Введение

«Каждая великая революция ставит перед учёными кардинальные исторические вопросы. Самый главный, сложный и важный вопрос, поставленный большевистской революцией и её последствиями, касается связи между большевизмом и сталинизмом» (С. Коэн)[1].

Советская историография 30—80-х годов, испытывавшая более, чем какая-либо другая общественная наука, удушающий административный нажим, давала однозначный ответ на этот вопрос. Избегая самого термина «сталинизм», она изображала всё послеоктябрьское развитие советского общества как воплощение в жизнь исходных принципов марксизма-ленинизма. Любые суждения о возможности других вариантов этого развития были на протяжении многих десятилетий запретными и клеймились как выражение антикоммунизма и антисоветизма. На этом пути было нагромождено столько мифов и фальсификаций, что ни одно обобщающее исследование послеоктябрьского периода, появившееся в СССР с конца 20-х годов, нельзя назвать подлинно научным.

Переосмысление в последние годы всей советской истории поставило перед исследователями коренной вопрос: почему на исторической почве, созданной Октябрьской революцией, возникло такое чудовищное явление, как сталинизм, опорочивший в глазах миллионов людей во всём мире идею социализма?

На этот вопрос, по-видимому, возможны только два ответа. Первый сводится к тому, что движение от социалистической революции к террористической диктатуре Сталина было исторически закономерным и неизбежным, что внутри большевизма не существовало никаких политических альтернатив этому движению. В таком случае все промежуточные этапы между Октябрем 1917 года и утверждением сталинского режима должны рассматриваться как несущественные зигзаги на пути, фатально предначертанном Октябрьской революцией, а внутрипартийная борьба 20-х годов — как исторический эпизод, любой исход которого привёл бы к результату, аналогичному сталинизму.

Другой ответ исходит из того, что сталинизм не был неизбежным логическим результатом Октябрьской революции, что его победа была в известном смысле исторически случайной, что внутри большевизма существовало сильное течение, выдвигавшее реальную альтернативу сталинизму, а борьба с этим течением выступала главной функцией сталинского террора.

Для научного обоснования любого из данных тезисов требуется прежде всего опора на возможно более полную совокупность исторических фактов. «В любой науке неправильные представления… являются в конце концов неправильными представлениями о правильных фактах. Факты остаются, даже если имеющиеся о них представления оказываются ложными» (Ф. Энгельс)[2].

В истории, чаще чем в любой другой науке, неправильные представления о действительных фактах являлись не столько результатом искреннего заблуждения, сколько сознательным или бессознательным обслуживанием политических задач. Но можно без преувеличения сказать, что до XX века никогда не формировалось такого множества исторических фальсификаций, основанных на тенденциозном выпячивании и истолковании одних исторических фактов и замалчивании других. Никогда ещё исторические фальсификации не служили в такой степени идеологическим орудием обмана народов ради проведения реакционной политики. Никогда ранее не создавалось столько идеологических амальгам, основанных на произвольном отождествлении разнородных исторических явлений, разделенных в пространстве и во времени.

Применительно к политической жизни понятие «амальгама» (в прямом значении — сплав разнородных металлов) впервые стало употребляться в эпоху Великой французской революции. После контрреволюционного переворота 27/28 июля 1794 года (9 термидора II года по республиканскому календарю) этим понятием стали обозначать практиковавшиеся термидорианцами приёмы фабрикации всевозможных «заговоров»: на скамью подсудимых сажали рядом монархистов, революционных якобинцев, уголовников и т. д. Это делалось для того, чтобы перемешать виновных и невиновных и в конечном счете обмануть народ, нагнетая антиякобинскую истерию.

Уже в конце 20-х годов левая оппозиция доказывала, что Сталин и его приспешники взяли на вооружение метод амальгамы для обвинения оппозиционеров в сотрудничестве с антисоветскими силами. В 30-е годы Троцкий говорил о сталинских амальгамах в более широком смысле — как о провокационном отождествлении большевиков — противников сталинизма — с контрреволюционными заговорщиками, террористами, диверсантами, шпионами иностранных разведок. Этот метод служил главным орудием обмана советского народа и прогрессивной зарубежной общественности с целью обеспечить их доверие к самым страшным репрессивным акциям против «врагов народа». В дальнейшем точно так же амальгамировались глубоко разнородные силы: власовцы, полицаи — и не запятнавшие себя сотрудничеством с гитлеровцами военнопленные, прошедшие через ад фашистских концлагерей; участники крестьянских восстаний конца 20-х — начала 30-х годов — и «раскулаченные» в порядке очередной разнарядки середняки; бывшие хозяева царской России, ненавидевшие Октябрьскую революцию, которая отняла их привилегии, — и коммунисты, отважившиеся на критические суждения о сталинском руководстве; участники белогвардейских заговоров — и обыватели, пострадавшие за неосторожное слово; организаторы и члены националистических бандформирований — и подвергнутые безжалостной депортации целые народы.

Не менее произвольны и пущенные в оборот антикоммунистическими силами «сталинистские амальгамы навыворот», которые объясняют все трагические явления послеоктябрьской истории, в том числе все ужасы сталинизма, некими свойствами и пороками, якобы изначально присущими большевистской партии. Разоблачая такого рода исторические версии, возникшие в ходе дискуссий 30-х годов об истоках и природе сталинизма, Троцкий доказывал, что подобные амальгамы базируются на идеалистических представлениях о большевистской партии, как неком всемогущем факторе истории, оперировавшем в пустом пространстве или с аморфной массой и не испытывавшем сопротивления социальной среды или давления извне.

Значительную роль в формировании этих версий сыграли бывшие ортодоксальные коммунисты, порвавшие под влиянием трагических событий 30-х годов с коммунистическим движением и отрекшиеся от марксизма. Их суждения были подхвачены профессиональной советологией, формирование которой на Западе началось после второй мировой войны. В 40—50-х годах появились сотни работ, в которых проводилась мысль о фатальной предопределённости сталинизма характером большевистской партии и Октябрьской революции. «Ранняя» западная советология отличалась поразительным единодушием в интерпретации проблемы соотношения между большевизмом и сталинизмом. «Пережив подъём и падение различных методологии и подходов, это единодушие утвердило следующий примитивный вывод: Не существует никаких принципиальных различий, никакого логического несоответствия между большевизмом и сталинизмом, которые в политическом и идеологическом отношении представляют собой одно и то же» (С. Коэн)[3].

Такое единство взглядов объяснялось тем, что академическая западная советология, оперировавшая значительно большей совокупностью фактов, чем официальная советская историография, тем не менее также испытывала серьёзные идеологические ограничения. В обстановке «холодной войны» она исполняла определённый «социальный заказ» и в силу этого страдала собственной идеологической зашоренностью. Лишь начиная с 70-х годов, в ней произошли заметные перемены, наметился отход от прежних парадигм, поворот к более объективному освещению советской истории. Этот поворот привёл наиболее серьёзных исследователей к признанию исторической «пропасти» между большевизмом и сталинизмом.

Казалось бы, разоблачение культа личности Сталина на XX съезде КПСС должно было способствовать аналогичному плодотворному процессу в СССР и привести к разрушению бесчисленных исторических мифов, пущенных в ход сталинской школой фальсификаций. Однако две первые волны критики сталинизма в СССР (после XX и XXII съездов партии), направляемые Хрущёвым — в прошлом одним из наиболее верных сталинцев, — оставили в неприкосновенности главные мифы, насаждённые этой школой. В докладе «О культе личности и его последствиях» на XX съезде КПСС Хрущёв положительно оценивал «большую борьбу против троцкистов, правых, буржуазных националистов», чья линия якобы «вела к реставрации капитализма, к капитуляции перед мировой буржуазией». Он позитивно оценивал роль Сталина в этой «необходимой» борьбе «с теми, кто пытался сбить страну с единственно правильного, ленинского пути…»[4] В соответствии с такой трактовкой внутрипартийной борьбы Хрущёв объяснял происхождение «культа личности» лишь отрицательными личными качествами Сталина, якобы получившими развитие только после 1934 года.

Эта версия сохранялась в официальной пропаганде на всём протяжении Хрущёвской «оттепели». После отстранения Хрущёва от власти брежневско-сусловское руководство наложило запрет на всякую официальную критику сталинизма, ограничив возможность обращения к этой теме лишь упоминанием об «отдельных ошибках» Сталина. Критическое переосмысление отечественной истории в этих условиях могло осуществляться лишь в нелегальных, «самиздатовских» или «тамиздатовских» формах. Загнивание брежневского режима, во многом связанное с неспособностью и нежеланием нового несменяемого руководства извлечь уроки из истории, лишало советских людей пробудившейся после XX съезда надежды на возрождение социалистических принципов в политике и идеологии.

Удушливая идеологическая атмосфера, всё более сгущавшаяся в годы застоя, вызвала стремление многих представителей советской интеллигенции к переоценке прошлого на основе традиционных амальгам, т. е. к воскрешению тезиса «Сталин — продолжатель дела Ленина и Октябрьской революции», но только со знаком минус. Если сталинистская пропаганда представляла дело Ленина и его «продолжение» как непрерывную цепь исторических побед, одержанных в борьбе с «врагами ленинизма», то диссиденты 70—80-х годов и идеологи «третьей русской эмиграции» рассматривали всю советскую историю как непрерывную цепь злодеяний и насилий над народом со стороны большевиков.

Широкому распространению данной исторической версии способствовало творчество А. Солженицына и особенно его художественное исследование «Архипелаг ГУЛАГ». Сам этот жанр, апеллирующий не столько к историческому сознанию, сколько к эмоциям читателя, оперирующий не столько документами, сколько отдельными свидетельствами современников, освобождающий автора от изложения фактов в их реальной исторической последовательности, в сочетании с художественным талантом Солженицына благоприятствовал тому, что эта версия получила признание среди как «правых», так и «левых» кругов советской интеллигенции. Сохранение в официальной историографии множества «белых пятен» и фальсификаторских клише способствовало тому, что концепция Солженицына, показавшаяся многим убедительным прочтением советской истории, выплеснувшись в конце 80-х годов на страницы нашей печати, стала преобладающей и агрессивно непримиримой по отношению ко всем иным взглядам на послеоктябрьскую историю.

Краткий период апологетики нэпа и так называемой «бухаринской альтернативы» начал сменяться возрождением давнего мифа о сталинской модели социализма как единственно возможной форме реализации марксистского учения. Место критики сталинизма заняла критика марксизма и большевизма, на которые была возложена вина за все потрясения и трудности, пережитые нашей страной, начиная с 1917 года и вплоть до нынешнего всеобъемлющего экономического и политического кризиса. Год от года нарастает вал статей, в которых корни и истоки сталинизма отыскиваются в «доктринальных предпосылках» марксизма, в идеологии и политике революционного большевизма, наконец, в якобы изначальной ущербности социалистической идеи. Причём в поддержку данной исторической версии не выдвигается никаких новых фактов, аргументов, вообще доказательств. Да и сама она представляет не итог новых исторических изысканий, а перепев основных идей белоэмигрантской и вообще антикоммунистической публицистики.

Данная версия основана на традиционной антикоммунистической концепции о «непрерывности» исторического развития после Октября 1917 года, на изображении в качестве последовательных звеньев единой исторической цепи таких глубоко разнородных по своей социально-политической сути явлений, как Октябрьская революция и гражданская война, с одной стороны, насильственная коллективизация и массовая депортация крестьян, с другой, фальсифицированные судебные процессы и государственный террор второй половины 30-х — начала 50-х годов, с третьей. При такой трактовке сбрасываются со счётов важнейшие исторические обстоятельства, разрушающие эту внешне стройную схему. Октябрьская революция и гражданская война представляли собой вооружённую борьбу народа, в своей массе поддержавшего большевиков, против коалиции сил отечественной контрреволюционной реставрации и иностранной интервенции. Коллективизация сопровождалась многочисленными вооружёнными выступлениями крестьян, грозившими перерасти в «русскую Вандею» (это, разумеется, не снимает исторической ответственности с организаторов насильственной коллективизации и свирепых мер, осуществлявшихся под лозунгом «ликвидации кулачества как класса»). Государственный террор второй половины 30 — начала 50-х годов был направлен против миллионов безоружных людей и осуществлялся инквизиторскими методами фабрикации несуществующих «дел» и выбивания под пытками «признаний» в совершении преступлений.

Амальгамирование всех этих явлений базируется на , одном формальном признаке — применении насилия, без учёта характера этого насилия, исторических условий, в которых оно осуществлялось, и классовой природы тех сил, против которых оно было направлено.

Создатели новейших исторических мифологем, не желающие видеть во всей послеоктябрьской истории что-либо кроме насилия, выстраивают мнимо последовательный ряд палачей и их жертв. К числу первых они относят Ленина, Троцкого, Свердлова, Дзержинского как якобы прямых предшественников Сталина, Ягоды, Ежова, Вышинского, Берии. К числу вторых — наряду с безвинными, жертвами сталинского террора — и действительных врагов Октябрьской революции, деятельность которых выражалась в военных действиях и вооружённых заговорах. Наконец, конструируется третья категория — палачей-жертв, т. е. погибших в годы сталинизма большевиков, которые своим участием в Октябрьской революции и гражданской войне якобы фатально подготовили свою последующую трагическую судьбу.

Точно таким же способом воскрешается другая старая советологическая догма — о сталинизме как закономерной кульминации большевистской традиции. Эта идеологическая операция (отождествление политического режима, установленного Октябрьской революцией, и политического режима сталинизма) также основывается на использовании одного общего формального признака — однопартийности, без учёта того, что представляла собой партия при Ленине и что — при Сталине.

Создатели данной идеологической мифологемы игнорируют очевидные различия между идеологией и политической практикой большевизма и сталинизма, который, сохранив привычную марксистскую терминологию и внешне демонстрируя приверженность большевистской традиции, растоптал ключевые идеи и разрушил главные принципы и ценности большевизма: социальное равенство, социалистический интернационализм и непосредственное народовластие. Объявив идею равенства «левацкой уравниловкой», сталинизм создал новые системы привилегий и новые, не менее разительные, чем в прошлом, системы неравенства. Идею интернационализма он заменил идеологией и практикой великодержавного шовинизма и гегемонизма, идею отмирания государства — идеей укрепления государственности и практикой тотального принуждения и насилия.

Не замечают создатели новейших исторических амальгам и одну из важнейших тенденций сталинского бонапартизма: постоянство в преследовании определённой группы своих врагов. Вспомним: за два с половиной десятилетия господства сталинизма удары с одних социальных слоёв переносились на другие, некоторые преследуемые социальные группы и социальные институты внезапно переходили в разряд покровительствуемых. Так, политика «разгрома» старой интеллигенции, кульминировавшая в серии сфабрикованных политических процессов начала 30-х годов над «вредителями» из числа научных, технических и военных кадров, сменилась, пользуясь сталинскими словами, политикой «привлечения и заботы» по отношению к старым специалистам. Полоса гонений на церковь сменилась превращением её в одну из опор сталинского режима. Даже ужасы «раскулачивания» сменились восстановлением в середине 30-х годов в гражданских и политических правах так называемых «лишенцев», включая «раскулаченных». Существовала лишь одна категория жертв сталинизма, по отношению к которой террористическая политика непрерывно ужесточалась. В неё входили профессиональные революционеры и рядовые коммунисты, имевшие какое-либо касательство к внутрипартийным оппозициям 20—30-х годов.

Известно, что на всём протяжении сталинского режима любой человек, осмелившийся хранить хотя бы одну работу Троцкого или других оппозиционеров, неосторожно обмолвившийся о них хотя бы единым добрым словом, «изобличенный в связях», т. е. в совместной работе или товарищеских отношениях с кем-либо из «троцкистов», был обречён на то, чтобы получить самую жестокую статью сталинской юстиции — КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность). Массовый характер такого рода явлений исключает их объяснение личными антипатиями Сталина. Было, очевидно, нечто грозное для самого существования сталинского режима в идеологии, именовавшейся в те годы «троцкизмом». Страх Сталина перед ней был настолько велик, что в ходе кампании по «ликвидации троцкистских и всяких иных двурушников» он уничтожил весь правящий слой, состоявший из людей, которые сохраняли память об иных, ленинских порядках в партийной и государственной жизни. В результате этой превентивной чистки были выжжены не только все те, кто осмеливался когда-либо голосовать за программу левой оппозиции. Миллионы людей, не причастных ни к каким внутрипартийным оппозициям, а напротив, искренне или вынужденно участвовавших в борьбе с ними, тем не менее ушли из жизни с кличкой «троцкист» — самым страшным клеймом, десятилетиями господствовавшим в партии и стране.

Сегодня всем жертвам послеоктябрьской истории, будь то открытые противники большевизма или безвинные узники сталинизма, предоставлено слово на страницах советских изданий. Однако в огромном потоке мемуаров и художественных произведений, выплеснувшихся на страницы печати за последние годы и описывающих судьбы жертв сталинизма, мы, как правило, не встречаем упоминаний о судьбах действительных «троцкистов», т. е. сторонников левой оппозиции. Все эти люди, за малым исключением, были уничтожены задолго до смерти Сталина, открывшей пути первоначального переосмысления нашего трагического прошлого, а потому не успели оставить мемуарных свидетельств о своих взглядах и своей деятельности. Но даже то немногое, что сохранилось: свидетельства «троцкистов», содержащиеся в восьмидесяти выпусках «Бюллетеня оппозиции», который выходил за рубежом в 1929—1941 годах, большинство их выступлений, публиковавшихся в советской печати 20-х годов, по-прежнему остаются неизвестными советскому читателю. В данной работе мы попытаемся восполнить этот пробел, взглянуть на советскую действительность 20-х годов глазами этих людей, сопоставить их констатации, оценки и прогнозы с беспристрастными свидетельствами исторических документов.

Такое направление исследования исключает безапелляционность доводов и априорную заданность выводов. Оно предполагает освещение исторических событий в их реальной последовательности, чего так часто недостаёт современной исторической публицистике, с лёгкостью перепрыгивающей через целые десятилетия, от периода «военного коммунизма» — к эпохам сталинщины или брежневщины и обратно. Однако только идя по пути последовательного освещения исторических событий, можно разорвать как сталинистские, так и антикоммунистические амальгамы, раскрыть действительные механизмы самой гигантской в истории политической провокации, успех которой открыл дорогу самому гигантскому в истории государственному террору.

На этом пути нам придётся столкнуться с фактами политического и нравственного перерождения людей, творивших Октябрьскую революцию и выступавших в первые послереволюционные годы ближайшими соратниками Ленина. Наряду с трагической виной этих людей, т. е. их историческими заблуждениями, мы обнаружим и сознательные неблаговидные замыслы и действия, представлявшие разрыв с традициями, идеологией, политическими и нравственными принципами большевизма. Однако даже нашим оппонентам придётся, видимо, согласиться с тем, что перерождение отдельных лиц (которое, разумеется, имеет не только личные, но и социальные основания) — это явление, принципиально отличное от изначальной ущербности и ложности коммунистической идеологии и практики революционного большевизма.

Наше исследование облегчается тем, что развитие гласности в стране привело к обнародованию множества исторических документов, впервые извлечённых из советских архивов. Оказалось, что в условиях бюрократического режима тщательно сохранялись, хотя и под многочисленными грифами секретности, важнейшие документы (вплоть до личной переписки партийных лидеров), позволяющие существенно обогатить представление о реальных противоречиях и драматизме извилистого пути, которым шло движение от большевизма к сталинизму.

В целях придания изложению большей стройности, я не вступаю в этой книге в прямую полемику с бесчисленными историческими фальсификациями как старого, так и новейшего происхождения, хотя при работе над ней одной из задач была проверка состоятельности каждой исторической версии на основе анализа действительных фактов и подлинных исторических документов.


Примечания:



1

Коэн С. Большевизм и сталинизм. Вопросы философии. 1989. № 7. С. 46.



2

Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. 2-е изд. т. 20. С. 476.



3

Коэн С. Большевизм и сталинизм. Вопросы философии. 1989. № 7. С. 47.



4

Известия ЦК КПСС. 1989. № 3. С. 132, 162.