|
||||
|
Глава восьмая Тихая провинция Обыкновенные люди Курляндия, западная часть Латвии, красива какой-то тихой, неброской красотой. С севера и северо-запада ее ополаскивает своими пресноватыми водами Балтийское море, выбрасывая штормами на нежный мягкий песок живописных пляжей груды пахучих водорослей, в которых частенько прячутся коричневые и желтые камушки янтаря. Звонкие прямые сосны с коричнево-красной корой шумят кронами и рассыпают по песку сотни небольших колких шишек. Сразу же за полосой песчаных дюн, заросших низким колючим кустарником, начинаются крестьянские поля, которые перемежаются лесами, врагами и тихими незаметными речками. Пологие холмы плавно переходят один в другой, открывая то луга с пасущимися на них бурыми коровами, то бесчисленные поля ржи и свеклы, аккуратные зажиточные хутора, а то и невеликую перспективу какого-нибудь провинциального городка с обязательным церковным шпилем и остатками когда-то грозного баронского замка. В полусотне километров от Лиепаи расположился небольшой городок Айзпуте. Населения в нем и сегодня около пяти тысяч человек, а полвека назад было чуть поболее трех с половиной тысяч, но своей историей Айзпуте, он же Газенпот, мог бы, по справедливости, гордиться. Кто только ни хозяйничал здесь на протяжении столетий. Еще в начале XIII века высился тут замок куршей, одного из племен балтийского побережья, но в 1248 году их потеснили крестоносцы, устроив на высоком холме свою крепость, а полстолетия спустя, прельстившись удобством расположения, в Газенпоте разместил свою резиденцию курляндский епископ, сделав крепость столицей Пилтенского княжества. Спустя почти сто лет Газенпот обрел права города. Рассыпался со временем разбойничий Ливонский орден, и в конце XVI столетия Газенпотом завладела Польша, а после нее Швеция. Бурный осьмнадцатый век в крови и пушечном громе баталий, хитросплетении тайных сговоров и вероломных измен привел, в конце концов, в 1795 году Газенпот вместе со всей Курляндией под широкое крыло русского орла, и матушка Екатерина стала владычицей угрюмых баронских мыз с их кичливыми обитателями и бесчисленных деревенек забитых смердов, в поте лица трудившихся на высокородных Корфов и Мантейфелей. Но Газенпоту была уготовлена несколько иная судьба. Еще в XVII столетии в нем стали появляться и оседать евреи из соседней Литвы и более далекой Германии. Первые письменные упоминания о еврейской общине Газенпота относятся к середине XVIII столетия. Польский Сейм 1751 года разрешил газенпотскому еврейству приобрести участок земли под синагогу, что упомянутое еврейство и проделало, построив в центре города, неподалеку от базарной площади, внушительное здание своего храма. В XIX веке Газенпот несколько захирел, в 1848 году в далекие херсонские степи, увлеченные мечтами о сказочных урожаях, отправились 618 душ переселенцев, и им крупно повезло, потому что спустя восемь лет беспощадная холера унесла сотни жизней оставшихся смиренных обывателей Газенпота. Но невзирая ни на что, еврейская община городка жила, торговала и крутилась, как только могла, чтобы дать детям образование, чтобы вывести их в люди. В 1910 году в Газенпоте было целых два еврейских училища — одно частное и другое, попроще, казенное. Первая мировая война и последовавшие за нею события разметали по миру многих тихих газенпотских евреев — сначала их вывозили из прифронтовой Курляндии в качестве подозрительных элементов, потом пришли немцы, а еще потом начались революции; большие люди в Риге провозгласили независимую Латвийскую Республику, появилось вскоре пронемецкое правительство пастора Андриевса Ниедры, потом… Да мало ли что там было еще потом, много чего случилось потом… Несомненным успехом газенпотского еврейства было то, что оно сумело уцелеть во всех грозных и страшных катаклизмах эпохи. Несколько сотен евреев смогли выжить и издалека вернуться в свой тихий и ласковый городок. Правда, теперь уже в независимой Латвии местечко звалось на латышский манер — Айзпуте. Ах, любезный читатель, какая это была жизнь — спокойная, размеренная и уютная! В субботу принарядившиеся отцы семейств с чадами и домочадцами медленно и торжественно шли в синагогу, расположенную на краю базарной площади — этого средоточия айзпутской жизни, а после службы неторопливо расходились по домам, неся себя так, как и подобает процветающим зерноторговцам, галантерейщикам и мясникам. Айзпуте в начале тридцатых годов был чистеньким, умытым и бойким городишком, который не обошла стороной промышленная революция. Здесь была даже картонажная фабричка немца Линденберга, выпускавшая визитные карточки, бланки рецептурных сигнатур (это, читатель, такие треугольные бумажки, которыми опоясывались пузырьки с лекарствами), а также картон и писчую бумагу, стояли лесопилки и водяные мельницы. Айзпуте располагало своей пивоварней, кооперативным молочным заводиком, в городе было несколько аптек, самая большая из них, поставленная наискосок от синагоги, принадлежала еврею-провизору Зебу. Автомобили транспортной компании Борухсона развозили всевозможные грузы по окрестным хуторам и хозяйствам, а по утрам гоняли в Скрунду за почтой, доставляемой рижским экспрессом. В маленьком городишке было более ста магазинов и лавочек, почти все они принадлежали бойким еврейским торговцам, и купить там можно было все, что душе угодно. В Айзпуте мирно сосуществовали три национальные общины — латыши, евреи и немцы. Здесь было три латышских школы — средняя и две начальных, одна немецкая и одна еврейская, семь библиотек, три спортивных общества, одно из которых — еврейское «Маккаби». Удивительно, как в таком маленьком городке уживались различные церкви — евангелическо-лютеранская, православная, католическая, методистская, баптистская, да еще и синагога. А еще в Айзпуте жила одна немолодая женщина. Звали ее Ева Дзене. Было у нее три взрослых дочки да еще приемная, а с мужем она разошлась. Жила госпожа Дзене, представьте себе, в старом айзпутском замке, где когда-то, столетия назад, пьянствовали угрюмые крестоносцы. А теперь в старых надежных стенах мирные айзпутские обыватели, в том числе и тетушка Ева, устроили себе квартиры. Жизнь с четырьмя дочками без мужа была, конечно, несладкой, но жили и старались не тужить. Средняя Эльза, проучившись шесть лет в начальной школе, перешла в городскую гимназию, но через два года пошла работать — молоденькой симпатичной барышне хотелось и приодеться помоднее и помочь матери и сестрам. Эльза устроилась работать продавщицей в большой мануфактурный магазин еврея Леуса. А вскоре вышла замуж за обходительного и веселого портного Карлиса Путе. Сестрица Анна, на тебе, выскочила за его брата, красавчика Жаниса. Ох, у многих девушек в Айзпуте сохли сердца по ясноглазому и улыбчивому секретарю городской управы. В шестнадцать лет Жанису очень не повезло — на лесопилке ему отхватило пилой правую руку почти по локоть, потому-то молодой и крепкий парень служил на канцелярской должности в управе. Старшая дочка тетушки Евы вышла замуж за Герхарда Шустерса, они с мужем жили совсем рядом с матерью, в сотне метров от старого замка, прямиком через овраг, в просторном доме Шустерсов. Старики Шустерсы, Янис и Эрна, были очень приятными людьми, тетушка Эрна блестяще знала немецкий и французский языки, живала когда-то в Швейцарии, где познакомилась с самим Райнисом. В тридцать девятом у Эмилии родилась дочка, и обе бабушки, Ева и Эрна, души не чаяли в малышке. Ах, какая была жизнь! Светило солнце, приезжали крестьяне из окрестных хуторов, толкались у магазинов, придирчиво выбирая велосипеды, а то и радиоприемники (кто побогаче) и пиджаки с картузами (кто победнее). Напористые и ловкие еврейские приказчики чуть ли не силком затаскивали потенциальных покупателей в заманчивый полумрак своих лавочек. Возы с пшеницей и ячменем еще загодя, с ночи, выстраивались у большого склада зерноторговца еврея Лауба. Потом зерно свозилось в лиепайский порт, а оттуда доставлялось морем в чужедальние Германию и Швецию. В маленьком (ну и что, зато очень уютном!) кинотеатре «Солейль» крутили фильмы, и не одна айзпутская барышня украдкой вытирала слезы, искренне переживая за обманутую коварным обольстителем графом бедную, но такую милую служанку, а молодые люди частенько стукали себя по коленкам кепками, не умея иначе выразить восторг перед ловкостью и отвагой очередных благородных мошенников. Ах, какая была жизнь! На городском стадионе в ожесточенной схватке, немыслимо пыля, сходились отчаянно футболисты еврейской команды «Маккаби» и городской сборной, зрители свистели и улюлюкали, пламя страстей едва удавалось затушить огромным количеством магазинного ситро (для дам) и пива (для кавалеров). А синими вечерами теплого лета так здорово было с размаху броситься в чугунную, нагретую за день веселым всепроникающим солнцем воду городской купальни. Шум, плеск, хохот, рядом в камышах возмущенно вопят потревоженные лягушки, а в отдалении, у противоположного берега, внезапно бьет хвостом по водной глади какая-то большая рыбина. Во второй половине лета сады горожан раскрашивались в желтый и красный цвета: яблоки, груши, смородина, клубника, вишни — в ящиках, корзинках, торбах и мешках — заполняли базарную площадь… Осенью 1939 года министр иностранных дел Латвии Вильгельм Мунтерс подписал в Москве Пакт о взаимопомощи между Латвией и СССР, а спустя год, после ультиматума русских, правительство Карлиса Ульманиса сложило свои полномочия, во главе республики стал подслеповатый профессор микробиологии Аугустс Кирхенштейнс, установилась новая загадочная советская власть. Из Айзпуте стали уезжать в Германию немцы, мирно прожившие здесь десятилетия. А вскоре Латвийская Республика стала частью огромной страны большевиков. В тихом Айзпуте все эти события, события сокрушительного масштаба, прошли как-то незаметно, если не считать отъезда немцев. Рядом с городком, в поселке Цирава, появились русские военные и стали строить аэродром. Несколько русских воинских частей продефилировали через город, направляясь неведомо куда. Жители Айзпуте взирали на пришельцев с опаской и недоумением — уж больно странно выглядели эти большевики в своих длинных гимнастерках и высоких сапогах с брезентовым верхом. Тетушке Еве и ее дочкам русские не понравились совершенно — к чему они были нужны здесь, если жизнь была совсем неплоха и раньше. И для чего в Айзпуте надо строить этот их русский коммунизм, о котором ни тетушка Ева, ни ее дочки с мужьями ничего-то вообще определенного не знали, но подозревали, что дело это нечистое и страшноватое. Они вовсе не были богачами, так, сводили концы с концами, но никто из них не хотел претендовать на чужое добро — это было как-то не по-людски. А дела в городе происходили удивительные — появилась новая власть и в Айзпуте. В городской управе засели эти самые коммунисты, кто-то из Лиепаи, кто-то из местных. Несомненным минусом новых власть предержащих была слабая грамотность, однако действовали они решительно и напористо. Все частные магазины были национализированы, товары почти отовсюду свезли в магазин Леуса, где работала Эльза Путе, и частыми покупателями теперь в нем стали русские офицеры и их жены. Скупали все, выкупили начисто даже многолетний запас калош, лежавших у прижимистого Леуса мертвым грузом. 14 июня 1941 года из Айзпуте увезли в далекую Сибирь несколько семей «врагов советской власти», как латышей, так и евреев. В дальнюю ссылку отправились богатый аптекарь Зеб и еще несколько крупных коммерсантов. А ровно через неделю началась война. Айзпуте притих. Несколько русских колонн проскочило через город, теряя на обочинах автомобили и прицепы. Спустя некоторое время так же торопливо миновали Айзпуте колонны немецких автомашин, броневиков и вертких танкеток, исчезнувших куда-то в восточном направлении. Власти большевиков пришел конец, но никакой другой власти пока еще не было. Как и повсюду в провинции, в Айзпуте стали возникать отряды самообороны — стихийно формировавшиеся команды из числа айзсаргов, бывших офицеров латвийской армии, полицейских, детей богатых хуторян. Эти отряды возникали там, откуда только что ушла Красная армия и где немцы еще не полностью овладели положением или в горячке наступления просто проскочили дальше на восток, как это произошло и в Айзпуте. Именно люди из самообороны, теша свое патриотическое чувство, сразу же начали убивать евреев, коммунистов, активистов советской власти и даже тех, кто смел этой власти сочувствовать. Они стреляли в спину отступавшим разрозненным частям Красной армии. Одна из групп самообороны прославилась тем, что взяла в плен генерала Ивана Благовещенского, начальника военно-морского училища ПВО в Лиепае, одного из руководителей обороны города. Он впоследствии стал изменником и заделался видным соратником генерала Власова, с коим вместе и был повешен в 1946 году во дворе Бутырской тюрьмы. А в буколической сонной Кулдиге «самооборонцы», например, забили до смерти врача, выпускника Латвийского университета Александра Швангерадзе, узнав, что он рискнул оказать медицинскую помощь пробивавшимся на восток окруженцам из несдавшейся Лиепаи. Его долго топтали сапогами и били прикладами за то, что он просто выполнял свой врачебный долг. Вскорости, когда немцы стали полностью контролировать положение на оккупированных территориях, они ясно и точно очертили перед латышскими энтузиастами из самообороны круг предназначенных для них задач. Уже 4 июля 1941 года один из командиров немецких частей по охране тыла Альтхоф издал приказ по службе самообороны, который гласил: «Латышской службе самообороны разрешено носить только винтовки и пистолеты. Латышская служба самообороны — не воинская часть, а вспомогательная полиция, предназначенная для поддержки немецких вооруженных сил. Начальникам службы самообороны необходимо обращаться к начальнику военной комендатуры, которому они подчинены и чьи указания надлежит выполнять». Командир эйнзатцгруппы А Шталеккер в своем отчете указывал, что формирования самообороны организованы для проведения экзекуций. Их ближайшая задача — борьба с партизанами, охрана важнейших предприятий, мостов и других объектов, а также концентрационных лагерей военнопленных. Командиром отряда самообороны Айзпутской и Лиепайской волостей был Я. Леейс. Уже в начале июля 1941 года в Айзпуте начали расстреливать евреев. Первая группа казненных — около сорока крепких здоровых мужчин. Перед казнью их собрали во дворе синагоги, дали лопаты, отвели на старое еврейское кладбище, расположенное приблизительно в трех километрах от города, заставили вырыть себе могилы и расстреляли. Вместе с ними убили и двух женщин-латышек, подозревавшихся в принадлежности к коммунистической партии. Все-таки раньше было лучше, скажу я тебе, терпеливый читатель, хорошо и донельзя просто. Коммунист — расстрелять! Еврей — расстрелять! И точка. А сейчас все так усложнилось, сколько пришлось навыдумывать разных трюков в начале девяностых годов властям Латвии, чтобы заставить уехать из страны «проклятых русскоязычных оккупантов» и членов их семей! И ведь не все сработало! Сотни тысяч не пожелали убираться с земли, которую они тоже посмели считать своей. А тогда… Все было просто и предельно конкретно, без всяких рассусоливаний, не то, что теперь. Тогда было можно. И было приятно вдвойне, потому что безнаказанно, потому что пришли наконец немцы и разрешили. И рванулись выполнять, задыхаясь от усердия и сизого порохового дыма. Тихие бухгалтеры, скромные адвокаты, недоучки-студенты, ультрапатриотические айзсарги, взалкавшие славы офицерики из средних и младших чинов, матерые дядьки, заросшие густым волосом, и тонкошеие прыщавые гаденыши. В Латвии громадной и сложной работой по поголовному истреблению евреев с осени 1941 года руководил обергруппенфюрер СС Фридрих Еккельн (повешен публично 3 февраля 1946 года в Риге). А те, кто убивал? Закостенелые адепты неукоснительного выполнения приказов, яростные энтузиасты массовых казней и захлебнувшиеся давней ненавистью «идейные» антисемиты, те, чьи пальцы нажимали спусковые крючки автоматов и гашетки пулеметов? Те, кто, едва остыв от стрельбы, не до конца отплевавшись от севшей в глотках пороховой гари, делил еще теплые вещи только что убитых людей, чтобы пропить их или раздарить своим бабам, как быть с ними? Вина того, кто едва застегнув брюки, торопливо стрелял в опрокинутое лицо только что изнасилованной пятнадцатилетней девочки, соизмерима ли она, эта вина, с виной повешенного обергруппенфюрера? В Айзпуте было так же, как и повсюду в Латвии, — желтые нашивки на одежде, бессмысленный принудительный труд на торфоразработках, а перед разводом на работу выстаивание на ногах по два часа в ожидании, пока господа из самообороны не откушают свой завтрак. И постоянные расстрелы… Людей перед казнями собирали в синагоге. Однажды, в конце июля или начале августа 1941 года, из группы ожидающих смерти евреев люди из самообороны отобрали шестерых или семерых самых красивых девочек-подростков, которых отвели в тюрьму, что находится рядом с полицейским участком (там и сейчас располагается айзпутская полиция). Вечером пьяные полицаи забрали их из тюрьмы и насиловали всю ночь. Утром едва протрезвевшие после ночной оргии убийцы увели на расстрел их матерей и отцов, а к вечеру, возвратившись, забрали этих девочек, увезли в лес и тоже расстреляли. Свидетельницей происшедшего, чудом уцелевшей в этом аду, была сидевшая в одной из соседних камер айзпутской тюрьмы комсомолка Эльвира Страутмане. Интересно, кем были эти насильники и убийцы до того, как превратились в скотов? Идейными фанатиками с горящими от ненависти глазами, низколобыми угрюмыми уголовниками, юнцами, истекавшими в томлениях похоти, или просто деревенскими мужиками, одуревшими от самогонки, крови и безнаказанности? И где они сейчас, если еще живы, конечно? Скорее всего, стали «нашими уважаемыми зарубежными соотечественниками». Мне почему-то кажется, что умирать в маленьких провинциальных городках было страшнее, чем в Риге. Массовый расстрел, как в Румбуле, обезличивал и жертв, и палачей. Казнь превращалась в какой-то жуткий, мистический конвейер, тысячные толпы людей, захваченные неумолимой стихией организованного убийства, растворяли в себе, отчасти нивелировали отдельный человеческий ужас. Страх перед смертью отдельного индивидуума как бы приглушался в огромных человеческих массах. А в провинции казнь приобретала совсем другой оборот. Соседей расстреливали соседи! Еще год назад он приходил в твою лавку за башмаками для малышей и отрезом ситца для жены, и вы после продолжительного торга удовлетворенно беседовали на пороге, покуривая и сплевывая клейкую табачную слюну. А сегодня у него в руках карабин, а ты стоишь на краю сырой, только что вырытой ямы, раздетый донага, стесняясь и прикрываясь руками, и с опустошающим душу страхом ждешь гулкого выстрела — этого последнего в твоей жизни звука. А за твоей спиной жмутся маленькие Ребекка и Яков, но об этом нельзя, ни в коем случае нельзя думать. И смотреть вниз, в яму, тоже нельзя, потому что там лежит свекор Соломон, вздорный и глупый старик, с пробитым уже пулей черепом, и сосед Эфроимсон с женой и детишками, и еще, и еще. Остается смотреть только перед собой, а там стоят эти ребята — хмельные и веселые с карабинами наизготовку — твои бывшие покупатели, соседи и знакомые… Нет, читатель, трудно было умирать в провинции… Самый большой и последний расстрел евреев в Айзпуте был произведен в конце октября 1941 года. Уже выпал первый в этом году ранний снежок и земля подмерзла. Всех обреченных собрали, как обычно, в айзпутской синагоге. Триста восемьдесят шесть человек. Они просидели там двое суток, пока не закончились приготовления к казни — вырыта огромная яма и подвезена известь, чтобы засыпать трупы. С раннего утра людей стали вывозить на грузовиках за город по направлению к поселку Калвене, что в нескольких километрах от Айзпуте. У свежевырытой ямы выстроились стрелки. Людей раздевали, ставили по десять к яме и убивали. Палачи прихватили к месту казни одного из айзпутских врачей — доктора Чакарниса. Видно, кто-то из них, будучи «шибко образованным», вспомнил, что при расстрелах смерть должен констатировать врач. Какая там констатация! Расстрелянные с края ямы обрушивались вниз, некоторые сползали на дно еще живыми, кто-то оставался лежать на откосе и его сбрасывали вниз прикладами и ногами. Черепа маленьких детей раскалывались пулями и серо-розовый мозг разлетался вокруг. Одна из обезумевших матерей попыталась оставить своего грудного младенца в кузове грузовика, на котором их привезли на казнь, в слепой надежде, что вдруг он какими-то судьбами уцелеет. Однако это заметил один из полицейских. Он вытащил ребенка за ножки, ударил его прикладом по голове и отдал матери уже мертвым: «На, забери своего щенка, жидовская сука!» Доктор Чакарнис простоял у страшной ямы около двух часов. От тел только что убитых людей, пересыпаемых известью, поднимался пар. Подмерзшая земля раскисла от крови. Чакарнис сказал стрелкам, что если его немедленно не отпустят домой, то пусть лучше тут же убьют вместе с евреями. Великодушные борцы за свободу Латвии отпустили доктора. Он потом три дня метался в горячке. После этой акции в немецких документах Айзпуте обозначалось как место, свободное от евреев, — «юденфрей». 18 июля 1943 года здесь состоялся Праздник песни. В начале торжества участники праздника числом около пяти тысяч человек чествовали вождя Великой Германии, фюрера немецкой нации Адольфа Гитлера, провозгласив троекратное «зиг-хайль», затем тринадцать хоров исполнили гимн Германии и «Хорста Весселя». На торжестве присутствовали почетные гости — представители немецкой администрации и латышского самоуправления. …Айзпутская синагога сохранилась до сих пор. Но в ней сейчас Дом культуры. В помещении, где когда-то обреченные люди с ужасом, отчаянием и ненавистью ждали безжалостного рассвета, в начале девяностых оборотистые ребята устроили видеосалон. Там крутили пикантные видеофильмы для жаждущих культуры местных жителей. Например, «Иди, девочка, разденься!» или «Стюардессы без белья». Такая вот «культура»! Рассказывают, что после войны неведомые неукротимые энтузиасты пустились разрывать могилы казненных евреев в поисках золотых зубов и драгоценностей. Неухоженные, заброшенные эти могилы давно заросли жесткой колючей травой. Травой забвения? Ну и что, воскликнет тут раздраженный читатель, уставший от описаний зверств, расстрелов и погромов, сколько же можно, да и потом, к чему тут приплетены какие-то тихие айзпутские обыватели? Собственно говоря, поражение и торопливое отступление русских у тетушки Евы и ее дочерей с их мужьями не вызвало особого сожаления, приход немцев, в свою очередь, не стал поводом для восторгов. Они жили, в общем-то, как и прежде, хотя сильно переживали за мужа Эмилии Герхарда Шустерса, который за столь короткий период существования здесь советской власти умудрился попасть в шоферы к самому наркому внутренних дел Латвийской ССР (и писателю. — Примеч. авт.) Вилису Лацису, за что при новом порядке и угодил в концентрационный лагерь Саласпилс. Пробыл он там сравнительно недолго, непонятно как ему удалось освободиться, и вернулся к жене и детям. По-настоящему семейство потрясли начавшиеся казни евреев. Они недоумевали: за что, почему расстреливали людей, всех без разбора, стариков и детей, в чем, черт возьми, они провинились — лавочники, мастеровые, врачи, какую угрозу они представляли для новой власти? Соседи, с которыми прожито бок о бок не одно десятилетие, лежали теперь вповалку в наспех засыпанных ямах, у полицейского участка в центре городка толклись вечно пьяные расстреливатели, по дешевке продавая желающим вещи убитых. Наиболее предприимчивые жители Айзпуте и его окрестностей занимали пустые еврейские дома и квартиры, а тетушка Ева негодовала и недоумевала, вопрошая Господа, видит ли он, что происходит на земле, а если видит, то почему допускает такое? Но Господь молчал… Кончился сорок первый год, покатился сорок второй. Далеко на востоке бушевала война. Первые страницы газет были отданы победным реляциям из далекой России, и было непонятно, почему война еще продолжается и как эти самые большевики способны сопротивляться после стольких сокрушительных поражений. Судя по всему, скорого окончания войны ждать не приходилось, жить стало потруднее, хотя и голода, впрочем, не было — немцы ввели карточки, но прежняя довоенная жизнь казалась каким-то сказочным сном. И все тогда еще были живы… Карлис, муж Эльзы, работал портным в мастерской на торфоразработках, когда в сорок третьем году туда пригнали большую рабочую команду евреев. Это были недорасстрелянные остатки — частью рижского гетто, частью — евреи из соседней Литвы. Их даже не особенно охраняли, так, скорее для вида около барака дежурила парочка полицейских, ибо бежать отсюда людям с приметными желтыми звездами на драных пальто и пиджаках было некуда, и все, в том числе и они сами, это прекрасно понимали. Евреев гоняли на работу в торфяники, кормили картофельными очистками и гнилой свеклой, а одного, бывшего портного, определили в помощники к Карлису Путе. Еврейский портняжка был ровесником Карлиса, и они подружились, изредка Карлис приносил ему поесть картошки или хлеба. Они разговаривали, больше о прошлом, только о своей семье помощник Карлиса никогда не вспоминал, однажды лишь обмолвился, что всех расстреляли. Изредка к ним заходил погреться и поболтать еще один парень из заключенных евреев. До войны он работал врачом в Риге, жил на улице Стабу. Он был чуть постарше, ему было за тридцать. Тетушку Еву временами донимали мучительные боли в тазобедренных суставах и одна нога еще до войны стала как будто короче другой. Доктор давал Карлису советы и однажды обмолвился: «Эх, если бы уцелеть, после войны я бы обязательно вылечил твою тещу…» Оба еврея помрачнели, их лица сразу как-то осунулись и потемнели, и разговор иссяк. Вот именно тогда, в промозглый, непроницаемо черный вечер стылой осени 1943 года в голове Карлиса Путе зародилась безумная мысль… Он долго еще вынашивал ее, размышляя мучительно, взвешивал, пугался и вновь набирался решимости. А однажды вечером к ним с женой в гости пришел брат Жанис, который недавно устроился работать в канцелярию полиции безопасности. Он рассказал, что евреев с торфоразработок через пару дней собираются куда-то увозить и знающие мужики из полиции поговаривают, что не иначе, как на расстрел. И тогда Карлис Путе решился — он объявил родным, что хотел бы спрятать двух евреев — своих приятелей, потому что он крепко с ними подружился и жалко будет, если их убьют, как и всех айзпутских и многих других евреев. И вот как они, вся родня, на это посмотрят? Дело опасное, решать нужно всем вместе, ведь случись что — головы не сносить. А все и согласились, только решили ничего не говорить старикам Шустерсам, не оттого, что те воспротивились бы, а просто не хотелось их сыну Герхарду, понюхавшему, что такое Саласпилсский концентрационный лагерь, вмешивать сюда своих родителей. Спрятать, понимаете ли, это хорошо, благородно даже, а вот как? Где в маленьком, напичканном немцами и коллаборационистами городишке прикажете надежно спрятать двух взрослых мужчин, укрыть так, чтобы не заметил никто, иначе всем — неминуемая смерть? Это вам не огромная Рига с тысячами домов, чердаков, переулков и подвалов, это Айзпуте, где каждый сосед на виду, а времена теперь лихие и пословица «Человек человеку волк!» подходит к ним как нельзя лучше. Карлис придумал. Неподалеку от тещиной квартиры, метрах в тридцати, у края оврага, разделяющего айзпутский замок и дом Шустерсов, вместе с остальными мужчинами он стал строить курятник. Вырыли большую яму и скоренько надстроили невысокие деревянные стены и крышу. «Курятник строим, — словоохотливо объяснял он любопытным соседям. — Надо ведь как-то перебиваться, верно? Разведем кур, зерна немного есть, чем кормить их — найдется, а с них, с кур этих — и мясо, и яйца. Все ж подмога. А что осенью строим, так это ничего, мы его утеплим, дерном обложим, замечательный будет курятник!» И действительно, через пару дней курятник был готов. Каждому интересующемуся, который бы не поленился, согнувшись в три погибели, заглянуть в маленькое, у самой земли, оконце этого незамысловатого сооружения, представилась бы обыкновенная картина: озабоченно квохтали, устраиваясь поудобнее на насесте, глупые куры, а по загаженному куриным пометом полу важно расхаживали два петуха. Но никто не приметил бы хитрой выгородки, тщательно замаскированной досками и ветхим тряпьем, небольшой, но достаточной для того, чтобы в ней разместились два человека. Карлис Путе загодя предупредил своих знакомцев, что попробует их спрятать. Был назначен день, точнее, вечер, когда они должны будут уйти с ним с торфоразработок. Однако случилось так, что разговор Карлиса с двумя счастливцами, которым выпал ничтожнейший шанс попытаться уцелеть, услышал еще один человек, тоже заключенный, один из двух братьев — литовских евреев. Его звали Шломо Уздин. Терять ни ему, ни его брату было нечего. И поэтому, когда мерзким холодным вечером Карлис Путе пришел на торфоразработки, чтобы забрать своих подопечных, их остановили еще двое. «Либо уходим вчетвером, — хриплым сорванным голосом, бешено и одновременно умоляюще глядя в глаза Карлису, проговорил Шломо, — либо никто!» Его брат стоял чуть поодаль и молчал, только сиплое с посвистом дыхание выдавало его присутствие. Вот такие дела! Что прикажете делать двадцатичетырехлетнему весельчаку портному, любящему мужу любимой жены, которая сейчас тревожно прислушивается к порывам ледяного осеннего ветра, поджидая своего ненаглядного муженька и двух его никому не ведомых приятелей. Бросить их и бежать, бежать скорее домой и забыть, забыть эту дурацкую историю, свой приступ неуместного милосердия и жить, просто жить дальше. Ведь жизнь — это замечательная штука, не правда ли, читатель? Просто жизнь, просто любовь, просто семья, теплые летние рассветы, детский визг, лицо жены, известное, кажется, до мелочей, до последней веснушки и все равно каждый день такое новое и еще более желанное. Брат, родня, друзья… Жизнь… И четыре грязных молодых еврея, заросших нечистой щетиной, замызганные, в тряпье, с этими страшными, видимыми, кажется, даже в самой кромешной тьме желтыми звездами. Четыре, а не два. Не два, а четыре… Гец, Хейфец и братья Уздины. Карлис Путе забрал всех! Велико же было удивление родственников, когда они, крадучись, появились из непроглядной ночной темноты. Пятеро, а не трое. За сотни и сотни километров от Айзпуте, на широкой русской реке Волге, о которой Карлис и Эльза имели весьма смутное представление, полгода назад отгремела невиданная битва за страшный выжженный и взорванный город Сталинград, на далеком севере егеря генерала Дитля упорно штурмовали подступы к заснеженному Мурманску. Вокруг другого большого города, Ленинграда, безжалостной удавкой была намертво стянута немцами и финнами петля блокады. Армии союзников воевали где-то в дальних экзотических странах. И до конца войны оставалось еще очень много дней и месяцев, и миллионы смертей. В Айзпуте, на краю оврага между замком и домом Шустерсов, в пропахшем птичьей кислятиной курятнике поселились четверо евреев, которых Карлис Путе и его семья взяли напрокат у смерти, надеясь, что им не придется отдавать их ей назад. И потянулись дни, сливающиеся в недели, которые укладывались в месяцы. Ежедневно кто-то из домашних носил тайком в курятник еду, поздно вечером его обитателей, настороженных, пугливо озирающихся по сторонам, по очереди водили в туалет. Десять, от силы пятнадцать минут на обжигающем холодом и надеждой воздухе — мы живы, живы, черт побери, мы еще живы! И вновь в вонючее тепло курятника. С наступлением зимних холодов, когда промерзшую землю укутало толстым мохнатым снежным покрывалом, было решено перевести людей в подвал дома Шустерсов, там было теплее и безопаснее. Теперь вечерами к затворникам частенько заглядывали и Карлис, и Эльза. В тесном, тускло освещенном свечкой, подвале устанавливалась непринужденная атмосфера веселой легкой болтовни и подначек. Тихонько, но с азартом играли в карты, а устав от них, вспоминали про «до войны» и рассуждали о «после войны». В тепле подвала, под завывание злобного и безжалостного ветра там, наверху, так хорошо мечталось, так верилось в счастливое будущее, что в лихорадочно горящих тазах на посеревших от нехватки витаминов и солнца лицах появлялся шальной огонек надежды. Все они были молоды, и огромная бесконечная жизнь ждала их, нужно было только вытерпеть и не сойти сума. В январе 1944 года постояльцев дома Шустерсов заметила и тотчас же выдала полиции соседка. Это произошло, когда Карлис и Жанис Путе отправились за картошкой на склад, расположенный на торфоразработках. На беду они взяли с собой и своих подопечных. Было темно и холодно и, казалось, что во всем свете нет больше никого. Всегдашнее чувство опасности притупилось от месяцев монотонного сидения в спертой тесноте погреба, и так хотелось вдохнуть полной грудью колкий ледяной воздух, так хотелось почувствовать, что ты жив, что живешь, а не влачишь существование! Кроме того, и помочь требовалось ребятам — сколько бы времени они таскали эту картошку вдвоем. Набрать вволю подмерзших клубней разрешил директор торфозавода, чье семейство обшивал Карлис Путе. Полицейские появились только утром: понятное дело, кому охота тащиться морозной ночью проверять досужие домыслы вздорной бабенки — будто бы выходили из шустеровского дома какие-то чужаки, то ли трое, то ли пятеро, с ними и братья Путе, и куда-то пошли они все вместе один за другим. Жанис Путе, служивший в канцелярии полиции безопасности, успел предупредить своих о готовящейся облаве. Его жена Анна, хоронясь, вывела четырех жильцов и указала им в сторону заросшего густым и колючим кустарником и низким лесом холма Мисинькалнс. «Ребята, — сказала она, — схоронитесь там, пока не уляжется тревога, а потом мы вас снова заберем. Ну пройдет день, два…» Она сунула им узелок с едой, еще раз показала, куда идти, вздохнула и попрощалась. Четверо евреев остались одни в огромном и страшном мире, от которого они отвыкли за долгие месяцы сидения в подвале. В мире, пугающем хлопаньем крыльев пролетевшей над головами вороны, оглушившем треском проехавшего в отдалении грузовика. В этом мире их единственным уделом была смерть, им запрещено было жить, они не смели дышать, каждое судорожное движение их грудных клеток, каждый удар сердца, отдающийся в горле, были украдены у хозяев нового порядка, они были вне закона. Они не смели уцелеть. Трудно сказать теперь, почему они сбились с дороги и свернули к торфяникам. Им удалось пройти незамеченными несколько километров, но потом, уже рядом с торфоразработками, они напоролись на охотников. Стреляли в уток, а они решили, что идет охота на них. Евреи, прошедшие гетто и лагеря, очень хорошо понимали, что означает захлебывающийся собачий лай. Надобно добавить, что у них был с собой обрез, сделанный из охотничьего ружья, и несколько к нему патронов. Надежда выжить совсем покинула их, блеклое холодное солнце померкло, и души их обняла печаль — они решили, что должны умереть. Тогда они по очереди выстрелили каждый в себя. Так и закончилась история четырех молодых евреев, которые хотели жить, будучи обреченными на смерть. Но история нескольких молодых и старых латышей, осмелившихся помочь им выжить, была далека от своего завершения… Арестовали всех, не пропустив и старых Шустерсов, которые, как уже говорилось, ни сном ни духом не ведали о том, что происходило в подполье их дома. Избивать их начали еще в Айзпуте. Били резиновыми палками, от ударов которыми лица и тела чернели. Когда на допрос в полицейском участке повели хромающую тетушку Еву, она еще в коридоре стала истошно кричать: «Мои деточки ничего не знали про этих евреев! Это я, я одна, дура старая, прятала их на свою голову! Дети и не знали ничего!» Ах, как хотелось ей отвести беду от детей, предупредить их, чтоб отпирались и валили всё на нее. А ее тут же в коридоре начали бить, били палками и ногами, топтали сапогами строители «нового справедливого порядка», радетели обновленной Латвии. Она кричала, захлебываясь криком и кровью, стонала, но не переставала упрямо шептать: «Это я, я одна, а дети не знали, не знали они ничего…» А дети, сидевшие в камерах вдоль коридора, слышали всё до мельчайших подробностей: как мягко стучат дубинки, обрушиваясь на голову и плечи их старой матери, как, сопя и задыхаясь, топчут ее тело, тело их мамы, сапогами и что-то страшно хрустит в коридоре. И мама кричит, а полицейские кричат еще громче: «Ну что, сука, будешь еще жидов укрывать, а?» Их тоже били, но это было лишь прелюдией к тому аду, который им всем предстояло пройти. Вскоре их перевезли в лиепайскую тюрьму. Следственная тюрьма была переполнена сверх всякой меры. В женской камере было так много арестованных, что спать приходилось сидя. Там они провели более полугода. С тех пор Эльза Путе могла спать в любом положении — сидя, на коленях, на корточках. Почти каждый день их вызывали на допрос и били. У Эльзы был следователь по фамилии Лапса. Он избивал ее толстым стеком, при этом все время шмыгая носом, как будто у него был насморк. Герхарда Шустерса, мужа Эмилии, того самого, помните, читатель, который уже побывал в Саласпилсе, расстреляли там же в Лиепае, в сорок четвертом году. А Анну Путе, жену Жаниса, отпустили. Она была беременна, полицейские проявили гуманность — разрешили рожать дома, а после родов должны были снова забрать в тюрьму. Но не рассчитали — Красная армия наступала очень быстро. В конце 1944 года Эльзу Путе, Еву Дзене, Карлиса и Жаниса Путе, а также супругов Шустерсов увезли в трюме немецкого парохода «Донау» в концентрационный лагерь Штутгоф. На верхних палубах, где расположились немецкие военные, раненые, и состоятельные гражданские беженцы из Латвии, играла музыка и кипела жизнь, а внизу, в трюме, на кучах гнилой соломы лежали вповалку русские военнопленные, а также заключенные из лиепайской тюрьмы — мужчины, женщины и дети, которых ждал Штутгоф. Морем было идти небезопасно, частенько истерическое веселье на верхних палубах затихало и обитатели трюма слышали надсадный рев штурмовиков, глухое уханье судовых «эрликонов» и грохот близких разрывов, от которых «Донау» вздрагивал всем корпусом… Потом был концентрационный лагерь Штутгоф. Эльза Путе еще в лиепайской тюрьме заболела дифтеритом, а в Штутгофе болезнь дала осложнение — у нее начал развиваться паралич обеих ног. Под Рождество 1944 года умерла ее мать — тетушка Ева Дзене. Перед смертью она подозвала дочку и прошептала, часто останавливаясь и прислушиваясь к далекому орудийному гулу: «Скоро, скоро уже придут русские… Вы только держитесь… Надо держаться…» Незадолго до этого каким-то чудом мужчины передали в женский барак записку: «У нас все нормально. Старый Шустерс держится хорошо, но лекарств у него хватит только до декабря. Целуем». Шустерс страдал бронхиальной астмой. Это была последняя весточка, которую Эльза получила от своего мужа, молодого, красивого, неунывающего айзпутского портного Карлиса Путе. Я не буду рассказывать о Штутгофе, читатель. Люди, которые там побывали и выжили, сделали это гораздо лучше, чем мог бы кто-либо, в том числе и я. Он ничем не отличался от других лагерей смерти, понастроенных гитлеровцами в Европе, чтобы истребить в них всех тех, кто им не нравился, или тех, кому не нравились ни они, ни их новый порядок. Там, в Штутгофе, у Эльзы появилась подруга — рижанка Эдите Дамберга, молодая девица с лицом, чуть тронутым оспой. Она попала в лагерь за то, что долго прятала одного еврейского парня. Эдите любила его. Когда Эльза уже не смогла ходить и ее бросили в кучу трупов, предназначенных для сожжения в ненасытном, чадящем жирным дымом чреве лагерного крематория, именно Эдите вытащила ее оттуда полуживую и выходила. Эльза Путе и Эдите Дамберга оказались среди тех немногих счастливцев, кто выжил в страшном зимнем марше из Штутгофа. Когда русские танки подошли настолько близко, что освобождение лагеря стало неизбежной сегодняшней реальностью, немцы приказали всем, кто мог идти, построиться в колонны и под охраной эсэсовцев уходить на запад. А всех, кто идти не мог, сжигали заживо в облитых керосином и наскоро запаленных бараках. Колонны заключенных шли по засыпанным снегом дорогам около полутора суток без еды и питья. Ослабевших сначала расстреливала охрана, а потом их просто бросали на дороге, экономя патроны. Беспощадный мороз с не меньшей эффективностью выдавливал последнее тепло, а с ним и жизнь из костлявых, обернутых в грязные тряпки тел заключенных. Ночевали в полуразрушенном амбаре, сгрудившись в кучу, согревая друг друга дыханием и остатками живого тепла. Пригнали их в какой-то лагерь в восемнадцати километрах от Данцига. Там Эльза и Эдите дождались освобождения, которое принесли с собой чумазые русские автоматчики. Лагерь оказался в самом пекле боя. Его приняли за железнодорожную станцию и долго обстреливали из пушек. Много заключенных погибло. В барак, где были девушки, тоже попал снаряд, но, к счастью двух латышек, он разорвался в противоположном от них углу… Русские солдаты сказали, что все, кто может идти, должны уходить, потому что немцы собираются в контратаку с минуты на минуту. Эльза заплакала, она не могла идти больше и хотела умереть, но Эдите сердито закричала на нее, требуя, чтобы она «прекратила валять дурочку», что уже немного осталось и надо потерпеть совсем чуть-чуть. И они, как и другие уцелевшие узники, собрав последние силы, потянулись на восток, пока русские пехотинцы где-то совсем рядом строчили из своих автоматов, задерживая напор остервеневших эсэсовцев. Потом был русский военный госпиталь, где Эльзе все-таки умереть не дали медики. Пищи там не хватало, организм молодой, идущей на поправку женщины властно требовал одного — еды, еды, еды… Эдите предложила Эльзе ходить просить милостыню по окрестным польским селам, но та с ужасом отвергла это предложение. «Не смогу я, подружка милая, стыдно мне, совестно…» — твердила на все увещевания и уговоры костлявая, высохшая до предела, совсем незаметная в огромной застиранной нижней солдатской рубашке Эльза. На обтянутом тонкой синеватой кожей лице серые огромные глаза смотрели виновато, но непреклонно. А было ей было всего только двадцать пять лет. Потом был долгий, долгий путь домой через Польшу и разоренную, выгоревшую дотла Белоруссию. Это уже отдельная история о том, как две молодые женщины, пересаживаясь с поезда на поезд, из товарного вагона в теплушку, ночуя то на забытых богом разбомбленных и сгоревших полустанках, а то и под открытым небом, в сырых стогах и старых, полуосыпавшихся окопах, возвращались в Латвию. В начале лета 1945 года, спустя полтора месяца после победы союзников над Германией, Эльза Путе вернулась в родной дом. Вот и настало то долгожданное «после войны», о котором так часто мечтали они со своими постояльцами-евреями, коротая долгие вечера в тесном подвале. Вот и настало это время, но нет уже ни постояльцев, ни большой и веселой семьи… После войны Эльза работала бухгалтером. Как-то она была в Риге в командировке, выбрала свободную минутку и пошла в гости к Эдите. Дома была только ее мать, а сама она работала в вечернюю смену в столовой. Мать Эдите страшно обрадовалась гостье, усадила за стол, стала поить чаем, дочка должна была придти через пару часов. Но у Эльзы пропадал билет в театр, а в то время это было огромное событие — поход в оперу. Она извинилась, обещала зайти завтра и ушла. А назавтра тоже что-то не получилось. Они стали переписываться, и так продолжалось еще несколько лет. Потом Эдите поменяла квартиру, не сообщив нового адреса, и переписка прервалась. Однажды в конце шестидесятых годов Эльзу Путе вызвали в районное управление КГБ. Оттуда ее повезли в один из небольших курземских городишек и тайком показали человека, предложив опознать в нем шмыгавшего носом следователя Лапсу из лиепайской тюрьмы, который так умело и беспощадно избивал ее черной резиновой палкой. Она долго вглядывалась в неприметного человека, вынырнувшего из дверей какой-то конторы, которого специально для нее задерживал прямо напротив пыльного ГАЗ-69 незначащим разговором сотрудник местной милиции. Эльза долго смотрела на этого человека сквозь замызганное боковое стекло машины, разглядывала его лицо, двигающийся вялый, чуть запавший тонкогубый рот, шмыгающий нос, и темная волна забытого ужаса и нестерпимой физической боли все сильнее и сильнее накатывала на нее. На бесстрастный вопрос сидевшего рядом с нею офицера КГБ: «Ну что, узнали? Это он, Лапса, или нет?» — она, помедлив, ответила: «Времени много прошло, конечно, но если это не он, то его родной брат, это точно». Больше ее никуда не вызывали и никаких судов, кажется, тоже не было. Видимо, обозналась, что ли? «Постойте, постойте-ка! — воскликнет иной бдительный и недоверчивый читатель. — Все это очень трогательно, очень даже драматично, а где факты? Где доказательства, свидетели, очевидцы и документы? Где все это?» Я встречался с госпожой Путе летом девяносто первого года, несколько раз беседовал с ней в ее квартире на втором этаже дома Шустерсов. И представьте себе, она не помнила имен своих еврейских постояльцев, забыла, видимо, их имена и фамилии. Ее так сильно и долго били и мучали, морили голодом за попытку спасти этих ребят, что она забыла их имена, да и лет прошло с тех пор немало. Она запомнила только одного из них со смешным и странным именем — Шломо, молодого литовского еврея. Однако особо недоверчивым замечу, что о «четырех партизанских бандитах» в окрестностях Айзпуте упоминалось в ежедневной сводке происшествий, составлявшейся разведслужбой группы армий «Норд», а днем спустя это же событие было зафиксировано в отчете самого генерала Гелена. А фамилии погибших евреев — Хейфец, Гец и братья Уздины — удалось установить после войны. Мы пили кофе, передо мной сидела немолодая худенькая женщина в аккуратных кудельках седых волос. За окном светило солнце и лето безумствовало ароматами свежескошенной травы и цветов из палисадника. В голубом небе сновали ласточки. А здесь, в чистенькой комнате тетушки Эльзы, казалось, ревела вьюга последней военной зимы и стучали деревянные колодки узников по обледенелой дороге во время страшного перехода из Штутгофа, грохотало холодное море за бортом «Донау» и глухо шлепали полицейские резиновые палки, терзая живую человеческую плоть. Госпожа Путе медленно помешивала ложечкой кофе в своей чашке, и я видел, как ее пальцы дрожали крупной дрожью, а ложечка все звякала, звякала о тонкий фаянс. Я долго собирался с духом, чтобы задать свой последний вопрос, чуть отпил кофе, который вдруг показался мне нестерпимо горьким. — Скажите, госпожа Путе, — решаюсь я, — вот теперь, когда уже прошло столько лет, столько времени, вам… Вам не жаль, что все так получилось? — Конечно, — не задумываясь, отвечает она, — я думала об этом, часто думала. Конечно, жалко. Надо было тогда ребятам быть поосторожнее, чтобы их никто не заметил той злосчастной ночью. — Но я не об этом, — говорю, и язык с трудом пропихивает слова. — Вам вообще не жаль, что все так вышло, вы не жалеете о том, что решились тогда прятать этих людей? — Как это? — не понимает она, — как это — жалею, ведь это же были люди, совсем ни в чем не виноватые люди. Почему жалею? Они ведь были такие же, как мы, а их хотели убить. Мне становится мерзко от моего вопроса, но, к счастью, тетушка Эльза сама меняет тему разговора. — Вот сейчас и не знаю, что делать. Собираются вводить латвийское гражданство, там столько документов требуется, а у меня ничего не сохранилось. После Штутгофа мне только справку об освобождении из концлагеря выдали, а ее потом на паспорт русский поменяли, где же мне взять все эти документы? …Айзпуте ничем не отличается от других маленьких провинциальных латвийских городишек. Школа, детский сад, заброшенный стандартный куб краснокирпичного кинотеатра, стадион. Только вот центр города запущен, дома стоят какие-то почерневшие, покосившиеся кое-где от времени, с мутными оконными стеклами. Они похожи на какие-то исполинские гнилые зубы. Хозяева их убиты почти семьдесят лет назад. История айзпутского еврейства, насчитывающая более двух столетий, убита вместе с ними. Ничего уже никогда не вернется. Ничего и никогда… Но не забудем, что именно в Айзпуте жила невысокая скромная пожилая женщина Эльза Путе. Сколько в Латвии таких городков, как Айзпуте? А сколько таких старушек? Кто их считал? |
|
||