили) за одиннадцать лет до того, он предъявил две книги. Объем каждой — более ста страниц. Да Сильва сшил эти книги из клочков бумаги, которые ему удалось собрать. Свои мысли он записал чернилами, приготовленными из угля. Он работал перьями, вырезанными ножом, сделанным из гвоздя и яичной скорлупы. Это был потрясающий подвиг. Да Сильва сказал, что в обеих книгах записаны мысли из потока его сознания. Инквизиторы приговорили его к «освобождению» — к передаче светским властям в следующем году[368]. Дело Луиса отличалось немногим. После накопления достаточного количества улик инквизиторы проголосовали 6 февраля 1596 г. за применение к нему пыток. Услышав приговор, заключенный начал протестовать. Он уже подтвердил, что иудаизм исповедовала его мать. «Он любил ее больше всех на свете, ему было бы легче выдать кого-нибудь другого вместо нее. Поэтому если имеются свидетельства, что у арестованного есть сведения еще о каких-то людях, о которых ранее не упоминалось, то свидетели, утверждавшие это, не заслуживают доверия». В конце концов, как отметил Луис, такие свидетели «не знают, насколько почтенные инквизиторы стремятся к тому, чтобы люди не сообщали ложные сведения. Свидетели сообщают больше, чем должны, поскольку бояться, что их будут пытать». Возможно, инквизиторы почувствовали стрелы остроумия, поскольку перешли к пыткам. Следственные действия начали в среду в 9 часов 30 минут утра. Луис сказал: «Боже! Дай мне силы скорее разорваться на части, чем произнести ложь».
Луиса сняли с потро. Он начал выдавать всю свою семью, тайно исповедующую иудаизм, в том числе упомянул свою мать Франсиску и сестер Изабеллу, Лианор и Марианну. Однако даже это признание не удовлетворило инквизиторов.
Корчась на потро, Луис продолжал обвинять еще больше людей. Некоторые из них были дальними родственниками или случайными знакомыми. Этот мученик камеры пыток был внучатым племянником Альвару де Лэана из Могадору, которого пытала инквизиция в Эворе почти пятьдесят лет назад. Он продолжал обвинять трех братьев Альвару де Лэана — Дуарте, Франсиско и Жоржи. Все они были его двоюродными дедушками, с которыми обвиняемый даже не был знаком. Но в свое время они «помогли» ему отправиться в Мексику. Возможно, некоторые обвинения были точными. Остальные — нет. Учитывая то, какова система правосудия в инквизиции, трудно быть в чем-нибудь уверенным, кроме реальности подозрений. Инквизиторское расследование пользовалось деревянными кувалдами, чтобы расколоть желудь. Ее участники были актерами системы юриспруденции, которая преследовала и наказывала невиновных (как и виновных), разжигая ненависть. Такой кодекс добился совершенства в осуждении виновных. Но одновременно он подорвал общество, которое он должен был, как предлагалось, защищать. Примечания:2 Liebman (1974), 38. 3 Там же, 41–45. Дано описание подмостков длиной 44 вары и шириной 28 вар. Одна вара равна 85 сантиметрам. 29 Chinchilla Aguila (1952), 227. 30 PV, 272. 31 Toribio de Medina (1890), т. I, 283. 32 Hakluyt(1600), 727. 33 AHN, Inquisicion, Libro 1028, 160r-164r. Во время суда над Дрейком он постоянно протестовал, заявляя, что после прибытия в Асунсион (и попадания в руки испанцев) хотел быть католиком. В документах не отражено, что произошло после освобождения из монастыря. Но вполне вероятно, что он остался в Перу. Инквизиция в Америке часто налагала запреты на путешествия бывших осужденных на малое наказание, происходивших из протестантских стран. Ведь они могли впасть в искушение и повторить свои прошлые ошибки. 34 Blazquez Miguel, 1986 (b), 83. 35 Там же. 36 Blazquez Miguel (1990), 28. 291 Llorente (1841), 229. 292 Barrios (1991), 58. 293 Gracia Boix (ред.), 1982, 96-101. Более общее подтверждение этого приводится в работе: Anonymous (ред.), 1964, 153-54. 294 Barrios (1991), 57. 295 Herculano (1854), т. I, 230. Цитируется в работе Липинера (1977), 171. 296 Meseguer Fernandez (1980), 379-89; Fernandez Garcia (1995), 480. 297 Gracia Boix (1982), 30–31. 298 Многие историки опускают цифры Лоренте. В течение XIX столетия на него совершали сокрушительные атаки консервативные историки — например, Марселино Менендес-и-Пелайо. После этих нападок репутация Лоренте так и не смогла восстановиться полностью. Очевидно, что в критической истории инквизиции Лоренте имелась значительная доля идеологии. Он был секретарем высшего совета (Супремы), имел доступ ко многим документам, утраченным во время наполеоновских войн (судя по всему, он сам выкрал некоторые из них). В тех случаях, когда документы, с которыми можно сравнить его оценки, сохранились, он приводит их в своей истории точно. 299 Этого раба наверняка привезли с Золотого Берега. 300 Gracia Boix (1982), 31–77. 301 Там же, 100-01. 302 Там же, 101. 303 См., например, работу Экройда (Ackroyd (1998), 387) относительно смертного приговора, вынесенного Томасу Мору в 1535 г. 304 Vainfas (1980), 191-92; Blasquez Miguel (1990), 79; Ceballos Gomez (1994), 121; Rawlings (200), 2. 305 AHN, Inquisicion, Libro 938, folios 37v-39v. 306 Там же; Libro 938, folios 9v-22r. 307 Там же, Legajo 2105, Expediente 26. 308 Carrasco (1983), 181. 309 Там же, 182, № 38. 310 Там же, 184. 311 Мотт (Mott (1988), 79–81) исчерпывающе опровергает точку зрения Вайнфаса (Vainfas (1989), 247), что пытки не применялись в Португалии в отношении преступников, обвиненных в гомосексуализме. Вайнфас относится к тем исследователям, которые утверждали, что пытки инквизиции не столь уж страшны, как иногда полагают. 312 Pulgar (1943), т. I, 440. 313 Саго Baroja (1968), 38. 314 Jimenez Monteserin (ред.), 1980, 98, № 15. 315 Barrios (1990), 36. 316 Monterrosso у Alvarado (1571), folio 52r. 317 Vassberg (1996), 81. 318 Tomas у Valiente (1980), 53; (1994), 91. 319 Barrios (1991), 36. 320 Смотри работу Ли (Lea (1906-07), т. III, 1-30) по вопросу общего применения пыток. Многие суды Латинской Америки свидетельствуют об этом факте — например, AHN, Inquisicion, Legajo 1620, Expediente 15. 321 Jimenez Monteserin (ред.), 1980, 426-27. 322 Португальский конверсо, судьба которого рассматривалась в главе 2. 323 Toro (1944), т. I, 281,285. 324 Fernandez-Armesto (1982), 182-83. 325 Alberti, Chapman (ред.), 1912, 88: «Ser lutherano [el testigo] entiende es no oyr misa у hurtar». 326 Там же, 120: «La yglesia de ynglatera no es yglesia sino sinagoga del demonio» 327 Rumeu de Armas (1956), 141-42. 328 Wolf (ред. и перевод), 1926; Millares Torres, (1981). 329 Там же, 84 330 Там же, 84–85. 331 Там же, 87. 332 Там же, 84-110. 333 Нечто, совершенно очевидное в делах морисков в конце XVI и начале XVII вв. См. пример относительно Валенсии в 1578-79 гг. в AHN, Libro 936, folios 182r-184r. 334 Rego (ред.), 1971,90. 335 IAN/TT, Inquisicao de Lisboa, Livro 223, folios 99r-v. 336 Там же, folio 99v. 337 AHN, Inquisicion, Libro 1020, folio 514r. 338 Там же, Legajo 1647, Expediente 13, folios 134r-v. 339 IAN/TT, Inquisicao d'Evora, Livro 91, folios 197r-199r. 340 Eymeric (1972), 15. 341 Там же, 23–24. 342 Там же, 25. 343 Там же, 63. 344 Sabatini (1928) 140-42; см. IT. 345 AHN, Inquisicion, Legajo 1620, Expediente 11, folios 54r-56r, 72r, 74r. 346 Там же, Legajo 1620, Expediente 18, folios 33r-33v. 347 Там же, Legajo 1620, Expediente 15, folios 105r-v. 348 Pinta Llorente (1961), 72. 349 Mariana (1751), т. VIII, 506. 350 Там же, т. VIII, 507. 351 AHN, Inquisicion, Legajo 2022, Expediente 2, folio 3r. 352 См. Дидье (Dedieu (1989), 142-43). 353 Фернандо де Рохас, автор «Лa Селестины», происходивший из конверсос, действовал в качестве адвоката в судебных делах инквизиции. См. работу Камена (Kamen (1997), 194). 354 Gracia Boix (1982), 201-02. Инструкции Торквемады (1484 г.) доводили до сведения, что сумма платежей зависела от финансового положения. (IT: folios 6r-v). 355 Mariana (1751), т. VIII, 506-07. 356 Хотя в конце XVI и в XVII вв. количество «освобождений» сократилось, это не находило широкого признания. Многие заключенные верили в то, что их сожгут, вплоть до самого дня проведения аутодафе. Ведь только в этот день они узнавали о вынесенном им приговоре. Об этом ясно свидетельствует Делон в своем рассказе (1815 г.) о вынесенном ему приговоре в Гоа в конце XVII века (Kamen (1997), 201-02). 357 Rego (1983) 117–118; Rego (1971) 126–127; португальское дело было связано обычно со «смертью» в тюрьме, но в тексте подчеркивается, что во многих случаях это было самоубийство. 358 Приводится в работе Сузы (Souza (1987), 327). Эти данные не вытекают непосредственно из утверждения Ли (Lea (1906-07), т. II, 509), что тюрьмы инквизиции были лучше обычных гражданских тюрем. 359 AHN, Inquisicion, Legajo 1647, Expediente 11, no. 4. 360 IAN/TT, Inquisicao de Lisboa, Livro 218, folios 27r-28r. 361 Jimenez Rueda (ред.), 1945, 317. 362 Dellon (1698), 5. 363 Fonesca (1612), 126. 364 Eymeric (1972), 18. 365 Ferrer Benimeli (1976-77), т. III, 80, 429-32. 366 Следовательно, в период между 1621 и 1700 гг. в Толедо пытали 22,9 процентов всех, кого обвиняли в иудаизме, а также 12,8 процента обвиняемых в лютеранстве (Dedieu (1989), 79). 367 AHN, Inquisicion, Legajo 1620, Expediente 15. 368 Gonzalez Obregon (ред.), 1935, 171-79. 369 Bohm (1984), 291. |
|
||