|
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||
|
Глава двадцать пятая. Война на небесах Обязательно ли поэзии быть оригинальной? Согласно аполлонийской, или классической теории, необязательно, поскольку признаком хорошего поэта считается его способность выразить утвержденные временем чувства в почитаемых временем формах, но с большей живостью, очарованием, звучностью и умением, чем его соперники. Только так поэт может завоевать Кресло Барда. Аполлонийская поэзия в основном придворная поэзия, которая создается для того, чтобы продемонстрировать тот почет, которым одарил поэтов король (Roi Soleil, вице-регент Аполлона), понимающий, что они прославляют для современников и потомков его величие и суровость. Поэтому поэты пользуются архаичным языком, принятой орнаментальностью, четким, звонким стиховым метром и довольно часто совершают экскурсы в прошлое. Их похвалы удивительно похожи. Ацтеки славили своего патриархального Повелителя как «откормленного ястреба, всегда готового к битве», и этот же образ совсем заболтали валлийские поэты во времена средневековья. Классическая техника, которую довели до совершенства валлийские придворные барды, французские поэты эпохи Людовика XIV, или английские поэты августовской эпохи начала восемнадцатого столетия, — точный знак политической стабильности, покоящейся на военной мощи. И чтобы стать оригинальным в это время, надо быть нелояльным гражданином или бродягой. Августовской эпохой называют то время, когда поэты славили обновление сильной центральной власти после беспорядков и волнений, приводивших к казни или изгнанию монарха, как римские поэты (по приказанию Мецената, министра пропаганды и искусства) славили триумф Августа после окончания римских гражданских войн. Новая поэтическая техника основывалась отчасти на опыте французских стихотворцев — как раз наступал «золотой век» французской поэзии — и отчасти на прошедшем «золотом веке» латинской поэзии. Модное десяти-двенадцатислоговое ямбическое двустишие, точно сбалансированное и насыщенное антитетическим остроумием, имело французское происхождение. Использование «поэтического перифраза» как формального украшения было латинским. От поэта ждали обращения к морю, например, как к «соленой толще» или «царству рыб», а к огню — как к «пожирателю». Истинная причина такого всеобщего согласия уже забыта, но, по-видимому, это явление связано с религиозным табу на прямое называние чего- либо опасного и могущественного. (Это табу до последнего времени существовало в оловянных копях в Корнуолле, где страх перед феями заставлял шахтера воздерживаться от таких слов, как «сова, лиса, заяц, кошка, крыса, разве что обозначая их как-то по-своему», а в Шотландии и Северо-Восточной Англии — среди рыбаков, которые точно так же боялись потревожить фей упоминанием свиней, кошек или священников.) Так как у римских поэтов была к тому же особая поэтическая манера выражения с особым словарем и особым синтаксисом, запретным для прозаиков, которая помогла им приспособить латынь к греческому гекзаметру или элегическому двустишию, то и английские августинцы постепенно выработали похожую манеру, которую нашли полезной для разрешения некоторых метрических проблем. Прихотливое использование перифраза встречалось и в период викторианского классицизма. Льюис Кэрролл удачно пародирует поэтов своего времени в «Poeta Fit, Non Nascitur» (1860–1863): Описывая словом Романтическое возрождение ввело в моду в высшей степени архаичную манеру. Считалось неправильным написать: Зачем тебе, красотка, знать, Правильно было писать: Зачем, о неземной красы девица, И «ветер» (wind) должен обязательно рифмоваться с «ум» (mind), а не с «грешный» (sinned). Однако викторианский классицизм заразился идеями прогресса. Скучная и надежная августианская «лошадь-качалка» александрийского и героического двустишия была оставлена, когда Китс обругал ее, и поэт был вдохновлен на поиски и эксперимент с метром и темами. Эта перемена подтвердила нестабильность социальной системы: угроза чартизма, непопулярность монархии, ежедневные посягательства на права земельной аристократии со стороны магнатов индустрии и набобов Восточно-Индийской компании. Оригинальность стала цениться как достоинство: в викторианском представлении она подразумевала «духовное косоглазие», которое увеличивало поэтическое поле, распространяя поэтические чары на такие полезные, но вульгарные предметы, как пароходы, баранина, торговые документы и газовые лампы. Но поэзия также заимствовала темы из персидской, арабской, индийской литератур и прививала стих Сафо и Алкея, рондель и триолет к английским метрам. Истинный поэт должен быть оригинальным, но в другом смысле: он должен обращаться только к Музе — не к королю, не к верховному барду, не к народу — и говорить ей правду о себе и о ней собственными страстными словами. Муза — божество, но она также женщина, и если влюбленный объясняется ей затасканными словами или с помощью неискренних уловок, которыми ублажал ее сына Аполлона, она отвергнет его решительнее, чем косноязычного или трусоватого растяпу. Муза никогда не бывает полностью довольна. Лора Райдинг сказала о ней в трех запомнившихся мне строчках: Прости, даритель, если дар твой сокрушу: Поэт не может оставаться поэтом, если знает, что Муза в его постоянной власти, всегда его, стоит ему только ее позвать. Ирландцы и валлийцы точно различали поэтов и сатириков: задача поэта творческая или целительная, а сатирика — разрушительная или вредная. Ирландский поэт мог сочинить aer, или сатиру, от которой сохли посевы и скисало молоко, вскакивали прыщи на лице жертвы или навсегда портился ее характер. Согласно «Ученым слушаниям», один из синонимов «сатиры» был Brimon smetrach, то есть «словоискусства-ухо-ногу-щипающее»:
Вот если бы поэт ущипнул свою жертву за нос, то она могла бы призвать его к ответу. Но и в таких случаях применять силу не дозволялось, так как поэт был неприкосновенен, но если он насмехался незаслуженно, на лице его вскакивали прыщи и он умирал, как случилось с поэтами, которые напали на безгрешных Луана и Кагира. Эдмунд Спенсер во «Взгляде на современное положение Ирландии» писал об ирландских ollave его времени:
Шекспир тоже упоминает об их способности «стихами довести крысу до смерти», услыхав где-то о Сеанхане Торпесте, жившем в седьмом веке учителе-поэте Ирландии, который, обнаружив однажды, что крысы съели его обед, произнес aer, сразу убившую десять из них: Острые зубы у крыс, В Греции метры, отданные сатирикам, считались неудачными. Сатиру можно назвать поэзией, писанной левой рукой. Луна идет слева направо, так же идет солнце, но по мере того, как луна стареет и слабеет, она каждую ночь поднимается немного левее; растения же под прибывающей луной растут лучше и быстрее, чем под убывающей луной, вот и правая рука всегда ассоциируется с силой и созиданием, а левая — со слабостью и разрушением. Кстати, общегерманское слово «левый» само по себе значит «слабый, старый, беспомощный». Счастливые хороводы приверженцы Луны, следовательно, вели по часовой стрелке, чтобы напророчить богатство и процветание, а те, которые должны были накликать беду или смерть, они вели в другую сторону, то есть справа налево. Огненное колесо, или свастика, повернутое по часовой стрелке, считалось счастливым, а повернутое в другую сторону, как у нацистов, — несчастливым. У индийской богини Кали есть два лика: правая Кали — благодетельница и всеобщая мать, левая Кали — фурия и людоедка. Слово sinister (злой, зловещий) стало значить больше, чем просто левая рука[241], потому что в Греции птица по левую руку толковалась как злое предзнаменование. Слово «проклятие» (curse) произошло от латинского cursus (бег) — бег по кругу, как во время соревнований колесниц, — и оно представляет собой укороченную форму cursus contra solem. Маргарет Балфор, осужденная как ведьма в Шотландии в шестнадцатом столетии, обвинялась в левых танцах вокруг домов, причем в совершенно голом виде. Мой друг А. К. Смит однажды подсмотрел, как обнаженная индийская ведьма творила то же самое в Южной Индии. Музы-жрицы на Геликоне и Пиерии, будучи в мрачном настроении, наверное, девять раз проходили в танце вокруг объекта, который они хотели проклясть, или вокруг чего-то, его символизирующего. Большинство английских поэтов, бывало, позволяли себе леворучные сатиры (среди них Скелтон, Донн, Шекспир, Кольридж, Блейк), но те, кто составили себе репутацию на сатирах или пародиях (Сэмюэл Батлер, Поп, Свифт, Калверли), вряд ли могут по праву носить это имя. Никто не сравнится в поэтической мстительности с ирландскими поэтами, разве что англо-ирландцы. Техника пародии напоминает методы русских ведьм: они тихонько идут позади жертвы, в точности копируя ее движения, и когда достигают полного совершенства, мягко падают на землю, а жертва при этом падает со всего маху. Мастерская пародия принижает пародируемые стихи, иногда на долгое время, как в случае со стихами, помещенными в школьные хрестоматии, спародированными Льюисом Кэрроллом в «Алисе в стране чудес». Цель сатиры — уничтожить все громоздкое, неточное и скучное и освободить место для новых посевов. Киприоты постигали тайну Бога Года, называя его amphidexios, что имеет значение «владеющий обеими руками», «двусмысленный», «амбивалентный», а также давая ему оружие в обе руки. Он есть он, и в то же время он — свое собственное «Другое я» — царь и вытеснитель, жертва и убийца, поэт и сатирик — его правая рука не знает, что делает левая. В Месопотамии в качестве Нергала он был одновременно Сеятелем, который нес богатство полям, и Жнецом, богом мертвых. Но в других местах, видимо для упрощения мифа, его представляли братья-близнецы. Это упрощение породило через дуалистическую теологию теорию, говорящую о том, что смерть, зло, гниение, разрушение — ошибочны и что Бог Правой Руки когда-нибудь их уничтожит. Аскеты пытаются парализовать левую руку или вовсе забыть о ней, славя правую, но поэты-то знают, что близнецы берут верх по очереди в своей бесконечной рыцарской войне за милости Белой Богини, как герои Гвин и Гвитир ап Грайдаул сражались за благосклонность Крайтилад или герои Мот и Алейн — за благосклонность Анаты из Угарита. Война между Добром и Злом велась таким нехорошим и болезненным образом в течение двух последних тысячелетий, потому что теологи, не будучи поэтами, запрещали Богине стать посредницей и заставляли Бога предъявлять дьяволу неприемлемые условия сдачи. Женщину нельзя исключать из сообщества поэтов, и это было одним из мудрых правил в Дьявольской таверне на Флит-стрит в те времена — перед самой Пуританской революцией, — когда Бен Джонсон изложил поэтические законы для младших современников. Он понимал, как рискуют аполлонийцы, желая стать совершенно независимыми от женщин: они впадают в идейный гомосексуализм. Едва поэтические законы начинают писать гомосексуалисты и появляется «платоническая любовь» — гомосексуальный идеализм — Богиня задумывает месть. Помните, Сократ хотел изгнать поэтов из своей отвратительной республики? Альтернатива женской любви — монастырский гомосексуализм, результаты которого скорее трагичны, чем комичны. Однако женщина — не поэт. Она или Муза, или никто[242]. Это вовсе не значит, что женщине не надо писать стихи, просто она должна писать как женщина, не представляя себя мужчиной. Поэт первоначально был mystes, или экстатическим приверженцем Музы. Женщины же, принимавшие участие в ее обрядах, являлись ее представительницами, как девять танцовщиц на изображении в когульской пещере или девять девиц, согревающих Котел Керридвен своим дыханием в «Preiddeu Annwm» Гвиона. Поэзия в архаичном мире выступала как нравственный или религиозный закон, данный мужчине Музой девяти ипостасей, или же как экстатическое высказывание мужчины в поддержку этого закона и прославление Музы. Имитация мужской поэзии порождает фальшь в работах большинства пишущих женщин, ибо женщина, связавшая себя с поэзией, должна, насколько я понимаю, или быть молчаливой Музой и вдохновлять своим женским присутствием поэтов-мужчин, как королева Елизавета или графиня Дерби, или стать Музой в полном смысле этого слова: стать Арианрод, Блодайвет и старой свиньей из Майнаур Пенарт, которая поедает свое потомство, и писать в любом из этих качеств с античной уверенностью в себе. Она должна стать видимой луной: бесстрастной, любящей, жестокой, мудрой. Сафо была такой. Не стоит верить злой лжи аттических комедиографов, которые карикатурно изображали ее ненасытной лесбиянкой. Качество ее стихов подтверждает, что она была истинной Керридвен. Как-то я спросил моего, скажем так, морального наставника в Оксфорде, классического ученого и аполлонийца: «Скажите мне, сэр, вы считаете Сафо хорошим поэтом?» Он огляделся (дело было на улице), словно проверяя, не подслушивает ли нас кто, а потом доверительно проговорил: «Да, Грейвс, в этом-то все несчастье, она очень, очень хороша!» Как я понял, он видел удачу в том, что ее стихов сохранилось мало. Валлийская поэтесса шестнадцатого века Гвервил Мехайн тоже как будто играла роль Керридвен: «Я — хозяйка отличной таверны „Ферри“, я — белая луна, радующаяся любому мужчине, который приходит ко мне с серебром». Главная тема поэзии, если всерьез, — отношения мужчины и женщины, а не мужчины и мужчины, как представляют дело аполлонийцы. Истинный поэт — тот, кто идет в таверну и платит серебром Блодайвет, чтобы перейти через реку и приблизиться к своей смерти. Как в легенде о Хлеве Хлау: «…и до утра они проговорили о своей любви, которая расцвела всего за одну ночь». Этот рай длится только от Майского дня до кануна дня святого Иоанна. Потом затевается заговор и летят отравленные копья, но только поэт знает, что иначе быть не может. Для него нет другой женщины, кроме Керридвен, и он желает ее любви так, как не желает больше ничего на свете. В качестве Блодайвет она рада отдать ее ему, но цена — его жизнь. Эту плату она возьмет обязательно и в срок. Другие женщины, другие богини как будто подобрее. Они продают свою любовь за разумную цену. Иногда даже отдают бесплатно. Но не Керридвен: с ней любовь оказывается сильнее мудрости. Но как бы ни обижался на нее поэт в свой горький час (лучший пример этого Катулл), он сам причина своего несчастья и не имеет права обвинять ее. Керридвен ждет. Поэзия берет свое начало во временах матриархата и свое волшебство — у луны, а не у солнца. Ни один поэт не может рассчитывать на понимание природы поэзии, если не видел мысленным взором обнаженного короля, распятого на обрубленном дубе, и танцоров с глазами, красными от дыма священного костра, вышагивающих в такт и наклоняющихся вперед с монотонным припевом: «Убей! Убей! Убей!» — и: «Кровь! Кровь! Кровь!» Обычное невежественное употребление фразы «добиваться расположения Музы» исказило ее поэтический смысл: внутреннюю связь поэта с Белой Богиней как источником истины. Истину поэты могут представлять как обнаженную женщину: женщину без одежд и украшений, которые так или иначе определяют ее положение во времени и пространств ве. Сирийская богиня луны изображалась именно так, но со змеей вместо головного убора в качестве напоминания ее приверженцам о том, что она — Смерть, и со львом, настороженно устроившимся возле ее ног. Поэт любит Белую Богиню истинной любовью: его сердце разбивается от страсти к ней. Она — Богиня-цветок Олвен или Блодайвет, но она же — Блодайвет-сова с горящими глазами, которая внушает страх своими криками и устраивает вонючее гнездо в дупле засохшего дерева, она же — безжалостная соколиха Кирка, и Ламия с дрожащим язычком змеи, и хрюкающая Богиня-свинья, и Хрианнон с головой кобылы, питающаяся сырым мясом. Odi atque amo: любить то же, что ненавидеть. Желая избавиться от этого, аполлониец учится презирать женщину и учит женщину презирать себя. Мудрость Соломона горька и коротка (Притчи Соломоновы 30:15): «У ненасытимости две дочери: давай, давай!»[243] Конская пиявка водится в проточной воде, родственна обычной медицинской пиявке и у нее тридцать зубов. Когда животное подходит к воде напиться, она вплывает ему в пасть, прилепляется к мягкому небу, после чего пьет кровь, пока не раздуется, а животное тем временем приходит в бешенство. В качестве символа жадности она дала свое имя Алуке, хананейской Ламии, или Суккубе, или Вампиру. Две дочери Алуки ненасытны, как сама Алука: и их зовут Шеол и Чрево или Смерть и Жизнь. Другими словами, Соломон говорит: «Женщины жадны до детей, они высасывают жизнь из своих мужчин, как вампирши, они ненасытны на ложе, они напоминают конских пиявок, которые мучают лошадей. Зачем мужчины рождаются у женщин? Чтобы в конце концов умереть. Могила и женщина одинаково ненасытны». Однако Соломон в Притчах был угрюмым философом, а не романтическим поэтом, как галилейский «Соломон» Песни Песней, который на самом деле был Салмаахом, кенейским Дионисом, любившим, как было принято в эллинистическую эпоху, свою сестру-близнеца, Майскую Невесту Шулема. Причина, по которой в наши дни так мало поэтов продолжают публиковать свои стихи после того, как им исполняется двадцать, заключена совсем не в том, как я думаю, что они не могут найти себе покровителя и зарабатывать достаточно денег этой своей профессией. Есть несколько способов поддержать свое существование, так или иначе связанных с поэзией, да и печатать стихи совсем несложно. Причина состоит в том, что в поэте что-то умирает. Возможно, он идет на компромисс, ставя некое другое занятие — религию, философию, политику, театр — выше поэтического. Но также возможно, что он теряет веру в Белую Богиню: женщина, которую он избрал своей Музой, превращается в обыкновенную жену, делая из него обыкновенного мужа. Чувство долга мешает ему уйти от нее, особенно если она — мать его детей и гордится своей ролью доброй жены. Но если нет Музы, то нет и поэта. Английские поэты в начале девятнадцатого века, когда читающая стихи публика была очень многочисленной, уже учуяли эту проблему, и многие, среди них Саути и Патмор, постарались опоэтизировать семейную жизнь, но успеха не добились. Белая Богиня — антидомашняя богиня. Она всегда «другая женщина», и играть ее роль более нескольких лет мало кто в силах, поскольку в сердце любой менады или музы живет искушение совершить самоубийство, обратившись к радостям домашнего очага. В седьмом веке нашей эры некая Лиадан из Коркагойнея, женщина благородного происхождения и ученая поэтесса, предприняла неудачную попытку разрешить эту проблему. Вместе с двадцатью четырьмя поэтами-учениками она отправилась, как предписывал обычай, в поэтическое cuairt — путешествие с визитами; в частности они навестили поэта Куритира, который устроил для нее пир с элем. И она влюбилась в него. Он тоже влюбился и спросил ее: «Почему бы нам не пожениться? Наш сын будет знаменитым». Она ответила: «Не сейчас. Я еще не завершила поэтическое путешествие. Приезжай за мной в Коркагойней». Потом она принялась обдумывать его слова, и чем дольше она размышляла о них, тем меньше они ей нравились. Он говорил не об их любви, а об их славе и о славе сына, который, может быть, у них родится. Почему сын? Почему не дочь? Неужели он ставит свой дар выше ее дара? Почему надо заботиться о будущих, еще не рожденных поэтах? Почему Куритиру не довольствоваться своей поэтической славой в ее поэтическом обществе? Вынашивать детей для такого мужчины было бы грехом по отношению к себе самой, думала она, хотя любила его всем сердцем и искренне обещала стать его женой. Итак, когда Лиадан завершила свои визиты к королям и вождям Коннаугта, обменялась поэтическими премудростями с поэтами, которых нашла там, и получила дары от принимавших ее хозяев замков, она дала обет чистоты, который не могла нарушить под страхом смерти, и сделала это не из религиозных соображений, а потому, что была поэтессой и понимала — брак с Куритиром разрушит их поэтическую связь. Он все же приехал за ней, и она последовала за ним, как обещала, но, верная своему обету, не стала с ним спать. Охваченный отчаянием, он тоже дал обет плотской чистоты. Тогда они отдались под покровительство жестокого и подозрительного святого Куммине, который предложил Куритиру выбирать: видеть Лиадан, но не говорить с ней, или говорить с ней, но не видеть ее. Как поэт он выбрал второе. По очереди они ходили вокруг келий друг друга в монастыре Куммине, не имея возможности повидаться. Когда же Куритир уговорил наконец Куммине несколько ослабить путы, тот немедленно обвинил их в нарушении обета и изгнал Куритира из монастыря. Куритир отрекся от своей любви и стал пилигримом, а Лиадан умерла, раскаявшись в ненужной победе, которую одержала над ним. Ирландцы знали о любовных проблемах поэтов еще с дохристианских времен. В «Болезни Кухулина» поэт и герой Кухулин покинул свою жену Эмер и стал жертвой волшебства Фан, царицы сидов. Поначалу Эмер была его Музой, и во время своей первой встречи они вели поэтическую беседу, из которой никто, кроме них, не понял ни слова. Однако в браке они отдалились друг от друга. Эмер в ярости явилась в замок к Фан требовать Кухулина обратно, и Фан заявила, что Кухулин принадлежит Эмер по праву, что ее, Фан, он не любит по-настоящему и что ему лучше вернуться к Эмер: Благородная Эмер, он твой. Кухулин возвращается, но победа Эмер так же бессмысленна, как победа Лиадан из Коркагойнея. Древняя ирландская «Триада» права: «Смертельно смеяться над поэтом, смертельно любить поэта, смертельно быть поэтом». Настало время поговорить о Суибне Гейлте, короле-поэте из Дал Аройде, о котором некий неизвестный ирландский автор девятого века сочинил прозаическое повествование «Безумие Суибне», включившее в себя несколько драматических поэм, основанных на реально существовавших поэмах седьмого века, приписывавшихся самому Суибне. В повествовании, как оно дошло до нас, Суибне обезумел, потому что дважды обидел святого Ронана: в первый раз, помешав святому, когда он, не имея королевского разрешения, подыскивал место для новой церкви, и бросив его псалтырь в реку, а во второй — метнув в святого копье, когда тот пытался примирить верховного короля Ирландии с повелителем Суибне перед битвой у Маг Рат. Копье задело колокольчик Ронана, но ему самому не причинило никакого вреда. Однако святой Ронан проклял Суибне, накликав на него безумие. Свидетельства тому легко отыскать в трех ранних хрониках, однако из них следует, что Суибне хотел поразить копьем не святого Ронана, a ollave, священного, неприкосновенного поэта, который накануне битвы у Маг Рат хотел примирить соперников-главнокомандующих, короля Домнала Шотландского и Домнала, верховного короля Ирландии. В седьмом веке такие примирения входили в обязанности не священника, a ollave. Возможно, копье Суибне задело ветку с золотыми колокольчиками — знаком ollave, — после чего мстительный поэт бросил Суибне в лицо «соломенный жгут безумия» (волшебный пучок соломы), который заставил его бежать в умопомрачении с поля боя. Как бы там ни было, Эоранн, жена Суибне, пыталась удержать его от этой глупости и смягчила проклятие. Летучее безумие описано таким образом: тело человека становится легким, и он может лететь над верхушками деревьев, делая прыжки в сто шагов или даже больше и не причиняя себе вреда. (Средневековые философы-латиняне описывали это состояние как spiritualizatio, agilitas, subtilitas и применяли это описание к случаям левитации впавших в экстаз святых.) На теле Суибне выросли перья, и он стал жить как дикий зверь: ел он плоды терна, падуба, водяной кресс, желуди, спал на тисе или в расселинах заросших плющом скал или даже в кустах боярышника и ежевики. От малейшего шума он бросался бежать и из-за проклятия не мог довериться ни одному человеку. У Суибне был друг Лойнсеахан, который все время следовал за ним, желая поймать его и вылечить. Три раза он был близок к цели, но потом Суибне опять впадал в безумие: фурия, известная под именем «Ведьма с мельницы», принуждала его возобновлять свои отчаянные прыжки. Во время одной из передышек, случившейся через семь лет, Суибне пришел к Эоранн, которая была вынуждена стать женой его преемника, нового короля, и одна из самых трогательных драматических поэм запечатлевает их беседу:
Повествование продолжается:
Ветвистый дуб, зеленый дуб,
О, жизнь моя мрачна, Потом Суибне вновь стал думать об Эоранн. Повествование продолжается:
Суибне опять стал скитаться и жил так, пока не подружился с женой пастуха, которая втайне наливала ему молоко в след, оставшийся от ее пятки на полу коровника. Суибне с благодарностью пил это молоко, но однажды пастух принял его за любовника своей жены, взял копье и смертельно его ранил. Тут к Суибне вернулся разум, и он почил в мире. На его могиле положен красивый камень, доставленный сердечной щедростью святого Молина… В этом неправдоподобном сюжете скрыт другой сюжет о поэте, которым завладела Ведьма с мельницы, иначе говоря Белая Богиня. Он называет ее «белой, в муке, женщиной», подобно тому как греки называли ее «Алфито, богиня ячменной муки». Этот поэт ссорится и с Церковью, и с бардами-академиками, и они изгоняют его. Ему приходится уйти и от своей жены, когда-то бывшей его Музой, и хотя она жалеет его и признается в своей любви к нему, он не может довериться ей. Он никому не верит, даже своему лучшему другу, и ни с кем не водится, кроме как с черными дроздами, оленями, жаворонками, барсуками, лисами и деревьями в лесу. К концу повествования Суибне теряет даже Ведьму с мельницы, которая ломает себе шею, прыгая с ним, и это означает, насколько я понимаю, что Суибне перестает быть поэтом, сокрушенный одиночеством. Несчастный Суибне возвращается к Эоранн, но её любовь умерла и она холодно гонит её прочь. Эта история была придумана как иллюстрация «Триады», то есть «смертельно смеяться над поэтом, смертельно любить поэта, смертельно быть поэтом». Для Суибне оказалось смертельным смеяться над поэтом и быть поэтом, для Эоранн оказалось смертельным любить поэта. Только после того, как несчастный Суибне умирает, к нему вновь возвращается слава. Пожалуй, это самая горькая и жестокая история о предназначении поэта во всей европейской литературе. Предназначение поэтессы описано почти в такой же печальной истории «Любовь Лиадан и Куритира», о которой мы уже говорили. Однако не стоит говорить только о несчастьях и безумии. Поэт пишет, как правило, пока он еще молод и находится под чарами Белой Богини. Любовь, чье имя странным было,((Перевод А. Шараповой)) В результате он или совсем теряет девушку, чего он и опасался (справедливо) с самого начала, или женится на ней и теряет ее частично. Все правильно. Если она становится ему хорошей женой, зачем ему заниматься поэзией и губить себя? А если поэтесса может родить здорового ребенка в обмен на свой поэтический дар? Владычица Белая Богиня отпускает обоих с насмешливой улыбкой и никогда не наказывает, насколько мне известно; но она так же не хвалит, не балует и не награждает орденами тех, кто ей служит. Нет позора в том, чтобы быть бывшим поэтом, если рвать с нею совсем, как Рембо или (недавно) Лора Райдинг. И все же неужели пропасть между служителем Белой Богини и почтенным гражданином так глубока, как говорили о том ирландские поэты? Суибне одержим поэзией, и Лиадан тоже. А есть ли у того или другой чувство юмора? Несомненно, нет, иначе они не наказали бы себя столь жестоко. Юмор — это дар, помогающий мужчинам и женщинам пережить напряжение городской жизни. Если у поэта есть чувство юмора, то он может красиво сходить с ума, красиво переживать свои любовные неудачи, красиво отказываться от благополучия, красиво умирать и не будоражить общество. Он сам не жалеет себя и не желает внушать жалость тем, кто его любит. И это точно так же относится к поэтессам. Юмор вполне совместим с поклонением Белой Богине, как, скажем, и с идеальной святостью католического священника, чьи радости и надежды ограничены куда жестче, чем у поэта, и чья Библия не содержит ни одной улыбки от Книги Бытия до Откровения. Андро Мэн в 1597 году сказал о королеве Волшебной страны: «Она может быть старой или молодой по своему желанию». И правда, Богиня приберегает прелестный девчоночий смех для тех, кого не запугивает ее привычный мраморный блеск. Она даже может позволить своему поэту счастливый брак, если он достаточно пострадал от нее. Пусть, по определению, она не земная женщина, все же она не совсем неземная. Суибне сокрушается по поводу снежной бури, заставшей его голым на дереве: Сегодня плохо мне, Но не вся его жизнь состоит из страданий. Когда погода улучшается, ему совсем неплохо: он ест вдоволь земляники и голубики, движения его быстры, так что он обгоняет голубя, да заодно он может покататься на рогах оленя или на спине грациозной лани. Он даже способен сказать: «Мне не доставляет удовольствия любовная беседа мужчины с женщиной, ибо куда приятнее для моего слуха песня дрозда». И никто не осудит Эоранн за то, что она вежливо попросила Суибне покинуть ее, когда он достиг этой стадии. Что помогло ей сохранить себя? Чувство юмора. Чего не было у него? Чувства юмора. Желание Эоранн насчет птичьего оперения, которое дало бы ей возможность летать вместе с Суибне, высказанное вначале, говорит о том, что и она была поэтессой, но разумно отказалась от этого занятия, когда время поэзии прошло. Можем ли мы остановиться на этом? И должны ли? В погоне за косулей, подобно Трем Веселым Охотникам: Весь день мы весело скакали по горам и долинам. Не хватит ли нам рассуждать о том, какой необычный ход мыслей у поэтов, каким странным образом выживали древние образы и сюжеты, как можно по-новому прочитать старые мифы и священные тексты? А что дальше? Или сочинить кредо поэта, чтобы поэты обсудили его пункт за пунктом, пока оно не покажется им отвечающим их сиюминутным нуждам и достойным подписания? Но кто осмелится избрать совет поэтов и председательствовать на его конгрессах? Кто осмелится назвать себя главным поэтом и надеть расшитую мантию, которую древние ирландцы называли tugen? Кто осмелится хотя бы назвать себя ollave? В древней Ирландии ollave владел ста пятьюдесятью огамами или вербальными шифрами, которые позволяли ему разговаривать с такими же поэтами даже в присутствии чужих; мог с ходу воспроизвести любое из трехсот пятидесяти традиционных сказаний, вместе с поэтическими вставками и обязательным музыкальным сопровождением, помнил немыслимое количество стихов; знал философию, юриспруденцию, современный, старый и древний ирландский языки со всеми производными и изменениями значений слов; был знатоком в музыке, искусстве предсказания, врачевании, математике, географии, всеобщей истории, астрономии, риторике и иностранных языках и сочинял стихи в более чем пятидесяти метрических системах. Невозможно даже представить, что хоть кого-то могли бы сейчас называть этим именем. Кстати, выходцы из семей ollave как правило заключали браки между собой. Любопытно, что похожий обычай существовал у маори в Новой Зеландии, чьи поэты поражали губернатора Грея и других британских чиновников своей способностью запоминать, понимать, объяснять и импровизировать. И опять же, если бы этот гипотетический совет, или синод, был организован для поэтов, чей родной язык английский, у кого из них хватило бы терпения и честности, чтобы создать достойный документ в ответ на призыв? И даже если бы синод состоялся, разве не стала бы сразу ясна разница между приверженцами Аполлона и приверженцами Белой Богини? Наша цивилизация — аполлонийская цивилизация. Несомненно, что в англоговорящих странах социальное положение женщины сильно улучшилось за последние пятьдесят лет и, похоже, еще улучшится, ведь теперь бoльшая часть национальных богатств находится в руках женщин (в Соединенных Штатах больше половины), однако время религиозных откровений осталось позади и социальная безопасность так тесно связана с браком и семьей (даже там, где преобладает обыкновенная регистрация), что Белая Богиня с ее оргиастической природой, похоже, не имеет шанса вернуться, пока самим женщинам не надоест декадентский патриархат и они вновь не станут бассаридами. Пока на это непохоже, хотя архивы с описаниями патологических случаев полны историями бассарид. Английская или американская женщина в нервном срыве на сексуальной почве довольно часто воспроизводит (инстинктивно) точные и отвратительные подробности древнего дионисийского ритуала. Я сам с беспомощным ужасом наблюдал это. Аскетичный бог Громовержец, который стал вдохновителем Пуританской революции, вновь уступает верховенство Небесному Гераклу, первому покровителю английской монархии. Все основные праздники в христианском календаре связаны либо с Сыном, либо с Матерью, но не с Отцом, хотя молитвы о дожде, о победе, о здоровье короля или президента все еще полуискренне обращены к Нему. Только родство с Иисусом, отраженное в Евангелиях, не позволило Отцу уйти по «пути всей плоти» — пути его предшественников Сатурна, Дагды и Кая[244] — и завершить его в качестве главного повара и комика на зимнем маскараде. Таким мог бы быть конец Отца в Британии, если бы религия развивалась в традиционном русле. Зловещий знак — превращение святого Николая, покровителя моряков и детей, чей день приходится на 6 декабря, в белобородого Санта Клауса, комического покровителя праздника. Ранним утром, одетый в старую красную шубу, он наполняет детские чулки орехами, изюмом, печеньем и апельсинами, а пока все семейство в церкви славит в гимнах нового короля — следит на кухне за индейкой, ростбифом, пудингом, сладкими пирожками и в конце, когда гаснут свечи на рождественской елке, уходит со старческими стонами в снег или дождь, унося с собой пустой мешок. Наша цивилизация — цивилизация кокни, и самые обычные обращения к природным явлениям в традиционной поэзии, которая создавалась селянами для селян, теперь становятся непонятными. Вряд ли хоть один английский поэт из пятидесяти может назвать самые обыкновенные деревья из «Beth-Luis-Nion»- алфавита или отличить косулю от лани, аконит от плевела, вертишейку от дятла. Лук и копье — устаревшее оружие, корабли перестали быть игрушкой ветра и волн, страх перед привидениями и домовыми теперь испытывают лишь дети да немногие старые крестьяне, журавли больше не «пишут буквы, когда летят», — последнего журавля застрелили в Англси в 1908 году. Мифы тоже выходят из употребления. Когда английский язык только формировался, все образованные люди мыслили в рамках христианского мифологического цикла, который был иудейско-греческого происхождения с бесчисленными языческими вставками под видом житий святых. Протестантская революция отвергла почти всех святых, а укрепление рационализма со времени Дарвина так ослабило Церковь, что библейские мифы больше не служат надежным основанием для поэтического творчества. Сколько сегодняшних людей может узнать цитаты, входившие в религиозную церемонию середины девятнадцатого столетия? Более того, греческие и римские мифы, которые всегда были так же важны для поэтов (по крайней мере профессиональных), как христианские, теперь теряют свое значение. Только строгое классическое образование способно внедрить их в детскую голову достаточно глубоко, чтобы вызвать эмоциональную реакцию, а классицисты больше не властвуют над школьной системой ни в Британии, ни в Соединенных Штатах. У нас нет даже официального списка книг (предположим, трехсот), которые должен внимательно прочитать любой образованный человек, а неофициальный список включает в себя много книг знаменитых, но довольно редко читаемых, например, «Видение Петра Пахаря» Ленгленда, «Утопию» Томаса Мора и «Эвфуэса» Лили. Только два английских поэта имели необходимые знания, поэтический талант, достоинство и независимость мысли, чтобы считаться верховными поэтами, — Джон Скелтон и Бен Джонсон. Оба по заслугам носили лавровые венки. Скелтон, будучи накоротке с Генрихом VIII, своим бывшим учеником, ставил себя и как ученого, и как поэта выше полубразованного выскочки, но зато церковного главы кардинала Уолси, на которого, рискуя головой, публиковал самые; острые сатиры; в результате последние годы жизни Скелтон провел в Вестминстерском аббатстве, отказываясь отречься от своих сочинений. Джонсон совершал поэтические путешествия, подобно ирландскому ollave, иногда с учениками, «носящими печать племени Бена», и со знанием дела говорил на любую профессиональную тему. Принимавший его второй лорд Фолкленд писал о нем: Он чистым был по-детски и невинным,((Перевод А. Шараповой)) Эти строки запоминаются как резюме идеального поэтического темперамента. После Джонсона не было поэта, достойного звания верховного поэта, — ни официального, ни неофициального. Единственный поэт, насколько мне известно, который всерьез пытался стать бардом Англии, был Уильям Блейк: он задумывал свои «Пророческие книги» как полный корпус поэтической мудрости, но из-за отсутствия знающих коллег ему пришлось самому стать целой школой бардов, не делая попыток сохранить традицию после своей смерти. Не желая стеснять себя белым стихом или героическим двустишием, он смоделировал свой собственный стиль, пользуясь свободным стихом Джеймса Макферсона, который тот позаимствовал из гаэльских легенд об Ойсине и у иудейских пророков, высокопарно переведенных в канонической Библии. Некоторые из его мифологических персонажей — великан Албион, Иов, Эрин, ангел Уриил — были основными фигурами средневековой поэзии, другие являют собой анаграммы ключевых слов, найденных в многоязычной Библии, например, Лос вместо Сол (бог солнца). Блейк строго держался своей системы, и лишь изредка появляются в его пророчествах персонажи, которые как будто принадлежат его личной жизни, а не мировой литературе. И все же ведущий английский критик писал о читателях Блейка, которые обожали «Песни невинности»: «Немногие способны на большее, чем нырнуть в пророческие стихи и пару раз взмахнуть руками в морях меняющихся символов и притч». Далее он цитирует строки из «Иерусалима»: Холодный спит на скале Альбион, кругом лишь ветер и снег;((Перевод Л. Шараповой)) И комментирует: «Чувства и привычки Блейка выдают в нем ремесленника. Его мировоззрение определяется классом, покой и благоденствие которого поставило под угрозу появление машин и представители которого были обращены в рабство процессом индустриализации. Вспомните, что колеса, кузнечные горны, печи, дым, „сатанинские мельницы“ в „пророческих книгах“ ассоциируются с печалью и муками. Кстати, вся жизнь Блейка сопровождалась постоянными войнами. Очевидно, что образы в этом отрывке, как во многих других, поднимаются из сублимированного представления Блейка о политических страстях. Альбион как мифическая фигура может символизировать Бог весть что. Обратите внимание на образы войны и машин…» В обязанности популярных критиков Англии всегда входило судить поэзию по стандартам менестрелей. Вот и традиционная образность Блейка сразу отрицается как «Бог весть что», и его обвиняют в том, что он не знает, о чем пишет. Звездная колесница Белой Богини превратилась в двенадцать крутящихся знаков Зодиака, а духовные Кузни Лоса (Аполлона) и Гробница Албиона — alias Хлева Хлау Гафеса, который также появляется как отощавший Орел, — неправильно прочитываются как темные механистические образы капиталистического угнетения. Да и четкое разделение архаичного Альбиона и современной Англии тоже осталось без внимания. Поэтов Британских островов в дохристианские времена объединяла клятва хранить профессиональную тайну, которую давали все ученики поэтических школ. Но едва Пес, Косуля и Чибис начали терять бдительность и именем всеобщего просвещения разрешили предать гласности секреты алфавита, календаря и счета, век познания закончился. Вскоре меч типа Александрова разрубил гордиев узел[245], школы были распущены, церковники объявили, что единственно они имеют право интерпретировать религиозный миф, литература менестрелей стала главной, и поэты, отказавшиеся стать придворными лакеями или лакеями Церкви и толпы, были вытеснены в пустыню. Там они с редкими перерывами с тех пор и пребывали, и хотя иногда после их смерти начинались паломничества к их пророчествующим могилам, пребывать им в пустыне еще невесть сколько. В пустыне искушение неистовствовать, бредить, эксцентрично вести себя для многих оказывается слишком велико. Там нет верховного поэта или путешествующего ollave, чтобы указать им на то, как они позорят имя поэзии своими выходками. Они же неистовствуют, словно блаженные, пока их бред не обретает черты профессиональной аффектации и пока поэзия не теряет вовсе поэтический, прозаический и просто разумный смысл. Странное преображение. В античные времена художники брали свои темы у поэтов, хотя имели право писать что душе угодно, в рамках разумного и в пределах заданного; потом, когда поэзия сдала свои позиции, художники стали писать строго по заказу или что придется и в конце концов дошли до экспериментов с чисто декоративной росписью. А теперь приступы безумия у поэтов находят оправдание в аналогичных живописных экспериментах в самых невозможных формах и палитре. Так Сачеверелл Ситвелл писал в «Vogue» (август, 1945):
Он перечисляет модных художников и скульпторов и добавляет:
Если бы это была обыкновенная книга, я бы, наверное, поставил здесь точку, как собирался вначале, однако дьявол появлялся в ней, и он не оставит меня в покое, пока я не отдам ему должного. Среди поэтических вопросов, на которые я не ответил, был вопрос Донна: «Кто рассек ногу дьявола?» И дьявол, который отлично знает свои священные книги, смеется надо мной потому, что я слишком поверхностно отнесся к некоторым элементам видения Иезекииля о Колеснице и обошел молчанием единственную тайну, на которую в Западной Европе все еще взирают со страхом. Так что мне придется вернуться, хотя я и устал, к Колеснице и историческому значению Битвы деревьев, а также к поэтическим проблемам, поставленным в начале этой книги. Поэтическая принципиальность требует никогда не надувать дьявола, рассчитывая, что он удовлетворится полуответом или ложью. Иезекииль видел Мужа на Престоле в ореоле радуги, семь цветов которой соответствовали семи небесным светилам, властвовавшим над неделей. Символами четырех светил были четыре спицы в колесах Колесницы: Ниниб (Сатурн) — спица середины зимы, Мардук (Юпитер) — спица весеннего равноденствия, Нергал (Марс) — летняя спица, Набу (Меркурий) — спица осеннего равноденствия. А как насчет еще трех небесных тел — Солнца, Луны и планеты Иштар (Венера), соответствующих Капитолийской троице и троице, которой поклонялись в Элефантине и Гиераполе? Напомню, что метафизическое объяснение этого типа троицы, принесенное в Рим орфиками, заключается в том, что Юнона была физической природой (Иштар), Юпитер — оплодотворяющим или оживляющим началом (Солнце), а Минерва — направляющей мудростью вне Вселенной (Луна). Но эта концепция не нравилась Иезекиилю, потому что она ограничивала функции Иеговы бездумным отцовством, и хотя Солнце фигурирует в его видении в качестве крыльев Орла, ни Луны, ни Иштар нет и в помине. Дьявол был прав. Видение Иезекииля нельзя объяснить, не открыв тайну Святой Троицы. Необходимо помнить, что в древних религиях каждой тайной «заведовал» определенный мистагог, который устно объяснял ее логику посвящаемым: часто он давал иконотропическое или ложное объяснение, но, по крайней мере, оно было исчерпывающим. Как я понял из «In Celsum» Оригена (второй век), в те времена Церковь объясняла некоторые тайны только ограниченному кругу старцев. Ориген говорит в запальчивости: «Почему бы нам не держать при себе наши тайны? Вы, язычники, поступаете так…» Логическое объяснение Троицы, которую рядовые христиане несмотря на всю ее кажущуюся нелогичность принимали на веру, было главной задачей мистагогов. Саму тайну никто не скрывает, о ней говорится в Символе Веры Афанасия; не секрет и вытекающая из первой вторая тайна: спасение мира инкарнацией Слова в виде Иисуса Христа. Не будь Коллегия кардиналов столь потрясающе немногословной в течение прошедших веков, первоначальное объяснение тайн, делающее Credo quia absurdum ненужным, не затерялось бы в далеком прошлом. Все же я верю, оно потеряно не навсегда, поскольку мы можем не сомневаться, что доктрина выкристаллизировалась из иудео-греческой мифологии, которая в конечном счете основывалась на единственной поэтической Теме. Религиозная концепция свободного выбора между добром и злом, которая свойственна пифагорейской философии и пророческому иудаизму, развилась из манипуляций с алфавитом деревьев. В примитивном культе Вездесущей Богини, руководством к которому был этот алфавит, никакого выбора не предполагалось: приверженцы Богини принимали приятные и неприятные события, которыми она одаряла их, как неизбежную судьбу или как естественный порядок вещей. Перемена произошла, когда Богиню вытеснил Вездесущий Бог, и она исторически связана с насильственным удалением согласных Н и F из греческого алфавита и их включением в тайное восьмибуквенное имя Бога: по-моему, ясно, что пифагорейские мистики, которые спровоцировали перемены, принимали иудейский миф Творения и рассматривали эти две буквы как особенно священные и непричастные несовершенствам материальной вселенной. Поэтому, хотя в старой мифологии Н и F фигурировали в качестве месяцев, посвященных жестокой богине-боярышнику Kpaнае и ее обреченному партнеру Крону, в новой они представляли первое и последнее деревья священной рощи, первый и последний дни Творения. В первый день ничего не была сотворено, кроме не имеющего формы света, а в последний — и вовсе ничего. Таким образом, три согласных буквы Слова, «восьмикратного Города Света»: J — буква новой жизни и власти; Н — буква первого дня Творения, «Да будет Свет»; F — буква последнего дня Творения, «Да будет Покой», вместо которой в тетраграмматоне JHWH стоит W. Примечательно, что эти три буквы-месяца соотносятся с тремя коленами Южного царства — Вениамина, Иуды и Левия; а три драгоценных камня, приписанные этим родам в последовательности камней, — янтарь, огненный гранат («изумительный кристалл») и сапфир. Все три камня упоминаются Иезекиилем в связи с сиянием Бога и с Его Престолом. Муж на Престоле — не Бог, как можно предположить: Бог никому не позволяет зреть Его лик и жить после этого. Он — Божий образ, отраженный в одухотворенном человеке. Итак, хотя Иезекииль сохраняет традиционные представления о неизменном боге-солнце, который с вершины светового конуса правит четырьмя областями круглой вселенной — орел над четырьмя зверями, — и вечноизменчивом быке-тельце Небесном Геракле, он тем не менее убрал Иегову из старой Троицы — Солнце (Q're), Луна (Ashima) и Иштар (Anatha) и утвердил его как Бога, который требует национального совершенства, чьим двойником является священное Существо, полу-Вениамин-полу-Иуда, восседающий на Престоле Левия. Это объясняет, почему Израиль — «избранный народ»: текст Второзакония написан примерно в то же время, что видение Иезекииля, он посвящен избранному Священному Богу с новым именем, взятым из новой поэтической формулы, которая записывается как Жизнь, Свет и Покой. Я предполагаю, что религиозная революция, вызвавшая изменения алфавитов Греции и Британии, была иудейской, инициированной Иезекиилем (622–570 гг. до н. э.), — ее поддержали грекоговорящие иудеи Египта, у которых позаимствовали новые идеи пифагорейцы. Пифагор, ставший известным в Кротоне в 529 году до нашей эры, как считают его биографы, учился у иудеев и у египтян, и, возможно, именно он интернационализировал восьмибуквенное Имя. В Британию это Имя пришло, по-видимому, через Южную Галлию, где довольно давно обосновались пифагорейцы. Последствия обращения к этому богу чистой медитации, универсальному разуму, как называют его наиболее почтенные современные философы, и водружения его над природой как истинной Правды и Добра не во всем были благотворными. Многие пифагорейцы, подобно иудеям, страдали от неизбывного ощущения вины, и древняя поэтическая Тема упорно вновь и вновь утверждала себя. Новый Бог объявил себя чистой святостью, чистой благостью, чистой логикой, вездесущим как альфа и омега, начало и конец, способным существовать без женщины, однако естественно было отождествить его с одним из первоначальных соперников Темы и объединить женщину и другого соперника против него. В результате возник философский дуализм со всеми трагикомическими трудностями, характерными для духовной дихотомии. Если Истинный Бог, Слово, был чистой мыслью, чистым благом, откуда же тогда зло и несовершенство? Появились два отдельных творения: истинное духовное и ложное материальное. В терминах небесных светил — Солнце и Сатурн объединились против Луны, Марса, Меркурия, Юпитера и Венеры. Пять небесных светил, оказавшиеся в оппозиции, составили сплоченное содружество с женщиной в начале и женщиной в конце. Юпитер и богиня Луны стали править материальным миром, любовники Марс и Венера покровительствуют плотским радостям, а между ними — Меркурий, то есть дьявол, космократ или автор ложного творения. Именно эти пятеро составляли пифагорейскую hyle, лес пяти материальных чувств, и духовные люди, видя в них источник ошибок, пытались стать выше их с помощью чистой медитации. Подобные представления были доведены до абсурда богобоязненными ессеями, которые жили аскетами в своих монашеских поселениях за изгородями из акации, куда не допускали женщин, культивировали в себе отвращение к собственным естественным отправлениям и отворачивались от мира, плоти и дьявола. Хотя они сохранили миф о быке-тельце, известный со времен Соломона как символическое изображение духовной жизни смертного человека, и связывали его с семибуквенным Именем Вечного Бога, ясно, что посвященные в высшие таинства почитали восьмибуквенное Имя (или расширенное Имя из семидесяти двух букв) и предавались исключительно медитациям, направляемые акацией и гранатом, воскресеньем и субботой, Светом и Покоем. На небесах была объявлена война. Михаил и архангелы сражались против дьявола, то есть космократа. Так как Бог, с учетом нового порядка, не мог отдать всю рабочую неделю дьяволу, то он назначил архангелов своими представителями, выделив каждому по одному дню, и это были архангелы ессеев. Михаилу досталась среда, так что ему пришлось и собирать прах для создания Адама, и сражаться против дьявола, оспаривавшего у него этот день. Дьявол был Набу, изображавшийся как крылатый козел летнего солнцнестояния, так что ответ на поэтический вопрос Донна о дьяволе может быть таким: «Пророк Иезекииль». Победу Михаила следует рассматривать скорее как пророчество, чем как констатацию факта: пророчество, которое Иисус старался воплотить, объявляя о своей полной покорности Богу и о своем отрицании мира, плоти и дьявола. Он укорял самарянку в Сихаре (изъясняясь с ней притчей, которую она то ли поняла, то ли не поняла) за то, что у нее было пять мужей, то есть пять физических, материальных чувств, а теперь у нее муж, который не муж ей, то есть космократ или дьявол. Еще он сказал, что спасение придет, но не от бога-тельца, которому ее предки поклонялись на горе Гевал и горе Гаризим, а от Вездесущего Бога иудеев — Бога Иуды, Вениамина и Левия. Он верил в то, что если весь народ откажется от ложного поклонения материальному миру и от сексуальной или квази-сексуальной жизни, то народ этот победит смерть и проживет тысячу лет, после чего станет равным с Истинным Богом. Иудеи не были готовы к такому шагу, хотя многие одобряли подобные идеи в принципе; консервативное же меньшинство, офиты, продолжали отрицать новую религию, настаивая на том, что истинный бог — бог среды (которого они изображали в виде щедрого Змея, а не козла), а бог-Слово — самозванец. Они ссылались на менору, использовавшуюся в ритуалах еще до изгнания, у которой семь ответвлений расходились от центрального миндального корня, символизировавшего среду. В самом деле, новое представление, зафиксированное в Талмуде, будто корень этот — символ субботы, не имело никакого поэтического или исторического смысла. Змей первоначально был Офионом, с которым, согласно мифу Творения орфиков, Белая Богиня соединилась в облике змеи, и Меркурий-космократ поэтому пользовался жезлом в виде соединявшихся змей как символом своей власти. Теперь понятно, почему Иезекииль изменил двух из четырех планетарных зверей своего видения: он ввел орла вместо козла с орлиными крыльями и человека вместо змея с ликом человека. Он не хотел показывать космократа ни в виде Козла, ни в виде Змея. Вполне возможно, что именно Иезекииль включил иконотропический рассказ о Змее как соблазнителе Адама и Евы в миф Творения в Книге Бытия, и как только рассказ этот был признан каноническим в четвертом веке до нашей эры, точка зрения офитов превратилась в еретическую. Нужно особо отметить, что рассказ о семи днях Творения в Книге Бытия основан на символике меноры — реликвии, оставшейся от египетского культа солнца, а не на вавилонском мифе Творения, в котором Создателем является бог-громовержец Мардук, победивший морское чудовище Тиамат и разрубивший ее пополам. Мардук — Бел в ранней версии — был богом четверга, а не Набу — богом среды, и не Самасом — богом воскресенья. Сходство этих двух мифов весьма поверхностное, хотя рассказ о Потопе в Книге Бытия был взят, несомненно, из вавилонского сказания, а Иезекииль его отредактировал[246]. В раввинской традиции дерево познания добра и зла, плод которого Змей дал Еве в Книге Бытия, представляет coбoй одновременно несколько деревьев. Это значит, что хотя люди были невинны и святы поначалу, Змей искусил их радостями физических чувств. Ива понедельника и кермесоносный дуб (или падуб) вторника не дают съедобных плодов, но люди могли есть миндаль (орехи) среды, фисташки (или съедобные желуди) четверга и айву (или дикие яблоки) пятницы. Поэтому Бог изгнал людей из рая деревьев, боясь, как бы они не покусились на дерево жизни — скорее всего воскресная акация, привитая субботнему гранату, — и не увековечили тем самым свой грех. Такое прочтение мифа подкрепляется древней ирландской легендой, впервые опубликованной в «Eriu» (IV, part 2), о великане Трефойлниде Тре-эохойре (тройственный держатель тройственного ключа, очевидно, ирландский двойник Гермеса Трисмегиста), который появился в Ирландии в начале первого века нашей эры, причем с невероятной пышностью и на великом совете в Таре. В правой руке он нес ветку из Ливанского леса с тремя сортами плодов — орехами, яблоками и съедобными желудями, которые полностью удовлетворяли его нужду в еде и питье. Он сообщил собранию, что в тот день солнце не взошло на Востоке из-за того, что был распят очень важный человек (Иисус). Когда великан уходил, некоторые плоды упали на землю в Восточной Ирландии и из них выросли пять деревьев — пять человеческих чувств — которые погибли только с торжеством христианства. Мы уже говорили об этих деревьях, когда речь шла об алфавите. Великое дерево Мугны выросло похожим на ветку великана с яблоками, орехами и съедобными желудями. Другие, похоже, подгонял под аллегорию какой-то поэт более поздних времен. Дерево Торту и раскидистое дерево Дати — ясени, очевидно, представлявшие ложное волшебство бретонского и датского культов ясеня. Дерево Росса — тис, представлявший смерть. Я не смог узнать, чем было древнее Дерево Успеха — возможно, терном, символизировавшим борьбу, раздор[247]. Доктрина Святой Троицы возникла в дохристианские времена и основывалась на видении Иезекииля: Троица состояла из трех главных элементов тетраграмматона. Первая ипостась — истинный Создатель, Всеобщий Отец, «Да будет Свет», представленный буквой Н, акацией, деревом воскресенья, деревом Левия, ляпис-лазурью, символизирующей чистое голубое небо без небесных светил, и отождествленный еврейскими пророками с Ветхим Днями в видении Даниила, — более поздним и менее значительным пророчеством, которое датируется эпохой Селевкидов. Вторая ипостась — Муж на Престоле из видения Иезекииля, духовный человек как образ Бога, человек, живущий в полном покое, отказавшийся от опасных радостей ложного творения и предназначенный вечно царить на земле; его представляют буква F, огненный гранат, и субботнее гранатовое дерево — оно же дерево Иуды. Пророки отождествляли его с Сыном Человеческим из видения Даниила. Но только нижняя часть тела Мужа была гранатовой: мужская часть. Верхняя часть была янтарной[248]: царская часть, соединявшая его с третьей ипостасью. Третья ипостась включила в себя оставшиеся шесть букв имени, а шесть — число жизни в пифагорейской философии. Эти буквы первоначально были гласными Белой Богини — AOUEI — и представляли дух, который носится над водою в Книге Бытия; но гласную смерти I вытеснила Царская согласная J, янтарь, буква Вениамина, буква Святого Младенца, рожденного в День Освобождения, а гласная «рождения рождений» «omega» заменила гласную рождения «alpha». Таким образом, третья ипостась — андрогин: «дева с младенцем», ответственная за удвоение буквы Н — в JHWH тетраграмматоне. Вторая Н — Шекинах, Сияние Бога, мистическая женская эманация Н как первой мужской ипостаси, не существующая без него, но идентифицируемая с Премудростью — сиянием Его разума, — которая «вытесала семь столбов» истинного творения и которая рождает «мир Божий, который превыше всякого ума»[249], когда Свет соединяется с Жизнью. Смысл этой тайны раскрывается в благословении Аарона (Числа 6:24–26), которое можно произносить только священнослужителям:
Это благословение, сочиненное не раньше времен Иезекииля, объясняет последний стих главы как формулу, заключающую в себе тетраграмматон: Так пусть призывают [Аарон и его сыновья] имя Мое на сынов Первые два благословения, в сущности, являются одним и представляют третью ипостась Троицы, Жизнь и Сияние, J Н. Третье благословение являет первую ипостась, Свет, Н. Четвертое благословение являет вторую ипостась, Покой, W. Эта Троица — неделимый Бог, потому что, стоит упустить хоть одну букву, Имя теряет свою силу и потому что все три ипостаси взаимозависимы. Вторая ипостась — это тот, кто «рожден Отцом до всего остального», в том смысле, что он появился раньше, чем ложное творение. Наша интерпретация JHWH как «Свет и Слава, Жизнь и Покой» также объясняет, почему священнослужители иногда увеличивали количество букв до 42. В пифагорейской системе 7, написанное как Н-аспирант, было числом Света, а 6, написанное как «Digamma» F (W у иудеев), было числом Жизни. Но 6 означало также Славу, а 7 — Покой как седьмой день недели, поэтому шестью раз семь, то есть 42, представляет Свет, Славу и Покой, множимые Жизнью. Хотя иудеи обычно применяли финикийскую запись букв-чисел, похоже, что в своих таинствах они пользовались древнегреческим языком, как пользовались греческим «Boibalos», календарем-алфавитом. Менора символизировала полноту творения Иеговы, хотя в ней не было первой из четырех букв тетраграмматона и ее отростки напоминали о семибуквенном Имени, а не о восьмибуквенном. Однако во время Праздника Обновления (От Иоанна 10:22 и «Древности» (XII.7–7) Иосифа Флавия), древнего иудейского праздника зимнего солнцестояния, в синагогах до сих пор пользуются подсвечником с восемью отростками — ханукой. Раввинская точка зрения такова: восьмидневный праздник, который начинается на двадцать пятый день месяца Кислев, был учрежден Иудой Маккавеем в честь чуда: во время освящения Храма он нашел маленький пузырек священного масла, припрятанный предыдущим первосвященником, и оно горело восемь дней. Этой легендой авторы Талмуда хотели предать забвению древность праздника, который первоначально посвящался рождению Иеговы как бога-солнца и известен по крайней мере со времен Неемии (Маккавеи 1:18). Антиох Эпифан принес жертву олимпийскому Зевсу за три года до того, как Иуда восстановил этот праздник — в то же время и на том же месте: рождение Зевса тоже приходится на зимнее солнцестояние, как и рождение персидского бога-солнца Митры, чей культ весьма повлиял на иудеев во времена Кира. Согласно раввинскому обычаю, в каждый день праздника зажигали по одной новой свече, пока не загорались все восемь, тогда как более ранний обычай предписывал зажигать все восемь свечей и гасить по одной каждый день. На хануке (у марокканских евреев, сохранивших традицию в чистоте, украшенной маленьким гранатом) восемь подсвечников расположены в ряд, как на меноре, но еще одна ветка выступает из основания, и от ее свечи зажигают все остальные свечи. Восьмая свеча в ряду символизирует лишний день года, день буквы J, который прибавляется после зимнего солнцестояния, ибо гранат — знак не только седьмого дня недели, но и планеты Ниниб, правительницы зимнего солнцестояния, и таким образом получается, что этот подсвечник — та же менора, но увеличенная, чтобы включить все буквы тетраграмматона, то есть, говоря иначе, «Восьмикратный Город Света», в котором пребывает Слово. Число «восемь», число солнечного возрастания, напоминало о приказе Иеговы плодиться и размножаться, но восемь свечей могли также символизировать (мы еще скажем об этом) восемь Заповедей. В синагогах диаспоры использовали только хануку, потому что постановление Синедриона запрещало копировать менору или другой священный предмет из Святая Святых. Это имело своей целью не допустить основание храма, который мог бы соперничать с Иерусалимским, но также было направлена против офитов, которые оправдывали свои ереси центральным положением четвертого отростка (принадлежавшего мудрому Змею Набу) на семисвечнике — у хануки же центрального отростка не было. Отдельно стоящая свеча, возможно, символизировала единственность Иеговы по контрасту с многообразием его творений и доводила число свечей до девяти, то есть трижды Святой Троицы. Значение граната наверху марокканские евреи забыли и теперь считают его простым украшением, хотя согласны, что он явился из глубокой древности. Центральноевропейские евреи заменили его шишкой, на которой расположили Звезду Давида. Марокканские евреи также помещают гранат на концах палочек, на которые накручивают святой свиток Торы, и эти палочки называются Es Chajim (дерево жизни). У центральноевропейских евреев гранат превратился в корону, образованную его высохшей чашечкой. Paзумное объяснение дают раввины святости граната — он единственный плод, который не портят черви. Десять Заповедей, относящиеся к более поздним добавлениям к Пятикнижию, составлены как толкования той же тайны. Странный их набор, похоже, поражал Иисуса, когда он цитировал «возлюби Господа своего» или «возлюби ближнего своего», наделяя их духовной ценностью. Однако они составлены куда более продуманно, чем может показаться на первый взгляд. Заповедей всего восемь, а не десять, по числу букв в Имени, и они распадаются на две группы: одна состоит из трех повелений, связанных с истинным Творением, а другая — из пяти запрещений, связанных с ложным творением, и обеим группам предшествует предупреждение (Исход 20). Порядок, что вполне естественно, нарочно нарушен. Первая группа соотносится с буквами тетраграмматона, поэтому предупреждающие строки следующие (Исход 20:7):
Вторая группа соотносится с властью пяти планет, исключенных из Имени, отчего предупреждающие строки следующие (Исход 20:4): «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли».
Вместо восьми заповедей оказывается десять из-за вводных предупреждений; первая серия заповедей — та, что помещена в Исходе (34:14–26), тоже состояла из десяти заповедей. Согласно Талмуду, этот новый Декалог был начертан на двух скрижалях из Sappur (ляпис-лазурь), а в Книге пророка Исайи (54:12) врата идеального Иерусалима были из «огненных камней» (пироп или огненный гранат). Итак, поэтическая формула: Свет — мой первый день Творенья, Мистический Бог отличается не только от вавилонского Бела или Мардука, но и от Ормазда, верховного бога персидских зороастрийцев, с которым некоторые иудейские синкретисты его отождествляли, тем, что он ушел от ошибочного материального мира, чтобы вести одинокую жизнь в абстрактном Городе Света. Ормазд был кем-то вроде трехголового Гериона — обыкновенной арийской мужской троицей, которая сначала взяла в жены Тройственную Богиню, а потом, лишив ее всего, расхаживала в трех ее цветах — белом, красном и темно-синем, как телка у Суида, исполняя обычные функции Богини. Ормазд являлся в священнических белых одеждах, чтобы творить (вновь творить) мир, в воинских красных — чтобы сражаться со злом, в темно-синих семейного человека — плодить потомство. Дохристианские иудейские пророки, возможно, под влиянием религиозной теории, привезенной иудейскими торговцами из Индии вместе с ethrog, ожидали рождения Священного Младенца: младенца, предсказанного сивиллой, который очистит мир от греха. Это говорило о том, что Михаил и архангелы, которым новый идеалистический Бог делегировал немедленную заботу о человечестве, оказались не в силах противостоять более могущественным миру, плоти и дьяволу. Единственное решение состояло в том, чтобы Принц Мира, то есть вторая ипостась, Сын Человеческий, который до того не существовал независимо[251], воплотился в совершенного человека — Мессию, рожденного от Иуды, Вениамина и Левия. Показав тщету материального творения, он должен был привести весь Израиль к покаянию и таким образом основать тысячелетнее Царство Божие на земле, к которому в конце концов присоединились бы и неевреи. В это верил и Иисус, потомок Иуды, Вениамина и Левия, который прошел ритуал рождения от Бога во время коронации: он ожидал реального, исторического появления Сына Человеческого на Масличной горе, которое последует за предопределенной ему, Иисусу, смертью от меча, и уверял своих учеников, что многие из живущих никогда не умрут, но войдут в Царство Божие. Пророчество не исполнилось, потому что было основано на смешении поэтического мифа и исторической реальности, и надежды на тысячелетнее Царство не оправдались. Греки же не считали эти надежды преждевременными и утверждали, что Иисус на самом деле был второй ипостасью Троицы и Царство Божие близко: по крайней мере, ужасные знаки, возвещавшие его приход, — страдания Мессии — явлены. Но когда христианство отделилось от иудаизма и Иисус как царь Израиля стал смущать христиан, которые пожелали очиститься от всякого подозрения в причастности к иудейским националистам, было постановлено, что он родился как вторая ипостась не во время коронации, а при своем физическом рождении, хотя духовно был зачат до Сотворения Мира. Дева-Богоматерь, таким образом, превратилась в идеальное человеческое вместилище Жизни и Сияния Божьего, то есть третьей ипостаси Троицы, и тогда пришлось признать, что она тоже была рождена в чистоте ее матерью святой Анной. Это породило бесчисленные ереси, и вот мы опять приходим к тому, что Тема вновь заявила о себе — с Девой как Белой Богиней, Иисусом как Богом Прибывающего Года и дьяволом как Богом Убывающего Года. Здесь нет места для Бога-Отца, разве что в качестве мистического приложения к Иисусу: «Я и Отец Мой — Одно» (От Иоанна 10:30). Примечания:2 Браун, Томас (1605–1682) — врач и философ. Его сочинения о Боге, тайнах Творения и человеке пользовались большой популярностью, хотя папская власть включила их в Index Expurgotoris. 24 Грейвс пользуется перечнем из Библии короля Иакова. В православной Библии птицы несколько другие. 25 Напомню, что у Грейвса здесь — существо мужского рода. 241 Латинское sinister означает «левая рука, левая сторона». 242 В английской литературе есть совсем немного упоминаний о Музах- мужчинах; почти все они появляются в стихах гомосексуалистов, и их следует отнести к тяжелой патологии. Однако Джордж Сандис в «Повествовании о начатом путешествии» называет Иакова I «коронованной Музой», наверное, потому, что Иаков вел себя более как королева, нежели как король по отношению к придворным фаворитам, и потому, что он опубликовал примитивный трактат о версификации. Мильтон пишет в «Lycidas» Кто Музой быть рожден —((Перевод А. Шараповой)) Однако это простое тщеславие. «Муза» здесь означает «поэта, оторым владеет Муза»: тот же Мильтон, точно следуя традиции, обращался к Музе-женщине: Начнем, святой реки Сестрица… 243 В Библии короля Иакова говорится: «The horseleach hath two daughters, orying, Give, give». В православной Библии вместо horseleach (конская пиявка) стоит «ненасытимость». 244 Вулкан — еще один пример бога, который «шел путем всей плоти» к своему окончательному исчезновению. Последнее добавление к легенде о Вулкане было сделано Апулеем в «Золотом осле», где он рассказывает, как Вулкан готовит свадебный завтрак для Амура и Психеи. 245 Гордий располагался в Восточной Фригии, и, согласно древней традиции, любой, кто развязывал узел, становился властелином Азии. Александр, который не отличался образованностью или терпением, просто-напросто разрубил узел мечом. Это был узел из сыромятной бычьей кожи, завязанный на бычьей упряжи, принадлежавшей фригийскому крестьянину по имени Гордий; а Гордий был отмечен царским знаком, когда орел уселся на ту самую упряжь. Благодаря женитьбе на жрице из Тельмесса он стал царьком и постепенно завладел всей Фригией. Когда он построил крепость Гордий, то посвятил упряжь богу Зевсу, как говорят, и спрятал ее в цитадели. Крепость властвовала над главным торговым путем через Малую Азию от Босфора до Антиохии, так что очевидный смысл пророчества в том, что властвовать над Малой Азией будет тот, под чьей властью находится крепость Гордий. Именно там Александр начал свою вторую восточную кампанию, кульминацией которой стало поражение Дария в Иссе. Царь Гордий был отцом Мидаса, о котором мы уже говорили как о приверженце орфического Диониса, так что поначалу, возможно, упряжь посвящалась царю Дионису, а не отцу Зевсу. И тайна узла, вероятно, была религиозной тайной, ибо широко распространенный способ передачи информации помимо зарубок на палке или букв на глиняных дощечках — узлы на бечеве или полосках сыромятной кожи. Гордиев узел на самом деле следовало «развязать», прочитав заключенное в нем послание, возможно, священное имя Диониса, представленное гласными буквами в «Beth-Luis-Nion»-алфавите. Разрубив узел, Александр покончил с древним религиозным законом, а так как этот акт остался безнаказанным, ибо Александр завоевал весь Восток до долины Инда, то он явился прецедентом возвышения военной власти над властью религии и просвещения. Точно так же меч Бренна Галльского, брошенный на весы, отмерявшие золото, которое по взаимному соглашению Рим выплачивал варварам, создал прецедент, согласно которому военная сила возвысилась над честью и справедливостью. 246 В вавилонском сказании Иштар, а не бог-мужчина, наслала Потоп. Гильгамеш (Ной) ввел в Ковчег по паре всех зверей и задал новогодний пир строителям Ковчега, открыв молодое вино (этот пир был осенним). Миф, по-видимому, иконотропический, ибо описание возлияний, которое в версии Книги Бытия появляется как нравоучительная история об опьянении Ноя и плохом поведении его сына Ханаана (Хама), напоминает миф о боге вина Дионисе. Захваченный этрусскими пиратами, Дионис превратил мачты их корабля в змей, себя — во льва, моряков — в дельфинов и все, что только было можно, обвил плющом. Первоначальная азиатская картина, на основе которой, по-видимому, возникли оба эти мифа, наверняка изображала бога в лунном корабле на празднике урожая, претерпевающего свои обычные новогодние превращения — в быка, льва, змею и так далее, и это подсказало вавилонянам идею зверей в Ковчеге. Пиратский корабль, наверное, назван этрусским, потому что на носу у него была фигура тельхина, пса с плавниками вместо лап, служившего богине Луны. 247 Согласно «Старине мест» («Предания и мифы средневековой Ирландии». — М.: Изд-во МГУ, 1993), перевод которой выполнен с Rennes Dindsenchas (Ed. W. Stokes). Revue Celtique. 1895–1896. XV–XVI, Дерево Успеха было ясенем. 248 В Библии короля Иакова (Иезекииль 1:27) говорится: «And I saw as the colour of amber, as the appearance of fire round about within it, from the appearance of his loins even downward, I saw as it were the appearance of fire, and it had brightness round about». В православной Библии янтарь не упоминается: «И видел я как бы пылающий металл…» 249 К Филиппийцам 4:7. 250 Ошибка Грейвса. Десятая заповедь гласит: «Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни осла его, ничего, что у ближнего твоего». Фразы «Thou shalt not bewitch», которую Грейвс приводит как десятую заповедь, в Библии короля Иакова нет. Переводчик счел возможным заменить ее ближайшей по смыслу: «Thou shalt not suffer a witch to live» — «Ворожеи не оставляй в живых» (Исход 22:18). 251 Это было отвергнуто в 244 г. в Бостии как бериллианская ересь. |
|
||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||||