4. Рефлексивное бессилие, иммобилизация и либеральный коммунизм

В отличие от своих предшественников 1960-1970-х годов, британские студенты сегодня, похоже, совершенно безразличны к политике. И если французских студентов можно, как и раньше, встретить на улицах, где они протестуют против неолиберализма, британские студенты, чье положение несравненно хуже, похоже, покорились судьбе. Однако я считаю, что это не вопрос апатии или цинизма, а проявление рефлексивного бессилия. Они знают, что все плохо, но, кроме того, они знают, что они не могут с этим ничего поделать. При этом само это «знание», эта рефлексивность не пассивное наблюдение над уже сложившимся положением вещей, а самосбывающееся пророчество.

Рефлексивным бессилием можно назвать неотчетливое мировоззрение молодых британцев, коррелятом которого являются широко распространенные патологии. У многих подростков, с которыми я работал, были проблемы с психическим здоровьем или с образовательным процессом. Депрессия повсеместна. Это заболевание, с которым чаще всего имеют дело врачи Национальной службы здравоохранения, причем оно поражает все более молодых людей. Число студентов с тем или иным вариантом дислексии поразительно. Не будет преувеличением сказать, что быть подростком в современной Британии — уже значит быть классифицированным в качестве болезни. Патологизация, в свою очередь, закрывает любую возможность политизации. Приватизация этих проблем, предполагающая, что к ним надо относиться так, словно бы они были вызваны химическим дисбалансом в индивидуальной нервной системе и/или обстановкой в семье, исключает любой вопрос о системных социальных причинах этих состояний.

Многие из учащихся подростков, с которыми я сталкивался, находились в состоянии, которое я назвал бы депрессивной гедонией. Обычно депрессия характеризуется как состояние ангедонии, однако то расстройство, которое я имею в виду, определяется не неспособностью получать удовольствие, а как раз неспособностью выполнять что-либо помимо поиска удовольствия. Появляется чувство, что «чего-то не хватает», но нет понимания того, что к этому таинственному недостающему наслаждению можно прийти, только если выйти по ту сторону принципа удовольствия. По большей части это результат двусмысленной структурной позиции учащихся, зажатых между своей старой ролью субъектов дисциплинарных институтов и новым статусом потребителей услуг. В одном из своих наиболее значительных эссе «Послесловие к обществам контроля» Делёз различает описанные Фуко дисциплинарные общества, которые были организованы вокруг замкнутых пространств фабрики, школы и тюрьмы, и новые общества контроля, в которых все институты погружены в рассеянную корпорацию.

Делёз справедливо отмечает, что пророком распределенной кибернетической власти, типичной для обществ контроля, был Кафка. В «Процессе» Кафка проводит важное различие между двумя типами оправдания, доступного для обвиняемого. Полное оправдание более невозможно, да и вряд ли оно вообще когда-то существовало («Говорят, что такие случаи оправдания бывали… о старых судебных процессах сохранились только легенды»[5]). Следовательно, остаются два варианта: (1) «мнимое оправдание», при котором обвиняемый оправдывается по всем пунктам обвинения, однако позже, в самый непредвиденный момент, они снова могут быть ему предъявлены; и (2) волокита, при которой обвиняемые ввязываются в процесс судебного разбирательства (который, как они надеются, может затянуться до бесконечности), так что вероятность вынесения последнего страшного приговора снижается почти до нуля. Делёз замечает, что общества контроля, описанные Кафкой, Фуко и Берроузом, действуют посредством бесконечно долгой волокиты. Образование стало пожизненном процессом, тренинг продолжается, пока не завершена ваша рабочая жизнь. Домой вы берете с собой работу… работаете дома, а на работе устраиваете дом. Следствием этого «неопределенно долгого» режима власти является то, что внешний надзор замещается внутренним управлением. Контроль работает только тогда, когда вы заодно с ним. Отсюда берется берроузовская фигура «контроль-зависимого» (Control Addict) — субъекта, который привязан к контролю и который при этом неизбежно покоряется, подчиняется Контролю.

Зайдите в любой класс в колледже, в котором я преподавал, и вы сразу же поймете, что вы оказались в постдисциплинарном пространстве. Фуко в свое время занимался тщательным изучением всех методов укрепления дисциплины посредством неподвижных поз тела. Но во время уроков в нашем колледже ученики могут распластаться на столе, они почти постоянно говорят и беспрестанно что-то жуют (или даже — в некоторых случаях — просто обедают). Старая дисциплинарная разбивка времени рухнула. Тюремный режим дисциплины размывается технологиями контроля с их системами постоянного потребления и непрерывного развития.

Система финансирования колледжа предполагает, что он просто не может позволить себе исключать учащихся, даже если бы и возникло такое желание. Ресурсы распределяются среди колледжей в зависимости от того, насколько успешны они по своим показателям (результатам экзаменов), посещаемости и количеству учащихся. Эта комбинация рыночных императивов и бюрократически определяемых «показателей» типична для всех инициатив «рыночного сталинизма», которые ныне регулируют сферу государственных служб. Если говорить осторожно, отсутствие эффективной дисциплинарной системы не было восполнено повышением внутренней мотивации студентов. Студенты знают, что если они не будут приходить в колледж неделями и/или если они ничего не будут делать, они не столкнутся с серьезным наказанием. Обычно они отвечают на эту свободу не разработкой собственных проектов, а впадая в гедоническую (или ангедоническую) расслабленность — мягкую бесчувственность, комфортное забытье с едой у игровой приставки, ночные просмотры телевизора и курение марихуаны.

Попросите учеников прочитать больше двух предложений, и многие — причем я имею в виду отличников — начнут сопротивляться, утверждая, что они не могут сделать этого. Чаще всего они жалуются учителям, что «это скучно». И проблемой тут оказывается вовсе не содержание письменного текста, а сам акт чтения, который считается «скучным». Здесь мы сталкиваемся не с хорошо известным подростковым ступором, а с расхождением между постграмотной «новой плотью», которая «слишком зависла в Сети, чтобы сконцентрироваться», и ограничительными концентрационными логиками разлагающихся дисциплинарных систем. Скучать — значит просто быть отделенным от коммуникативной матрицы SMS-сообщений, YouTube и фастфуда, действующих в качестве стимула и реакции. То есть быть отлученным на какой-то момент от постоянного потока сладковатого вознаграждения, выдаваемого по запросу. Некоторые ученики хотят Ницше так же, как гамбургер. Им не удается понять — и логика системы потребления поддерживает такое непонимание, — что Ницше и есть само неудобоваримое, сама проблема.

Приведу иллюстрацию: я спросил одного студента, почему он всегда носит в классе наушники. Он ответил, что это не имеет значения, поскольку на самом деле он никакой музыки не слушает. На другом уроке он играл музыку на очень низкой громкости через наушники, которые не держал в ушах. Когда я попросил его выключить их, он ответил, что даже он не слышит их. Зачем носить наушники, если не слушаешь музыку, и зачем проигрывать музыку, если не вставляешь наушники в уши? Наличие наушников в ушах или знание о том, что музыка играет (даже если он не мог ее услышать), выполняло функцию подтверждения того, что матрица по-прежнему здесь, в пределах досягаемости. Кроме того, как в классическом примере интерпассивности: если музыка продолжала играть, хотя он и не мог ее слышать, значит плейер мог по-прежнему наслаждаться этой музыкой вместо него. Использование наушников весьма важно — поп-музыка переживается не как что-то способное воздействовать в публичном пространстве, а как уход в «эдайподный» (OedIpod) потребительский рай, как отгораживание от всего социального.

Следствием привязки к матрице развлечений является дерганая, возбужденная интерпассивность, неспособность сконцентрироваться или сфокусироваться. Неспособность студентов связать теперешнюю нехватку сосредоточенности с будущими неудачами, их неспособность осуществить синтез времени, чтобы получить некоторое связное повествование, — это симптом не только демотивации. В действительности это зловещая отсылка к анализу Джеймисона из работы «Постмодернизм и общество потребления». Джеймисон заметил, что лакановская теория шизофрении предлагает нам «мощную эстетическую модель» понимания фрагментации субъективности, сталкивающейся с развивающимся промышленно-развлекательным комплексом. Джеймисон пришел к выводу о том, что «при крушении означающей цепочки шизофреник сводится к опыту чистых материальных означающих, или, другими словами, серий чистых и не связанных друг с другом моментов настоящего». Джеймисон писал это в конце 1980-х, то есть в период, когда как раз родились почти все мои ученики. В классах мы имеем сейчас дело с поколением, рожденным в антиисторической, антимнемонической блип-культуре, то есть поколением, которому время всегда доставалось уже нарезанным на цифровые микроломтики.

Если главной фигурой дисциплины был рабочий-заключенный, фигурой контроля является должник-зависимый. Киберпространственный капитал действует путем провоцирования зависимости у своих пользователей. Уильям Гибсон отметил это в «Нейроманте», описав, как Кейс и другие киберковбои чувствуют, как под их кожей шевелятся насекомые, когда они отключаются от матрицы (пристрастие Кейса к амфетамину — лишь замена зависимости от более абстрактной скорости). В таком случае, если синдром дефицита внимания и гиперактивности является патологией, это патология позднего капитализма, то есть следствие подключения к развлекательно-контрольным контурам гипермедиированной культуры потребления. Подобным образом и то, что называют дислексией, во многих случаях может оказаться постлексией. Подростки весьма эффективно обрабатывают визуальные сигналы капитала, не чувствуя никакой потребности в чтении — для навигации по сетевому мобильно-рекламному информационному пространству достаточно распознавания слоганов. Как писали Делёз и Гваттари в «Анти-Эдипе», «письмо никогда не было собственностью капитализма», «электронный язык не опосредуется голосом или письмом: обработка данных в них не нуждается». Отсюда и причина, по которой так много бизнесменов страдают дислексией (но неясно, чем является их постлексическая эффективность — причиной или следствием их успешности).

Сегодня учителя испытывают нестерпимое давление со стороны требований связать постграмотную субъективность позднекапиталистического потребителя с запросами дисциплинарного режима (экзаменов и т. п.). Вот одна из причин, по которой образование, как никогда далекое от башен из слоновой кости, в которых оно могло бы замкнуться от реального мира, стало машинным отделением воспроизводства общественной реальности, напрямую контактирующим с рассогласованиями капиталистического социального поля. Преподаватели мечутся между ролью массовика-затейника и дисциплинарного авторитета. Они хотят помочь ученикам сдать экзамены, а те хотят, чтобы мы были авторитетными фигурами, которые скажут им, что делать. Ученики ожидают от учителей, что они будут авторитетными фигурами, что только обостряет проблему «скуки», ведь разве всё, что возникает из авторитета, не является скучным по определению? Ирония в том, что от преподавателей все больше требуют сегодня стать надзирателями — и это именно в тот момент, когда дисциплинарные структуры в институтах рушатся. Когда семьи пытаются выдержать давление капитализма, который требует, чтобы оба родителя работали, от учителей все больше хотят того, чтобы они стали суррогатными родителями, которые могут заложить базовые поведенческие протоколы в головы учеников, а также дать отеческое наставление и моральную поддержку подросткам, которые иногда социализированы лишь на самом элементарном уровне.

Стоит подчеркнуть, что ни один из учеников, которым я преподавал, не был официально обязан посещать колледж. Если бы они захотели, они могли уйти. Однако отсутствие каких бы от ни было осмысленных возможностей трудоустройства в совокупности с цинической поддержкой со стороны правительства означает, что колледж представляется им более простым, более безопасным вариантом. Делёз говорит, что общества контроля основаны на долге, а не на заключении. Однако у теперешней образовательной системы есть способ одновременно сделать учащихся должниками и заключенными. Логика требует: платите за свою собственную эксплуатацию, берите в долг, и тогда вы сможете получить ту же работу в «Макдональдсе», которая была бы у вас, окончив вы школу в шестнадцать лет…

Джеймисон отмечал, что «крах темпоральности внезапно высвобождает момент настоящего, избавляя его от всех форм деятельности и интенциональности, которые могли бы сфокусировать его и сделать пространством праксиса». Однако ностальгия по контексту, в котором действовали прежние типы праксиса, просто-напросто бесполезна. Вот почему французские студенты в конечном счете не предлагают никакой альтернативы британскому рефлексивному бессилию. И хотя вряд ли удивительно, что неолиберальный журнал Economist начинает высмеивать французское сопротивление капитализму, насмешка над французской «иммобилизацией» в какой-то мере попадает в цель. Вот что мы читаем в передовице этого журнала от 30 марта 2006 года:

Конечно, студенты, ставшие инициаторами последней волы протестов, вероятно, считают, что они повторяют события мая 1968 года, когда их родители выступили против Шарля де Голля. Они позаимствовали лозунги прежних событий («Под мостовой — пляж!») и похитили их символы (Сорбонна). В этом смысле мятеж кажется естественным продолжением волнений в пригородах [в 2005 г.], который заставил правительство ввести чрезвычайное положение. Тогда безработные и деклассированные этнические меньшинства взбунтовались против системы, которая исключала их. В недавнем про-тестном движении удивительно, однако, что на этот раз мятежные силы стоят на стороне консерватизма. В отличие от бунтующей молодежи из banlieues[6], цель студентов и профсоюзов сотрудников государственного сектора — не допустить изменений и сохранить Францию в том виде, в каком она существует.

Поразительно, что практика многих иммобилизаторов оказалась переворачиванием практики другой группы, которая тоже числит себя наследницей 1968-го, — так называемых «либеральных коммунистов», таких как Джордж Сорос и Билл Гейтс, соединяющих неустанную гонку за прибылью с риторикой экологической озабоченности и социальной ответственности. Помимо социальной озабоченности либеральные коммунисты высказывают мнение, что практики труда следует (пост)модернизировать, привести их в соответствие с концепцией «будь умным». Как поясняет Жижек,

быть умным — значит быть динамичным и номадичным, быть против централизованной бюрократии; верить в диалог и кооперацию, а не в центральную власть; в гибкость, а не в рутину; в культуру и знания, а не в промышленное производство; в спонтанное взаимодействие и аутопоэзис, а не в заданную иерархию.

Вместе они — иммобилизаторы, молчаливо согласные с тем, что капитализму можно только сопротивляться, но нельзя его преодолеть, и либеральные коммунисты, утверждающие, что аморальные эксцессы капитализма следует смягчать благотворительностью, — позволяют понять, как капиталистический реализм очерчивает границы актуальных политических возможностей. Хотя иммобилизаторы и придерживаются форм протеста 1968 года, но лишь во имя сопротивления изменениям. Жижек верно показывает, что либеральный коммунизм, вовсе не предлагая прогрессивной поправки к официальной капиталистической идеологии, сегодня является господствующей идеологией капитализма. «Гибкость», «номадизм» и «спонтанность» — это отличительные признаки менеджмента в постфордистском обществе контроля. Однако проблема в том, что любое сопротивление гибкости и децентрализации рискует тут же потерпеть поражение, поскольку призывы к негибкости и централизации вряд ли могут показаться, так сказать, многообещающими.

В любом случае, сопротивление «новому» не является той задачей, вокруг которой могли бы или должны были бы объединиться левые. Капитал отлично продумал, как разгромить рабочую силу. Однако пока еще недостаточно продумано, какая тактика сработает против капитала в условиях постфордизма и какой новый язык можно изобрести, чтобы работать с этими новыми условиями. Важно оспорить осуществляемое капитализмом присвоение «нового», однако восстановление прав на «новое» не может реализоваться через приспособление к условиям, в которых мы находимся, ведь мы и так уже слишком успешно справились с этой задачей, тогда как «успешное приспособление» является основной стратегией менеджериализма.

Постоянная ассоциация неолиберализма с «реставрацией», поддерживаемая и Бадью, и Дэвидом Харви, — важная поправка к связке капитала с новациями. По Харви и Бадью, неолиберальная политика занята не новым, а возвращением классовой власти и привилегий. «Во Франции, — заметил Бадью, — Реставрация означает период возвращения короля в 1815 году, то есть после Революции и Наполеона. Мы живем в такой период. Сегодня мы считаем либеральный капитализм и его политическую систему, парламентаризм, единственными естественными и приемлемыми решениями». Харви утверждает, что неолиберализацию лучше всего представить как «политический проект по воссозданию условий для накопления капитала и восстановления власти экономических элит». Харви показывает, что в эпоху, обычно описываемую в качестве «постполитической», классовая война велась, как и прежде, но только одной стороной — богачами. По словам Харви, после введения неолиберальных программ в конце 1970-х годов

доля национального дохода, приходящаяся на 1 % наиболее богатых получателей доходов, достигла 15 %… к концу столетия. Самые богатые 0,1 % получателей дохода в США увеличили свою долю в национальном доходе с 2 % в 1978 году до 6 % в 1999 году, тогда как соотношение среднего заработка рабочих в зарплате генеральных директоров увеличилось от 30:1 в 1970 году примерно до 500:1 — в 2000-м… США тут не одиноки: 1 % получателей прибыли в Британии удвоил после 1982 года свою долю в национальном доходе с 6,5 до 13 %.

Как показывает Харви, неолибералы были более ленинистами, чем сами ленинисты, поскольку в качестве интеллектуального авангарда они использовали «мозговые центры» (think tanks), чтобы создать идеологический климат, в котором мог бы расцвести капиталистический реализм.

Модель иммобилизации, которая сводится к требованию сохранить фордистский/дисциплинарный режим, вряд ли сработает в Британии и других странах, которые неолиберализм уже застолбил в качестве своей территории. Фордизм окончательно рухнул в Британии, а вместе с ним все те места, вокруг которых была организована старая политика. В конце своего эссе о контроле Делёз спрашивает, какие новые формы могла бы принять политика, выступающая против контроля:

Один из наиболее важных вопросов будет касаться неповоротливости профсоюзов: будучи привязанными ко всей истории борьбы против дисциплин или внутри пространства заключения, смогут ли они приспособиться или же уступят новым формам сопротивления обществам контроля? Можем ли мы уже представить грубые очертания будущих форм, способных стать угрозой радостям маркетинга? Многие молодые люди странным образом хвалятся тем, что они «мотивированы». Они снова и снова требуют учебы и постоянного тренинга. Именно они должны открыть, чему они готовятся служить, так же, как и их родители открыли, но не без затруднений, телос дисциплин.

Таким образом, следует найти выход из бинарной оппозиции мотивации/демотивации, дабы разотождествление с программой контроля регистрировалось как нечто отличное от подавленности и апатии. Одной из стратегий мог бы стать сдвиг политической территории — переход от профсоюзов с их традиционной сосредоточенностью на вопросе зарплаты к формам несогласия, специфичным для постфордизма. Прежде чем продвинуться в нашем анализе еще на один шаг, мы должны уделить больше внимания тому, чем на самом деле является постфордизм.


Примечания:



5

Цитаты из «Процесса» Кафки приводятся в переводе Р. Райт-Ковалевой.



6

Banlieues (франц.) — пригороды.