Глава одиннадцатая

Курсанты помогли бригаде удержать фронт до прибытия подкреплений из тыла.

И вот пришли к нам свежие войска — каждый боец в ярко-зеленой, еще не успевшей полинять гимнастерке, в скрипящих сапогах, с новенькой винтовкой. Приклады у новых винтовок были совсем белые, едва загрунтованные: не успевали наши заводы красить винтовки, да, видать, и нечем было.

Поротно и побатальонно ночными маршами выходили прибывшие бойцы на линию фронта. Началась общая перегруппировка сил бригады.

С нетерпением все ждали наступления.

И вот наконец пришел этот долгожданный час… Все части бригады, и бронепоезд в том числе, получили извещение: «Штаб готовит общий боевой приказ. Иметь на красноармейцах двойную норму патронов, санитарные пакеты и продовольствие. Назначить в окопах дежурные части, остальным дать полный отдых».

Извещение из штаба пришло с вечера. Меня с бронепоездом оно застало на позиции. Я выждал, пока стемнело, и отвел бронепоезд для снабжения боеприпасами на ближайшую тыловую станцию Попельня.

Снабдились. Я послал в штаб бригады связного.

Штаб расположился в поселке, недалеко от станции; связной должен был доставить мне оттуда приказ.

Предварительное извещение мы получили с вечера, но я уже знал из практики, что самый приказ будет издан ночью.

Наш комбриг подписывал приказы перед самым началом операции. Он делал это для того, чтобы противник, если бы он даже и перехватил через своих шпионов приказ, не успел бы ничего предпринять.

А в эту ночь еще с нашей стороны работала усиленная разведка: штаб собирал самые последние данные о расположении наступавших, их коммуникациях и резервах.

Словом, у бойцов было время, чтобы хорошо отдохнуть.

И вот мы, команда бронепоезда, собрались под бревенчатой крышей в нашем «кубрике». Перед боем ведь всегда тянет побыть с товарищами… Уселись мои бойцы в кружок около фонаря, потолковали о том о сем, сели писать письма. Кто писал отцу, кто матери, кто прямо на деревню — «обществу». Многим некуда было писать: родные места остались за фронтом, и бойцы, чтобы облегчить тосковавшее сердце, посылали о себе весточки в семьи товарищей. И вышло так, что под письмом Панкратова — он писал к себе в Рязань — подписались еще двое, в письме пулеметчика Молодцова поставил свою фамилию и его напарник Крыниця. А матушка Никифора обрела в эту ночь целых пятерых нареченных сынов…

Кончили бойцы писать, стали складывать письма треугольничками.

— Ну, а от бобылей-то поклон посылаете? — пробурчал матрос, все время молчавший. — От меня бы послали… Не грех и от командира слово прибавить.

Тут попали в письма и наши поклоны.

Федорчук собрал всю почту и понес на станцию.

Оттуда он вернулся со свежими газетами.

И как же мы обрадовались все, когда вдруг неожиданно в вагон вошел Иван Лаврентьич!

Он распахнул плащ, похлопывая себя по карманам:

— Ну что ты скажешь? Собрался в объезд частей, а табачок забыл… Дай-ка, думаю, загляну на огонек в попутную избу, авось добрые люди выручат!

Он, посмеиваясь и приглаживая усы, присел на ящик.

Ребята принялись угощать его из своих кисетов.

Иван Лаврентьич взял по щепотке табаку у одного, у другого, а матрос принес ему нераспечатанную осьмушку из нашего артельного запаса. И сразу же захлопотал насчет чая.

— А ты это брось, Федорчук, — остановил его Иван Лаврентьич. — Недосуг мне с вами чаевничать. Сейчас поеду.

Но мы не отпустили начальника политотдела.

— Иван Лаврентьич, — заговорили бойцы, — побудьте с нами. Обрисуйте нам текущий момент! Охота знать, что на свете делается…

Начальник кивнул на свежую пачку газет:

— Да вы же грамотные. Вот и читайте.

А бойцы опять:

— Иван Лаврентьич, вы так складно рассказываете… Вот у нас спор зашел: была нынче весной Советская Венгрия — а где она? Толкуем промежду собой, да все врозь. И Советская Бавария была — опять не стало, как же так? Чтоб люди за свою Советскую власть не заступились. Непонятно.

— Что ж, давайте поговорим, — сказал Иван Лаврентьич, присаживаясь поближе к фонарю. — Мало еще у них каленого народа — коммунистов мало, большевиков, — сказал Иван Лаврентьич. — И классового опыта нет… Но дайте срок, и они выйдут на дорогу. Слыхали, что товарищ Ленин говорил на конгрессе Коммунистического Интернационала? Говорил товарищ Ленин перед делегатами рабочих разных стран и сказал так: «Пусть буржуазия всего мира продолжает неистовствовать, пусть она изгоняет, сажает в тюрьмы, даже убивает спартаковцев и большевиков — все это ей больше не поможет. Победа пролетарской революции во всем мире обеспечена». И рабочие разных стран запомнят это ленинское слово… Победа, товарищи, за нами!

Иван Лаврентьич уехал. Я уложил бойцов спать.

Приказа из штаба еще не было. Я с Федорчуком, Малюгой, Панкратовым и машинистом сделал обход поезда. Мы проверили вооружение, паровоз, ходовые части вагонов — все было в боевой готовности.

После этого я и своих помощников уложил спать.

Мне хотелось остаться одному и побыть у орудия.

Внизу мерно расхаживал часовой. Я его не видел в темноте и только по хрусту песка мог определить, когда он приближается и когда удаляется от меня. Но этот шорох не мешал сосредоточиться.

Я предупредил часового, чтобы боевой приказ, как только он будет получен, подали бы мне сюда, к орудию.

Начала всходить луна, похожая на большой неразгоревшийся фонарь. Таким блеклым очком светит только что зажженная железнодорожная стрелка, пока стрелочник еще приправляет фитиль. Вспомнились стрелочные огни, и я почувствовал, как стосковался по ним. Ведь после Проскурова — на станциях ни огонька: все делаем в темноте, все ощупью… И вдруг такой фонарище на небе!

Луна взошла. Теперь орудие передо мной — во всех подробностях.

Я прислонился к гаубичному колесу и спросил себя: «Отвечай, Медников, отвечай себе самому по всей совести: способен ли ты идти в бой уже красным офицером?» Рука по привычке потянулась в карман за тетрадкой, но я сказал себе: «В записки не заглядывать!» И убрал руки за спину.

Могу ли я сказать по совести, что на бронепоезде создана дисциплина? Отвечаю: нет для моих бойцов и для меня самого дома роднее, чем бронепоезд. Здесь наша семья, наша жизнь и счастье. И если бы я вдруг захотел наказать кого-нибудь, то самым страшным приговором было бы: «Иди, брат, на все четыре стороны, возвращайся к себе в деревню, в свою хату!»

Но мне не приходилось и, уверен, не придется выносить такого приговора. Для революционного бойца лишение оружия мучительнее, чем приговор к смерти.

Да, отвечаю по совести: дисциплина есть и она прочна, как цемент. Об этом я с гордостью скажу Ивану Лаврентьичу и комбригу на той комиссии, которая соберется, чтобы принять от меня экзамен. И оба порадуются вместе со мной, потому что ведь они сами мне во всем помогали.

Но знаю ли я свое артиллерийское дело? Иначе какой же я красный офицер?… «Гандзя», ответь за меня!… Молчит гаубица… В бою она ответит, вот когда!

Однако не лукавя могу сказать: да, я научился руководить стрельбой с наблюдательного пункта. Самостоятельно подготовляю данные для стрельбы, а открыв огонь, не истрачу лишнего снаряда.

Только теперь мы редко работаем с наблюдателем. Бронепоезд на передовой, в пехотных цепях — тут огонь молниеносный, с прямой наводки!

А если пришлось бы заменить у орудия Малюгу, сумею ли я бить прямой наводкой с таким же мастерством и проворством, как это удается старому артиллеристу? По совести говоря, нет, — на прямой наводке я заменить его еще не решился бы. Орудие знаю, материальную часть в теории изучил, но практика мала.

Нет, оказывается, надо еще погодить с почетным званием красного офицера. Пусть уж до комиссии.

Я смахнул рукавом росу с граней затвора, надел чехол. Прикрыл и прицельное приспособление — хрупкий и нежный глаз орудия.

— Эх, голубица ты наша! Не выдай в бою!…

Я пошел в другой конец вагона. Тут, весь раскинувшись, спал телефонист Никифор и чему-то во сне улыбался.

Я вытянул из-под него кончик шинели и прилег, ожидая боевого приказа.

* * *

Не знаю, сколько я спал. Помню только, что меня разбудили встревоженные голоса и страшной силы взрыв. От этого взрыва у меня перехватило дыхание. Я вскочил как ошалелый и выхватил из кобуры наган.

Была серая, предрассветная муть.

Новый взрыв. Пламя.

Я увидел, что это стреляет наша гаубица, и сразу же сообразил, что и в первый раз был тоже наш выстрел. «Это от сырого воздуха такие удары, догадался я, — в сыром воздухе звук выстрела особенно резкий».

В отблеске выстрелов я разглядел у орудия Малюгу. Он был весь растрепанный, без рубахи, и возле него — в одном полосатом тельнике матрос. Оба спросонья метались, наводя куда-то гаубицу.

«Что такое?… Где мы?…» Я бросился с наганом к бойнице — Попельня. Стоим, как стояли, на станции…

— Да вы что, — вскричал я, — не проспались? С ума вы сошли — здесь стрелять?

Перепрыгивая через ящики и расталкивая полуодетых и бестолково суетившихся людей, я побежал к орудию.

— Он! — яростно крикнул матрос и показал вперед. И в это же самое мгновение словно зарево полыхнуло в сумраке утра. Отчетливо, как на картинке, я увидел на рельсах силуэт башенного бронепоезда.

Зарево полыхнуло и тотчас погасло.

— Берегись! Это залп! — только и успел я крикнуть. Раздался грохот, треск, и наша гаубица, подпрыгнув на одном колесе, со всего маху ударила своим хвостом по обшивке вагона. Доски лопнули, из щелей заструился на пол песок.

Матрос и Малюга, отскочив в разные стороны, секунду, словно оцепенев, глядели друг на друга и потом опять бросились заряжать орудие.

— Сюда, ребята! Все! — крикнул я, ухватившись за правило. — Никифор, к телефону! Полный ход назад!

Поезд рванул с места, в ту же секунду мы выстрелили, и звук выстрела слился с грохотом нового неприятельского залпа. Но этот залп уже не причинил нам вреда. Поезд был в ходу, и у Богуша получился недолет: только загремели, рассыпаясь, рельсы на контрольной площадке…

Мы отмахали от Попельни версты три.

Ф-фу… Сердце у меня так колотилось, словно я сам пешком эти три версты пробежал…

Я остановил поезд и присел, чтобы отдышаться.

Ребята торопливо обувались, бормотали и ахали:

— Как же это он прорвался? Вот гад! В самый тыл вышел…

— Проводил его к нам кто-то, не без этого! — сказал матрос и яростно сплюнул. — Давай, ребята, чиниться, живо!

Он насобирал по полу тряпок и начал конопатить разбитую стену.

— Брось, Федорчук, — остановил я его, — не суетись по пустякам. Ты вон Малюге помоги, — гляди-ка, что с орудием…

Массивный стальной щит орудия, весь перекореженный ударившим снарядом, обвис, как лопух.

Матрос обомлел.

— Ах ты, чтоб тебе… Значит, и стрелять нельзя? — И он кинулся к Малюге.

Артиллерист отстранил его. Старик осматривал со всех сторон орудие и только покачивал головой.

— Ну? Ну как? Пойдет? — с тревогой спрашивали обступившие его бойцы.

А я поглядывал на изувеченное орудие со стороны и сам удивлялся своему спокойствию. Меня ничуть не смущали глубокомысленные вздохи Малюги и даже не тревожила порча щита. Что значит — «пойдет» орудие или «не пойдет»? Ствол целый, есть куда закладывать снаряд? Значит, можем вести бой!

Я терпеливо ждал, что скажет Малюга, и поглядывал в бинокль в сторону станции. Там, в трех верстах от нас, остановился башенный бронепоезд. Солнце еще не всходило, я смутно различал на станции вагоны, но дым паровоза видел вполне отчетливо. Ниточка дыма выходила как бы из неподвижной точки: бронепоезд Богуша не двигался со станции ни туда и ни сюда.

Я обернулся к Малюге:

— Ну как там гаубица?

— Ладно еще, что не по прицелу хватил… — вздохнул наводчик. — Э-гей вы, батарейцы!

К Малюге подскочила вся тройка молодых артиллеристов:

— Есть, товарищ начальник!

Артиллеристы вытянулись, ожидая приказаний.

Малюга велел им подать инструмент и, зайдя к орудию спереди, что-то там с минуту отвинчивал. Потом скомандовал: «Рраз… Берем!» — и бойцы, взявшись с обеих сторон за тяжелый щит, сняли его со ствола орудия, как воротник, и сбросили вниз.

Щит с грохотом повалился на контрольную площадку.

— Так-то лучше, — сказал Малюга, откладывая в сторону инструмент. Теперь можем и стрелять.

В вагоне весело и шумно загалдели. Я еще раз посмотрел в бинокль на станцию. Башенный поезд стоял все там же.

— По местам!… — скомандовал я.

Малюга шагнул к прицелу. Племянник, поплевав на руки и развернув плечи, отошел к снарядам. Двое батарейцев подскочили к правилу, третий занял место замкового. В стороне, позади орудия, собрались, перешептываясь, наши железнодорожники — починщики пути. Но Федорчук строго обернулся на шепот, и все замолкли.

Я выждал паузу.

— К бою!… Машинист, тихий вперед!…

Уже совсем рассвело, и теперь ясно был виден белый домик станции с пакгаузами напротив. В пакгаузах черными дырами зияли разбитые ворота… А где же Богуш? Неужели ушел поезд?

Я торопливо подкручивал окуляры своего призматического бинокля, всматриваясь во все закоулки станции. И вдруг в воздухе запели и заиграли снаряды. Богуш вновь брал нас на прицел.

«Не ушел, молодчик, дожидаешься? Очень хорошо!»

Машинист резко протолкнул поезд вперед, сразу на сотню-две саженей, и мы вышли из-под обстрела. В ту же минуту машинист прикрыл дым, и мы начали медленно приближаться к станции.

Поезд нам был виден, — должно быть, он занял позицию где-то на запасном пути. Укрывшись там, он время от времени посылал нам навстречу снаряды.

Вот опять прогремел далекий выстрел… С визгом и грохотом лопнула в воздухе шрапнель, и прямо перед поездом повис белый дымок с желтизной.

Еще шрапнель лопнула — это позади поезда.

— В вилку взял! — закричали артиллеристы.

Все, затаясь, ждали третьего снаряда.

Но поезд успел выйти из вилки, и убойный снаряд не причинил нам вреда. Дымок третьей шрапнели повис в воздухе, распадаясь, как вата.

Молодец Федор Федорович, хорошо ведет!

Я кивнул Никифору:

— Передай на паровоз: так и держать ровным ходом…

Богуш пострелял, пострелял и, разбросав попусту с десяток снарядов, прекратил огонь.

Он стал поджидать нас в своей засаде.

А мы продвигались, не изменяя хода, и так прошли уже с версту.

Дистанция все сокращалась…

Малюга, совсем уткнувшись носом в прицел, медленно, не отнимая руки, вращал штурвальное колесо, и ствол гаубицы ниже и ниже склонялся к горизонту.

Только один раз наводчик оторвался от своего стеклышка.

— На прямой! — сказал он, полуобернувшись, и опять ухватился за штурвал.

Глянул я вперед, на рельсы, — и глаза раскрыл: да прямее и быть не может! Дорога пролегла ровной степью — ни бугорка вокруг, а рельсы как натянутые струны. Вдалеке, у станции, рельсы сходились в одну точку.

«Вот это для нас позиция! Дождались, наконец-то!»

Бойцы — я это увидел по их загоревшимся глазам — не хуже меня оценили обстановку.

Все еще теснее стали у орудия.

Племянник, шагая на цыпочках, стал подкатывать снаряды поближе к орудию, но переусердствовал, и стальные двухпудовики загремели по полу, как бочки на мостовой.

На парня со всех сторон зашикали, и сам он в испуге взглянул вперед, словно этот неосторожный шум мог спугнуть Богуша.

Опять стало тихо в вагоне.

Только от телефона доносился приглушенный голос. Никифор спешил сообщить политкому, какая нам славная выдалась позиция.

Панкратов ехал у себя в вагоне с пулеметчиками. Еще с вечера я распределил силы так, чтобы в каждом боевом вагоне было крепкое ядро начсостава.

Идем. Станция все ближе. Меньше двух верст уже осталось до станции.

Но Богуш затаился, молчит. И мы молчим. У нас заложен снаряд, и у него, понимаем, тоже все наготове.

Малюга уже самыми точными, мелкими винтиками подкручивал прицел, давая орудию окончательную установку.

«Черт, как мы ползем!…»

Я вытер пот со лба. Велел прибавить ходу.

Поезд пошел веселее.

Повеял встречный ветерок. Проворнее стали отступать назад телеграфные столбы. Я попробовал сосчитать, сколько столбов остается до станции. Но из этого ничего не вышло: столбы вдалеке сливались, как солдаты в шеренге…

И вдруг над станцией вспорхнуло колечко светлого дыма и поплыло, качаясь, в воздухе.

Еще колечко, еще… Между постройками показалась паровозная труба.

В следующую минуту я увидел в бинокль башенный бронепоезд — весь целиком.

Богуш вышел нам навстречу.

Я быстро осмотрелся:

— Все на местах?… По бронепоезду!… Огонь!

Грохнула, ударила наша гаубица. По степи прокатилось шумное эхо…

Бойцы сразу повеселели: кончилось ожидание, началось дело! С присказками и шуточками бросились бойцы подавать в орудие снаряды и заряды. Я отшвыривал в сторону стреляные гильзы, и они с колокольным звоном катились по полу.

А вокруг поезда уже заплясали черные дымки взрывающихся гранат, комьями начала взлетать земля, застилая пылью росистую полевую зелень…

Я посмотрел вдоль рельсов в бинокль:

— Почище наводку, Малюга! Пока мимо!

Старик нетерпеливо мотнул головой.

— Снаряд!… Заряд!… — покрикивал он, не отзываясь на мои слова.

Глухой черной стеной уже стоял вдалеке дым от разрывов, и после каждого нашего выстрела стена раздавалась все шире, словно кто-то беспрерывно подставлял и подставлял к этой стене черные вихрастые столбы.

Но станция виднелась вся по-прежнему. Там, в легком тумане пороховой гари, сверкали огоньки встречных выстрелов…

Снаряды Богуша бороздили землю уже около самого нашего вагона. Сквозь щели блиндажа нас обдавало удушливым дымом. Через бойницы то и дело прорывались осколки, чиркая потолок и застревая в деревянных стенах.

— Давай ему по башне, что ж ты! — крикнул я Малюге, теряя терпение.

— Останови поезд, тогда и спрашивай! — запальчиво крикнул он мне в ответ.

— Сто-оп!… — скомандовал я.

Но не успел еще поезд остановиться, как снаряды обрушились на нас ураганом.

Все потемнело вокруг. Визг, грохот, железный скрежет осколков.

Мы были в вилке.

Я подскочил к Малюге:

— Давай попадание, сию же минуту! Сию же минуту!…

Старик только мычал в ответ и, суетясь, дергал за шнур.

— Да что ты, ослеп? — взревел я.

Но тут я и сам потерял из виду далекие огоньки выстрелов. Все застлало дымом.

Стоять больше на месте было невозможно… Пришлось скомандовать задний ход.

— Позор, бойцы! Не можем справиться с негодяем Богушем! Дожидались позиции… Все летит к черту!

Я в бешенстве обернулся к Малюге:

— Горе-наводчик!

Поезд, содрогаясь от близких взрывов, пошел назад.

— Эй, быстрее вытягивай вагоны из огня… Да ну, живее!

Никифор надсаживался у телефона, подгоняя машиниста.

Вдруг ко мне подлетел матрос.

— Командир! — гаркнул он во всю силу своих легких. И тут же сгреб меня и пробормотал едва слышно: — Некуда уходить. Путь разбит…

«Отрезаны!» — мелькнуло в сознании.

Матрос держал меня за плечо.

— Что делать будем? — прошептал он.

Тут раздался такой силы взрыв, что я не устоял на ногах и повалился на ящики. В ту же секунду, деревянные балки крыши, как ребра, раздались в стороны и блиндаж наполнился едким дымом.

— Горим! — услышал я в дыму крики. — Брезент… На снарядах!

Я вскочил и как сумасшедший бросился на голоса.

Бойцы топтали брезент, стараясь сбить фуражками языки пламени.

— Воду сюда! Протягивай шланг! — закричал я. — Никифор, живо!

Никифор подскочил со шлангом, открыл воду, поливая брезент. И вдруг покачнулся, выронил шланг и упал, как сноп.

— Что ты, Никифор! — Я бросился его поднимать.

На помощь подбежал матрос. Он, торопливо пошарив в карманах, выхватил бинт.

И чистый бинт, разматываясь, покатился у него из рук на пол…

— В сердце, — коротко сказал матрос, — легко помер. Кончился наш запевала.

Он снял с мертвеца фуражку — открыл ему побелевший лоб и, подхватив тело на руки, зашагал в глубь вагона.

Кто-то подхватил шланг и потушил брезент, но я уже не смотрел туда.

Весь вагон трещал и гудел под ударами снарядов. В несмолкаемом грохоте уже не различить было выстрелов гаубицы.

— Аааа… черт! Да попадешь ли ты наконец!

Я бросился к артиллеристу — и с разбегу уткнулся в прицел, да так и отскочил: «Где же наводчик?»

Старик, закрывшись руками и раскачиваясь из стороны в сторону, сидел на лафете.

— Ранен?

Я отдернул от его лица одну руку, другую…

Малюга зашевелил побелевшими губами:

— Испортилась окаянная гаубица…

— Что? Гаубица? — прошептал я, отступая.

Грохот нового взрыва не дал ему договорить.

Вагон тяжело качнулся на сторону, боковая стена треснула и вдавилась внутрь. Меня по колени засыпало песком. Я выкарабкался и побежал к орудию:

— Сюда, бойцы! Будем отбиваться до последнего… Живыми не дадимся!

Сгоряча я ухватился за правило и тут же отдернул руки: «Да ведь орудие испорчено…» Но бойцы уже теснили и толкали меня, вставая по местам. Племянник подхватил с полу снаряд, поднял его и пропихнул кулаком в ствол. Батареец заложил заряд.

Замковый защелкнул затвор.

«Это как же так?… — Я не верил своим глазам. — Орудие ведь действует!»

— Малюга! — закричал я, стаскивая старика с лафета. — Что же ты! Орудие исправно!

— Прицел… — Малюга безнадежно махнул рукой, — скособочило…

— Прицел? Прицел, говоришь? Только и всего?… Наводи!

Старик зашаркал на свое место. Безвольными, одеревеневшими пальцами он подкрутил винты.

— Огонь! — скомандовал я.

Дали выстрел. Снаряд ушел колесом в сторону!

И тут я в первый раз увидел, что творится вокруг нас. Щита на орудии не было; я стоял как в открытых воротах. Выглянул из вагона вперед — и содрогнулся… На сотни саженей в стороны — как не было зеленой степи, пузырилась и в страшном грохоте взрывавшихся снарядов разлеталась в пыль… Я понял, что и вправо и влево, за стенами вагона, и позади нашего поезда все превратилось в пустыню. Каким-то чудом среди этого пожарища мы еще целы! Путь сзади разрушен — двинуться некуда. И предатель белогвардеец Богуш теперь расстреливает нас, как у стенки…

Я стоял перед орудием… Жалкая, бесполезная, никому не нужная груда металла!

Я сделал шаг в сторону — сам не знаю зачем.

Бойцы тоже переступили — они все жались ко мне.

«Неужели кончено все?»

Волны черного и рыжего дыма все больше застилали наш поезд. Перед вагоном блеснуло пламя. «Вот он, снаряд… Нет, не долетел…»

Опять полыхнуло огнем в дыму. Гудя, разлетелись стальные осколки: и второй мимо… третий. Этот кувырнулся совсем в стороне.

Снаряды вокруг нас падали вразброд.

— Ребята! Обожди! — вдруг закричал матрос, срываясь с места, и на секунду замер с поднятой рукой.

— Ребята, да ведь нас дымом затянуло! Глядите все! Ведь он наугад снаряды втыкает!… Не попасть ему, собаке, в нас.

Бойцы с минуту, словно не понимая, что он говорит, удивленно глядели на матроса.

— Дыму, ребята, давай дыму больше! — кричал матрос.

— Правильно! — скомандовал я. — Жги что попало!

Тут бойцы горохом рассыпались по вагону и стали выбрасывать наружу обломки досок и бревен, соломенные тюфяки, одеяла, тряпки.

А Федорчук все кричал и тоже метался по вагону:

— И бушлат подойдет, и форменка!… Носовой платок — туда же!

Я подкинул ногой в кучу одежды свою шинель. А сам за рупор — и к борту.

— Машинист! — закричал я в рупор. — Машинист!

Но грохот взрывов гасил мой голос.

Наконец на паровозе меня услышали. Шевельнулся железный лист, подвешенный над входом в будку, и в щель просунулась голова машиниста.

Я замахал ему руками:

— Сифонь!… Задувай вовсю, Федя, дыму давай, дыму!

Не прошло и минуты, как из трубы паровоза густо повалил дым, застилая над нами небо серой тучей.

А по обеим сторонам вагона жарко запылали костры из шинелей и брезентов, посыпанных орудийным порохом.

Вслед за артиллеристами, смекнув, в чем дело, разожгли у себя костры и пулеметчики.

— Вот, брат, и дымовая завеса! Живем еще!… — говорил Федорчук, чихая от едкого дыма и зажимая себе нос бескозыркой.

Он прохаживался по вагону и, протирая покрасневшие глаза, посматривал, чего бы еще бросить в костер.

А Богуш на бронепоезде, должно быть, уже совсем потерял нас из виду. Снаряды его грохали где-то в дыму, не причиняя нам вреда.

Воспользовавшись передышкой, я бросился налаживать орудие. Ох как мне захотелось теперь самому заложить снаряд и дернуть за шнур!…

Но прицел, проклятый прицел…

У орудия стоял Малюга и о чем-то мрачно раздумывал. Сквозь дым он показался мне тенью.

Увидев меня, старик сразу, словно он только этого и ожидал, уступил мне место и пошел прочь.

Я спешил разобраться в испорченном прицеле.

Снаряды вокруг нас падали все реже и реже. Казалось, бой затихал. Но это только казалось.

Густой дым, окутавший нас во время канонады, начал рассеиваться, а наши костры догорали. Выдохся и Федор Федорович со своим сифоном…

Мы стояли под жерлами четырех наведенных на нас пушек, способных посылать сорок восемь снарядов в минуту. И Богуш выжидал только подходящего момента, чтобы снова обрушиться на нас всей силой своего артиллерийского огня.

Но пока завеса дыма все-таки укрывала «Гандзю» от противника, и я копался в прицеле.

Винты, стекла, рычажки… Черт, сколько же их! «Дистанционный барабан главная часть прицельного устройства», — вдруг припомнилась мне дословно одна из моих записей. Не доверяя памяти, я выхватил свободной рукой тетрадь из сумки.

Но не успел я отыскать нужную страницу, как весь вагон содрогнулся от накрывшего нас залпа. Тетрадка выпала у меня из рук…

Впереди в просветах поредевшего дыма, засверкали огоньки.

Богуш возобновил бой.

Решающие минуты…

Я ухватился за прицел. Где барабан? Вот он, так, на месте…

Стебель на месте… Защелка на месте…

Вихри дыма и горячие сквозняки от разрывов обдавали меня. Я отводил голову, чтобы не глядеть на происходящее, и все-таки видел перед собой, в дыму и пламени, нашу контрольную площадку, всю словно обглоданную, уже без углов и почти без помоста, голую, как скелет…

Стебель, защелка на месте!

Я нахлобучил фуражку на самые глаза и приник к мелким винтикам и стеклам.

Кто-то, охнув, грузно повалился за моей спиной. Кто-то стонал в вагоне — должно быть, тяжелораненый… Но я не оборачивался…

— Защелка на месте! Отводка на месте! — выкрикивал я сам себе, вцепившись в прицел всеми пальцами.

Отводка… Уровень продольный… Поперечный уровень тоже на мес… Нет! Поперечный не на месте!… Проклятый уровень, где твой пузырек! Где… твой… пу-зы-рек?!

Разжав пальцы, я отдернул руку от прицела.

— Малюга, Федорчук, сюда!

Я сгреб обоих за плечи и толкнул к орудию.

— Видите? Где пузырек, а? В стороне! Ушел в сторону!

Малюга так и оцепенел, взглянув на едва приметную трубочку с жидкостью.

Я изо всей силы встряхнул его:

— Видишь ты или ослеп?

— Вижу! — взревел Малюга, вырвавшись от меня. — Вижу! Старый я дурень! Прицел справный! Это… Да это сама орудия косо стоит!

— Ну да… Ну да… — забормотал Федорчук, озираясь. — У всего вагона крен. На правый борт… Сдала правая рессора…

Не теряя времени, Федорчук схватил топор и начал забивать под осевшее колесо орудия клинья-колобашки…

— Богуш!… — вдруг закричали бойцы. — Сюда идет!

Я быстро вскинул бинокль. «Да, приближается… Кончать нас идет…»

— Стой, собака, стой! Гаубица еще стреляет!

Я прыгнул к орудию. Глянул на уровень:

— Есть, пузырек уже на месте!

Дрожащими пальцами я подкручивал винты, стараясь поймать бронепоезд в центр пересечения нитей на стеклышке. Я чувствовал теплые ладони Малюги, помогавшего мне навести орудие. Но дым разрывов то и дело заслонял от меня приближавшийся бронепоезд.

Богуш бил на ходу из всех четырех орудий.

Я делал наводку по его головной башне.

— Трубу снесло на паровозе! — вдруг крикнул кто-то сзади меня, и в ту же минуту этот голос слился с другим:

— Башню разворотило у пулеметчиков!

У меня дрогнули руки, прицел сбился, и все заплясало перед глазами…

Собрав все силы, я снова подступил к орудию.

Нет, чувствую, сдаю… Не поймать мне Богуша в крестик нитей…

Я ухватился за колесо орудия, боясь упасть.

— Товарищи! — закричал я. — Помогайте! Песню!

— Песню! — эхом откликнулись бойцы в вагоне.

И затянули нестройно:

Славное море — священный Байкал…

Но в ту же минуту сквозь неуверенные голоса прорвался сипловатый, но твердый голос матроса и повел за собой хор:

Славное море — священный Байкал

Славный корабль., броневая…

Вот он, в крестике!

Я дернул за шнур. Выстрел. Пламя. Грохот…

И вдруг — полная тишина. Оборвалась пронзительная, терзающая нота боя.

Эхо песни покатилось через поля и замерло где-то в лесу…

Бойцы с минуту глядели друг на друга, ошеломленные наступившей тишиной, не соображая, что произошло.

И вдруг в погоревшей, разбитой снарядами траве, где-то совсем близко, щелкнул кузнечик. Щелкнул — и пустил трель. Эту трель подхватил другой, третий, и через минуту шумно, весело, на разные лады застрекотала вся степь.

Бойцы, словно вдруг пробудившись, толпой бросились к орудию, спеша заглянуть в чудесное стеклышко.

— Ура-а!… Победа!

Тут одним прыжком подскочил ко мне Малюга и облапил меня, едва не задушив своей пышной бородой.

Я, как мог, вырывался.

— Нет, не пущу! — гудел старик. У него были слезы на глазах. Обманывал меня, старого, обманывал, и совести нет… Ты — артиллерист, командир доскональный. Наш красный офицер!

— Да разве?… Что ты!… — Грудь у меня стеснило от радостного сознания: «Вот и сдал экзамен на красного офицера… Как просто это получилось: сами солдаты приняли экзамен».

Малюга отступил на шаг и посмотрел на меня с укоризной:

— Не обижай старого человека, командир, признавайся, что ты из артиллеристов! Да этакой стрельбой мы их всех, злыдней, порушим!

— Ясно, порушим, — сказал я, оправляя на себе гимнастерку. Внутри меня играла каждая струнка. — На то идем! — И я крепко пожал старику руку.

— Ну, кажись, теперь поладили… — сказал Федорчук, шумно вздохнув.

Матрос стоял с рупором наготове и давно уже ждал от меня приказания.

— Тяжел старик, а все ж таки заправил ты ему мозги под фуражку… Вперед, что ли?

Матрос закричал в рупор:

— Эй, на паровозе! Вперед, беструбная команда!

* * *

Со скрипом, тяжело переваливаясь с борта на борт и усыпая путь вывороченными из гнезд болтами, гайками, обломками досок и бревен, наша «Гандзя» двинулась к башенному бронепоезду.

Мы приближались осторожно, с заряженным и наведенным орудием: подлый и коварный враг был опасен и в своей агонии.

Подъехали. Мои артиллеристы, железнодорожники и пулеметчики враз, по команде, выпрыгнули с винтовками из вагонов, оцепили умолкнувший бронепоезд и начали медленно сжимать его в кольцо.

Взглянув на поезд, такой еще грозный в недавнем бою, я невольно остановился: груда обломков — это было все, что осталось от стального страшилища!

Наш тяжелый снаряд, как оказалось, угодил в головной двухбашенный вагон поезда. От броневой крыши до самого основания вагона зияла огромная пробоина, расчленившая вагон надвое. Стальные листы корпуса, усеянные заклепками, от взрыва разъехались по швам и висели рваными лоскутьями.

Через пробоину и распоротые швы я увидел внутри вагона трупы.

Я пошел по цепи своих бойцов, чтобы осмотреть весь поезд. Вот заграничный паровоз, грузный и неуклюжий в своей броне, как черепаха. Паровоз стоял, уткнувшись между рельсов; передние колеса зарылись в землю по самые цилиндры. Видно, своротило его на ходу. Тендер паровоза был смят в гармошку, на тендере лежал, придавив его всей своей тяжестью, задний броневой вагон…

Башен на вагонах не было. Похожие теперь на огромные скорлупы, они валялись в траве. На местах башен торчали только пушки. Пушки сорвались со своих тумб, — должно быть, от удара при крушении поезда.

На нас в упор глядели из бойниц вагонов пулеметы…

Я придержал своих бойцов, которые в нетерпении напирали со всех сторон на врага.

— Петлюровские бандюги, сдавайся! — крикнул я, выступая вперед с наганом.

Молчание…

— Есть живые? Выходи! — крикнул я, выждав с минуту.

В вагонах послышался шорох, приглушенные голоса. Потом откуда-то из-под обломков начали поодиночке выползать бледные, трясущиеся люди в коричневых английских френчах. Они махали нам белыми тряпками, останавливаясь на каждом шагу и бормоча:

— Неволей служим. Не убивайте. Забрали нас, не спрашивали…

— Солдаты, что ли? — крикнул, теряя терпение, Федорчук. — Выходи без канители. Стройся все!

Пленные приободрились и подбежали к Федорчуку.

— Оружие, документы есть? — говорил он, ощупывая каждого. — Опоражнивай карманы!

Всех солдат набралось человек пятнадцать.

Сопровождать пленных вызвался племянник. Я назначил в конвой еще двух бойцов, из железнодорожников.

— А кто будет старший? — спросил племянник. Он так и ловил мой взгляд.

— Ты старшим пойдешь, — сказал я, к великому удовольствию парня.

Пленных повели в штаб бригады.

Больше на мой зов никто из разбитого поезда не откликался.

«Ну что же, надо обследовать, что там еще есть…»

— Вперед! — скомандовал я, и все мои бойцы с разбегу вскочили в броневагоны. Наставили винтовки, но стрелять не пришлось: перед нами были только мертвые.

Бойцы вопросительно взглянули на меня: «А где же он сам?» — и принялись переворачивать трупы. Я посмотрел в лицо одному, другому, третьему, отыскивая среди них Богуша. Но трупы были так изуродованы, что пришлось оставить поиски, Богуш мертв, а который он здесь — не все ли равно?

Мы собрали по вагонам оружие — винтовки, карабины, тесаки, револьверы… Панкратов со слесарями-железнодорожниками вывинтил из бойниц пулеметы.

Шестнадцать пулеметов! Вот это трофей! Это не дырявая платформа с рельсами да костылями, которую он нам бросил под откосом у Жмеринки!

Бойцы торжествовали. Несколько человек с Федорчуком во главе собрались на лужайке, и сразу же грянула веселая, задорная «Гандзя». Матрос, прижимая бескозырку к груди, старательно выводил смешливые слова куплета, потом азартно взмахивал бескозыркой, и бойцы дружно подхватывали припев:

Гандзя люба, Гандзя кыця,

Гандзя славна гаубица!…

Тут ко мне подошел машинист Федор Федорович.

— Гладеньких штучек набрали, — сказал он, кивнув на трофейные пулеметы. — Ишь, словно бульдоги в траве сидят да в поле глядят… — И вдруг переменил разговор: — А что, товарищ командир, назад не подадим наш поезд?

— Как так — назад? — удивился я.

— Да трубу-то надо подобрать? — Он показал на свой паровоз. — Экая ведь простофиля стоит! Даже совестно перед бойцами.

Я поглядел на наш истерзанный паровоз, который без трубы дымил с обоих концов, как головешка, перевел глаза на огорченное лицо Федора Федоровича и расхохотался.

— Да мы тебе, Федор Федорович, под броней паровоз дадим! Теперь мы разжились!

— Да ну, и вправду дадите?

Старик просиял.

Я взял его под руку.

— Пойдем-ка посмотрим эту черепаху, какая ей нужна починка!

Мы вдвоем зашагали к бронированному паровозу.

И вдруг в ту же сторону толпой бросились бойцы. Они обгоняли нас, на бегу щелкая затворами винтовок.

— Стой! Куда?! — закричал я, прибавляя шагу, и тут увидел, что все бегут к Малюге. Старый артиллерист стоял на борту башенного вагона и махал бойцам своей фуражкой. Меня он не видел и не слышал.

Самые проворные из ребят уже забрались к Малюге и вместе с ним спрыгнули куда-то вниз. Остальные карабкались по броне.

Я оставил Федора Федоровича и бросился догонять ребят. Добежал до вагона, взобрался к пушке, где только что стоял Малюга, быстро огляделся.

— Богуш… Богуш!… — вдруг понеслись крики из-за вагона.

Я кубарем перекатился через борт и попал в самую гущу бойцов. Бойцы грозно шумели, потрясая винтовками.

— Стой! Расступись!

Бойцы сжали меня и вытолкнули вперед.

На земле лежал офицер в табачном френче с золотыми погонами в гвардейскую дорожку. Одна нога его в хромовом сапоге была придавлена свалившейся с вагона башней.

Я сразу узнал Богуша. Он бессмысленно глядел на людей, — видно, только что очнулся и не понимал еще, где он.

И вдруг лицо его передернулось гримасой и глаза загорелись дикой ненавистью: он узнал меня и моих бойцов.

— На помощь! Сюда! — закричал он исступленно.

Но только слабое эхо отозвалось из пустых башенных вагонов.

Богуш дергал плечом, порываясь вытащить маузер из своей коробки.

— Сдавайтесь, Богуш, — сказал я, оттесняя ребят, которые своими криками мешали мне говорить.

— Давайте кончать, Богуш. Сдаетесь? Считаю до трех.

— Передушить вас всех…

— Сдаетесь?

— До Киева болтаться будете на телеграфных столбах… До самой Москвы!

— В последний раз. Сдаетесь?

Вдруг Богуш выхватил маузер и вскинул на меня.

Я пустил ему пулю в лоб из нагана.

— Кончилась твоя измена, собака, — сказал кто-то из бойцов. Голос был спокойный и строгий.

Маузер я вручил Малюге.

— Это правильно, — сказал старик со смешком в глазах. — Мне и причитается. За уворованную кочергу.

* * *

Боевой приказ о наступлении был выполнен всеми частями бригады в точности: наши славные войска отбросили петлюровцев, вышли на командующие высоты и укрепились.

А наш бронепоезд? Оказалось, что и мы со своей «Гандзей» неплохо выполнили приказ, хотя и получили его после боя. Нам была поставлена задача: теснить вражеский бронепоезд, отвлекая его своим огнем от наступающей пехоты, — ну а мы его уничтожили.

Заключение

На этом я кончаю повесть о «Гандзе», хотя и трудно поставить точку и отложить перо.

Меня спрашивают: «Где сейчас бойцы «Гандзи», кто из них жив?»

Но лучше бы не спрашивали…

Уж куда я только не обращался: и в Проскуров, и в Киев, и в Москву. Верите ли, за долгие годы ни одной обнадеживающей весточки…

А потом — гитлеровское нашествие на нашу страну. Великая всенародная Отечественная война. И всенародные жертвы, миллионы павших героев, советских людей.

Вернулся я в 1945-м году с фронта — ну какой уж тут разговор о продолжении поисков! Гражданская война, все ее события отодвинулись куда-то в давно прошедшую эпоху. И если еще существуют следы «Гандзи», то распознать их под силу лишь историку, а то и археологу, восстанавливающему эпохи по черепкам.

Так мне думалось. И вдруг…

Вдруг на пороге моей комнаты — черноморский матрос.

— Извините, вы, — называет меня по фамилии.

Тут моряк подал мне письмо:

— От старшего моего брата, из Одессы. Помните Кришталя? У вас на бронепоезде служил артиллеристом.

Только прочтя письмо и разговорившись с гостем, я припомнил Давида Кришталя, нашего артиллериста.

Главный мой хозяин при гаубице, Малюга, случалось, допускал Кришталя даже к прицельной оптике — и тот не ошибался: выкрикивал показания прибора без запинки, полным голосом. Да и снаряд посылал метко.

И все же Малюга не считал Кришталя заправским артиллеристом. Парень был нрава затейного, уморительно отплясывал чечетку.

Бойцы, захлебываясь от смеха, яростно поощряли танцора:

— Наддай! Швидче… Що швидче!

А Малюга, бывало, поглядит-поглядит исподлобья на мелькающие в траве носки сапог и выковыривающие пыль каблуки, громко сплюнет и отойдет прочь.

«Швидкисть в ногах — небогато розума в голови».

Эх, Малюга, Малюга, дремучий был человек!

Послание на множестве листков. Читаю. Ну конечно, бурно высказанная радость, что оба мы еще живы, что можем встретиться… И сразу же Кришталь пустился в воспоминания. На листках запестрело:

«А помните — в Жмеринке… в Гнивани… в Браилове… в Казатине?»

И он выкладывал горы фактов, казалось только что выхваченных из боя, обжигающих пороховым дымом… А ведь события сорокалетней давности!

И все это без дневника. Поразительная у человека память…

Но как же он живет теперь, мой бывший артиллерист, веселый чечеточник? Мне было приятно узнать, что боец «Гандзи» хорошо проявил себя и на мирном фронте. Рабочий-краснодеревщик, он трудился над восстановлением пострадавших от войны домов и дворцов Одессы.

«Это замечательно, — написал я Кришталю, — что у вас такая память. Она может помочь нам в самом трудном — в розыске оставшихся в живых товарищей. Хорошо, если бы вы подсказали план действий…»

Особой строчкой в письме я просил Кришталя сообщить все, что ему известно о матросе Басюке Филиппе Яковлевиче (он у меня в повести выведен как матрос Федорчук).

Ответ пришел незамедлительно.

Распечатываю письмо, с волнением пробегаю страницу за страницей… Вот пошли фамилии… Вот упомянут и особенно близкий мне человек, Басюк… Но вчитываюсь — и перед каждой фамилией начинаю спотыкаться: «НЕТ… НЕ знаю… НЕ слышал… утратил связь… НЕ встречал…»

Мы продолжаем переписываться. Шлем друг другу поздравления на Новый год, на Первое мая, на Октябрьские праздники. Кришталь по-прежнему ошеломляет меня остротой памяти.

Иной раз заново с волнением переживаешь давно забытый случай: со скольких снарядов, к примеру, мы разгрохали вражеский обоз у станции Гнивань, как подавили пулемет на церковной колокольне в селе Кожанка…

Но люди! Такая была дружная, боевая команда… Неужели, кроме нас, никого в живых? Быть этого не может!

И тут сама книга стала скликать своих героев. В 1955 году повесть «Бронепоезд «Гандзя»» была переиздана.

Генерал Григорий Арсентьевич Печенко увидел книжку в руках сына-школьника.

Загипнотизированный названием, прочитал книгу залпом.

И вот уже передо мной на столе письмо:

«Докладывает ваш бывший пулеметчик…»

Далеко шагнул боец «Гандзи» — пришел на бронепоезд молодым крестьянским парнем, а теперь, поди ж ты, генерал-инженер.

Читаю дальше.

Григорий Арсентьевич Печенко проживает в Харькове. Там же обнаружился полковник-инженер Федор Семенович Филиппенко — тоже бывший пулеметчик на «Гандзе». Оба в отставке.

И у Филиппенко за плечами нелегкий путь.

Сын каменщика, он в детстве, в царское время, не знал, что такое поесть досыта.

А в советские годы, посмотрите, сколько учебных заведений окончил:

высшая школа физического образования (ныне Институт имени Лесгафта), летная школа, военная академия, планерная школа.

У Филиппенко плохо действует рука (на бронепоезде хватило осколком по суставам пальцев). Как же попасть в военную школу? Ведь медицинская комиссия, строгий отбор!

И его забраковали. Не посчитались с тем, что человек с фронта, стойкий боец — такими только и пополнять ряды красных офицеров. Даже ходатайство, которое мы написали с бронепоезда, не подействовало на врачей.

Но не таков Филиппенко, чтобы сдаваться.

«Я левша, еще слесарем работал левой — и, на беду, левую и повредило. Нормально действовал на руке только большой палец — я и принялся его тренировать. Одновременно тренировал мускулы на ладони — до корней поврежденных пальцев».

По многу часов в день занимался Филиппенко своей рукой — и с радостью обнаружил, что большой палец крепнет, крепнут и мышцы ладони.

Рискнул — записался на спортивные соревнования.

В зале расположены снаряд за снарядом. Филиппенко сопутствует удача. И вдруг — канат… Свисает с потолка — а до потолка восемь метров, и на канате ни одного узла. Тут же судья объявил, что взбираться к потолку только при помощи рук; притронешься к канату ногами — будешь снят с соревнования.

Филиппенко преодолел канат. Сам не понимал, что за чудо с ним произошло…

Его растормошили соперники, — это были сильные спортсмены.

И они же торжественно повели его получать первый приз.

Так Филиппенко раз и навсегда доказал военным медицинским комиссиям, что его увечье — не увечье, а как бы почетный знак, свидетельство сильной воли.

В Москве Филиппенко заканчивал военно-воздушную академию. Надо было выполнить последнее задание. Посадили его бортмехаником на вновь построенный самолет — первенец нашей бомбардировочной авиации конструкции А. Н. Туполева.

За руль сел Валерий Павлович Чкалов. Он обычно первым поднимал в воздух вновь создаваемые, еще не облетанные и подчас таящие в себе неприятные сюрпризы самолеты…

Набрали высоту…

Но пусть и на этот раз рассказывает сам Филиппенко:

«Вдруг вижу через щель: самолет — камнем вниз. Все внутри у меня поднялось к горлу… Но мелькнула надежда: «Ведь это же Чкалов, не допустит он, чтобы мы так враз угробились!»» Я за что-то схватился, чтобы удержаться на месте, кричу другому механику:

— Что происходит?

— Пикируем.

— Да ведь нельзя! Кто же пикирует на бомбардировщике? Есть приказ главкома — каждому самолету знать свое дело. И не вольничать!

А механик спокойно, с усмешечкой:

— Это же Чкалов…"

После окончания академии Филиппенко работал в авиационном научно-исследовательском институте.

Вот он куда взлетел, пулеметчик с «Гандзи», — исследователем за облака!

Между тем почта принесла мне новое письмо.

И опять от пулеметчика. Ему дал мой адрес Филиппенко.

Иван Васильевич Крысько обнаружился в городе Хмельницке, Винницкой области.

Бывший боец «Гандзи» на заслуженном отдыхе, персональный пенсионер.

Но Крысько — непоседа. Его можно встретить и на партийном собрании в колхозе, и на току, и внезапным ревизором у весов на хлебоприемочном пункте, и в поле, балагуром среди колхозниц…

Если у Ивана Васильевича огорченный вид — это почти наверняка означает, что в делах района возникли неполадки. Именно в сфере общественной, но отнюдь не в личной жизни. Со своей «дружиною», Верой Андреевной, живет он душа в душу. Держатся добрых украинских обычаев. Например, ежегодно ставят в клетку пару гусей. Вера Андреевна не признает новогоднего праздничного стола без гуся, причем особым способом откормленного.

…Итак, передо мной четыре письма: от Кришталя, Печенко, Филиппенко, Крысько. Есть сведения еще о некоторых товарищах, впрочем, пока лишь предварительные, требующие подтверждения. А вот обнаружить следы Басюка не удается… Жив ли он?

Четверо с «Гандзи», со мной — пятеро! Однако мы еще не виделись. Надо встретиться, но где?

Съедемся к Ивану Васильевичу Крысько, поглядим друг на друга, посетуем на годы, которые так изменяют людей, что вынуждают боевых соратников как бы заново знакомиться…

Хмельник был удобен и, так сказать, в оперативном отношении. Отсюда короткий бросок на автомашине — и мы в областном центре Подолии, в городе Хмельницком (бывшем Проскурове).

Взволнованный предстоящим путешествием в свою юность — в годы, которые сделали меня борцом и всю мою жизнь наполнили ощущением счастья, — садился я в поезд в Ленинграде…

Вот и Украина. Проезжаем станцию Коростень. Разумеется, теперь не узнать тупичка, в котором одно время располагался в вагонах штаб нашей 44-й дивизии. Вдруг вспомнился Николай Александрович Щорс. Кажется на станции Жмеринка начдив сделал нам крутую ревизию… Подъезжает к бронепоезду всадник. Все на нем ладное, как на картинке, — и шинель, и ремни. Выбрит, аккуратно подстриженная темная бородка.

Мы на бронепоезде насторожились: какое-то начальство. Про Щорса знал на Украине каждый, и мы гордились тем, что вместе с бригадой вошли в состав его прославленных войск. Но бронепоезду от рождения еще и месяца не было; знали комбрига Теслера, а начдива в лицо еще не видали.

Внезапно из-за спины всадника вынырнул ординарец, конь его перед стенкой броневагона взвился на дыбы.

— Кто тут командир? Докладайте Щорсу! — И вскачь обратно.

Я мигом ссадил из пульманов свободных от боевой вахты людей, построил их, скомандовал «смирно», отдал начдиву рапорт.

Начдив поздоровался, мы более или менее дружно ответили.

Наступила пауза, всегда в таких случаях загадочная.

Щорс поглаживает по холке своего коня и всматривается в нас, окидывая каждого с ног до головы. Под изучающим его взглядом бойцы даже шевелиться начали, как от щекотки.

А лицо у начдива все более недоумевающее. Все строже становится лицо.

— Кого это я вижу, интересно? — заговорил Щорс и совсем не по-военному, с комической ужимкой, развел руками: — Неужели советские бойцы?… Нет, это какие-то голодранцы на бронепоезде!

Я с обидой подумал: «За что он нас?» На станции Жмеринка мы ошалели в боях. Огромный железнодорожный узел — и со всех направлений теснит враг… По нескольку раз в сутки приходилось гонять бронепоезд по станционному треугольнику, чтобы повернуть его головным пульманом то на одесское направление, то на волочиское, то на могилев-подольское… Отовсюду требовали гаубичного огня! Тут не только поесть вовремя — мы в этих боях разучились спать ложиться…

Обтрепалось и обмундирование: ведь на бронепоезде что ни шаг — железо, острые углы.

Щорс выслушал мои объяснения, усмехнулся, снял фуражку, нащупал что-то внутри…

— Железо, говорите, виновато? А про это солдатское железо забыли, товарищ командир?

Гляжу — в руках у него иголка с ниткой. Подержал он ее перед моим носом и убрал опять в фуражку.

С этим и уехал.

Тут у нас, откуда ни возьмись, сразу нашлось время попортняжить, мало того — даже простирнуть одежду, перепачканную на бронепоезде в масле и смазке.

А вот другой случай… Это был секрет начдива, который раскрылся для меня лишь в тридцатых годах, притом случайно.

Ленинград. Дом писателя. В гостях у нас военные. Выступает артиллерист, ветеран гражданской.

Слушаю его и с трудом заставляю себя усидеть на месте: да мы из одной с ним дивизии, из 44-й!

Во время перерыва я подошел к артиллеристу.

— С «Гандзи»? Да как же мне не знать «Гандзю»! Вот вы где у меня сидели! — И он, рассмеявшись, похлопал себя сзади по шее. — И что это Щорс с вами цацкался — до сих пор понять не могу. Из меня, батарейца, няньку сделал, ей-право. Словом, велено было держать одну из пушек — а их у меня было всего-то три — специально для страховки «Гандзи»: выручать вас, чертей, своим огнем, когда в бою зарветесь… Разумеется, по секрету от вас.

Я был глубоко взволнован этим боевым товариществом, этой чуткостью сурового начдива.

— Полковник, неужели вы серьезно?

— Да уж куда, браток, серьезнее — личный приказ Щорса!

…Ночь, пассажирский поезд. В купе все спят. Даже колеса вагона постукивают дремотно. А мне не спится, сижу у окна.

Миновали Коростень, Житомир, теперь будет Казатин.

Казатин… И снова оживает в памяти девятнадцатый год.

Казатинский узел в лихорадке эвакуации. В сторонке от вокзала скромный вагон — из тех коробок на колесах, в которых в царское время возили пассажиров по «четвертому классу», то есть вповалку.

Вызванный с бронепоезда, испытывая приятный щекочущий холодок от острых переживаний только что выигранного боя, я поднялся в вагончик, узнав по тянущимся от станционного телеграфа проводам, что здесь штаб нашей бригады.

Стало немножко грустно, что не увижу Теслера. Он был отозван Москвой кажется, в Латышскую дивизию.

Но вызвали меня сюда, в штаб, как оказалось, по распоряжению Теслера.

Уезжая, комбриг заготовил наградной лист.

Бронепоезд «Гандзю» он представил к ордену Красного Знамени.

Вот выдержка из наградного листа:

«…Бронепоезд «Гандзя» не раз достигал колоссальных успехов, благодаря храбрости его бойцов и командования и преданности делу рабочих и крестьян. В августе 1919 г. значительная часть войск жмеринского направления (около 10000 штыков) была разгромлена Петлюрой. Бронепоезд «Гандзя» прикрывал это отступление, и благодаря ему удалось избежать окончательного разгрома и было спасено около 16 составов (поездов по 40-45 вагонов). Под Винницей Петлюрой фланговым ударом вся группа красных была разбита, несколько бронепоездов захвачено в плен… Бронепоезд «Гандзя» был окружен, в результате ожесточенных боев он прорвал неприятельское окружение, отбил у Петлюры два наших бронепоезда и, увлекая за собою остальные части, разгромил, в свою очередь, войска Петлюры…»

* * *

Перестук колес. Мерный, усыпляющий.

Где-то здесь станция Попельня. Поединок с Богушем, который мы выиграли, но какой ценой! Все мы на «Гандзе» едва заживо не сгорели… Интересно бы посмотреть, что теперь на обширной равнине. Тучные пшеничные поля, с колосом тяжелым, как патрон дроби? Или темно-зеленые плантации сахарной свеклы? Или, наконец, здесь, где гремело и рушилось в бою железо, раскинулись колхозные сады? Воздвигнут завод?…

Интересно бы взглянуть, какова нынче Попельня.

Я приподнимаюсь на койке, но сквозь оконное стекло ничего не видать. Оно мутно-белое, непрозрачное от падающего с потолка света.

Выключаю в купе ночник, однако стекло остается непрозрачным — теперь уже от мрака ночи.

Уговариваю себя поспать. Хочется выглядеть свежим: ведь встречать меня будут бывшие бойцы — и не просто как соратника, а как командира бронепоезда. Значит, держи марку!

Заснул, оказывается. Да как крепко.

Меня трясут за плечо:

— Винница… Гражданин, вы просили разбудить. Вставайте, через пять минут станция.

Ошалело вскакиваю. Наскоро привожу себя в порядок и с чемоданом выхожу в тамбур. Серое туманное утро. Сентябрьский сквознячок заставляет поеживаться. А может быть, мурашки пробежали от волнения, в котором я сам не хочу себе признаться?

Так или иначе, приближалась удивительная, словно из сказки, минута встреча стариков, расставшихся юнцами.

Поезд замедляет ход. Передо мной — вокзальные часы. Пять утра.

На перроне, кроме железнодорожников, никого. Но вот двое в кепках: плотный, самоуверенного вида, и рядом с ним — маленький, щупленький.

В плотном узнаю Кришталя: он успел побывать у меня в Ленинграде.

— Вот Григорьев! — показывает он на меня. — По книжке — Медников. А это Крысько! — показывает он на своего соседа.

Мы оба таращим глаза, но не узнаем друг друга — вот что делают годы…

— Николай Федорович!

— Иван Васильевич!

Целуемся. Крысько прижимается ко мне, и оба мы замираем — птенцы «Гандзи».

У вокзала поджидала нас легковая машина.

А через час, проведенный в дороге, меня торжественно на крыльце своего дома приветствовала «дружина» Ивана Васильевича — Вера Андреевна.

Следом за мной, поездом из Харькова, приехал полковник-инженер Филиппенко. Он и Крысько перемигнулись, встали рядом и, сдерживая смех, гаркнули:

— Товарищ командир, вы телефонистов спрашиваете? Вот они, телефонисты!

Да, вот так именно приспели мне на выручку два дружка — бойкие, ловкие и одинакового роста: чернявый Филиппенко и русоволосый Крысько.

Под смех присутствующих пришлось и мне войти в роль.

— Но вы же пулеметчики! — выразил я сомнение, как и подобает командиру.

— Пулеметчики, — кивнули оба. — Но можем и линию проложить.

— Тогда за дело, ребята!

— Есть станция, — доложил Филиппенко и прицелился вилкой к красным, как закатное солнце, соленым помидорам.

— Есть заземление, — добавил Крысько, помогая жене в хлопотах у стола.

— Есть огонь — добра горилка! — зычным голосом артиллериста завершил доклады Кришталь.

И все мы подняли чарки.

За столом было много радостных воспоминаний, были и минуты молчания. Поминали погибших.

Здесь я впервые твердо узнал, что Федорчук погиб.

Как видно, я не успел справиться с собой — и горечь утраты тяжелой печатью легла на мое лицо. Вера Андреевна глянула на меня и заплакала. Потом наполнила мою чарку и велела мне отдельно, особо помянуть матроса.

Выяснилось, что Филипп Яковлевич Басюк (Федорчук) — уроженец не дальних отсюда мест. Найдутся, возможно, и родственники.

И мы, ветераны «Гандзи», порешили: собрать все, что может восстановить память о нашем геройском моряке.

— Еще одно сообщение… — начал было Крысько и замялся. Шепнул что-то Филиппенко. Оба заулыбались.

— Вижу, — говорю, — хлопцы, дулю мне готовите?

— Дуля кисловатая, — рассмеялся Филиппенко.

А Крысько:

— Угадайте, про кого разговор?

«Кого же, — думаю, — мне преподносят под видом кислой дули? С бойцами на бронепоезде я ладил, меня уважали… Стоп, уж не намек ли на Малюгу?»

Так и есть — угадал. Значит, жив, бородач! Любопытно, как-то мы встретимся.

Встали от стола. Пошли пройтись по Хмельнику. Ивана Васильевича Крысько здесь знает каждый. Еще недавно он был в Хмельнике заместителем председателя исполкома.

И сразу почувствовали, что городок сегодня чем-то приятно взволнован. Заходим всей гурьбой в парикмахерскую — и происходит невероятное: клиенты дружно уступают нам свою очередь. А сам парикмахер, отбивая на ремне бритву, делает несколько метких замечаний о действиях бронепоезда «Гандзя» под Винницей.

Побритые, причесанные и опрыснутые одеколоном, мы двинулись дальше. Узкие тротуары из каменных плит, заложенные еще в глубокую старину, чередовались с полосками асфальта. А над головами нависали кусты и деревья, которым было явно тесно за ветхими заборчиками.

К тротуару, на красную линию, выступали лишь вновь построенные дома; все остальные прятались в зелени от южного зноя.

Под предводительством Ивана Васильевича мы побывали в универмаге. В Доме культуры. В райисполкоме… Всюду уже с порога нас встречали приветливыми улыбками, спеша усадить на почетное место.

В беседах хмельчане и хмельчанки охотнее всего говорили о гражданской войне. При этом оказалось, что все они превосходно разбираются в устройстве гаубицы шестидюймового калибра.

Ай да Иван Васильевич! Да ведь у тебя весь город прочитал книжку «Бронепоезд «Гандзя»»!

На другой день из Винницы примчался в Хмельник фургончик радиовещания. Корреспондент радио усадил нас, гостей Ивана Васильевича, вокруг магнитофона и потребовал интервью. Все это было передано в эфир.

Потом за нас принялись газеты…

Приятно, конечно, понежиться в лучах славы, но пора было браться и за работу

Чтобы написать вот эти страницы, мне не хватало тогда многого.

После разгрома врага у Попельни и не менее тяжелых боев за Киев бронепоезд «Гандзя» превратился в искалеченного и уже беспомощного воина.

Штаб Щорса приказал «Гандзе» отойти в глубокий тыл, на брянские заводы, для капитального ремонта.

По несчастью, я заболел тифом и попутный санитарный поезд умчал меня в Москву.

А что сталось с бронепоездом?

Два вечера воспоминаний — и Крысько, Кришталь, Филиппенко, дополняя и поправляя друг друга, рассказали о времени, проведенном в Брянске.

С восторгом говорили о Луначарском. Встретились они с ним в цехах завода. Нарком просвещения был в военной форме, которая ему явно не шла. Он и сам, человек глубоко мирный, смущался своим видом, а наган в кобуре, как нарочно, то и дело выползал к нему на живот. И чувствовалось, что между наркомом просвещения и наганом не прекращается глухая ссора.

Анатолий Васильевич был послан сюда Лениным. С мандатом уполномоченного Реввоенсовета Республики он оказывал помощь заводам в ремонте бронепоездов и в выпуске новых.

Спасибо Анатолию Васильевичу, занялся он и полуразрушенной «Гандзей».

Вот когда наконец-то бронепоезд оделся в стальную броню!

С еще более мощным, чем прежде, вооружением он был двинут под Орел против рвавшихся к Москве полчищ Деникина.

Одели здесь как следует и бойцов — в кожаное обмундирование. Каждый получил куртку, брюки, ботинки с крагами и кожаную фуражку. Построились бойцы и сами на себя залюбовались. И красиво, и внушительно: будто не одежда, а боевые латы поблескивают!

На фронт под Орел прибыла дивизия латышских стрелков — в боях с белогвардейцами она не знала поражений.

«Гандзя» вошла в колонну бронепоездов с задачей — массированными артиллерийскими ударами содействовать успеху латышей.

20 октября, после кровопролитного сражения, Орел был очищен от врага.

Только Теслера бойцам не удалось повидать.

* * *

Ивану Васильевичу Крысько был подан «газик». Для поездки ветеранов «Гандзи».

«Нелегко, — подумал я, — товарищам из Хмельника в эту пору лишиться автомашины. В разгаре уборка урожая. А мы занимаем «газик» на несколько дней, причем для дела совсем не срочного. Хотим отыскать затерявшиеся следы бронепоезда «Гандзя», его людей… По существу — историко-революционная экспедиция. А для таких экспедиций есть свой, спокойный календарь».

Но товарищи в Хмельнике высказались за немедленный наш отъезд: «Пополнить реликвии гражданской войны — это же святое дело!»

В машине нас, пассажиров, пока четверо: Крысько, Филиппенко, Кришталь и я.

Держим направление на Винницу. Потом сворачиваем на шоссе Винница Хмельницкий.

Я жадно глядел по сторонам. Воевал за Украину — но много ли я видел в этой стране? Бронепоезд ведь привязан к железной дороге. Даже в бинокль видишь только цель для артиллерийского обстрела.

Едем дубовой аллеей.

Что ни дерево — Тарас Бульба в лесном царстве.

На ветвях дубов будто облака поселились. И только потому, что облака зеленые, догадываешься, что это листва.

Выходим из машины, вчетвером беремся за руки — не обхватить дуба! Кличем шофера: «Становись пятым!»

Аллея эта такой длины, что соединила два областных центра — Винницу и Хмельницкий.

Сто километров двухсотлетних дубов.

Однако за дорогу в «газике» прибавился пассажир; теперь нас, кроме шофера, не четверо, а пятеро. Кто же пятый?

А мы сделали крюк, чтобы повидаться с Малюгой. В жизни мой старый артиллерист называется Лукьян Степанович Головатый, житель села Зяньковцы. Он колхозник, уважаемый в здешних местах человек. Когда с окончанием гражданской войны вернулся с бронепоезда, селяне избрали его головою сельрады (председателем сельского Совета). «Головатый — да с такой фамилией только и быть головою!» Дружеский каламбур, но Лукьян Степанович и в самом деле с первых же шагов проявил себя человеком ума государственного.

С асфальтового шоссе мы свернули на проселок. «Газик», направляемый деревенскими мальчишками, въехал в тихую улочку.

Плетень, из-за которого выглядывают вперемежку мощные диски подсолнуха, початки кукурузы, цветы мальвы. Клуня с камышовой крышей. В глубине двора, на пригорке, хороший дом.

Тишина, словно все оцепенело от зноя. И только когда под нашими совместными усилиями заскрипели неподатливые ворота, откуда-то гулко залаяла собака.

Медленно открылась дверь, и с крыльца, припадая на костыли, начал спускаться очень худой одноногий старик.

Трудно было узнать в нем крепкого, осанистого Малюгу. Смоляная борода оскудела — насквозь светится.

На полдороге старик остановился, приставил ладонь ко лбу и стал нас, приезжих, рассматривать.

— Лукьян, угомони собаку! — крикнул Крысько. — Встречай, командира привезли!

Мы долго лобызались. А введя меня в дом, Лукьян Степанович посадил рядом с собой за стол и никому из домашних не позволил за мной ухаживать. Сам, из своих рук, стал кормить меня и поить.

Невестка Головатого, легкая и быстрая молодая женщина, потчевала гостей. Нет-нет да и мне, гляжу, окажет внимание.

Лукьян Степанович в таких случаях клал вилку и опалял невестку взором гнева и презрения. А она только озорно усмехалась на это карими очами.

Нет, уже не тот Малюга, не тот… Вспомнить только, как на бронепоезде он держал в страхе своего племянника. Как примется, бывало, грызть парня, так — если не отнимешь — до костей прогрызет. С парнем даже столбняк случался. Хорошо, что бойцы в конце концов вырвали парня из-под этого тиранства. Человеком стал — работает в Харькове на тракторном заводе.

Чокнулись мы с Головатым, и говорю ему:

— Лукьян Степанович, а что, если бы мы все вдруг сейчас опять очутились на «Гандзе»?

Старик блаженно зажмурился, а когда через минуту молодецким рывком повернулся ко мне, в потемневших от волнения зрачках его сверкнули огоньки…

Я встал.

А что делают бойцы, когда встает командир? Встают тоже.

— Объявляю приказ. Включить товарища Головатого в нашу поездку по местам боев бронепоезда «Гандзя».

Тут Лукьян Степанович нарушил дисциплину и дребезжащим голосом прокричал «ура».

Так в нашем «газике» он стал пятым пассажиром.

Но вот кончается дубовая аллея — сто километров позади, — мы в предместье города Хмельницкого. Мчатся по шоссе машины, полные крупного, как поросята, «цукрового буряка», а плантации, где эти машины грузятся, словно бы и не початы: всюду белые конусы выкопанной свеклы.

Вперемежку с «буряковыми» мчатся, обдавая наш «газик» жаром трудового дня, машины с подсолнухом, желто-восковыми початками кукурузы, арбузами, дынями… и ослепительными улыбками восседающих на возах дивчин и парубков.

Временами шоссе подбрасывает нас совсем близко к селам, и тогда видишь, что здесь уже не традиционные хаты, какие сохранили нам, скажем, картины Куинджи, а нечто иное — деревенское жилище не под соломой, а крыто шифером (черепицей), «бляхой» (железом). В домах электричество, над крышами — рога телевизионных антенн, у крыльца зачастую — велосипед, мотоцикл, легковая машина.

Уборка уборкой, а уже чернеет на полях свежая вспашка. Рычат тракторы, попыхивая сизыми дымками.

По горизонту дымят трубы фабрик, заводов, которых прежде не было и в помине.

А вот и Хмельницкий — милый нашему сердцу Проскуров!

Несмотря на множество встреч, мы выкроили время, чтобы осмотреть город. От маленького Проскурова ничего не осталось. Квартал за кварталом — новые красивые дома. Асфальтированные улицы, витрины магазинов — все новое, незнакомое. И вдруг — аптека! Та самая аптека, в которой когда-то я раздобыл тючок розовой оберточной бумаги, чтобы напечатать газету… С радостным волнением я вступил на знакомый порог, но внутри все было уже по-иному.

Мы дошли до вокзала и впятером постояли у перрона, где в тревожное июльское утро 1919 года железнодорожники наскоро составляли бронепоезд.

Вспомнился чумазый угольный вагон, над бортами которого грозно возвышалась шестидюймовая гаубица. Она выглядела несуразно большой, словно кукушка, высиженная в воробьином гнезде.

И тут вновь как живого я увидел матроса. Вот он перелезает через борт в вагон и ставит угощение — корзину моченых яблок.

«Вот мы и в кубрике… Кажись, сюда попал? Вы уж, ребята, извините, что я без винтовки. Проспал, пока выдавали…»

Забегая вперед, скажу, что Иван Васильевич Крысько по моей просьбе побывал на родине Федорчука (Басюка).

Он с отменным усердием исходил вдоль и поперек село, опросил множество людей, но разведка дала немного. Даже фотографии доблестного моряка и той не нашлось.

Семья Басюков, как выяснил Иван Васильевич, когда-то была большой: отец, мать, три дочери, пятеро сыновей, один из которых — наш Филипп. Но две войны — гражданская, потом Отечественная — и от семьи почти ничего не осталось.

Крысько познакомился с молодой колхозницей Антониной Яковлевной. Она и слыхом не слыхала, что у нее был брат — герой гражданской войны. Впрочем, не так уж это и удивительно: Филипп Яковлевич погиб в бою в 1920 году, Антонина же только в 1931-м родилась.

«Пришлось мне установить их родство, — докладывает Иван Васильевич, через вдову старшего брата, Пелагею, которой восемьдесят четыре года».

Побывав на вокзале, у заветной платформы, мы, каждый со своими думами, возвратились в город. Нас ждали в музее.

Из Хмельницкого мы поехали в Каменец-Подольский.

Нас, бойцов «Гандзи», здесь приняли в крепости, уцелевшей от далекой туретчины. Крепость воздвигнута на огромной скале. Скала неприступна — она окружена гигантской глубины рвом. И самое примечательное, что человек не копнул здесь ни одной лопаты. «Земляные работы» выполнены речкой. Извившись петлей, речка на протяжении, быть может, десятков тысяч лет точила и точила камень, одновременно сама, вместе с руслом, опускаясь все ниже от поверхности земли.

В музее состоялась научная сессия. Тема: «Гражданская война на Подолии и участие в ней бронепоезда «Гандзя»». Сессия была приурочена к нашему приезду, и в ней пожелали участвовать не только каменчане, но и товарищи из Хмельницкого.

К сведениям, которыми располагали здесь, много ценного, как сказали нам, добавили наши воспоминания. Да и как же могло быть иначе: ведь мы живые участники боев!

Показали нам стенд «Боевой путь бронепоезда «Гандзя»». Маршруты были вычерчены на художественно сделанной карте. Здесь же, на бархатной обивке стенда, поместили наши портреты.

— Хлопцы, — говорю, — а это что?! Гильза!

Медная «кастрюля», стоявшая у стенда, пошла по рукам, и все мы единогласно признали ее гильзой от шестидюймовой гаубицы.

Неужели с «Гандзи»? Но как она могла сохраниться и спустя сорок лет попасть сюда?

— Вы не первые у нас с «Гандзи», — сказали работники музея.

Так я узнал, что здравствуют еще несколько наших бойцов. Гильзу с «Гандзи» сохранил как память и сдал в музей Григорий Калинкович Маниловский, старый коммунист. В молодые годы Маниловский был в Жмеринке рабочим вагонных мастерских. Вместе с ним в мастерских стоял за станком бывший матрос Иосиф Васильевич Гуминский.

Если железнодорожники Проскурова создали «Гандзю», дали, как говорится, ей путевку в жизнь, то железнодорожники Жмеринки братски заботились о «Гандзе», вовремя снабжали, чинили ее после боев.

И все же главное, что принесла нам Жмеринка, не в этом. Бронепоезд молодой, команда представляла собой еще пеструю вольницу. И жмеринские коммунисты взялись за наше воспитание. Больше всего нами занимались как раз большевики-подпольщики Гуминский и Маниловский. И как умело… Не припомню случая, чтобы в команде их не приняли, не пожелали слушать. А ведь боец, измотанный боями, не потерпит ни сладеньких уговоров, ни нравоучений.

Здесь мало было таланта педагогов — требовался талант коммуниста. Маниловский и Гуминский обладали этим высоким талантом.

Впоследствии Гуминский и сам вступил на бронепоезд. Он смело вызывался на самые трудные боевые задания.

Добровольцами пришли к нам и другие железнодорожники. Среди них — Павел Андреевич Шак, ставший отличным артиллеристом.

Так мы стояли у стенда, радуясь живущим и вспоминая павших бойцов. Самый старый из нас, Лукьян Степанович Головатый, вдруг вспомнил самого молодого из «Гандзи», своего односельчанина, Абрама Глузмана. Сейчас он инженер в городе Волжском.

Вспомнили мы и совсем уже молодого бойца — семнадцатилетнюю Маню Шенкман. Девушка окончила в Проскурове гимназию и пришла на бронепоезд. Боевое задание получила — обучать на бронепоезде неграмотных. Головатый похвалился, что учительница ставила ему только пятерки. Потом талантливую девушку взяли в политотдел бригады, оттуда в политотдел дивизии. А когда нам пришлось оставить Киев и город захватили деникинцы, Шенкман, уже коммунисткой, выполняла ответственные задания в нашем большевистском подполье…

К слову пришлось, и я рассказал товарищам о скульптуре, посвященной «Гандзе» и находящейся в Артиллерийском музее в Ленинграде. Авторы Черницкий и Якимович.

Сцена «решающего боя», которую воспроизвели скульпторы, соседствует с подлинной гаубицей времен гражданской войны.

* * *

Остается сказать, как обнаружился еще один наш боец — мадьяр Янош Боди.

В команде бронепоезда были русские, украинцы, молдаване, евреи, латыши, чехи — настоящая интернациональная бригада.

Прислали нам на службу двоих мадьяров. Они были из пленных, захваченных русскими войсками еще в первую империалистическую войну.

Бывшие австрийские солдаты нам понравились с первого взгляда. К тому же у одного из них было примечательное лицо. Теперь, когда мировая литература обогатилась знаменитым романом Гашека «Бравый солдат Швейк», я бы мог сказать, что мой новый боец — Янош Боди — вполне мог быть прообразом Швейка. Но где он теперь, бравый мадьяр-доброволец, решивший связать свою судьбу с Красной Армией Советской России?

Не сразу я отважился предпринять эти розыски. Сорокалетняя даль времен, другая страна. К тому же — почем я знаю, — может быть, Боди в Венгрии столь же распространенная фамилия, как у нас Иванов, Петров? Шансов на успех, казалось, никаких — нулевая вероятность!

Все же написал в Москву, в посольство Венгерской Народной Республики. И невероятное свершилось… Вдруг получаю из Будапешта пакет, а в нем вырезанный из журнала «Orzag Uilag» лист с портретом Яноша Боди и очерком о нем.

Оказывается, товарищи из посольства переправили мое письмо в Будапешт, в широко распространенный журнал. Там оно было опубликовано.

И вот Янош Боди в редакции — явился торжественно, в сопровождении старшего сына и невестки. Ему, нашему боевому товарищу, оказалось за семьдесят, вырастил многочисленную трудовую семью (три сына, дочь, внуки). Его деревня — Мадараш близ знаменитого своей природой озера Балатон.

В беседе с писателем Эндре Баратом (автором очерка) Янош с живостью вспомнил многих соратников по бронепоезду.

* * *

И еще — об одной прогулке. Когда мы, старики, впятером были в Хмельницком, встретился нам фотомагазин. Витрина. Остановились, чтобы посмотреть местную фотохронику.

В центре масштабная фотография — бронепоезд.

На снимке дата: «1957 год, 7 ноября». А в подписи сказано, что снимок сделан в сорокалетие Советской власти, на юбилейной демонстрации трудящихся Хмельницкого.

Трудно передать наше волнение, когда мы прочли название бронепоезда: «Гандзя».

В колонне демонстрантов шел, конечно, макет. Но народ вспомнил «Гандзю» — и в какой день: в великий советский праздник! Значит, наш бронепоезд, как и прежде, в строю!

* * *

Миновало 60 лет, как окончилась гражданская война. Вспоминаются и другие, более близкие события — Великая Отечественная. Тут уж обошлось без бронепоезда «Гандзи». Эпоха бронепоездов закончилась, появилось оружие, во много раз более грозное, — танки.

Оседлав тысячи и тысячи танков, орды немецких фашистов обрушились на Советскую страну. Гитлер поклялся стереть с лица земли ненавистный ему Ленинград, захватить и онемечить Москву, наши заводы, фабрики, шахты и пахотные земли раздать германским капиталистам и помещикам, советских людей обратить в рабство, а непокорных уничтожить.

Красная Армия вступила в бой с врагом, покорившим половину Европы. Не было в истории человечества войны, столь ожесточенной и кровавой. На защиту социалистического отечества поднялись все народы СССР. Вооружение Красной Армии непрерывно обновлялось и совершенствовалось. Танки Т-34 по огневой силе и маневренности превзошли гитлеровские. А тяжелый танк КВ, построенный в блокированном Ленинграде голодающими рабочими, огнем своим раскалывал как орехи гитлеровские «тигры» и «пантеры».

Обескураженные фашистские начальники запретили своим танкистам принимать бой с КВ, и те при виде этой грозной и гордой машины удирали на своих «тиграх». Экземпляр приказа попал в руки наших разведчиков и был доставлен конструктору КВ Жозефу Яковлевичу Котину. Тогда это был скромный инженер Кировского завода. Повеселились и на заводе, и в штабе фронта, читая приказ запаниковавших гитлеровцев.

В том же 1941 году Котину было присвоено звание Героя Социалистического Труда. Еще ряд боевых машин, не менее грозных, чем КВ, построил Котин. Стал генерал-полковником инженерно-технической службы. После войны, уже для мирных полей, под руководством Котина на Кировском заводе построили мощный трактор К-700.

Скажу о себе. Когда началась война, каждый ленинградец потребовал оружие, чтобы лицом к лицу сразиться с фашистами. Но многие ведь и воевать не умели, требовалось их обучить, чтобы люди не гибли понапрасну. Возникла армия народного ополчения. Мне, как опытному военному и старому саперу, было приказано сформировать из ополченцев саперный батальон, что я и выполнил, набрав плотников, кузнецов, бетонщиков, инженеров-строителей и техников целую тысячу. Самого назначили командиром батальона. А на обучение людей военному делу отвели всего месяц… Между тем нормальная подготовка сапера в мирное время длилась три года… Но обстановка торопила — война! И ленинградцы сумели использовать каждый час, каждую минуту для овладения нужными знаниями. Выступив на фронт, под огнем врага, строили и бетонировали укрепления, закрывали подступы к городу минными полями, а наиболее лихие из бойцов пробирались в расположение врага с зарядами взрывчатки и пускали на воздух вражеские доты вместе с засевшими в них фашистами. Вскоре батальон сделали кадровым под названием «325-й отдельный армейский инженерный». Участвуя в прорыве блокады Ленинграда, батальон отличился в боях за Лугу и в приказе Верховного Главнокомандующего был удостоен звания «Лужский».

Разумеется, наш батальон был лишь одной из многих саперных частей, которые крепили оборону Ленинграда.

Встала на защиту Ленинграда от коричневой чумы — фашистских полчищ — и 44-я стрелковая дивизия… Это же моя родная! Сразу вспомнился 1919 год, начдив Николай Александрович Щорс, по указанию которого я водил в бой «Гандзю»… 44-я… Это звучало как ожившая легенда… Один из офицеров появившейся дивизии, Александр Александрович Девель, рассказал, что это действительно как бы возрожденная щорсовская. Первоначально дивизия была сформирована из ополченцев Петроградского района города. В боях понесла большие потери, остатки ее слили с кадровыми частями, и сама она стала кадровой, но дали ей не порядковый номер по списку, а в честь прославленной дивизии гражданской войны наименовали 44-й. Обновленная дивизия участвовала во многих боях, а когда немецких фашистов погнали от Ленинграда, проявила высокую доблесть при освобождении города Чудова и получила почетное наименование «Краснознаменная Чудовская».

Так героизм бойцов гражданской войны как бы слился с героизмом их детей и внуков в Великой Отечественной.