МИССИЯ В КАБУЛ


Пожалуй, что одной из наиболее поразительных фигур в плеяде русских военных разведчиков, противостоявших английской экспансии в Хиву, Самарканд и Бухару, был Иван Виткевич.

Судьба его воистину удивительна. Дело учеников Крожской гимназии которые за писание и распространение среди своих однокашников стихов возмутительного содержания были приговорены к смертной казни и ссылке, потрясло даже самых спокойных. По Вильно пошло возмущение. Студенты университета — горячие головы — хотели устроить вооруженное нападение на острог и освободить детей. Ведь самому старшему из осужденных не было семнадцати лет.

Нехорошие, тревожные слухи проникли в Петербург. Узнали об этом при дворе. Александр I, не желая столь неприятных толков, отправил в Варшаву своего доверенного барона Рихте, поручив ему как-то уладить все это дело:

—  Я не люблю, когда в нашей империи говорят о крови. Это дурной тон. И потом я противник резкого в чем бы то ни было. Гармония и еще раз гармония. Придумайте что-нибудь, барон. Сделайте добро этим детям, сделайте им каторгу, но бога ради не смерть.

Прибыв в Варшаву, барон был принят наместником почти сразу же. Константин пробежал по вощеному паркету из одного конца огромного кабинета в другой и остановился? около бюста Екатерины. Бабушка императрица пустыми, блудливыми глазами смотрела поверх его головы на Рихте.

—  Да, да, да! — прокричал Константин. — Пусть мальчишки, пусть дети! Нечего лезть в политику! Когда я был мальчишкой, я читал Вергилия и играл в солдатов! Не говорите мне больше ничего! Я неумолим. — Константину понравилась последняя фраза, и он повторил: — Я неумолим!

Рихте не двинулся с места. Ни один мускул не шевельнулся на его лице, когда он заговорил:

—  Прощаясь, его величество сказал мне, что видит в вас отца поляков. Поэтому государь просил привезти подтверждения, дабы лишний раз насладиться теми качествами характера вашего высочества, которые так хорошо известны нам, русским.

Константин засмеялся.

—  Какой же ты русский, барон? Ты немец. Немец ты, а не русский... А с мальчишками я неумолим. Пусть будет так, как сказали Новосильцев с Розеном. Смерть.

Назавтра барон Рихте уехал в Санкт-Петербург. Он увез с собой дело Крожских гимназистов. На папке, в которой хранилось все относящееся к Ивану Виткевичу, ломким почерком наместника было начертано: «В солдаты. Без выслуги. С лишением дворянства. Навечно. Конст...»

Под последним, незаконченным словом расплылись две большие чернильные кляксы.

Через три дня Иван Виткевич и его гимназический друг Алоизий Песляк были закованы в кандалы и отправлены по этапу в Россию.

В Оренбурге они обнялись в последний раз и не могли сдержать слез. Виткевича увезли в Орскую крепость, а Песляка — в Троицкую.

Забравшись высоко в небо, стыли жаворонки, что-то рассказывая солнцу. Веселые, они словно старались оживить ландшафт размахнувшейся на много сотен верст оренбургской равнины.

Казалось, жара охватила своими сухими руками весь мир. Но нигде не была она так нещадно сильна, как в этих степях. Недавно проложенный вдоль по Уралу тракт из Оренбурга в Орск был еще совсем не объезжен. Он прятался в балках, кружил голову причудливыми изгибами, тряс телеги сердитыми, в полметра, а то и в метр ухабами.

Бричка, в которой ехал Виткевич, сотрясаясь, стонала, словно собираясь вот-вот рассыпаться. Маленькая лошаденка жалобно запрокидывала морду, когда возница — солдат Орского линейного батальона Тимофей Ставрин — лениво, но с силой постегивал ее по взмокшему крупу.

—  Ишь, стерва! — хрипел Тимофей, вытирая со лба пот. — Глянь-ка, барин, ленива ведь, а?

—  Устала.

—  И-и, устала! А я, поди, не устал! Иль ты? Уж, наверно, ох как замаялся...

Тимофей обернулся, и бугристое красно-синее лицо его растянулось в улыбку.

«Худенький мальчонка-то, — жалостливо подумал Ставрин, — шейка на просвет. Дите, а поди ж ты... »

—  Ай заморился? — спросил он Ивана. — Так я погожу. Хочешь, иди цветиками подыши, васильками. Они, видишь, какие? Синь-цвет. Как словно Каспий- море.

—  А Каспий-море синее? Тимофей засмеялся.

—  Как небо все одно. Будто вместе с дождичком опрокинулось.

Ставрин натянул вожжи и спрыгнул на землю. Размявшись, он развел руки и, запрокинув голову, начал тонко высвистывать песню жаворонка.

—  Глянь, барин. А птица все ж самое что ни на есть чистое создание. С сердцем. Поет себе да поет... А у нас не попоешь. Так что ты сейчас, мил-душа, поиграй. Годы твои молодые, игручие.

—  Я не ребенок.

—  Да ты не серчай. Я от сердца к тебе. Когда Иван соскочил с брички и пошел в поле, Тимофей окликнул его:

—  Барин, а за что тебя, а?

—  За всякое, — ответил Иван и вздохнул. — Я и сам- то не знаю за что.

—  Хитер. Ни за что такое не делается. Инто, значит, было за что...

Иван собрал большую охапку васильков и положил рядом с собою, укрыв от лучей солнца холщевиной. Ставрин сел на облучок, чмокнул губами и негромко запел:


И-эх, поедем,
Едем да поедем,
Песню да песню,
Песню заведем...

В Орскую крепость Ставрин приехал поздним вечером. Жара спала. С запада дул соленый ветер. Полный диск луны дрожал в небе. Около маленького свежебеленого домика Тимофей остановил лошадь. Постучал кнутовищем в окно. В доме кто-то закашлялся. Сверчок прервал свою песню, прислушиваясь. Прошлепали босые ноги, щелкнула о косяк, щеколда. На пороге стояла высокая девушка в белой до пят рубахе. Тимофей поцеловал ее в лоб, отдал кнут и вернулся к бричке. Взяв на руки спящего Виткевича, он бережно понес его в дом.

—  Царева преступника привез, — шепнул он дочери. — Замаялся мальчонка.

Всю жизнь Тимофей Ставрин мечтал о сыне. Бог послал ему пять дочерей. Он прижал к себе хрупкое тело Ивана, и сердце глухо застучало: «Сы-нок, сы-нок, сы-нок».

...Часы пробили полночь. Жители британской, столицы давно уснули. Тут даже в дни празднеств балы кончаются рано: веселиться можно ехать в Париж или Петербург.

Только в одном, из фешенебельных лондонских предместий, в небольшом особняке, охраняемом двумя запорошенными мокрым снегом львами, горят тусклыми пятнами в темноте ночи два окна на третьем этаже. Большие хлопья снега прилипают к освещенным стеклам, и кажется, будто им очень хочется разглядеть, что происходит в большом холле.

Холл отделан мореным черным, деревом. Острые блики огня в камине пляшут, отражаются на черном дереве причудливыми видениями.

Хозяин этого дома — человек, далекий от политики, но близкий к финансам. Лорд, он любит подчеркивать свою аполитичность. Он уже стар, этот лорд. Прежде чем встать, приходится долго массировать поясницу. Потом, осторожно можно, начать разгибаться.

—  Стар, — усмехнулся, лорд. — Я стар, Бернс. Понимаете?

—  Не понимаю, сэр.

Лорд оценил шутку. Он кивнул головой и пошел к столу. Бернс залюбовался его походкой — осторожной, плавной, твердой. В этом человеке все было продумано, все до самых последних мелочей. Он достал сигары из деревянного ящичка, тоже каким-то особенным, мягким движением руки. Сигара была длинная и тонкая, черного цвета. Из Бразилии.

—  Курите, — предложил лорд Бернсу.

—  Спасибо, сэр. Я не курю.

—  Скоро начнете, — улыбнулся лорд. — Очень скоро начнете, поверьте мне.

Бернс пожал плечами. По манере держать себя он англичанин. Пожалуй, даже шотландец, потому что для англичанина он слишком резок в жестах и дерзок в словах. Но чуть раскосые глаза, смуглая кожа, нос тонкий, с горбинкой делают его похожим то ли на перса, то ли на индуса.

Лорд раскурил сигару и осторожно опустился в кресло около камина.

—  Мне говорили мои друзья, Бернс, что вы человек с большими способностями. Поэтому я и пригласил вас... Вы, конечно, знаете, что моим ситцем можно обернуть земной шар пять раз подряд. Но это филантропия. Заниматься экипировкой земли я не собираюсь. Об этом достаточно заботится господь наш, меняющий одежды земли четыре раза в год. Я должен одевать моим ситцем людей, я должен продавать мой ситец.

—  Ясно?

—  мЯсно, сэр. Вы должны продавать свой ситец.

—  Можете не повторять. И никогда не соглашайтесь вслух. Вас могут заподозрить в неискренности.

—  Ясно, сэр, — улыбнулся Бернс. Лорд пожевал губами, внимательно разглядывая лейтенантский мундир Бернса. Потом скользнул глазами по его лицу.

—  Словом, вы хотите перейти к главному, не так ли?

Берне смотрел на лорда и молчал. Тот снова пожевал белыми губами, в быстрые доли минуты обдумывая, взвешивая, сопоставляя, принимая решение. Решение принято.

—  Ну что же! Мне это даже нравится... — Лорд в последний раз взглянул на Бернса и стал говорить: — Пусть в парламенте болтают о русской угрозе Индии. Язык дан для того, чтобы работать им. Взоры России не обращены к Индии, это говорю вам я. Но каждая минута имеет свой цвет. Минуты бегут, цвета меняются. Нас очень скоро заинтересуют среднеазиатские ханства. Выгоде подчинена политика. Я буду помогать вам убедить некоторых досточтимых господ в том, что купцы Хивы и Бухарии должны ездить на ярмарки не в Нижний Новгород, а в Индию. Именно это и заставит вас вплотную заняться Афганистаном, Бухарой и Хивой. Путь в срединные районы Азии лежит через Кабул и Кандагар...

Лорд осторожно поднялся с кресла, потер спину. Потом протянул Бернсу сухую руку и сказал:

—  Bам будет легко работать, потому что вы вне конкуренции. У русских нет людей, знающих Восток. Вас ждет слава, Бернс, это говорю я.

Через несколько дней Берне отплыл в Бомбей.

Отсюда, из маленькой крепости, затерявшейся в бескрайних степях, Иван Виткевич, выучивши несколько восточных языков за два всего лишь года, решил бежать, чтобы примкнуть к тем, кто намерен был сражаться против царского самодержавия.

Путь его пролегал через Бухару, и здесь-то по невероятному стечению обстоятельств он попал в руки английского разведчика Александра Бернса.

Кони пали все до единого, бурдюки иссякли, мука развеялась по ветру, смешалась с песками, а Виткевич упрямо, зло шел вперед к свободе, через Бухару и Афганистан — в Индию, оттуда — через Англию — назад в Польшу, чтобы бороться за ее свободу. Он прекрасно понимал, что остановиться хоть на минуту — значило бы остаться в песках навечно. И он шел день и ночь. Но порою Виткевич желал только одного: упасть и умереть сразу. Для этого надо было идти не останавливаясь. Чтобы обессилеть до конца.

Когда одиночество и величавое безмолвие барханов становились до жути страшными, он кричал, но песок ловил его голос и прятал в свою молчаливую толщу, которая привыкла к таким крикам. Чтобы не слышать тишины, Иван начинал горланить польские песни — он помнил, как их пели студенты университета, разгуливая по спавшей Вильне. Иван горланил песни, но не слышал своего голоса. Он понимал, что поет, он слышал песню внутри себя, но едва веселые слова про кружку пива срывались с растрескавшихся губ, они сразу же становились частью безмолвия. Здесь властвовала пустыня.

Когда кончалась ночь и солнце гасило звезды, Виткевич прибавлял шагу. Делалось прохладнее, на песок ложилась роса. Иван опускался на колени и слизывал влагу с теплых песчинок. Во рту начинало скрипеть, и Виткевич долго отплевывался, страдая от жажды еще больше.

Один раз он оглянулся и с тех пор смотрел только вперед. Маленькие следы его, глубоко вдавленные в сухой песок, были так безнадежно одиноки здесь, что, посмотри Иван на них еще раз, лишился бы рассудка от страха и отчаяния.

Виткевич сбился со счета. Он не помнил, день ли он шел, неделю, месяц? Он боялся считать так же, как и оглядываться. В дороге дерзаний взгляд должен быть обращен только вперед.

Вначале зеленая полоска, слившаяся где-то на горизонте с серо-синим сумеречным небом, показалась Ивану миражем. Сколько раз он видел холодную траву в жарких дневных грезах, с трудом переставляя ноги, увязавшие в песках.

Но чем дальше шел Виткевич, тем явственнее становилась зеленая полоса, тем четче выделялась она на фоне неба, ставшего сейчас фиолетовым, предгрозовым. Потом будто сказочная царь-птица поднялась с земли: небо стало красным. Оно калилось все ярче и ярче, пока не стало белым.

Нагретая солнцем трава пожелтела, сделалась твердой, горячей. Опустившись на землю, Иван смотрел на эти желтые стебельки как на чудо, как на жизнь.

Теперь Виткевич шел по твердой земле и шатался, оттого что привык в пустыне брести по зыбучему песку. С каждым шагом он все ближе и ближе подходил к крепостным стенам, обнесенным вокруг молчаливого города.

Плоские крыши домов, высокие башни минаретов, мертвый свет луны, отраженный в голубых изразцах крепостных ворот, — все это было сказочно и невероятно.

Иван закрыл глаза, осторожно потер их пальцами, а потом быстро открыл: города не было. В глазах стояла звенящая черная пустота, которая с каждой секундой все разрасталась, расходилась солнечными радугами. Вдруг радуги исчезли. Город стоял молчаливый, настороженный.

Виткевич подошел к воротам. Три стражника смотрели на него, лениво опершись о пики.

—  Это что за город? — спросил Виткевич.

Один из стражников оглядел Ивана с ног до головы и ответил вопросом:

—  Ты мусульманин?

—  Да.

Врешь, друг. Если ты мусульманин, так сначала пожелай здоровья мне и моим друзьям.

—  Прости, — ответил Иван, — я устал...

—  Устают только стены: они стоят веками. Ты мог лишь утомиться...

Иван говорил по-киргизски. Он неплохо выучился этому языку в Оренбурге. Стражник подыскивал слова и, прежде чем произнести всю фразу, поджимал губы и смотрел на небо. Когда он забывал нужное слово — морщился и вертел головой.

—  О Кабир, — крикнул он, — пришел твой собрат, выйди, поговори с ним по-киргизски, а то у метя заболел язык от слишком резких поворотов!

Из будки, обшитой ивовыми тонкими прутьями и от этого казавшейся большой баклагой из-под вина, вышел высокий парень в белых штанах и черной шерстяной накидке. Штаны были широкие, но застиранные и подштопанные на коленях. Парень вопросительно посмотрел на Ивана. Тот повторил свой вопрос.

—  Это Бохара, — ответил парень по-киргизски.

Он оказал это просто, обычным голосом. А Иван услышал музыку. Она все росла и ширилась, она гремела в нем, потом стихала, чтобы загреметь с новой силой. Радость ребенка, сделавшего первый шаг, юноши, познавшего любовь, воина, победившего в схватке: все это является радостью свершения. Сейчас Иван испытал ее.

—  А ты откуда? — спросил парень. Иван махнул рукой на пески:

—  От Сарчермака.

—  Врешь, — усмехнулся тот стражник, который говорил с Иваном первым, — оттуда никто не приходит. Оттуда приносят.

—  Я оттуда, — упрямо повторил Виткевич.

Свражники снова посмеялись. Потом парень внимательно оглядел Ивана и протянул ему лепешку, которая висела у него за кушаком, словно платок. У Виткевича задрожали руки. Парень сходил в будку и принес пиалу с водой. Иван положил в рот кусок лепешки, но не смог разжевать ее, потому что шатались зубы.

—  Ешь, — лениво сказал стражник, — она замешана на молоке.

—  Вкусная лепешка, — подтвердил парень.

Иван языком растер лепешку и запил ее водой. Потом отошел в сторону и лег под теплой крепостной стеной.

— Так это Бухара? — спросил он еще раз.

—  Бохара. Ты говоришь неверно. Не Бухара, а Бохара.

...Иван почувствовал счастье. Оно жило в нем к рвалось наружу. Раньше он, наверное, стал бы смеяться или плакать. Сейчас, пройдя путь мужества, Виткевич только чуть прищурил глаза, усмехнулся и уснул. Упал в теплую, блаженную ночь.

Виткевич шел по шумному бухарскому базару. Без денег и без лошадей. Но главная трудность заключалась еще и в том, что Иван знал таджикский и киргизский, а здесь бытовал узбекский язык.

Несмотря на усталость, на головокружение, Виткевич словно зачарованный смотрел на людей. Кого здесь только не было! Толстые, ленивые персы-купцы, смуглые черноусые индусы, лихие наездники-таджики, веселью узбеки — все они смеялись, кричали, торговали, покупали, шутили, пели песни. Иван жадно вслушивался в их речь, но понимал совсем немного из того, что слышал. Глядя на этих веселых, голодных, оборванных, чудесных людей, Виткевич вдруг подумал: «А туда ля я иду? Может быть, мое место с ними? Может быть, здесь счастье? Ведь быть другом Сарчермака — счастье. А стать другом всех этих людей — счастье еще большее... »

Виткевич думал о своем и не замечал, как чьи-то глаза неотступно следовали за ним. Миновав базар, он свернул в узенькую улочку, прислонился к дувалу. В глазах пошли зеленые круги. Сел, вытянул ноги, застонал от боли. Когда он поднял голову, прямо над ним стоял человек: смуглый, черноглазый, нос горбинкой, желваки грецкими орехами, под кожей перекатываются.

—  Салям алейкум, — поприветствовал он Ивана.

—  Ваалейкум ассалям, — ответил Виткевич.

—  Вы откуда? — спросил человек. — Из Хивы, Ургенча?

Виткевич ничего не ответил, наморщил лоб. Решил выиграть время.

—  Вы не понимаете по-узбекски? — продолжал допытываться человек.

—  Нет, я говорю по-киргизски.

—  Говорите. А понимаете какой?

Виткевич снова промолчал. Тогда, понизив голос, человек спросил по-французски:

—  Откуда вы, мой дорогой блондин? Что вам надо от меня? — нахмурился Виткевич и поднялся на ноги.

—  Вы сделали три ошибки в одной персидской фразе.

—  У вас хорошее произношение, но вы слабоваты в грамматике, коллега. Лучше говорите на родном языке, — человек оглянулся. — Не хотите? Ладно. Тогда послушайте, что скажу я. Сейчас мы уедем отсюда. Естественно, вместе. И лучше, — человек подыскивал нужное слово, — лучше никому не жалуйтесь на мой произвол. — Засмеялся. — Я отвезу вас из дикости в цивилизацию. Договорились? Ну и хорошо. Давайте руку, я помогу вам.

Капитан Александр Бернс считал, что ему чертовски повезло. Как талантливый разведчик, он не мог не предполагать, что агенты России подвизаются в ханствах Срединной Азии. Правда, чиновники из Ост-Индской компании уверяли его, что русские никак себя в Азии не проявляют, замкнувшись в маленьких форпостах вдоль по Уралу. Крепости эти не представляли сколько-нибудь значительной стратегической ценности даже с точки зрения обороны, не говоря уже о нападении, С этими постулатами Бернс соглашался, учтиво покачивая Головой, а про себя думал о том, каких тупоголовых баранов присылают в Индию.

« Вместо того чтобы держать здесь резидентуру, достойную Востока, засылают кретинов, скомпрометировавших себя чем-то на острове. Какая нелепость! » — думал Бернс.

Воспитанный в наступательных традициях английской внешней политики, Бернс не мог, не имел права ни на минуту допускать мысли о том, что контрагент, да причем такой сильный контрагент, как Россия, беспечно наблюдает за тем, что происходит на Востоке. Недвусмысленные акции Британии в Азии мог не увидеть только слепой. Цель этой политики — вовлечение всего Востока в орбиту Альбиона — казалась Бернсу естественной и необходимой.

Когда он в первый раз заговорил с высшими чиновниками компании о целесообразности поездки в срединные азиатские ханства, его подняли на смех. Но какой это был смех! Истинно британский: учтивый, исполненный самого искреннего расположения, мягкий и обходительный. Словом, это был такой смех, за которым обычно следовал отзыв обратно в Шотландию в связи с «обострением болезни сердца». Дерзких, мыслящих людей здесь, как и повсюду, не особенно-то жаловали. Здесь, как и повсюду, предпочитали иметь послушных исполнителей, оставляя право делать политику за избранными. Один из руководителей компании пустил даже каламбур по поводу предложения Бернса: «Когда лейтенанты входят в политику — жди термидора».

Конечно, предложение Бернса было записано и положено в один из сейфов компании, с тем чтобы когда-нибудь вытащить его на свет божий. Когда-нибудь. Чуть позже того, как Бернс будет отправлен к себе в Шотландию, к милым своим собратьям, волынщикам.

Однако ни люди из компании, ни уважаемые господа из губернаторства не смогли толком оценить красавца лейтенанта.

Сразу же поняв создавшуюся ситуацию, Бернс отправил в Лондон маленькое письмо за тремя сургучными печатями, столь искусно поставленными, что не было никакой возможности познакомиться с содержанием письма, даже если бы кто и рискнул это сделать, невзирая на адрес, выведенный в правом верхнем углу конверта.

Лорд отдал должное беззаботно-веселому тону письма, чуть грубоватому, «лесному» юмору шотландца, жаловавшегося на головные боли в связи со спорами с некоторыми высокими господами из генерал-губернаторства.

Через день корабль, вышедший из устья Темзы, взял курс на Индию. Капитан корабля вез небольшое письмецо Бернсу и еще меньшее — в губернаторство.

Сразу же после того, как письма эти были вручены адресатам, Бернс получил аудиенцию у одного уважаемого господина, который сначала заботливо осведомился о самочувствии лейтенанта после недавно перенесенной им болезни, а потом спросил, не желает ли сэр Бернс совершить путешествие в места с более резко выраженным континентальным климатом.

Александр Берне выразил свое согласие на столь нужную его здоровью прогулку.

—  Mы сделаем так, что никто из служащих компании не будет знать о вашем путешествии, — сказали ему в заключение, — это ведь будет первый опыт такого рода лечения.

—  Первый, — согласился Бернс и спрятал улыбку.

Через несколько месяцев он встретил в Бухаре русского резидента. Это ли не подтверждение правильности его положений? Бернс отдал должное выдержке русского агента, его замкнутости и стоицизму. «Он прошел неплохую школу, хотя и молод», — заключил Бернс.

Может быть, лейтенант и не гнал бы свою, состоявшую всего из пяти человек кавалькаду дальше к Герату, Кабулу, Индии, если бы он мог хоть краешком глаза посмотреть на происходившее в Санкт-Петербурге. А происходившие там события заслуживали того, чтобы их видеть.

Сегодня у Виельгорских хоры. Канцлер, граф Карл Васильевич Нессельроде, большой любитель попеть. В черном без регалий сюртуке, само воплощение скромности, Карл Васильевич стал во второй ряд хора и, откашлявшись, ждал начала. Виельгорский качал головой. Потом, устав качать головой, решившись, он тронул клавиши пухлыми пальцами.

—  О-о-аа-оо, — тихонько выводил Карл Васильевич хор из «Гугенотов». Глаза его полузакрыты, лицо светлое, спокойное.

Когда ария закончилась, Карл Васильевич первым захлопал в ладоши и закричал:

—  Браво, браво, господа! Это настоящее. «Боже, царя храни».

При этих словах канцлера молодой человек, стоявший рядом с хозяином, удивленно вскинул брови и растерянно посмотрел на Виельгорского. Тот нахмурился и покачал головой, что, по-видимому, должно было означать: «Молчи и не удивляйся, если задумал с ним поговорить».

Молодой человек — историк, филолог, нумизмат, Борис Дорн понял, знак Виельгорского и, полуобернувшись к канцлеру, почтительно склонил голову. Похлопал в ладоши, стараясь сделать это так, чтобы Нессельроде увидал.

Позже, когда гости разбрелись по залам, Виельгорский подвел Дорна к Карлу Васильевичу и представил молодого человека как талантливого востоковеда. Нессельроде поморщился: два дня перед тем он имел пятую за эту неделю беседу с британским послом как раз о делах азиатских, восточных.

—  Граф Карл Васильевич, — выпалил Дорн, — не соблаговолите ли вы посмотреть мои соображения о наших делах азиатских, кои развиваются не весьма блестяще, — и с этими словами он протянул дрожащей рукой листки, свернутые в тонкую трубочку и перевязанные синей лентой.

На секунду глаза Нессельроде широко раскрылись. Потом он опустил веки, и лоб его прорезала морщина.

— Я прихожу сюда, к друзьям моим, петь, а не решать дела азиатские, кстати сказать, блестяще развивающиеся. — И, повернувшись к Дорну спиной, Нессельроде пошел в другую залу.

Дорн не мог знать, что Нессельроде в своих беседах с британским послом не проявлял должной твердости в защите позиций России на Востоке. Именно поэтому Дорн испортил себе карьеру на многие годы вперед.

Но ничто это не было известно Бернсу, а если бы даже и стало известно, все равно он не поверил бы в такую нелепость. Бернс был при всей своей талантливости начинающим политиком. Начинающий в любой области не верит в нелепость. В этом одновременно и преимущество и недостаток начинающего.

Поверил в нелепость Александр Бернс только через три дня, когда утром, очнувшись после тяжелого, тревожного сна, не увидел рядом с собою пленника, русского агента. Трое его провожатых спали таким же тяжелым сном, а около тлеющих углей костра валялись пережженные веревки, которые вчера вечером надежно связывали руки Виткевича.

Русские друзья Ивана Виткевича, связанные духовным братством с декабристами, сумели скрыть от сановного Петербурга, от ищеек графа Бенкендорфа побег молодого, сосланного в солдаты ученого.

Вернувшись в Орск, Иван Виткевич, провалявшись в жесточайшей лихорадке чуть что не месяц, принялся за составление словарей, поняв теперь на деле, что лишь с русскими братьями по пути ему к грядущей свободе, лишь с ними, но никак не с Бернсом и теми, кто стоял за ним, ибо там всякая рознь между славянами, кавказцами и азиатами была средством получения барышей на биржах: слабый партнер — податливый партнер, азбука, дважды два, ясно, как божий день, все на достижение этой цели надобно положить...

Трудно сказать, как сложилась бы дальнейшая судьба Ивана Виткевича, не соверши свое путешествие по Оренбургскому краю великий немецкий ученый Александр фон Гумбольдт.

Он-то и встретил Ивана Виткевича в Орске. Потрясенный знакомством со словарями, составленными ссыльным солдатом, с его записями стихов и писем киргизов, узбеков, таджиков, казахов, туркмен, персов, афганцев, племен, кочевавших по нынешнему Синьцзяну, Гумбольдт сказал одному из коллег генерал-губернатора Оренбургского края Перовского:

— Под серою солдатской шинелью в Орске скрыт от науки мира и политики России великий ученый...

А Перовский был совершенно особый генерал-губернатор, уникальный, единственный в России.

Уж он-то знал, что такое быть вне закона! Он знал, что такое плен. Он знал, что такое чужбина. Он многое знал, многое понимал по-своему, интересно, мудро, пряча ум и блестящую сообразительность под личиной грубого добродушия.

Он был незаконным сыном графа Алексея Константиновича Разумовского. И фамилию он носил хитрую — Перовский. По тому подмосковному селу, в котором провел детство. Не кончив университета, пятнадцатилетним мальчиком Перовский ушел на войну с Наполеоном, во время Бородинского сражения был ранен и попал в плен к французам. Потом, по прошествии нескольких весьма бурно, проведенных лет, он стал адъютантом Николая, тогда еще великого князя.

Друг Жуковского, приятель Пушкина, спаситель Владимира Даля. Именно спаситель.

«А. Н. Мордвинов, управляющий III отделением Канцелярии Е. В. Александру Христофоровичу Бенкендорфу, шефу жандармов

7 октября 1832 года

...Затем много шуму у нас наделала книжка, пропущенная цензурою, напечатанная и поступившая в продажу — «Русские сказки казака Луганского». Книжка напечатана самым простым слогом, приспособленным для низших классов, для купцов, солдат и прислуги. В ней содержатся насмешки над правительством, жалобы на горестное положение солдат и пр. Я принял на себя смелость показать ее Его Величеству, который приказал арестовать сочинителя, а бумаги его взять для рассмотрения. Я теперь этими бумагами занимаюсь... »

Узнав об аресте Даля, Жуковский поехал к Василию Алексеевичу Перовскому. Тот был только что назначен исполняющим должность оренбургского военного губернатора. После беседы, состоявшейся между друзьями, Перовский испросил аудиенции у государя, а через несколько часов Даль был освобожден. А еще через несколько дней он уехал вместе с Перовским в Оренбург на должность чиновника для особых поручений при губернаторе. Только Перовский мог себе позволить такое. Арестанта — в чиновники для особых поручений! В столице сплетники многозначительно переглядывались, но мнений своих не высказывали вслух: Перовский был слишком силен.

Приехав в Оренбург, Перовский оказался в обществе людей, которых больше всего интересовал вопрос: где лучшая рыбалка, в Сакмаре или на Урале?

Но Перовский приехал в Оренбург не для того, чтобы отбывать службу. Он приехал для того, чтоб приводить в исполнение свои замыслы — широкие, отважные, интересные, целиком соответствовавшие уму и сердцу их автора.

Осуществлять замыслы без людей, понимающих, что к чему, он не мог. Нужны были люди. Умные, образованные. И — несбыточная мечта — знающие Восток. Хоть немножко, хоть самую малость. Нужны были люди. Люди. Люди. Люди. Перовский искал людей.

Несколько раз как в беседах с высшими сановниками России, так и с выдающимися учеными и писателями Александр Гумбольдт говорил о том, что в оренбургских степях под солдатской шинелью скрывается замечательный ученый-востоковед, знаток языков, истории и литератур азиатских. Неизвестно какими путями, но весть эта дошла до Владимира Даля, а от него до Перовского. Заинтересовавшись, Перовский вызвал к себе жандармского полковника Маслова. Тот ничего не знал о теме предстоящего разговора и поэтому струсил: говорили, что губернатор недолюбливал жандармов.

Узнав, где губернатор — Перовский не очень-то сидел на месте, — Маслов отправился в летнюю резиденцию, расположенную на высоком берегу Урала. Перовский любил это место больше других, потому что отсюда можно было обозревать и Европу и Азию одновременно: граница между двумя континентами проходила как раз по реке.

Перовский сидел на большой, застекленной с юга от суховеев веранде и курил кальян. Затягиваясь, он слушал, как через воду проходил табачный дым. Наконец Перовский уловил характерное бульканье воды и попробовал сделать губами похожее. Вышло удачно.

Поднимаясь по широкой лестнице на второй этаж, Маслов услыхал раскаты мощного губернаторского хохота.

Камердинер провел Маслова в большую белую комнату и скрылся за дверью, ведшей на веранду, Через мгновение он вернулся и предложил Маслову войти.

Не оглядываясь, губернатор поманил Маслова пальцем. Когда тот приблизился, Перовский обернулся.

—  Слушай, — сказал он шепотом, — слушай же. Маслов начал слушать. Лицо его стало донельзя серьезным. Голова склонилась набок, как будто левым ухом он слышал лучше, чем правым. Маслов чувствовал себя неловко. Он не знал, как сейчас следовало поступить: смеяться, как это делал до его прихода губернатор, или просто продолжать слушать, оставаясь серьезным.

Перовский, словно забыв о Маслове, пускал клубы дыма. Маслов рискнул и тихонько, чуть заметно, хихикнул. Перовский отодвинул кальян и сделал губами непристойный звук. Маслов снова хихикнул, но теперь уже уверенней.

—  Ты чему смеешься, полковник? — нахмурился губернатор. — Надо мной смеешься?

—  Помилуйте, ваше высокопревосходительство, что вы. Я просто восторгаюсь вашим уменьем пускать дымы из этого адова приспособления.

Перовский посмотрел на Маслова сощуренными глазами и покачал головой. Маслов подумал, что сам он качает точно так же головой в том случае, если называет кого-либо из своих подчиненных «дубиной».

«Ай-яй-яй, - быстро подумал полковник. — Не угадал я. Плохо дело».

И он напустил на свое лицо непроницаемо-холодное выражение, которое так нравилось гражданскому губернатору. Именно когда он сделал такое лицо, гражданский губернатор сказал ему: «Вы думающий человек, мосье Маслов. Мне приятно бывать вдвоем с вами».

Маслов запомнил эти слова на всю жизнь и именно тогда начал было учить своих подчиненных «делать лица».

—  Скажи мне, полковник, — после короткого молчания спросил губернатор, — что у тебя за ссыльный лях в Орске живет?

—  Витковский?

—  А я почем знаю! — пожал плечами Перовский. Маслов чарующе улыбнулся:

—  Ну, конечно, он, ваше высокопревосходительство. Он, он, больше там нет никого.

—  Что скажешь о нем?

В считанные секунды Маслов должен был догадаться, какого ответа губернатор ждет, и решить, какой ответ надо дать, чтобы не попасть впросак.

—  Не лучше ли мне, ваше высокопревосходительство, дать оценку Витковскому не моими словами, но материалами, на него собранными? — сманеврировал Маслов, ожидая, как разговор повернется дальше.

—  А у тебя язык-то есть? Язык? — И, высунув свой красный, лопатой язык, губернатор тронул его мизинцем.

Он ссыльный, ваше высокопревосходительство, а это, по существу, определяет все.

—  Не о том спрашиваю, полковник. Ты не финти, не финти.

—  Как можно, ваше высокопревосходительство... — В том-то и дело, что нельзя. Бунтовщик, верно, а? — Бунтовщик, ваше высокопревосходительство.

—  Ваше высокопревосходительство бунтовщик?! Маслов сконфузился.

—  Что вы, помилуй бог, Василий Алексеевич!..

—  Экий ты, право, — усмехнулся Перовский и поднялся с кресла.

Обошел Маслова и, остановившись перед ним, понюхал воздух. Потом взял жандарма обеими руками за голову и, приблизив к себе, обнюхал полковничьи волосы, обильно смоченные ароматною водою.

—  Красив ты у меня. Для баб смертоносен. Ну ступай, душа моя, ступай. Молодец, хитрый ты, молодец. А поляка мне этого доставь.

—  Слушаюсь.

Когда дверь за Масловым закрылась, Перовский улыбнулся и еще раз покачал головой.

Виткевича привезли из Орска поздним вечером. До конца не поняв истинного смысла в губернаторском интересе Витковским, кстати говоря, Виткевичем, как выяснилось на поверку, Маслов хотел на всякий случай посадить ссыльного на гауптвахту. Но когда наконец после долгих раздумий полковник пришел к этому решению, ему передали приказ губернатора. Перовский требовал доставить к нему ссыльного немедленно.

Маслов посадил Виткевича рядом с собой в коляску, и они покатили в летнюю резиденцию. Тени от громадных деревьев, изрезанные острыми бликами луны, лежали вдоль дороги, похожие на языки черного пламени.

«Восемь лет промелькнуло, а словно день, — думал Иван, осторожно отодвигаясь от мягкого, теплого плеча полковника. — Восемь лет. А чего добился за эти годы? Устал. В двадцать два года устал».

Где-то далеко пели. Голоса нескольких мужиков, сильные и низкие, то сливались в одно целое, то разламывались, мешая друг другу. Голоса улетали в небо и там замирали.

Ай, Урал-река, Глубокая!

«И совсем не глубокая река, — поправил про себя Иван певцов. — Коварная река. Шаг сделаешь неосторожный — и в омут, к рыбе царевой, красной на обед».

Белый лебедь плывет, Расправляется.

«Расправляется... Только лететь-то куда? Некуда лететь. Все равно обратно вернется, коли осенью в полынье не замерзнет или лиса не пожрет».

—  Приехали, вылезай, — сказал Маслов, первым выскочив из коляски, резко остановившейся около освещенного подъезда.

Точно так же, как и три дня назад, непонятно откуда выскочил камердинер и так же, как и в прошлый раз, ничего не говоря и ни о чем не спрашивая, провел прибывших к губернатору, на веранду.

—  Иди, — кивнул головой на дверь полковник, предлагая Ивану входить первым.

Иван вошел. Губернатор сидел в кресле и читал. В зыбком свете свечей он показался Виткевичу богатырем из киргизских сказок. Губернатор отложил книгу и шагнул навстречу вошедшим.

—  Ну, здоров, поручик, — сказал Перовский.

—  Я полковник, ваше превосходительство, — поправил его Маслов. — Полковник, а не поручик...

—  А тебе-то здесь что надо, душа моя? Я не с тобой здороваюсь, а с Виткевичем.

—  Но он же не поручик, он нижний чин, — попробовал исправить положение Маслов.

—  Ах, боже мой, нижний чин! Ступай-ка, душа мел, домой, отдохни, а мы тут побеседуем. Иди, право...

Иван почувствовал, как в голове у него тонко-тонко зазвенело. Перовский, по-видимому, заметил, как сильно побледнел Виткевич. Он взял Ивана под руку и усадил в кресло.

« Как скрутило беднягу, подумал Перовский. Аж серый весь стал».

Когда Маслов вышел, Перовский пояснил

Глупость сносна только при отсутствии самолюбия. Но умничанье, соединенное с глупостью, производит смесь, невыносимую для моего желудка. А ты располагайся. Ты у меня в дому, а я хлебосолец. И, как россиянин истый, языком помолоть люблю.

Губернатор опустился в кресло напротив и глянул прямо в глаза Ивану. Серые глаза Виткевича сейчас сделались черными, оттого что расширились зрачки

—  Ну-ка, друг мой, скажи мне что-нибудь по-персиански, — весело попросил Перовский.

—  Вазиха-йе авваль е-шома чемане дарад? [4]

—  А по-киргизски?

—  Сиз айтканныз, чынбы? [5]

—  Ну а по-афгански? Понимаешь?

—  Альбата, похежим [6].

—  Молодец! — восхищенно произнес Перовский, Просто слов нет, какой молодец! Только что это ты говорил тут? Может, ругал? Может, ослом меня обозвал?

Виткевич чуть усмехнулся.

—  Нет, господин губернатор. Я просто спрашивал, что означают ваши первые слова, ко мне обращенные.

—  Ты про поручика, что ль?

Перовский прошелся по веранде. Остановился. Заложил руки за спину, начал раскачиваться с носков на пятки.

—  С сегодняшнего дня ты офицер. Об этом я позабочусь. Я не шучу, нет. С этой минуты ты не только офицер. Ты адъютант мой. И служить одному мне будешь. А это хорошо. Хорошо, потому что я умный. Умней других. Понял?

Виткевич, молчал. Он научился молчать и слушать.

—  Понял, что ль? — переспросил губернатор.

—  Да. Понял.

—  Я, видишь ли, кальян курить полюбил. Не от причуды, нет. Изобретен он на Востоке. А коли я это изобретение потребляю, значит, оно любопытно, так?

—  Все ж таки от него кашель, — вставил Иван.

—  А ты, брат, перец! — ухмыльнулся Перовский. Виткевич положительно пришелся ему по вкусу. — Чистый перец. Ну, молодец, молодец, я люблю таких. Да. Так вот, о чем бишь я? Изобретен кальян на Востоке. Так вот я и хочу с ними, с восточными людьми, за одним столом посидеть, кальян покурить. Вот я и хочу, чтобы ты меня с теми, с азиатами, поближе познакомил. Понять их хочу. А? Лихо? А? Чего молчишь?

—  Какие обязанности мне вменяться будут?

—  А-я почем знаю? Сам выбирай! Сам. Что хочешь, то и вменяй.

Перовский прошелся по веранде и, остановившись за спиной Ивана, крикнул с такой силой, что даже в ушах заломило:

—  И-эй!

Вошел камердинер.

—  Портняжный мастер здесь?— спросил Перовский.

—  Ожидает, Василий Алексеевич.

—  Хорошо. Ступай. Камердинер вышел.

—  Иди к портному, Виткевич. В порядок себя приведи, офицеру приличествующий. О деньгах не тужи. Я плачу за тебя.

Иван поднялся, чтобы уйти. Перовский обнял его за плечи, подвел к балюстраде веранды и кивнул головой на восток, за Урал.

—  Азия, — тихо сказал губернатор.

Там полыхали зарницы.

С того времени, как Виткевич стал адъютантом губернатора, жизнь его удивительным образом переменилась. Главной и единственной его работой была та, к ко торой он стремился последние годы: изучение Востока. И в этом он успевал делать столько, что даже работоспособнейший Владимир Даль только разводил руками. Иван проводил большую часть времени в архивах генерал-губернаторства. Он бродил по подвалу, в котором хранился архив, среди пыльных полок, уставленных кипами бумаг, порыжелых от времени, развязывал их — на выбор — и, примостившись на перевернутом ящике, погружался в чтение манускриптов — российских, таджикских, персидских, арабских. Чего здесь только не было! Переписка оренбургских губернаторов с бухарскими и хивинскими ханами, сообщения о крестьянских бунтах, торговые книги прошлых лет — все это было разбросано, не систематизировано. Наиболее ценные рукописи Иван откладывал в сторону и уносил к себе. Там он и работал: делал выписки, переводил, на отдельные карточки записывал новые, неизвестные ему слова, составлял краткий очерк истории торговли России с Востоком. Изучая торговлю, цены, потребности восточного рынка, он в который раз поражался безмозглой политике Нессельроде. К восточному рынку в России относились словно к досужему, а подчас просто надоедливому, пустому занятию. Интересы народов, соседствующих с Россией за Уралом, не учитывались в торговых операциях. На этом государство теряло сотни тысяч золотых рублей.

Работая с манускриптами, Иван узнавал имена неведомых миру героев — землепроходцев, покорителей пустыни. Изучая материалы архива, Виткевич заново оценивал удачи и ошибки своего путешествия в Бухару, определял, как следовало бы идти в Азию, если судьба пошлет ему счастье повторить свой поход через пески, в Бухару — город сказки.

Когда Иван попал в Бухару в первый раз, он еще не осознал себя как ученый, как востоковед. Свой возможный, следующий поход сейчас он представал научной, тщательно продуманной экспедицией. Виткевич отдавал себе отчет в том, что Петербург никогда не отправит его с научной экспедицией в Бухару, да и бухарский хан такую миссию не примет. Бухарский хан понимал только один язык — язык торговой миссии, а все остальное он считал тонко замаскированной хитростью. Поэтому Иван готовил себя к такой экспедиции, которая бы ничем не вызвала подозрений у ханских стражников и позволила бы ему собрать языковый, литературный и исторический материал. Религиозный фанатизм мусульман не разрешил бы Виткевичу прийти в Бухару с крестом па груди. Следовательно, он мог по-настоящему плодотворно работать на Востоке, лишь считаясь человеком Востока. А для этого Восток надо было знать великолепно. И Виткевич выбирал из документов самое, интересное. Он рассчитывал когда-нибудь написать книгу о племенах, кочевавших по Устюрту, о Бухаре, о ее людях, обычаях, языках...

...Виткевичу сейчас работалось как никогда раньше хорошо и потому, что он чувствовал заинтересованность в его труде со стороны окружавших его людей: Даля, Перовского, ссыльного композитора Алябьева. С приездом нового генерал-губернатора в Оренбурге многое изменилось, а главное — изменился самый дух города. Оренбург стал воротами в Азию. Науку и просвещение определял небольшой круг людей, но, общаясь с другими, они не могли не оставить следа в сознании местных жителей.

Владимир Даль, Александр Алябьев, ссыльный поляк ботаник и естествоиспытатель Фома Зан, путешественник Кармин, геолог и ботаник Карин — все эти люди, близко окружавшие Ивана, не могли не наложить своего отпечатка на мышление и работу Виткевича. Все эти люди не могли не помогать ему в его труде. И они помогали.

У Виткевича вошло в привычку каждое утро отдавать работе над словарями три-четыре часа, перед тем как уходить в архив. В сарайчике, как раз напротив его окон, жила веселая семья кур. Глава этого семейства, единственный петух, по прозвищу «многоженец Амвросий», каждое утро, едва только серая полоска рассвета начинала заниматься над Уралом, гордо задирал голову и, сделав вид, что он совсем и не спал ночью, звонко возвещал рождение нового дня. Куры начинали беседовать все сразу. Иван считал, что они таким образом рассказывают друг другу сны. Через полчаса «многоженец Амвросий» возвещал утро во второй раз. Хотя куры уже все проснулись, но Амвросий не унимался: ему хотелось покрасоваться.

Иван вставал со вторым его криком и, накинув на плечи сюртук, шел на Урал. «Ах, Урал-река, глубокая!» Иван как-то поймал себя на мысли, что всего год назад он считал

Урал совсем не глубоким. Это было тогда, когда Маслов вез его к Перовскому.

Виткевич разделся, закрыл глаза. Бросился в реку. Обожгло холодом, понесло вниз. Иван развернулся, лег встречь течению и, сильно загребая руками, поплыл. Время от времени он посматривал на корягу, торчавшую из воды у берега. Удивлялся: сколько ни плыл, как ни старался изо всех сил, коряга оставалась на месте, сам он оставался на месте, и только Урал несся на него стремительно, быстро.

Лежа на холодном, не прогретом еще солнцем песке, Иван думал: «А ведь действительно азиатская река. Вода ласковая, мягкая. Но попробуй осиль ее. Не выйдет. Мощь в ней истинно великая сокрыта».

С севера лезли снежно-белые тучи. Во всем чувствовалось приближение осени: даже в дневной жаре. Парить начинало часов с десяти, когда Иван уже заканчивал работу. Он натолкнулся на одну интересную тему: сущность афганского глагола «кавыл», что означает по-русски «делать». Иван любил изыскивать сравнения. А здесь сравнение само напрашивалось. Во время последней поездки в степи, — а Иван теперь в степи ездил, когда считал нужным, — разговорившись с киргизами, он заметил, что те сухую стойкую траву называют «кавыл», Так же это слово произносили и русские казаки, жившие по правую сторону Урала. То есть одно слово и русские, и киргизы, и афганцы произносили одинаково.

«А не есть ли в этом большой смысл? — думал Виткевич. Он тщательно обгрызал кончик пера, волновался. — Может быть, кавыл, сухая трава, скрывающая от людей, землю — основу основ богатства и довольства народного — и означает у афганов истинный смысл глагола «делать»? Вернее — очищать землю, затрачивать огромный труд, убирать кавыл — не это ли послужило основой к словообразованию, к переходу названия травы в объяснение действия? Кавыл: освобождать землю для посевов, для блага человеческого?»

Иван вскочил со стула, начал быстро ходить из угла в угол. Иногда он подносил ко рту пальцы: хотелось грызть ногти от мыслей. Одергивал себя. Пять лет назад дал слово Анне. А слово держать Иван умел.

Бегая по комнате, он размышлял о том, как было бы хорошо сесть и сразу же написать то, что представлялось ему таким простым и ясным. Но он нарочно оттягивал эту минуту, копил в себе новые догадки, сравнения, выводы. Только после нескольких часов расхаживания по комнате Иван подходил к столу и, не садясь, начинал писать.

Кипа бумаги, исписанной его убористым почерком, становилась все толще и толще. Ивану доставляло несказанную радость листать бумаги и перечитывать бесчисленное множество раз им написанное.

Перовский был смелый политик. Он отдавал себе отчет в том, что Бухара и Хива в современных условиях не могут существовать так, как они существовали раньше: суверенными ханствами, замкнувшимися за каменными стенами и песками пустынь, где отдых, работа, любовь | даже сон определялись не наклонностями и желаниями человека, но догматом мусульманской религии и волей ханов, наместников Мухаммеда на земле.

Бремя шло, бурно развивалась английская текстильная промышленность, а российская пыталась, в чем возможно, догнать ее. Индийский рынок удовлетворял англичан, но среднеазиатские ханства были словно бельмо на глазу, словно пустое место за прилавком рынка. А природа пустоты не терпит, место должно быть занято. Или британцами, или русскими. Другого выхода не было.

Дерзкие акции англичан в Средней Азии не проходили мимо зорких глаз оренбургского генерал-губернатора. И если Иван Виткевич мыслил свою поездку в Азию как просветительную и научную, как посильную помощь киргизам и узбекам в их национальном становлении, то Перовский думал значительно дальше, а потому суровее. Дальновидность всегда сурова и не терпит никаких недоговоренностей. Перовский, мысливший категориями государственными, в душе отрицал Ивановы романтические, как ему казалось, планы. Но, будучи человеком умным, добрым и тонким, ом за то время, пока Виткевич работал при нем, сумел изучитьсвоего помощника и прийти к выводу, что в отношениях с ним нельзя рубить сплеча. Перовский прочил Ивану блестящее будущее ученого: лингвиста, историка и географа. Он называл его будущим «российским Гумбольдтом».

Поэтому, вызвав Виткевича для беседы об экспедиции в Бухару, которая давно уже назрела, а теперь, после последних акций англичан, стала попросту необходимой, Перовский ни в коей мере не хотел ему дать понять, каковы истинные ее цели. О предстоящем походе в Бухару Перовский думал часто, но никого, ни одной живой души в помыслы не посвящал.

Посмеиваясь, поглаживая себя по животу, затянутому корсетом — Перовский очень следил за фигурой, — губернатор щурился, весело посматривал на Ивана и молчал.

Виткевич тоже молчал и тоже весело щурился.

Потом Перовский остановился около стола, достал из ящика лист бумаги и, небрежно бросив его перед собой, закрыл ладонью.

—  Танцуй, Иван Викторыч, — сказал он.

—  Не учен, ваше превосходительство.

—  А ты русского... Тут учебы не надобно: ногами шаркай да руками маши.

Не поднимаясь со стула, Иван два раза неуклюже дрыгнул ногами. Перовский засмеялся.

—  Ну что ты, Иван Викторыч, — сказал он, качая головой. — Придется мне тебя в Россию отвезти, к себе. Там девки ногами такое выкамаривают, ой люли! Ладно. Читай! — И он поднял ладонь с листа бумаги.

Виткевич прочитал первые строки и вскочил. Лицо его сделалось радостным, сияющим.

—  Рот закрой, муха влетит, — сказал губернатор. В рескрипте было написано, что поручику Ивану

Викторовичу Виткевичу надлежит отправиться в Бухарию.

—  Василий Алексеевич! — воскликнул Иван. — Да как благодарить мне вас?!

—  Как хочешь, так и благодари, — ответил Перовский.

Помолчал, а потом, сразу став серьезным, начал говорить:

—  Ты, Иван Викторыч, будешь первым в Бухаре, кто знает языки, нрав и обычаи азиатов. Ты будешь первым, кто сможет России правду о Бухаре рассказать — побасенки слушать надоело. Мне надобно о Бухаре все знать, чтоб свои выводы делать.

Широко расставив ноги, Перовский остановился около окна. Глядя на его широкую спину, на крепкий затылок и красную, изрезанную проволочками морщин шею, Виткевич негромко спросил:

—  Василий Алексеевич, а в качестве кого я отправляюсь в Бухару?

Перовский поднял левую бровь, сощурился. Он ждал этого вопроса и готов был на него ответить.

—  Ты едешь моим агентом.

—  Агентом военного губернатора?

—  Да, военного губернатора. Но такого губернатора, который интересуется не только протяженностью караванных путей, колодцами и хижинами для ночлега, не только ценою на верблюдов и коней, не только иностранцами, торгующими с азиатами, но духом народа, соседствующего с Россией. Духом! И потом я посылаю человека, в которого я верю как в ученого и к которому отношусь с чувством истинно отцовским. А как любой отец, дающий сыну многое, — медленно, чеканя каждое слово, продолжал Перовский, — я жду от тебя подтверждения действием доброго ко мне отношения. Сказав так, Перовский лишил Ивана возможности возражать и спорить. Он давал Виткевичу возможность заниматься во время путешествия тем, чем тот считал нужным. Но одновременно требовал и того, в чем сам, как человек военный, нуждался.

—  Посуди сам, Иван, — сказал он, подойдя к Виткевичу, — сколь многое я тебе разрешай, на что carte blanche[7] выдаю. Пользуйся. Вернешься, напишешь книгу, Пушкин в «Современнике» напечатает, я порадуюсь.

Снова отойдя к окну, Перовский бросил кратко:

—  Ступай, Виткевич, да хранит тебя бог. Ступай.

И по осени, переодевшись в костюм хивинца, Виткевич снова отправился в Бухару, но уже не как беглец, а как исследователь Азии, доверенное лицо генерал-губернатора Перовского.

Но прошло полгода, истекли все сроки, а Виткевич в Оренбург не возвращался. Человек пропал, канул в воду. То ли в степях погиб, то ли в Бухаре погиб. А может, и не погиб вовсе. Но почему ре возвращается? Когда Перовский начинал думать об этом, у него портилось настроение. ...Виги и тори во время прений в палате общин Великобритании произносили блестящие речи. Виги и тори в палате лордов, отговорив свои речи, выходили на улицу и тут же отправлялись на окраины Лондона драться на дуэли. Даже легендарный Веллингтон, несмотря на славу и преклонный возраст, дрался с лордом Винчельси после того, как не смог найти общего языка со своим политическим противником в здании Вестминстерского дворца.

В 1816 году Стефенсон употребил свой первый локомотив для перевозки угля. В 1825 году его локомотив перевозил не только уголь, но и пассажиров с поразительной скоростью: 8 миль в час. Через десять лет Стефенсон настолько усовершенствовал свое изобретение, что паровоз развил 35 миль в час. Развитию нужны скорости, Стефенсон давал скорости.

Король Георг IV обвинил свою монаршую супругу Каролину в прелюбодействе. Каролина умерла. Лондонцы устроили ей торжественные похороны.

Британские фабриканты понизили заработную плату до минимума и поставили, рабочих в условия, близкие к рабству. Девятилетние мальчики работали на шахтах, впряженные в угольные тележки. Дети стоили дешевле лошадей.

Лорд-канцлер палаты лордов Великобритании сидел во время заседаний и пылких речей о всяческих свободам, а равно и о всяческих притеснениях — Англия страна демократическая, конституционная — на подушечке, набитой шерстью, чтобы лишний раз подчеркнуть значение этой отрасли промышленности для Англии.

Сокрушая все на своем пути, капитализм развивался в Великобритании, несмотря на дуэли и прелюбодейства. Все эти романтические аксессуары не мешали развитию капитализма, да и не могли помешать.

Но в определенные исторические моменты даже такому, напористому и стремительному, несмотря на внешнее англиканское спокойствие, капитализму, как капитализм британский, нужны были и прелюбодейства императриц, и дуэли герцогов, и двусмысленные эссе политиков. Но особенно нужны были речи. Не только для того, чтобы смаковать за десертом тот, или иной каламбур лидера вигов. Выступления политических деятелей были призваны ускорить формирование общественного мнения. Прикрываясь надежным щитом «общественного мнения», прикрываясь громкими патриотическими криками, было легче лить кровь людей, завоевывая рынки для шерсти и говядины в Ирландии, Египте, Турции, Персии. В Индии»

В Индии.

В Индии.

В Индии.

«Смешно считать реку границей, — начинали писать в газетах опытные журналисты. — Река разделяет разделенное ранее. Граница по реке — несправедливая граница».

О чем это? О какой реке? О какой границе? Англии? Шотландии? Нет. Речь шла об Индии. Об английских владениях в Индии.

«Граница нации — святая святых человеческого достоинства. Соблюдение границ — выражение уважения к патриотическим чувствам миллионов людей. Итак, граница Индии — за Индом».

Говорилось красиво.

Понимать следовало: «Английские фабриканты должны торговать не только с Индией, но и со Средней Азией» .

Торговать, конечно, беспрепятственно, без всяких пошлин.

Восклицалось патетически: « Россия — главная угроза Англии на Востоке. А в Индии — особенно».

Понимать следовало: «Необходимо оттеснить Россию от Средней Азии возможно дальше».

Смешно же было в самом деле считать феодальную, отсталую Россию конкурентом Англии в делах индийских. Россия никак не могла управиться с турецкими и кавказскими делами (не без «помощи» англичан, конечно).

Наступление — основа победы.

Обвинив первым — имеешь право первым и ударить.

Так обвиняй!

И Англия обвиняла.

Правда, первой жертвой этого обвинения, облетанного пока что в формы вежливых дипломатических бесед, решительных шпионских акций и банковских замораживаний, оказалась не Россия — с таким возможным противником все-таки следовало действовать осторожно. Как-никак стомиллионный медведь; Наполеон и тот ожегся. Первой жертвой на пути английского наступления оказался Афганистан, страна сильных и смелых людей. В зоне Среднего Востока очень много значит, какую позицию занимает Афганистан. Больше всего англичанам мешала независимость афганцев. Больше всего англичан не устраивала самостоятельная, гибкая, энергичная, умная политика эмира Дост Мухаммед-хана, человека необычайно дальновидного и решительного.

Впервые после основателя афганского государства Ахмед Шаха Дюррани именно Дост Мухаммед обеспечил свободу торговли купцам, изничтожил разбойников на караванных путях, дал льготы ремесленникам и создал регулярную армию. Таким образом, он давал «дурной», с точки зрения англичан, пример раздробленным индийским государствам.

Англичане повели наступление на Дост Мухаммеда обычным своим методом задабривания и запугивания одновременно. Эволюция такой политики была примерно следующая: легкая угроза — предложения субсидии — попытка организации бунта внутри государства — новые предложения субсидии — война.

Дост Мухам мед видел, что круг сужается. Он пытался договориться с англичанами о том, чтобы его страну оставили в покое, обещав за это абсолютный нейтралитет. Такое положение не устраивало британцев. Узел затягивался все туже и туже.

Оценив обстановку, Дост Мухаммед направил в Россию своего посла Хуссейн-Али с письмом к русскому министру иностранных дел.

Хуссейн-Али отправился в Бухару в конце 1835 года, с тем чтобы в начале лета прибыть в столицу России.

Именно поэтому и задержался Виткевич в Бухаре. Вернее, но и поэтому. Так как задержался он в Бухаре не по своей воле, а по нелепой случайности как раз за несколько часов до приезда сюда афганского посла.

Виткевич провалился по своей вине. Не сними он в чайхане меховой шапки, ни за что не признал бы его беглый конокрад и насильник Ванька Сапожков, сбежавший из Орска прошлой осенью, а сейчас прижившийся в Бухаре. Он зарабатывал большие деньги тем, что фискалил среди русских пленников, томившихся в Бухаре многие годы.

Когда Иван снял шапку, на него никто не смотрел, кроме Ваньки. Виткевич сразу же одернул себя и надел шапку. Если бы смотрел кто другой, а не Ванька, все бы обошлось спокойно.

«Забылся», — думал Иван, стоя по колено в воде. Тут, в бухарской тюрьме, камеры не то что в России: на полу по колено вода, сесть некуда. Да это еще слава богу! Здесь водятся такие казематы, где насекомых тьмы несметные специально разведены. Вот там истинная мука. С ума люди сходят через день.

«Ах ты, сволочь! — подумал Иван с гадливостью. — Сукин сын! Мерзавец! Своих продавать... »

Ивана успокаивало только то, что он успел плюнуть в лицо Сапожкову и ударить носком в мужское место. Иван хотел его еще раз туда же, да так, чтоб тот потом мог в скопцы наняться в эмиров гарем, но не успел: на руках и на шее повисли сразу четыре человека. Иван напрягся, ринулся вперед, сбросил двоих, отцепил того, который повис на шее, и кинулся к подоконнику. Он хотел выпрыгнуть в окно, там через дувал* сразу же на базаре окажешься. На базаре не страшно: там десятки тысяч людей, и найти одного среди всех невозможно.

Стражники, приведенные Сапожковым, стояли у дверей в растерянности: никогда еще такого не было, чтобы эмировым слугам оказывали сопротивление.

Ивану осталось до окна метр, не больше. Но в этот последний миг Сапожков, отлетевший от удара, поднялся на карачки и схватил Ивана за сапог, когда тот прыгал на подоконник. Иван упал. Это решило все. На него набросились и связали по рукам и ногам. Потом оттащили в тюрьму.

Когда Ивана бросили в камеру, он даже рассмеялся. За двадцать шесть лет жизни — три раза в тюрьме. Не слишком ли много? Только раньше был в своих тюрьмах. А тут тюрьма чужая.

«Что же делать, что же делать?» — думал Иван. Фраза эта, часто повторенная в уме, стерлась, потеряла свое значение, и от нее теперь осталось только одно жужжание: «же, же, де, же, же, ть!»

Это «жже, же, ть» постепенно строилось в другое слово: «бежать».

Конечно, бежать. Но как? Отсюда не очень-то сбежишь.

Иван беспрерывно ходил. Ноги устали, хотелось сесть. А садиться в воду нельзя. И он снова ходил из угла в угол, сведя брови к переносью. То и дело подносил пальцы к губам: хотелось грызть ногти. Нельзя. Обещал не грызть. Не будет грызть.

Еще в Орской крепости, воспитывая Садека, Иван дал себе слово быть во всем предельно искренним с восточными людьми, которые по натуре своей доверчивы, как дети. С тех пор он никогда не обманывал ни одного азиата даже в самых трудных ситуациях.

Но сейчас он решил отступиться от правила. Подошел к двери, постучал кулаком. Никто не ответил. Постучал сильнее. Снова никто не ответил. Тогда Иван закричал:

—  Дело к эмиру!

Приник к скважине, прислушиваясь. Шаги нескольких людей. Подошли к двери. Начали переговариваться о чем-то тихо, сдавленными голосами. Потом спросили:

—  Ты кто?

—  Англичанин. Везу к эмиру дело от моего короля. За дверью снова зашептались.

—  Давай дело. Иван улыбнулся.

—  Только эмиру отдам. Вам не отдам. Только в благословенные руки его величества, отца правоверных, тени над головой моей... — И он в течение минуты, не меньше, давал такие роскошные титулы эмиру, что стражники не могли не поверить человеку, знавшему столь хорошо все в обращении с именем их владыки.

С самого начала этой своей затеи Виткевич плохо верил в удачу. Виданное ли дело: для успеха задуманного им надо было, чтобы его повели по городу во дворец. Он подсчитал, что схватили его часов в пять. Часов пять он пробыл в тюрьме. Значит, сейчас десять вечера. Уже темно. Самое время для побега.

Когда дверь открылась и ему протянули руку, чтобы он поднялся из воды в сухой коридор, Иван начал чуточку верить в удачу. А когда четыре стражника повели скрестив перед, его грудью пики, Иван понял» что имеет один шанс из ста на побег. Это уже очень много. Перед выходом из ворот тюрьмы он сбросил тяжелые мокрые сапоги,

—  Зачем? — спросил его старший из стражи.

—  Идти больно, — ответил Виткевич, — у меня ноги ломаные.

Стражник подумал секунду, а потом кивнул головой.

—  Пошли.

Идут по тихим улицам. По темным улицам. Грудь скребет сталь пики. Впереди поворот в переулочек, маленький и темный. До него остается шагов двадцать.

Десять.

Пять.

Иван схватил пики, поднял их над головой и швырнул назад с силой. Стражники, не ожидавшие этого, налетели на тех двух, что шли позади. Не оглядываясь, Иван стремительно бросился вперед, свернул в переулок и понесся. За спиной он услыхал сначала крики, а потом приближавшийся топот.

Снова поворот. Сюда? Нет. Дальше.

Вот еще один переулок. Может быть, сюда? А вдруг тупик? Нет, сюда!

Иван стремительно повернулся всем корпусом, скрылся в переулке и тут же налетел на человека. Оба упали. Человек закричал страшным голосом и схватил Ивана за горло.

Приехав в Бухару, Хуссейн-Али занемог. Он остановился в караван-сарае не как посол, а как простой путешественник, чтобы не вызывать любопытства. Устроился в маленькой комнатке, в той, где всегда останавливались купцы средней руки. Его спутник лег спать в общей комнате, чтобы не мешать отдыху посла.

Хуссейна-Али знобило. Он натянул на голову одеяло и, прикрыв рот рукой, дышал себе на грудь, стараясь хоть как-нибудь согреться. Знобило сильней и сильней.

Постучались в дверь. Посол слабо откликнулся:

—  Войди и будь моим гостем.

Дверь отворилась, вошел молодой перс, поклонился, поприветствовал посла, быстро огляделся по сторонам и, убедившись, что Хуссейн-Али в комнате один, вышел.

Этот молодой перс был тем самым человеком, который столкнулся полчаса тому назад с Виткевичем в переулке. Испугавшись, он схватил Ивана за горло, решил, что это грабитель. Но, приблизив к себе лицо, он разжал руки и воскликнул по-русски:

—  Иванечка!

То был Садек. Тот самый маленький Садек, который жил у Ивана в Орске и которого он потом отпустил на родину. Садека не нужно было учить сообразительности: он толкнул Ивана в ворота, сам бросился на середину улицы и начал биться в судорогах. Таким его застали стражники, прибежавшие сюда через минуту.

—  Туда! — закричал Садек, показывая рукой в ворота, противоположные тем, где спрятался Иван. — Он побежал туда!

Стражники ринулись в ворота. Садек сел, прислушался и по-кошачьи тихо шмыгнул к Ивану. Они обнялись и расцеловались.

А через полчаса, достав для Ивана новую одежду, Садек привел его в караван-сарай, к Хуссейну-Али. Он не знал, кто этот человек, но понимал, что путь он держит в Россию. С ним-то Садек и намеревался пристроить Ивана.

Высокое небо было освещено белым острием луны. Иван шел следом за Садеком по двору караван-сарая. Лошади хрупали сено. Сонно вздыхали верблюды, тоскуя о воле. Где-то кричали куропатки: днем они выступали в боях, а ночью переживали радость побед или горечь поражений. Мирная птица, а поди ж ты, и ее люди к боям приучили...

Садек ввел Ивана в комнату Хуссейна-Али, поклонился послу и вышел, выходя, он сказал негромко:

—  Это ваш друг. И пусть те, кто будет спрашивать, верят, что это действительно так. Вы просили проводника в Россию. Это он.

Садек был толмачом в -караван-сарае, и посол еще утром вскользь попросил его о человеке, который -знает дорогу к москалям.

Сначала они прощупывали друг друга быстрыми, на первый взгляд ничего не значащими вопросами. Посол сразу же увидел, что его новый сосед не мусульманин. Но, с другой стороны, он настолько хорошо говорит по-персидски и так любопытно на пушту[8], что посол начал колебаться в своей уверенности.

Потом они разговорились.

Под утро они были почти откровенны друг с другом.

—  Вы много говорили мне о той опасности, которая угрожает" вашей стране со стороны Англии. Но какая разница, Англия или Россия?

—  О родине так нельзя говорить. Так даже думать о ней нельзя. Я стар, я болен, я чувствую приближение своего часа. Но видишь — я еду. Лежа еду. Почему? Потому что мне так велит родина. А разница между Россией и Англией в том, что русские не требуют от нас тех позорных условий, которых требуют англичане. Русские ведут себя достойно, а англичане подобны рыночным ворам. И это больно афганцу. Больно и обидно за родину свою.

Высохший высокий старик привстал на локтях и посмотрел на Виткевича лихорадочными глазами. Потом он опустился на постель и начал хрипло шептать тихие, исполненные нежности слова любви к своей стране.

Виткевич вздрогнул. Вдруг что-то огромное и радостное, словно вихрь, вошло к нему в сердце. Он вспомнил товарищей своих по «Черным братьям», Тимофея Ставрина, Песляка, Веденяпина, Яновского, студеные зимы и тихие летние вечера, Анну. Он вспомнил родину. Он вспомнил всех тех, кто делил с ним вместе тяготы, а в тяготах — радости.

—  Мы едем в Оренбург ранним утром, — медленно проговорил Виткевич и, не попрощавшись с послом, пошел к двери, на улицу, смотреть рождение утра.

—  Пы мыха ди ха [9], — вслед ему сказал посол, положил под язык щепотку табака и надрывно закашлялся. Закрыв глаза, он подумал: «Хитер русский». Теперь посол был твердо уверен, что его спутник — русский. «Отчего же он тогда побледнел, если не оттого, что увидел свою родину, когда я заговорил о моей?»

Даже дипломат не может говорить о родине спокойно.

Неожиданное возвращение Виткевича вместе с афганским послом, доверенным лицом эмира Дост Мухаммеда, произвело в Оренбурге впечатление, грому подобное.

Сначала Перовский оцепенел от радости. Потом объявил Ивану свой восторг, как всегда, бурно. Губернатор увез Виткевича и Хуссейна-Али к себе домой, и там, запершись в кабинете, они проговорили часа четыре кряду. Когда беседа закончилась, Перовский сказал Ивану:

—  Два дня на отдых, а потом в Санкт-Петербург. К канцлеру Карлу Васильевичу Нессельроде. — Губернатор улыбнулся и добавил: — Эк мы им, столичным, нос утерли, а?

—  Ваши друзья о вас лестно отзываются. Это склонило меня к тому, чтобы предложить вам работать под моим началом, в азиатском департаменте, — не глядя на Виткевича, сказал Нессельроде и брезгливым движением руки поправил на столе бумаги.

Виткевич чуть заметно улыбнулся.

—  Покорно благодарю, ваше сиятельство. Но работать в учреждении столь высоком, не зная Востока настоящего, не слишком ли большая честь для меня?

Нессельроде быстро взглянул на Виткевича и почесал задумчиво кончик носа. Подошел к маленькому, орехового дерева секретеру и достал оттуда что-то блестящее. Вернулся к столу и протянул Виткевичу орден.

—  Поздравляю вас, — сказал канцлер. Помолчав немного, закончил: — Ступайте, я подумаю о вашей дальнейшей судьбе...

Через неделю, облеченный полномочиями дипломатического агента, Иван Виткевич был отправлен через Тифлис и Тегеран в Кабул, ко двору афганского эмира Дост Мухаммеда.

Притулившись в углу темной кареты, Виткевич неотрывно, тяжело думал о будущем. Оно представлялось ему темным, как осенняя дождливая ночь, и таким же грозным.

Вспоминалась почему-то депеша от Перовского, полученная за день до отъезда. Генерал-губернатор писал Ивану, словно сыну, и не уставал в каждой строке предостерегать. Он предостерегал и от болезни, и от, плохих людей, и от сырого воздуха.

«Я смотрю сердито, да с толком, У меня глаз верный, ты меня слушай», — вспоминал Иван слова губернатора...

Иван отдернул занавеску. В карету вошел предутренний холод. В серой далекой дымке громоздились холмы, переходившие постепенно в торы.

«Боже мой, — Иван зажмурился, задохнулся от счастья. — Азия там! Там простор, там радость!»

Виткевич был убежден, что в Афганистане он сможет быть полезным и русским и афганцам, что его труд — изучение народов Востока, их литератур, обычаев, их языков, их истории — пойдет на пользу потомкам, сблизит внуков афганцев и русских.

Отправляясь в Кабул, Виткевич шел на отчаянный риск. Он ехал в Кабул посланником Нессельроде, Бенкендорфа, Николая. Но, ступив на землю Афганистана, Виткевич перестал быть посланником Нессельроде. Он стал посланником России Пушкина, Глинки, Бестужева, Даля, Жуковского.

Иной России Иван не принимал и представлять соседнему, дружественному народу не желал да и не мог.

К середине 1837 года Афганистан оказался зажатым с двух сторон цепкими щупальцами британской экспансии.

На востоке от афганской столицы, в Пешаваре и Лахоре, англичане действовали против Кабула плохо замаскированными провокациями. Англичане всячески поощряли индийские племена сикхов к продвижению в Кабул и Кандагар, то есть в исконные афганские земли, и в то же время всячески препятствовали в их продвижении к морю.

На западе от Кабула, в Герате, окопался английский резидент, который и направлял все действия гератского эмира. Столь благодушная помощь гератскому эмиру, убийце отца теперешнего кабульского эмира Дост Мухаммеда, была отнюдь не случайной и тем более не филантропической помощью Британии.

Испокон веков афганский город Герат, расположенный в цветущем оазисе, неподалеку от водного аму-дарьинского пути, был связующим центром между торговыми домами Востока и Запада. Помимо того, Герат был великолепным стратегическим плацдармом для нападения на Среднюю Азию. Правда, в кулуарах британского парламента резко протестовали против столь негибкого термина, каковым, является «нападение».

— Не лучше ли трактовать нашу помощь гератскому эмиру как обеспечение безопасности Великобритании? — не скрывая веселой улыбки, спрашивали друг Друга парламентарии, когда им приходилось сталкиваться с резким осуждением английских авантюр в Азии.

Итак, речь, оказывается, шла не о захвате Герата, не о том, чтобы подчинить этот город англичанам, а о безопасности Великобритании, отстоявшей от афганского города Герата, по крайней мере, на шесть тысяч верст.

Цель оправдывает средства. Англичане — политические деятели и финансовые короли, любители колониальной поживы и промышленники — всеми силами старались обелить вмешательство британской военщины в афганские дела. Герат должен стать такой крепостью, ключи от которой хранились бы в Лондоне. Если бы англичанам удалось до конца подчинить Герат своему влиянию, тогда можно было бы думать о полном захвате всех афганских земель. Захват Афганистана был бы в значительной мере облегчен, если бы в тылу государства существовала крепкая опорная база английских войск. Следовательно, укрепившись в Герате, обеспечив таким образом далеко выдвинутый вперед левый фланг, англичане могли вторгаться в Кабул и Кандагар, а оттуда уже, двигаясь двумя колоннами, соединившись с третьей колонной в Герате, форсировать Амударью и вступить в Хивинское и Бухарское ханства.

Если бы произошло именно, так, то сэр Александр Бернс наверняка получил бы генеральские погоны и выдвинулся в первый ряд британских военачальников-стратегов.

Но Ост-Индская компания прекрасно понимала, что в случае неудачи в Герате, как и в случае последовательно твердой, независимой политики Афганистана, позиции Британии в Азии на ближайшие годы окажутся сильнейшим образом подорванными.

Умный, циничный, напористый Бернс выдвинул афганскому эмиру Дост Мухаммеду три условия сохранения «вечного мира» между Британией и Кабулом»

Первое. Афганцы должны навсегда отказаться от захваченных сикхами исконных афганских земель.

Второе. Афганистан должен признать «независимость» Кандагара и Пешавара.

Третье. Дост. Мухаммед не должен принимать ни одного посла из любой другой страны, кроме Британии, не имея па то разрешения английских чиновников.

За исполнение этих позорных и неприемлемых для независимости государства условий Бернс сулил Дост Мухаммеду мир с Британией и покровительство королевы.

Выдвигая эти условия, Бернс не знал, что генерал-губернатор Индии лорд Ауклэнд уже отдал секретный приказ — сосредоточивать войска на границах с Афганистаном. Не знал он и того, что сикхи, подстрекаемые британцами, беспрерывно нападали на афганцев. Ничего этого Бернс не знал.

Все это знал афганский эмир Дост Мухаммед»

Около небольшого афганского города Себзевара Виткевич приказал остановиться. Маленькая чайхана, скрытая от палящих лучей солнца сонной листвой ивы, казалась совсем безлюдной.

Спешившись, Виткевич неторопливо привязал поводья к стволу тутовника, постоял минуту, о чем-то думая, и пошел к маленькой покосившейся двери.

Где-то во внутреннем дворе жалобно скулил щенок и тоненький мальчишеский голосок причитал:

Несчастье, ниспосланное шайтаном, принесло боль моему умному и хорошему щеночку...

Виткевич улыбнулся ласково и подумал о том, что в Оренбурге у него тоже остался пес. Бобка. Дурной и добрый до невозможности.

Виткевич постучал в дверь. Негромко сказал:

—  Салям алейкум.

—  Да, да, войди, Шарли.

Услыхав первые слова» произнесенные по-персидски, Виткевич распахнул дверь, и тут же пожалел о сделанном, потому что следующие два слова были произнесены по- английски.

Посреди комнаты на вытертом красно-синем ковре сидел невысокий человек в английской военной форме.

Какое-то мгновение Виткевич и англичанин смотрели друг на друга молча. Потом, опершись на руку, англичанин попробовал подняться. Распухшая в колене нога помешала ему. Он виновато посмотрел на Виткевича и тихо предложил:

—  Простите, я не могу встать. Входите, пожалуйста.

Не ответив, Виткевич повернулся и, плотно прикрыв за собой дверь, быстро пошел к отряду. Вскочив в седло, он коротко бросил:

—  За мной!

Подъехавшему есаулу Виткевич пояснил, усмехнувшись:

—  Не люблю я что-то с британцами в Азии встречаться.

Роллинсон прислушался. Попытался подняться на локте. Чертыхнулся. Шальная пуля под Гератом застряла в икре, а в здешней проклятой глухомани нет ни одного порядочного лекаря. Друзья настояли, чтобы Роллинсон в сопровождении шотландца Шарли немедленно отправился в Кабул к доктору Гуту — туда можно было скорее добраться, чем в Тегеран.

—  Шарли, эй, Шарли! — крикнул Роллинсон. Никто не ответил. Только, испуганно всхлипнув, еще громче завизжал щенок за стеной.

—  Шарли!

«Неужели лошадей надо поить два часа?» — рассерженно подумал Роллинсон,

—  Шарли!

«Рыжий осел, болван».

—  Шарли! — хрипло заорал Роллинсон, откинувшись всем корпусом назад, чтобы не слишком затекала правая рука.

Пока Роллинсон чертыхался, опасаясь, что незнакомец скроется, Шарли оказал Роллинсону невольную услугу. Получилось это вот как. Если спускаться от чайханы к ущелью, дорога внизу раздваивалась. Обе тропинки вели еще ниже, туда, где сердито бормотал ручей. Шарли обладал одной, особенно Роллинсона нервировавшей чертой характера: он был необыкновенно медлителен. И на этот раз он простоял добрых три минуты у развилки, решая, по какой все же дороге ему следовало спускаться к ручью. Тщательно все осмотрев, Шарли почему-то отдал предпочтение правой, хотя именно эта тропинка была значительно круче. Внизу он стреножил коней и пустил их к воде. А сам улегся отдохнуть минут десять.

Шарли не помнил, сколько времени он проспал. Наверное, долго, потому что в висках шумело от жары и по лбу лился пот. Проснулся он от чьих-то голосов. Открыв глаза, Шарли увидел метрах в двадцати от себя на берегу ручья двух людей в белых шароварах и полотняных рубахах, перетянутых необыкновенно широкими кожаными ремнями. По виду они явно не походили на здешний люд. Высокие, русоголовые, статные. Когда они нагибались, подбирая сухие сучья, — по-видимому, они хотели разложить костер, — Шарли видел, как под их полотняными рубашками перекатывались здоровенные мускулы. Шарли осмотрел их внимательно и вспомнил, что точно так же одетых людей он видел около русского посольства в Тегеране.

«Русские», — решил Шарли. Он хотел окликнуть этих ребят, но, пока раздумывал, стоит ли, двое повернули за здоровенную скалу, нависшую над белым от злости потоком, и скрылись из глаз. И именно то, что Шарли не окликнул русских, а просто-напросто вернулся наверх, в чайхану, и уже после нагоняя, полученного от рассерженного хозяина, рассказал ему о своей встрече, — именно все это и обеспечило в дальнейшем Роллинсону крест за заслуги как человеку, первому обнаружившему в Афганистане русские «казачьи части».

Ночью Бернс долго не мог уснуть. Москиты мучили его до самого утра. Несмотря на то что он, соскоблив шаль с зеркал, вставил их в окна (стекол в Кабуле не было), все равно москиты проникали в комнату. Но не только москиты не давали спать Бернсу.

Как опытный шахматный игрок, он еще и еще раз припоминал и перепроверял все ходы, сделанные им за последние несколько дней. И чем строже он анализировал партию, тем крепче уверялся в правильности своей атаки и в выгодности своих позиций.

Чтобы разогнать москитов, Бернс раскурил сигару и, с наслаждением затягиваясь, стал пускать в темноту комнаты дым. Затянувшись особенно глубоко, он фыркнул, вспомнив, как лет десять назад лорд говорил ему: «Если начнете игру, обязательно закурите».. Он умница, лорд, все понимает.

Рано утром его разбудил Роллинсон. Полное лицо его цвело улыбкой, несмотря на боль в ноге.

Бернс посмотрел на него вопросительно.

—  Я видел русских, — с полным безразличием на лице сказал Роллинсон.

Бернс сразу же потянулся за сигарой, но, поняв, что этим он выдаст свое волнение, отдернул руку. Зевнул. С хрустом потянулся, и на секунду прикрыл глаза.

—  Да? — спросил рассеянно. — Что ж, любопытно. И только после такой интермедии он взял сигару и начал легко разминать ее пальцами. Отгрыз кончик, сплюнул горечь, закурил. Роллинсон, глядя на Бернса, Выжидательно щурился.

Лицо Бернса, обычно такое мягкое и ласковое, менялось, на глазах. Сначала под матовой кожей жестче обозначились скулы и заиграли желваки около ушей. Потом потухли глаза и спрятались под тяжелыми веками. На лбу собрались сильные, рубленые морщины. В комнате стало необычайно тихо. Только наверху, под потолком, гудели москиты. Писк их, слитый, воедино, превращался в зловещий гул.

«Итак, — думал Бернс, — на шахматной доске появилась еще одна фигура. По силе она равна ферзю. А по всем законам шахматной игры король, усиленный ферзем, почти непобедим. В данном случае русский ферзь идет к афганскому королю. Это может кончиться победой. Их победой, афганцев. И поражением его, Бернса, англичан... »

Под потолком по-прежнему гудели москиты. Потрескивала сигара — по-видимому, листья табака были слишком пересушены.

«Кто из русских может идти сюда? — продолжал думать Бернс. — У них нет людей, знающих Восток. Я в этом теперь совершенно уверен. Ни в Петербурге, ни тем более в Москве. Там есть одни лишь посредственные политики, обыграть которых в азиатской партии нетрудно. Значит, перед тем как этого ферзя — по тяжеловесности и пешку — по значимости допустят ко двору эмира, необходимо провести с ним самим партию, посмотреть, что это такое. Может быть, это такой слон, допустить которого ко двору эмира только выгодно, кто знает Хорошо. Ну а если вдруг это тот самый разведчик, который сбежал от меня в Бухаре? Хотя он все-таки, вероятно, не был разведчиком. Это узнавал лорд через свои надежные каналы. По-видимому, тогда я ошибся. Тот не был русским разведчиком. Значит, опасения не должны быть слишком серьезными.

Но поскольку опасения есть, к ним надо отнестись так, как принято относиться. Хорошо. Все».

Бернс отбросил легкое одеяло, встал. Широко улыбнулся Роллинсу и пошел одеваться. Он быстро вернулся, подтянутый, бодрый, улыбающийся, обаятельный.

— Едем, — сказал он Роллинсону и ласково похлопал его по спине.

Александр Бернс любил борьбу. И он умел бороться.

...Если перейти Кабул-реку, вспененную и нетерпеливую в это время года, за базаром, на котором прочно обосновались индусы-менялы, армяне и евреи, сразу же начинался большой, длинный забор, обнесенный вокруг дома, построенного специально для заезжих европейцев купцом Ар-Рашидом.

Здесь жил доктор Гут, человек, которого за пышные бакенбарды и детский пушок на голове остроязыкие кабульцы прозвали «теленочком».

Ровно в два часа Гут вернулся из эмирского дворца. Еще в маленькой колясочке, специально для него сделанной — Гут верхом не мог ездить из-за тучности, — он нетерпеливо посматривал на старинные, формой похожие на луковицу часы. Сегодня в три часа он ждал у себя русского поручика Виткевича.

Этот молодой человек с бронзовым сильным лицом многим понравился при дворе. Гут считал своим непреложным долгом сближаться с каждым, кто входил в орбиту эмира. По слухам, Виткевич то ли уже был неофициально принят Дост Мухаммедом, то ли должен быть принят на этих днях. Если он будем принят так, что об этом узнают все, это и будет считаться официальным признанием. Гут был умным и наблюдательным человеком. Уже после нескольких месяцев пребывания в Кабуле он понял, что Дост Мухаммед человек большого ума и прищуренного глаза. Гут в прищуренный глаз очень верил.

Дома он сменил рубашку и переобулся. Доктор носил мягкие, козьих шкур, сапожки. Осмотрел стол. Все было так, как задумано. Специально для того, чтобы поразить Виткевича, человека северного, с Азией незнакомого, Гут приказал доставить самые лучше сорта черного винограда, яблоки, засахаренные дыни, грецкие орехи, тертые с ягодами тутовника, и яркие гранаты. Во дворе уже пахло жареным мясом — на углях, нанизанные на тоненькие металлические палочки, лежали кебабы и вырезки для плова.

Виткевич прибыл к трем, с опозданием на две минуты, как и положено по этикету. Гут встретил его у ворот, взял за локоть и, тесно прижав жилистую руку поручика к своей мягкой груди, повел в дом.

—  Мой дорогой посол, — проворковал Гут, — я прошу разрешения называть вас первым русским казаком. Вы разрешите?

Виткевич пожал плечами и, усмехнувшись, кивнул головой.

—  Пусть это дерзость, — продолжал Гут, — ведь вы дипломат, а я лекарь всего лишь... Но здесь и лекари могут быть полезны дипломатам.

—  В такой же мере, как и дипломаты лекарям, — отшутился Виткевич и попробовал освободить свою руку.

Но Гут еще крепче прижал, его локоть к груди и подвел к столу.

—  Сначала вы должны познакомиться с афганской кухней, — сказал он, — мой долг быть вашим гидом.

Доктор усадил Виткевича на тахту и захлопотал вокруг него, пододвигая со всех сторон блюда с яствами.

Гут принадлежал к той категории людей, которые любят угощать. Самое большое наслаждение Гут испытывал, заново переживая те вкусовые ощущения, которые им были давно забыты из-за чрезмерного увлечения гастрономией в прошлом.

Дозы принятия пищи у Гута были расписаны по минутам. Сначала яблоко и груша. То и другое с разных, совершенно диаметральных сторон действует на желудок. Это хорошо, ибо всегда две противоположные силы порождают прямую. Всякая прямая — благо в нашем мире сфер и зигзагов. Потом гроздь черного винограда. Две-три сливы, не больше. Полстакана гранатового сока. Несколько минут отдыха. А потом... Потом начинается настоящее блаженство: плов с топленым бараньим салом, изюмом и кусками гушта — мягкого, пахучего мяса.

—  Ну как? — весело поглядывая на пиалу с пловом, принесенную Виткевичу мальчиком-слугою, спросил Гут. — Каков аромат, а? Что ваш Петербург! — И докгор весело рассмеялся.

Гут разрешал себе шутить, угощая гостя обедом. Обед этого стоил. Но Виткевич не успел по достоинству оценить кухню доктора. Хлопнула входная дверь. Гут поднял голову. Брови его поползли наверх от радостного изумления: на пороге стояли Бернс и Роллинсон.

—  Господа! Откуда? — кинулся навстречу к гостям Гут, поспешно вытирая рот салфеткой. — Это сюрприз!

Спохватившись, он затоптался на месте и, обращаясь попеременно то к Виткевичу, то к Бернсу, быстро сказал:

—  Разрешите представить вам. Господин Виткевич. Господа Бернс и Роллинсон. Прошу вас, это такая радость. В моем доме...

Нужна была воля и выдержка Бернса» чтобы с таким открытым и веселым лицом пойти навстречу побледневшему Виткевичу.

—  Здравствуйте, господин посол. Я счастлив встретить здесь еще одного европейца, — сказал Бернс, приближаясь к Виткевичу.

—  Вы оговорились, — поправил его Виткевич, побледнев еще больше. — Я не посол. Просто поручик.

Они обменялись крепки рукопожатием. Со стороны казалось, что здороваются старые друзья. Роллинсон засмеялся:

—  А вы меня заставили пережить много томительных минут в Себзеваре, мосье Виткевич.

Иван посмотрел на Бернса и, улыбнувшись краешков рта, ответил:

—  В пути не следует быть разговорчивым. Я думаю, господин Бернс поддержат меня.

Бернс сразу стал серьезным.

—  Совершенно верно. Роллинсон, поверьте, господин Виткевич прав. Он говорят золотые слова. Проситесь к нему в оруженосцы. Вам будет легко видеться, потому что свидания будут, по-видимому, происходить во дворце эмира. Это романтично. Кстати, вы уже представились его величеству? Если нет — соблаговолите принять мои услуги как вашего друга и человека, близкого его величеству уже много лет.

Виткевич подвинул Бернсу блюдо с яблоками.

—  Мне очень нравятся вот эти, желтые. Нет, нет, справа. Наш дорогой доктор знает, чем угощать.

Гут был польщен и поэтому поклонился. Увидев забинтованную ногу Роллинсона, спросил!

—  Что с вами?

—  Пустяки.

—  Для доктора пустяков не существует.

—  Поранил на охоте, доктор, пустяки, сущие пустяки.

—  Ну, знаете, с этим шутить нельзя, — нахмурился Виткевич, — вдруг какое-нибудь загрязнение... Или перемена погоды, дожди. Это может повлиять весьма плачевным образом. Кстати, как сейчас в Герате, сыро?

—  Нет, сухо, — ответил рассеянно Роллинсон. Доктор и Роллинсон были заняты осмотром ноги, и поэтому никто не видел, как встретились взгляды Виткевича и Бернса. Они смотрели друг на друга пристально и тяжело. Вдруг Виткевичу захотелось доказать Бернсу язык: «Что, проговорился твой дружок? Тоже мне, дипломаты... »

Бернс не выдержал взгляда Ивана и отошел к Роллинсону.

—  Мы не будем мешать вашей беседе, доктор, — сказал он. — Право же, нам очень неудобно, что мы ворвались к вам столь внезапно. Простите нас.

Доктор и Виткевич начали было протестовать в один голос, но англичане все же ушли.

Улыбка сошла с лица Бернса только на улице. Он сокрушенно покачал головой:

—  Ай-яй-яй!.. «Какая сейчас в Герате погода?» А? Как он вас ловко, друг мой!

По пути в эмирский дворец Бернс напряженно обдумывал создавшуюся ситуацию. Да, в Кабул пришла, конечно, не пешка. В Кабул пришел ферзь.

«А ведь, значит, и лорд ошибается, — думал Бернс. — Вот он, этот мальчик. Нет в России востоковедов? Есть! Есть, черт возьми».

Запыленный, не одетый по этикету, он быстро вошел в приемные покои Дост Мухаммеда. Адъютант эмира Искандер-хан радостно сжал его руку: он любил англичан, а особенно Бернса.

Через несколько минут адъютант вернулся и знаком предложил Бернсу следовать за собой. Миновав темную комнату с острым, давно здесь установившимся запахом жженого миндаля, адъютант отворил половинку низкой двери и пропустил Бернса перед собой.

Эмир сидел, закрыв глаза и устало опустив руки вдоль тела. Большой, во всю комнату, ковер, тяжелые драпри на окнах гасили все звуки. В кабинете было тихо.

Салям алейкум, повелитель правоверных, великий мудростью и разумный силой, — сказал Бернс и повторил свое приветствие теперь уже громче: первый раз его голос показался шепотом.

Дост Мухаммед открыл глаза, кивнул Бернсу и указал на невысокое мягкое креслице, стоявшее по правую от него руку. Бернс сел и, не дожидаясь вопросов Дост Мухаммеда, заговорил первым;

—  Ваше величество, чрезвычайные обстоятельства принудили меня просить вашей аудиенции.

—  Я это понял по твоей одежде, — заметил эмир. Бернс оглядел себя, подосадовал на торопливость.

—  Ничего, пустяки, Бернс. Так что же это за чрезвычайные обстоятельства?

—  Активизация русских агентов в вашей великой стране.

Эмир придвинулся вплотную к Бернсу и спросил быстро:

—  В чем она выражается? Факты!

Бернс привык к тому, что эмир никогда не ставил вопроса в лоб. Тактичный и умный, понимая все происходящее вокруг, Дост Мухаммед до сих пор только давал Бернсу почувствовать, что он понимает многое и о многом осведомлен. И о том, что английские резиденты ведут подрывную работу в Кандагаре и Кундузе, и о том, что происходит за Индом.

Сейчас его рассердил тон и манера, в которой говорил англичанин. Эмир потребовал фактов. Это еще больше насторожило Бернса. Ему надо всего несколько мгновений для того, чтобы придумать и обобщить факты, построить их в сильную, подкрепленную неопровержимыми доводами концепцию и представить эмиру.

Но и Дост Мухаммеду эти мгновения оказались совершенно достаточными для того, чтобы понять смысл паузы. И он чуть заметно улыбнулся. Бернс увидел улыбку эмира и понял, что начинает проигрывать. Нужно было менять тактику. В таких случаях лучшая тактика — напористость и откровенность. — Я говорю о Виткевиче, ваше величество.

—  Ах, так? Это что, и есть активизация?

—  Хотя бы. Ибо ни мне, ни вам пока не известны истинные цели этой миссии.

—  Вам они, конечно, не известны. Но почему вы думаете, что они не известны мне?

—  Разве ваше величество уже изволили принимать Виткевича?

—  Это известно тоже одному мне. Да и потом, какое это имеет отношение к активизации агентов русских?

Дост Мухаммед легонько хлопнул в ладоши. Маленькая, незаметная дверь позади него отворилась. Низко согнувшись, кланяясь на каждом шагу, оттуда вышел слуга-лилипут.

—  Принеси нам кофе.

—  Слушаю и повинуюсь, — ответил слуга и бесшумно исчез. Дверь за ним затворилась.

—  Следует ли мне понимать, что присутствие русской миссии желательно вашему величеству?

Голос Дост Мухаммеда стал жестким:

—  Мне желательно присутствие в Кабуле миссий всех стран. Слишком долго жили мы в изоляции.

—  В таком случае, ваше величество, вам, по-видимому, нежелательно присутствие в Кабуле представителя Великобритании?

—  Россия и Великобритания дружественные государства, насколько мне известно. Почему бы вам не работать здесь об руку с русским офицером?

—  Ваше величество изволит шутить?

—  Я не склонен к шуткам в разговоре с вами.

—  В таком случае мне придется, ваше величество...

Дверь позади эмира растворилась, и на пороге появился слуга с подносом в руках. Из маленького серебряного кофейника шел пар. Комната наполнилась ароматом. Слуга неслышно поставил поднос, поклонился и вышел.

—  Хотите кофе?

—  Благодарю вас, ваше величество. Сначала я хочу окончить разговор. Итак, если Виткевич будет принят вами, мне придется, к великому сожалению, покинуть Кабул.

Эмир налил Бернсу в чашечку величиной со скорлупу грецкого ореха густой черной влаги и пододвинул сахарницу. Только после этого он поднял глаза на англичанина.

—  Я обязательно приму Виткевича. Мне не пристало менять своих решений, Бернс. Так же, как и никогда не изменю своего решения принимать всех без исключения иностранных послов самостоятельно, не испрашивая на то унизительного разрешения у губернатора Индии... Пейте кофе, Бернс, и постарайтесь быть благоразумным, Пока что мы вдвоем, а вдвоем быть благоразумным легче, чем на глазах у тысяч.

Бернс заколебался. После молчания он повторил все же:

—  Если вы примете русского, я покину Кабул.

—  Как вам будет угодно, Бернс. Вы вольны в решениях, Только попомните мой совет: Наполеоном быть хороню. Но быть плохим Наполеоном неблагоразумно.

...К Виткевичу на этот раз Бернс пришел поздним дождливым вечером. Улицы Кабула, погруженные в темноту, казались мертвыми: ни единого звука не доносилось из домов, только собаки тонко повизгивали, недоумевая, почему в небе нет луны.

Увидав Бернса на пороге своей комнаты, Виткевич безмерно удивился.

Здравствуйте, господин Виткевич. Простите за столь позднее и бесцеремонное вторжение. Но так лучше и для меня и для вас. Вы разрешите мне войти? — И, не дожидаясь ответа, Бернс вошел.

Он снял накидку, положил ее на спинку стула. Сел, забросил ногу на ногу и, быстро осмотревшись, заметил:

—  А все-таки вы обманщик, дорогой посол.

—  В разговоре со мною прошу вас соблюдать вежливость, полковник.

Бернс удивился:

—  Это вы про обманщика? Пустяки, право же. Но если это столь для вас неприятно — примите мои искренние извинения. Чудесно! Теперь я повторю снова и с еще большим к вам уважением: вы обманщик.

Иван поднялся. Бернс, как бы не замечая этого, продолжал:

—  Вы провели меня в Бухаре в первый раз. А здесь не только провели, но, как говорят знатоки бриджа, переиграли. Не горячитесь, пожалуйста. Давайте уговоримся не следить за терминами. Будем говорить откровенно — па обоюдных началах, ладно? Вы понимаете, господин посол, что вы наделали? Нет? Хорошо, я объясню вам, тем более что все это просто до чрезвычайности. Я, Александр Бернс, а в моем лице Великобритания, должен уйти из Кабула лишь потому, что сюда пришли вы и сумели понравиться правителю Досту больше, чем я.

—  Кто вам мешает нравиться? Подкрасьте губы, насурьмите брови — из вас мужчина хоть куда, — грубо, в тон Бернсу, ответил Иван, — по весь этот разговор мне непонятен и...

—  Что «и»? — быстро спросил Бернс. — «И» буду говорить я. Именно я, потому что мне известно о вас все, даже то, что вам самому неизвестно. Посол, — Бернс растянул губы в досадливой усмешке, — под надзором полиции. Смешно, не правда ли?

—  Где-то, в двух местах сразу, затрещали сверчки. Они были как музыканты в хорошем оркестре: когда устаивал один, другой подхватывал его песню с новой силой. Бернс, услыхав их, замолчал. Потом, вздохнув, просто, без иронии спросил:

Вы знаете, что ждет вас в России? Конечно, не знаете. Я знаю. Мне почему-то близка ваша судьба, Виткевич. Меня, словно противоположный полюс магнита, тянет к вам. Но довольно редко в основе человеческого притяжения скрыта столь резкая полярность, как у нас с вами. Я знаю себе цену, господин Виткевич, у меня очень большая цена, но вы мне особенно импонируете именно теми качествами вашего характера, которые у меня — к счастью ли, к горести ли, не ведаю — отсутствуют. Да не смейтесь вы, черт возьми! Я шотландец, я умею трезво оценивать свои поступки и мысли. Когда я вижу, что поступок мой нелеп, но неотвратим, — я человек страсти, — мне остается только шутить над самим собою, а занятие это весьма тягостное...

Увидев, что Виткевич слушает его с усмешкой, Бернс прервал себя:

—  Я отвлекся: я не на смертном одре, и поэтому искренность моих слов может вызвать у вас одно лишь недоверие и излишнюю настороженность. Итак, я хочу предложить вам иное решение нашей партии. Я хочу предложить вам должность секретаря нашей миссии в Тегеране. Хотите?

—  Мы не в лавке, Бернс, а политика — это не труши, которыми торгуют на базаре.

Ну, это уж просто недостойно вас, Виткевич, — удивился Бернс, — такой чистый человек, а со мною хотите играть в лицейскую наивность. Политика действительно не груша. Слишком хорошее сравнение. Политика — это кожура от перезрелого арбуза, и не нам с вами закрывать глаза, гуляя по краю пропасти.

—  Если вы, Бернс, довольствуетесь огрызками арбузов, то это говорит просто-напросто о ваших извращенных вкусах. Я огрызков не ем.

—  Ого! Как понять вас следует? Мне хочется понять вас так, что пост секретаря низок?

Виткевич поднялся и ответил гневно:

—  Бернс, перестаньте. Я теряю уважение к вам.

И тут случилось то, чего Бернс потом себе никогда не мог простить. Быстро, шепотом, глотая слова, он предложил Ивану:

—  Ну хорошо, хорошо, не будем ссориться. Я глава торговой миссии, у меня большие средства. Станьте магараджей — дворцы, гаремы, блаженство созерцательности...

Виткевич ударил кулаком по столу. Глаза его сузились гневом, ноздри раздулись, губы стали тонкими и белыми.

—  Вон отсюда, — негромко сказал он.

Бернс спохватился, но было уже поздно. Он понял, что здесь партия проиграна и ничем уже не спасти ее. Сразу стал таким, как прежде: надменным, шутливым, спокойным. Только лихорадочный румянец на скулах выдавал то волнение, которое он только что пережил.

—  Только тише, — негромко попросил Бернс. — Вам же выгоднее, чтобы все было тихо, потому что здесь я. Что подумает ваш есаул, казаки? Ведь у вас в России очень любят размышлять над подобными казусами.

—  Вон отсюда! — повторил Виткевич и облизнул пересохшие губы. — Убирайтесь прочь!

—  Хорошо, мой посол, — уже совсем спокойно ответил Бернс, — я уйду. Но я обещаю вам — а я обещании на ветер не привык бросать, — вы мне дорого заплатите за вашу победу. Это не победа вашего правительства, и именно этого я вам никогда не прощу. Вы пожалеете о том, что сделали. Прощайте. Мы с вами больше никогда не увидимся.

И, учтиво поклонившись Ивану, Бернс вышел.

Он оказался прав: они больше никогда не увиделись. Ровно через четыре года восставшие афганцы убили Бернса в Кабуле. Но до своей смерти он подготовил не одну смерть для других — знакомых и незнакомых ему людей.

В один из дней, когда Додт Мухаммед с утра совещался с военачальниками и посланцами из Кандагара, Виткевич заперся в своем кабинете. Он просидел за столом, не поднимаюсь; часов десять кряду. Писал. Курил кальян и писал, писал не переставая.

А когда в Кабул пришли сумерки, приглушив все дневные звуки, Виткевич разогнулся, выпил крепкого холодного зеленого чая, походил по комнате и уже потом запечатал несколько листов в большой, им самим склеенный конверт и передал его казачьему есаулу, отправлявшемуся с дипломатической почтой в Санкт-Петербург.

И хотя на конверте было старательно печатными буквами выведено: «Петербург, редакция журнала «Современник», письмо это попало в III отделение, на стол Бенкендорфа.

Александр Христофорович осторожно вскрыл конверт и, надев очки, погрузился в чтение.

Вечером, встретившись на балу с Нессельроде, Бенкендорф сказал ему с обычной своей доброй улыбкой: — Карл Васильевич, а ваш протеже из Кабула эдакие бунтарские стишки шлет, за которые мы бы здесь...

Он не докончил: к Нессельроде подошел Виельгорский. Бенкендорф повернулся к танцующим. Залюбовался грацией княжны Конской. Подумал: «Молодость — это чудесно. А ежели я начинаю завидовать юности, значит, я старею».

Когда Нессельроде остался один, злая, нервная судорога рванула щеку. Подумал о Бенкендорфе: «Меценат...» Вздохнул. Не до стихов ему сейчас было. Сегодня британский посол после неоднократных намеков официально заявил о том, что Виткевич, русский представитель в Кабуле, своими действиями в Афганистане разрушает традиционную дружбу Великобритании и России. Какими поступками — посол не уточнил. Да Нессельроде и не интересовался. Трусливый, в основу своей внешней политики он ставил два принципа: «Уступка и осторожность».

Прошло четыре месяца.

Виткевич кончил читать депешу, скомкал ее и хотел выбросить в окно. Но потом он разгладил бумагу и начал снова вчитываться в сухие, резкие строчки. Сомнений быть не могло: в Петербурге что-то случилось. Иначе тот отзыв расценить нельзя было как смену прежнего курса.

Спрятав депешу, Иван пошел в город. Кабул жил своей шумной, веселой жизнью, звонко кричали мальчишки- продавцы студеной воды, ударяя в такт своим крикам по раздутым козьим шкурам, в которых хранилась драгоценная влага. Размешивая длинными, свежеоструганными палочками горячую фасоль, мальчишки постарше предлагали прохожим отдохнуть в тени дерева и перекусить — фасоль с теплой лепешкой, это ли не подкрепляет силы!

Совсем маленькие карапузы деловито разносили по лавкам кальяны. Мальчуганы не предлагали свою ношу никому — огромные кальяны и так видны издалека.

Только на набережной, там, где начиналось самое сердце базара, Виткевич начал постепенно приходить в себя, заново оценивая все происшедшее. Он давно подозревал, что Бернс разовьет бурную деятельность для того, чтобы отозвать его из Кабула. Но как же ему удалось добиться своего? Как?! И сколько Иван ни старался найти версию, которая хотя бы в какой-то мере оправдывала его отзыв, ничего путного не получалось.

—  Саиб хочет яблок? Груш? — услышал он голос рядом.

Торговец фруктами вопросительно смотрел на Ивана и перебирал свой товар быстрыми пальцами, показывая самые налитые яблоки.

—  Шт, спасибо.

«Нет. Этого, конечно может быть. Просто смена курса. Тогда я должен как можно быстрее быть в Петербурге. Я обо всем расскажу Перовскому, и тот повлияет на государя. Ведь они друзья. Я буду писать в газету, призывая о помощи Афганистану. Я буду говорить всем и каждому: в Афганистане британцы хотят лить кровь. На помощь афганцам! Я не устану говорить людям о той борьбе, которую ведет Афганистан. Не устану. В Россию! Да, мне надо немедленно отправляться в Россию. В крайнем случае я испрошу себе разрешение и вернусь к Дост Мухаммеду вместе с теми, кто захочет драться за свободу».

Иван пошел прощаться с Гуль Момандом, с тем самым оружейным мастером, который оказался двоюродным братом Ахмед Фазля, первого кабульского друга Виткевича.

Оружейная мастерская человека, имя которого в перводе на русский язык означало «цветок племени момандов», помещалась в центре базара. Базар в Кабуле совсем непохож на европейские рынки. Это не два, не три и даже не двадцать рядов с овощами, мясом и фруктами. Весь центр города — двадцать или тридцать улиц, улочек, переулков и тупичков — был сердцем кабульского базара. Если идти от Кабул-реки по направлению к необозримо широкой площади Чаман, то четвертая улица направо резко сворачивала и заканчивалась маленьким тупиком. Здесь, рядом со скорняжной и скобяной мастерской, помещалась мастерская Гуль Моманда. Низко согнувшись, Гуль Моманд вертел ногой большой каменный круг. Быстро и резко он подносил к вращающемуся кругу рукоятку маленького, похожего на игрушечный пистолета. Постепенно с каждым новым штришком рождалась замысловатая афганская вязь.

Увидев Виткевича, Гуль Моманд отложил пистолет, вытер руки о широкие патлюны и, поднявшись с табурета, шагнул навстречу Ивану.

Здравствуй, мой возлюбленный брат и гость. Заботливо расспросив друг друга о здоровье, настроении и самочувствии друзей, знакомых, они присели у входа. Гуль Моманд раскурил кальян. Когда вода в нем хрипло забулькала и от едкого дыма рубленых кореньев и листьев индийского табака у Гуль Моманда выступили слезы на глазах, он протянул Ивану трубку, предварительно обтерев ладонью мундштук.

Затянувшись один раз, Виткевич возвратил кальян Гуль Моманду. Так полагалось поступать в обращении с самыми большими друзьями. Гуль Моманд отстранил кальян.

—  Нет, спасибо. Кури сначала ты, брат.

—  Спасибо, брат.

—  Нет большей радости, чем радость, доставленная тебе.

Помолчали. Покурили. Потом Виткевич сказал тихо:

—  А я ведь прощаться пришел с тобой, Гуль-джан.

—  Нет!

—  Уезжаю, брат!

—  Нет! Разве тебе плохо у нас?

—  Мне хорошо у вас. Очень хорошо...

—  Останься, Вань-джан, — сказал Гуль Моманд. — Я тебе жену найду. Пир устрою. У меня и жить будешь.

Иван обнял Гуль Моманда за плечи и прижал к себе. Они так просидели несколько мгновений, а потом оба враз, как будто застыдившись своей чувствительности, встали. Гуль Моманд взял маленький пистолет и протянул его Ивану.

—  Вот возьми. На счастье. И знай, что в нем живет частица души твоего брата, твоего афганского брата Гуль Моманда.

Виткевич взял пистолет из рук афганца и поцеловал рукоять. Затем он снял с ремня свою саблю и протянул ее Гуль Моманду.

—  Вот возьми. В этой сабле живет частица души твоего русского брата Ивана.

И двое высоких сильных мужчин обнялись. Сердце к сердцу.

После вечернего намаза у Гуль Моманда собрались друзья. Позже всех пришел Ахмед Фазль, потому что он недавно вернулся из Пагмана.

—  Вань-джан уехал домой, — сказал ему Гуль Моманд.

—  Нет! — воскликнул Ахмед Фазль. — Разве ему было плохо у нас?

—  Когда он прощался, глаза у него были грустны, как у орла, раненного стрелой.

—  Я должен спеть ему много песен! Он останется, если я буду петь ему песни. Я пойду к нему!

Ахмед Фазль опоздал всего на несколько минут. Виткевич уже уехал в Россию.

Еще никогда Иван Виткевич не был так уверен в своих силах и никогда раньше он так не понимал главной цели своей жизни, как сейчас, возвращаясь в Россию.

«Будет драка у меня с азиатским департаментом, будет, — весело думал Иван. — Да посмотрим, кто кого одолеет. И с Карлом Васильевичем побьемся — ничего, что канцлер... »

Он был так смел в своих мыслях и планах оттого, что чувствовал поддержку, любовь и дружбу афганцев, киргизов, таджиков. А человек, чувствующий дружбу целого народа, делается подобным народу: таким же сильным и страстным в достижении своей главной цели.

Виткевич специально завернул в Уфу, чтобы повидаться с Перовским. Губернатор растрогался до слез. Целый вечер он продержал Виткевича у себя, слушая его рассказ о поездке, а когда Иван поднялся, чтобы ехать в столицу, Василий Алексеевич сказал:

— Истинный ты Гумбольдт, Иван. Горжусь тобой. В обиду не дам, за тобой следом выеду. Нессельроде обойдём — прямо к государю обратимся.

Иван сидел в углу кареты и смотрел на пробегавшие мимо перелески, на луга, тронутые желтизной, на подслеповатые оконца деревень, на речушки, такие тихие и ласковые по сравнению с дикими горными потоками Афгании, и чувствовал радость, большую, гордую радость...

После приема у Нессельроде, который топал ногами и визгливо кричал, обвиняя Ивана в «заигрывании с дикими азиатами и желании поссорить Россию с Англией», Виткевич весь напрягся, подобрался для последнего, решительного удара, который он рассчитывал нанести по безмозглой политике канцлера с помощью Перовского. Иван считал, что только с помощью Василия Алексеевича можно было доказать свою правоту, отстоять свою точку зрения, столь нужную и России, и азиатским государствам.

...В номера Демутовской гостиницы Виткевич вернулся поздно вечером. Его познабливало. Растопив камин, он сел за маленький стол с кривыми ножками и достал из чемодана большую связку бумаг. Это была крохотная толика того, чему он посвятил себя. Это были сказки и песни афганцев, записанные им. Завтра поутру Иван думал отнести рукопись в «Современник» — там ее ждали с нетерпением.

Он погладил своей худой тонкой рукой шершавые страницы, пошедшие по краям сыростью. Потом осторожно открыл первый лист и углубился в чтение. И чем дольше читал он, тем яснее видел край, месяц назад оставленный им, людей, которые стали его друзьями и братьями, их врагов, которые стали и его врагами. Он слышал звонкую тишину утра и таинственные звуки ночи, он заново ощущал силу горных ветров и тоскливый зной пустынь. Он жил тем, что читал, потому что он любил тех, кто веками создавал поэзию и сказку.

На Санкт-Петербург легла ночь, тишину уснувшего города лишь изредка рвали трещотки сторожей, а Иван все читал мудрые, исполненные вечным смыслом жизни строки афганских песен.

... Я сто раз умирал, я привык
Умирать, оставаясь живым.
Я, как пламя свечи, каждый миг
В этой вечной борьбе невредим.

«...Милостивый государь, Алексей Христофорович.

Вчера, ночью возвратившийся из Афганистана поручик Виткевич был найден в номере Демутовской гостиницы мертвым. Все его бумаги были обнаружены в камине сожженными. Однако, несмотря на то, что на столе лежала записка, подписанная вышеупомянутым Виткевичем, которая уведомляла о его самоубиении, долгом считаю довести до сведения вашего, что пистолет, лежавший у него в руке, был не разряжен, а в стволе находилась невыстреленная пуля. Чиновники азиатского департамента, знавшие Виткевича ранее, уверили меня в том, что у него было такое количество бумаг, сжечь которые в камине не представлялось никакой возможности. Показанное чиновниками подтверждается также и тем, что перед отъездом Виткевича в королевство Афганистан нами был проведен негласный просмотр бумаг его. Выяснилось тогда, что у него на хранении находилось 12 (двенадцать) рукописных словарей восточных языков. Каждый словарь от 600 (шестисот) до 900 страниц рукописного текста. Были у него обнаружены тогда же более 100 рукописных карт всяческих областей восточных. Были там также и несущественные, по мнению моему, тетради со сказками, стихами и пр. Я так же, как и чиновники азиатского департамента, имею склонность считать, что такое количество бумаг сжечь никак невозможно.

И, что также весьма существенным считаю, окно первого этажа было раскрыто в момент обнаружения трупа.

Все свои соображения честь имею представить на рассмотрение Вашего сиятельства.

Подполковник корпуса жандармов

Шишкин».

Бенкендорф долго читал донесение. Задумался. Взял перо и начертал наверху: «Считать самоубиенным». Потом подумал еще да и бросил донесение в камин. Позвонил в колокольчик. Вошел секретарь.

—  Вызовите ко мне Шишкина, любезный, — попросил ласково.

Когда явился Шишкин, Бенкендорф сказал ему:

—  Он был самоубийцей. Хотя его и убили. Убийц не ищите. Нам это сейчас Невыгодно. Убил-то кто?

Шишкин хотел ответить. Бенкендорф перебил его;

—  Вот так-то, подполковник. Ступайте. Итак, самоубийца?

—  Самоубийца, ваше сиятельство.


... Я сто раз умирал, я привык
Умирать, оставаясь живым.
Я, как пламя свечи, каждый миг
В этой вечной борьбе невредим.
Умирает не пламя — свеча,
Тает плоть, но душа горяча.
И в борьбе пребываю, уча
Быть до смерти собою самим...

...Поэт Николай Тихонов рассказывал нам, что ему в руки попался афганский словарь, напечатанный накануне второй англо-афганской войны в конце прошлого века секретным издательством «Интеллидженс сервис».

Этот словарь был похищен англичанами у Виткевича в номере гостиницы Демута... И не только это было похищено ими... Похитили все...

Одного не смогли сделать британские разведчики: они не смогли убить память о Виткевиче...


Примечания:



4

Как понимать ваши первые слова? (Перс)



5

То, что вы сказали, правда? (Кирг)



6

Конечно, понимаю(афг.).



7

Полная свобода действий, буквально — белая карта (франц.).



8

Государственный язык Афганистана,



9

Будь счастлив (афг.).