|
||||
|
ВСТУПЛЕНИЕ
Почему так, а не иначе создавали японцы свое искусство, сочиняли стихи и повести, возводили пагоды, рисовали картины, разбивали сады, строили дома, относились друг к другу — словом, смотрели на мир и на себя? Может быть, эта задача не поддается решению: ведь слишком много нужно знать, начиная от географических условий существования народа и кончая учениями, которые воздействовали на его сознание и его характер? И если даже ограничиться этими учениями — следует проследить, как менялись взгляды японцев от эпохи к эпохе, что исчезало, что оставалось, оседая в глубинах памяти, и почему одно исчезало, а другое оседало в глубинах памяти. Жизнь человеческая ограничена, и знает человек только то, что он знает, и судит, как принято судить. Вот если бы иметь «уничтожающую время шапку», о которой говорил Томас Карлейль... И все же в японской культуре разных времен и на разных уровнях можно узреть нечто инвариантное. Каждый народ, накапливая исторический опыт, привыкает смотреть на мир под собственным углом зрения. Человек, как правило, не отдает себе отчета в том, что такой угол зрения существует, но он не в силах обойти его, и если мы поймем, как люди думают, под каким углом зрения смотрят на мир, их образ мышления, или, по выражению В.Г. Белинского, их «манеру понимать вещи» [1], то поймем прошлое этого народа и научимся предвидеть будущее. Естественно, образ мышления не есть некий самодетерминированный феномен, а есть результат отражения в сознании людей материальной действительности — природной и социальной, результат чувственно-предметной деятельности, отраженной и преобразованной в соответствии со спецификой и законами каждой конкретной формы общественного сознания. Но несомненно также и то, что образ мышления оказывает обратное воздействие на практическую жизнь людей, на то, что они создают своими руками. Можно раскрутить клубок истории в обратном порядке и понять настоящее. Стоит лишь задуматься над тем, что не лежит на поверхности, но проявляется во внешнем, определяя его характер. Но пока мы не обнаружим внутреннее, то, что отличает одну культуру от другой, до тех пор и внешнее не будет в полной мере осознано, и наши исследования и переводы древних этических трактатов или поэтических антологий, наши научные описания любого рода не будут достоверными. Не зная особенностей художественного мышления, нельзя дешифровать ни один классический текст. Но если мы будем знать, почему так, а не иначе писали стихи или рисовали картины японцы, если мы сосредоточим внимание не на том, что подвержено изменению (одни жанры сменялись другими), а на том, что было устойчиво, стало традицией, обрело силу закона, то мы поймем, как народ создавал свое искусство. У тех, кто будет читать эту книгу, может возникнуть вопрос: почему, поставив задачу показать особенности японской художественной традиции, автор ссылается на китайских мыслителей, оперирует китайскими понятиями, посвящает древнекитайским категориям целую главу. Дело не только в том, что японская культура складывалась под влиянием китайской. Это общеизвестный факт. Начиная с IV в. в Японию завозились китайские книги (в частности, «Лунь юй» Конфуция). В VI в. буддизм махаяны в его китайском варианте был объявлен государственной религией Японии. В 607 г. японцы построили знаменитый буддийский храм Хорюдзи, а 20 лет спустя таких храмов было уже более сорока. С тех пор на протяжении веков буддизм и китайские учения (даосизм и конфуцианство) постоянно влияли на сознание японцев. Но Китай дал Японии не только книги, предметы обихода, образцы древнейшего искусства, административные и государственные законы, он дал иероглифическую письменность. Вопрос о том, какое воздействие оказывает иероглифическое письмо на сознание людей, еще мало изучен, но, если задуматься, одного этого обстоятельства было достаточно, чтобы возникла своеобразная культура. Иероглифы сами по себе не только приучали к образному восприятию мира, они располагали, так сказать, к дискретному мышлению, к сосредоточенности на одном, ибо в одном знаке уже заключена полнота содержания. А это коренным образом отличает иероглифическую письменность [2] от алфавитной, которая сопряжена с линейным видением [3] (забегая вперед, хочу сказать, что, может быть, отчасти поэтому традиционные учения Китая ставят акцент на Едином, чтобы не произошло распада при самостоятельном существовании отдельного как микромира). Может быть, потому, что Япония встретилась с Китаем в благодатную пору молодости, она отнеслась к нему как любознательный юноша к умудренному опытом старцу. Не обремененная предрассудками, она с жадностью внимала китайской мудрости, той мудрости, которая появляется лишь в преклонном возрасте, и то не всегда, но воспринимала эту мудрость на свой лад. Японцы брали из китайских учений прежде всего то, что было ближе их пониманию и их характеру, и потому то, что они брали, неизбежно меняло свой облик [4]. При этом связь с Китаем оказалась все же настолько прочной, что мы вправе говорить о том, что китайские учения стали частью японской культуры. Естественно, отношение к китайским мыслителям менялось, и разные японские ученые воспринимали их по-разному, в зависимости от степени образованности, от характера и нужд времени. Резко позитивное и резко негативное отношение к китайским учениям достигло наивысшей точки к XVIII в., когда мнения кангакуся («сторонников китайской науки») и вагакуся («сторонников японской науки») [5] полярно разошлись. Но в виде тенденции противоборство существовало и раньше. Тем не менее таких китайских мыслителей, как Конфуций, Лао-цзы, Чжуан-цзы (на них и на «Книгу Перемен» — «И цзин» — я и опираюсь в своих выводах), японцы считали своими. Они и сами пишут об этом, в частности в школьных учебниках, например 1911 г.: «Эти два человека (Конфуций и Мэн-цзы. — Т.Г.) являются иностранцами, но так как это люди, благодаря которым с ранних пор изменялась наша национальная наука [6] и нравственность, то наш народ с давних времен не считает их за иностранцев. Они жили за пределами нашего государства, но, в благодарность за их благодеяния и имея в виду их моральные качества, должно передать детям дух Конфуция и Мэн-цзы» (цит. по [141, с.394]). И уже на другом уровне говорит об этом приехавшему в 1917 г. учиться в Японию молодому Н.И. Конраду японский учитель Такахаси Тэммин. Этот диалог стоит привести целиком, настолько он многое проясняет: «Я очень хорошо помню первую беседу с Учителем. В наивной гордыне недоучки, штудировавшего „Критику чистого разума” и прочитавшего в студенческом философском кружке реферат по Канту... в чрезвычайном чванстве европейца, щеголяющего модной тогда мудростью «без теории познания нет философии», — я сказал Учителю: «Я не хочу читать с Вами ни Луньюй, ни Мэн-цзы. Я их читал. Не хочу ни четверокнижия вообще и даже пятикнижия. Я хочу настоящую философию. А так как в Китае кроме Сунской школы, по-видимому, настоящей философии нет, прошу Вас прочесть со мною что-нибудь отсюда, по Вашему выбору». Учитель Тэммин сидел некоторое время молча, потом медленно поднял глаза, внимательно посмотрел на меня и сказал: «Есть четверо — и больше никого. Есть четверо великих: Кун-цзы (Конфуций. — Т.Г.), Мэн-цзы, Лао-цзы, Чжуан-цзы. И больше никого. Я хочу с Вами читать «великих». Кого из них Вы выберете?» Я был удивлен. Прежде всего — недопустимое с моей тогдашней точки зрения смешение понятий. Разве можно говорить о Конфуции и Лао-цзы рядом? Ведь это — полярно противоположные явления, как бы ни хотел я их соединить вместе. Этому японцу не хватает отчетливо философского представления о «системе». Делаю замечание в этом духе. Ответ краток: «Кун-цзы и Лао-цзы — одно и то же». Возмущаюсь, хочу спорить, но не знаю как: цитат не помню, а без цитат с ним говорить, видимо, нельзя. Молчание. «Все-таки хочу Сунцев», — говорю я уже более робко. «Хорошо. Только сначала И-цзин». «Как И-цзин?!» Этого я никак не ожидал. Как? Эту «Книгу Перемен»? Непонятную галиматью с какими-то черточками? «Да, И-цзин! Великий И-цзин — в нем высшее». В конце концов, почему бы не попробовать? И-цзин так И-цзин. Завтра начинаем... Спасибо теперь Учителю — от всего сердца. Великий И-цзин! В нем высшее. Такова была первая встреча с Учителем» [81, с.150-151]. Китайские учения дали общее направление мысли. Видимо, их почти не ослабевающее влияние на сознание дальневосточных народов связано с тем, что они в значительной степени содержали в себе объективную истину, по сути представляя собой извлечения из наблюдений людей древности над явлениями природы. Так или иначе, как вне этих учений нет китайской культуры, так вне этих учений не понять японское искусство. Их влияние на сознание и психологию японцев было тем более устойчивым, что они распределили между собой роли: буддизм и даосизм вместе с исконным синтоизмом, окрасившим эти учения в свои тона, определяли самоощущение человека, его отношение к миру, конфуцианство — характер отношений между людьми, субординацию в семье и государстве. Конечно, интересно проследить, как по-разному функционировали они в разные времена и в разных сферах, начиная от художественной, кончая социальной, — дать их в движении, обусловленном социальными сдвигами, но это особая тема. Я не только не ставлю перед собой задачу показать эволюцию этих учений, но и сами учения беру в одной, исходной точке, так как не успели они выйти на свет божий, как начали менять свой первоначальный облик. Таково уж свойство среды: ни одна идея не способна сохраниться в чистом виде, попадая в общество сложившихся отношений. Тем не менее я веду речь главным образом об идеях или категориях китайских учений, можно сказать, в их чистом виде, абстрагируясь от воздействия на них меняющихся условий. Но иначе они останутся неуловимыми, ибо каждый последователь Конфуция воспринимал их по-своему (иногда противоположным образом, как Сюнь-цзы) [7]. Стало быть, прежде чем судить о влиянии на среду, следует разобраться в самих идеях, это во-первых; во-вторых, в сфере художественной формы, или художественной структуры, о которой главным образом идет речь, эти идеи могли вести себя более свободно, естественно. Так как берется лишь один аспект — в каком направлении китайские учения влияли на сознание японцев, — то речь будет идти главным образом о том слое японской культуры, который был подвержен этим влияниям или к которому была причастна образованная часть общества. Культура неоднородна. Это общеизвестный факт. Я не касаюсь богатейшего слоя народного творчества, фольклорной традиции, которая развивалась по своим законам, как правило не совпадающим с законами классического искусства. Не случайно в фольклоре разных, даже отдаленных друг от друга стран гораздо больше общего в силу его непосредственной близости человеку и его нуждам, чем между разными письменными, классическими литературами. Последние в большей степени подвержены воздействию тех идей, которые приносит всегда целенаправленное образование. Хотя, несмотря на дистанцию, отделяющую фольклор от классической литературы, последняя, будь то знаменитые поэты «Манъёсю» или авторы пьес Но, находила в нем постоянный источник сюжетов и образов. Об этом плодотворно пишет А.Е. Глускина. Предлагаемая же тема почти не освещалась в нашей литературе, по крайней мере, в ней не было ни одной специальной работы о влиянии традиционных учений Китая на поэтику и эстетику японцев, так что в данной книге издержки неизбежны. Естественно, я беру не всю художественную традицию японцев, да это мне и не под силу, а по преимуществу ту, которая позволяет судить о формообразующей роли мировоззренческих принципов: как традиционная модель мира сказалась, положим, на композиции, структуре образа, методе выявления красоты как сокровенной сути. Модель мира и есть то формообразующее начало, которое, помимо желания человека, определяет его угол зрения на вещи. Мы обнаружим ее в любом виде искусства, в архитектуре, музыке, в эстетических категориях, в представлениях о времени и пространстве. Но если задача — выявить общие для данного уровня закономерности, устойчивые художественные признаки — национальную специфику, то неприемлем конкретно-описательный метод. Сама логика исследования подводит к необходимости системного подхода, что определяет выбор материала. При системном подходе, естественно, из поля зрения выпадают какие-то вещи, какие-то противоречия, которые выявляются при описательном подходе. Отбор материала находится в зависимости от масштаба времени: с какой дистанции мы наблюдаем явление, разделяют нас дни, десятилетия или века. Выводы будут разными. Если измеряем веками, из поля зрения неизбежно выпадают те обстоятельства, которые в масштабах десятилетий могли казаться главенствующими. Никакая наука не обходится без абстрагирования. Если я меньше уделяю внимания социально-исторической среде, то это не значит, что я недооцениваю ее влияния. Это значит, что передо мной в данном случае стоит иная задача, которая оговорена в самом заголовке работы, — «японская художественная традиция». Но если так, то неизбежно опускаются какие-то вещи, которые в масштабах десятилетий могли казаться решающими, но ушли в забвение вместе со своим временем и существенным образом не изменили традицию. На них я не останавливаюсь, потому что не пишу историю литературы. Можно привести немало примеров противоположных суждений, но они, видимо, были менее характерны, не стали традиционными. Традиция потому и традиция, что сохраняет одно и отбрасывает другое. Европейское средневековье ставило акцент на неизменном, новое время — в некотором смысле антипод средневековья — перенесло акцент на изменчивое. Нарушилось равновесие покоя и движения: неизменное как бы выпало из поля зрения. Мир движется вперед — это стало аксиомой в новое время. Но если меняется мир, должны меняться и взгляды на мир. Если же эти взгляды не меняются, то, согласно древнекитайской книге «И цзин», человек неизбежно приходит в противоречие с мировым ритмом, а это вызывает катаклизмы. Системный подход — выявление устойчивых «структурных признаков» литературы — не исключает, а предполагает существование на другом уровне, например на уровне истории литератур, конкретно-описательного метода (всякая система функционирует благодаря взаимодействию противоположных сторон). Однако нашими гуманитарными науками, как справедливо заметил М.В. Алпатов, «структурные признаки... менее изучены, чем те изменения, которые происходили в искусстве на протяжении веков, но не затрагивали его сущности» [8, с.27] (хотя уже со времен Платона известно, что истинный ум всегда берет предметом сущность вещей, а не их изменения). Действительно, в нашем литературоведении какое-то время по преимуществу занимались тем, что изменчиво, преходяще, но мало занимались тем, что устойчиво. Это, видимо, связано с психологией преобразующего класса, своего рода «болезнью левизны». Но это приводило к однобокому направлению гуманитарных наук, к нарушению диалектического единства изменчивости и постоянства, и, чтобы восстановить это единство, в последнее время говорят о необходимости целостного подхода. Действительно, если принимать во внимание одну сторону вещей, положим изменчивость, и не принимать другую, то неизбежно исказишь картину. Если мы проследим путь развития японской литературы, то обнаружим, что рядом с устойчивыми чертами, обусловленными структурой художественного сознания, такими, как законы композиции, законы построения образа, существуют неустойчивые черты, которые в процессе социальных сдвигов меняются коренным образом. Меняются не только жанры и идейное содержание литературы, но и средства художественного выражения. Каждая эпоха имеет свой стиль, свое лицо. Если бы все было временным, ничего бы не было, если бы все было постоянным, не было бы развития. На этом и заостряют внимание ученые: «Перед современными гуманитарными науками очень остро вырисовывается проблема соотношения диахронии и синхронии. Историческое исследование диахронично по определению: оно имеет целью показ истории, т.е. изменений во времени. Но общество представляет собой связное целое и потому нуждается в рассмотрении в качестве структурного единства, что ставит перед исследователем проблемы синхронного анализа системы... синхронное исследование социально-культурной системы не противоречит историческому подходу, а, скорее, его дополняет...» [39, с.22]. И это важно иметь в виду: системный подход не исключает исторического, а является его необходимым дополнением, т.е. нельзя понять синхронный, горизонтальный срез истории, не принимая во внимание диахронный, вертикальный. То, что унаследовано сегодняшним днем от прошлого, в значительной мере определяет характер будущего, не говоря о настоящем [8]. Не случайно в центре интересов наших литературоведов оказалась проблема мировой литературы как целостности. Это связано с развитием научного мышления, с необходимостью новых методов для решения задач, выдвигаемых наукой и потребностями общественного развития. Но решение этой проблемы зависит от того, сумеем ли мы отказаться от внесистемных сопоставлений, будем ли проводить параллели, искать типологические сходства на уровне внешнего — элементов или на уровне внутреннего — структур. Современное научное мышление не могло дальше развиваться, не принимая во внимание качественно различных уровней структуры. Для каждого уровня характерны свои законы — то, что верно на одном, неверно на другом, и потому смещение уровней, сведение сложноорганизованных систем к элементарному уравнению с двумя неизвестными приводило к большим осложнениям на любом уровне. На уровне элементов все литературы более или менее схожи в силу единства человеческих переживаний. Различаются главным образом структуры, обусловленные разными взглядами на мир. По-разному ориентированное сознание соотнесло эти элементы в разном порядке, расставило разные акценты, что и привело к образованию структурных различий. Но взаимодействие разного есть условие существования целого. Недаром проницательные умы придавали больше значения различию, чем сходству. Н.М. Карамзин в 1797 г. писал: «...обычные умы видят только сходство — суждение гения замечает различия. Дело в том, что предметы сходствуют своими грубыми чертами и отличаются наиболее тонкими» (цит. по [100, c.6]). Наконец, я не только беру древнекитайские учения в их первоначальном виде (как они изложены самими мудрецами, которые, естественно, тоже не были свободны от воздействия времени, хотя и стремились к этому), но и беру лишь один аспект, который можно назвать философским, точнее, мировоззренческим, а в сфере искусства формообразующим (лишь изредка, там, где это напрашивается, касаюсь вопросов социальной психологии), но не затрагиваю других функций, положим религиозной, государственной, социальной, научной. Необходимо иметь в виду, что философская, научная мысль Китая и Японии развивалась в лоне этих учений и не только не противостояла им, но строилась на общих для китайских учений принципах, таких, как дао, инь-ян, «пять элементов», ци и т.д. Притом внимание уделялось главным образом гуманитарным наукам или тем, которые непосредственно были связаны с космологическими представлениями китайцев (астрология, геомантия). Это и позволяет нашим исследователям говорить об отличии науки японцев от науки «европейского» типа, которую долгое время считали универсальной. Хотя японцы в конце XIX в. оказались в высшей степени восприимчивы к европейской системе знаний, и поныне с ней уживаются традиционные представления [9]. А поэтому называть даосизм или буддизм религиями, сводить значение этих учений к религиозной функции, не отдавая себе отчета в том, что это сложный мировоззренческий комплекс, объемлющий всю духовную культуру, в том числе науку, — значит не понимать народы Востока, фактически отказывая им в праве на собственную культуру в силу того, что она имеет специфическую форму, и тем самым отказываться от богатейшего наследия этих народов, от знаний, накопленных тысячелетиями. Если в искусстве предубеждение против восточных форм преодолено, то в области науки оно не только не преодолено, но порой смущает сама постановка вопроса о возможности науки иного типа, построенной на иных принципах. Это не значит, что одна наука опровергает другую, что в Китае или Японии не было математики, а в Европе не было нравственных учений. Это значит, что науки занимались по преимуществу разными вещами: одна отдавала предпочтение миру физическому (оставляя духовность на долю религии), другая — миру духовному или психическому пытаясь скоординировать поведение людей с законами природы, чтобы не нарушить жизнь мирового континуума. Это не могло не привести к выработке разных методов научного познания, ибо метод зависим от природы исследуемого объекта, всякая наука имеет свою логику развития. «Всякая наука, — замечает П.В. Копнин, — на основе своих теоретических построений создает правила, регулирующие дальнейшее движение познания своего предмета. Где есть правила движения мысли, там есть логика» [83а, с.205; см. также 42а, с.3-5]. Но эти методы не противоречат друг другу, а соотносятся как дополнительные, т.е. служат общей цели научного познания мира. Наука, как и искусство, общечеловечна, принадлежит всем. «Национальной науки нет, — говорил А.П. Чехов, — как нет национальной таблицы умножения» [190а, т.10, с.443]. Но в разных частях света к науке сложилось разное отношение. Последнее немало зависит от господствующего мировоззрения, от того, какие идеалы исповедует образованная часть общества, что считает наивысшей ценностью. Но в этом различии есть великий смысл. Много ли в познании мира преуспеют народы, если все будут решать одну и ту же задачу и одним и тем же методом? Многообразие мира предполагает многообразие форм его отражения. Научный центр перемещался из одной части света в другую. Примерно с XVI в. лидирует Европа, пережившая за последний век две научные революции. Успехи Европы имеют поистине мировое значение, в частности они способствовали пробуждению научной мысли Востока. Но отсюда не следует, что наука Европы обладает абсолютным превосходством. Можно говорить лишь о превосходстве относительном, имея в виду определенный промежуток времени. Каждая форма знания может рассматриваться как целое только внутри себя, но становится частью на уровне мировой культуры. Наши знания могут выглядеть полными, универсальными на почве нашей культуры, на которой они выросли и для которой они органичны, но они могут не прижиться на почве иной культуры (чему история дает немало примеров). А это говорит о том, что сначала нужно изучить почву, а потом уже сеять, если мы хотим, чтобы знания одних стали достоянием других. От этого зависит, будут ли всходы. Наша цель — взрастить эти всходы или, иначе говоря, добиваться того, чтобы взаимодополняющие стороны знания пришли во взаимодействие. Пока, видимо, рано судить о том, что такое мировая наука, в частности потому, что не изучен в достаточной степени опыт восточных народов. Представление о мировой науке только начинает складываться. В совокупности, во взаимодействии научных принципов происходит становление мировой науки. Чтобы охватить научную мысль в целом, предстоит, видимо, подняться еще на ступень по пути человеческого познания, о чем свидетельствуют те, которым мир обязан научными открытиями, перевернувшими представления, казавшиеся незыблемыми вплоть до конца XIX в. И, может быть, наибольшим достижением европейской науки было ее освобождение от комплекса превосходства, критическое к себе отношение, признание собственной относительности, что помогло ей избавиться от жесткости причинно-следственного детерминизма, принять теорию относительности, принцип дополнительности, признать случайностные и вероятностные законы. Ее достижение — более гибкий метод научного мышления. Конечно, преждевременно говорить о том, что этот метод стал всеобщим достоянием. Немало еще, видимо, пройдет времени, прежде чем перестройка ума коснется широких слоев ученых, но лучшие представители науки уже сказали свое слово. Именно им принадлежит новый взгляд на науку Востока, осознание необходимости взаимодействия с последней для нормального развития научной мысли в целом. Достаточно вспомнить датского физика Нильса Бора, сделавшего своим гербом китайскую модель инь-ян, или русского естествоиспытателя В.И. Вернадского, который, подчеркивая единство, вселенское значение науки, писал: «Величайшим в истории культуры фактом, только что выявляющим глубину своего значения, явилось то, что научное знание Запада глубоко и неразрывно уже связалось в конце XIX столетия с учеными, находящимися под влиянием великих восточных философских построений, чуждых ученым Запада, но философская мысль Запада пока слабо отразила собой это вхождение в научную мысль живой, чуждой ей философии Востока; этот процесс только что начинает сказываться... Мы увидим позже, что новые области естествознания, к которым принадлежит биогеохимия, в области философии Востока встречают более важные и интересные для себя наведения, чем в философии Запада» [24а, с.75]. Какой же в таком случае грех берут на себя те, кто дезориентирует мнение, подгоняя восточные знания под формулы, которые не требуют доказательств, обрекая знания, накопленные восточными народами, лежать мертвым капиталом, вместо того чтобы пустить их в оборот человеческой мысли и оказать тем самым неоценимую услугу человечеству. (Почему я об этом пишу? Потому что это имеет непосредственное отношение к теме: не зная общего, невозможно понять его частное проявление, не зная мировоззрения народа, нельзя понять его поэтику.) Трудно не согласиться с Нильсом Бором, который пытался подчинить открытый им принцип дополнительности непосредственному служению людям. Как физик, он отдавал себе отчет в том, к чему может привести мир отсутствие понимания между народами: «В атомной физике слово «дополнительность» употребляют, чтобы характеризовать связь между данными, которые получены при разных условиях опыта и могут быть наглядно истолкованы лишь на основе взаимно исключающих друг друга представлений. Употребляя теперь это слово в том же примерно смысле, мы поистине можем сказать, что разные человеческие культуры дополнительны друг другу. Действительно, каждая такая культура представляет собой гармоническое равновесие традиционных условностей, при помощи которых скрытые потенциальные возможности человеческой жизни могут раскрываться так, что обнаружат новые стороны ее безграничного богатства и многообразия» [19, с.49]. В 1955 г., 17 лет спустя, Н. Бор существенно уточнил эту мысль: «Тот факт, что человеческие культуры, развившиеся при разных условиях жизни, обнаруживают такие контрасты в отношении установившихся традиций и общественного строя, позволяет называть эти культуры в известном смысле дополнительными. Однако мы ни в коем случае не имеем здесь дело с определенными взаимно исключающими друг друга чертами, подобными тем, которые мы встречали при объективном описании общих проблем физики и психологии; здесь — это различия во взглядах, которые могут быть оценены и улучшены расширенным общением между народами. В наше время, когда возрастающие познания и умение их применять связывают судьбы всех народов более чем когда-либо раньше, международное сотрудничество в науке получило далеко идущие задания, осуществлению которых немало может способствовать осознание общих закономерностей человеческого познания» [19, с.128]. Мысль о том, что одна культура дополняет, а не повторяет другую, порой рассматривалась у нас как покушение на единство мировой культуры, что, видимо, связано с недиалектическим (точнее, механистическим) пониманием природы целого как тождества или близкого сходства элементов, а не как процесса взаимодействия качественно разных микроструктур, делающего возможным обмен духовными ценностями. (Целостность характеризуется качествами, не присущими частям, но обусловленными их взаимодействием в определенной системе связей, и часть вне целого теряет эти свойства.) Признавались лишь несущественные, частные расхождения, что не только обедняло мировую культуру, ибо народам отказывалось в праве на собственное видение, но и препятствовало пониманию действительных законов мирового процесса в целом. Следуя подобной точке зрения, невозможно узнать, в чем суть мировой культуры, ибо за исходное берется какая-то одна модель, которой придается универсальный характер. Культура, созданная людьми, в принципе не может не быть общечеловеческой, но общечеловеческая культура не есть некая застывшая данность, а есть процесс взаимодействия разных культур. Нет такого национального искусства, которое не было бы интересно другому народу, и это лучшее доказательство того, что различия не носят абсолютного характера. Каждая культура имеет свою почву, свою географическую, этнографическую, социальную среду, в силу чего всякая культура имеет свою специфическую окраску [10]. Но специфическое, национальное есть проявление общего, общечеловеческого: последнее составляет сущность первого. И сущность эта не в простой совокупности всех эмпирических фактов и явлений, а в каждом из них, или, как говорят поэты, в капле росы отражается мир. Один, цвет не создает спектра, одно крыло не дает полета; там, где одно и то же, там нет развития, нет жизни. Обнаруживая в малоизученных культурах новые черты, мы полнее постигаем собственную культуру. Назначение этой книги я вижу именно в том, чтобы выявить общечеловеческое содержание японской культуры, но не путем поиска тождественного, а путем выявления особенного, специфических черт японской культуры. Именно потому, что выявить общечеловеческое, как это ни кажется парадоксальным, можно, лишь зная, чем одна национальная культура дополняет другую. Общечеловеческое выражается через неповторимую форму национального, а еще точнее — через неповторимую форму индивидуального, так же как общие свойства людей выражаются через разнообразие индивидуальных судеб (говоря словами Энгельса, мышление «существует только как индивидуальное мышление многих миллиардов прошедших, настоящих и будущих людей» [2, с.87]). Выступая в 1969 г. с лекциями в Гавайском университете, Кавабата Ясунари напомнил слова Тагора, которые поэт произнес, посетив Японию в 1916 г.: «Каждая нация обязана самовыразиться перед миром. Если же ей нечего дать миру, это следует рассматривать как национальное преступление, это хуже смерти и не прощается человеческой историей. Нация обязана сделать всеобщим достоянием то лучшее, что есть у нее... Преодолевая собственные, частные интересы, она посылает всему миру приглашение принять участие в празднике ее духовной культуры» [62, с.34] [11]. Народ обязан сберечь свое национальное достояние, ибо только в этом случае он сможет внести в общую сокровищницу народов что-то свое, неповторимое, без чего невозможно мировое единство. В этом, а не в том, чтобы быть «как все», и состоит его интернациональный долг. Тот, кто забывает об этом, не только ущемляет национальное чувство другого народа, но и наносит ущерб самому себе, ибо отказывается от того, что принадлежит всем. Можно вспомнить слова Гейне о Гердере: «Гердер не восседал, подобно литературному великому инквизитору, судьей над различными народами, осуждая или оправдывая их, смотря по степени их религиозности. Нет, Гердер рассматривал все человечество как великую арфу в руках великого мастера, каждый народ казался ему по-своему настроенной струной этой исполинской арфы, и он постигал универсальную гармонию ее различных звуков» [28, с.191]. Но как настроить мировую арфу, не зная высоты звука каждой струны? Как понять, чем и почему разные культуры отличаются друг от друга и каким образом составляют целое. Наукой накоплен достаточный опыт, а главное — в самом мышлении произошли такие перемены, которые позволяют решить и эту задачу. Более того, ее решение становится жизненно важным, приобретает не только познавательный, но и нравственный смысл. Необходимо не только признать за каждым народом право на самобытность, но и показать, в чем эта самобытность состоит. Дело, таким образом, не только в узнавании незнакомой нам национальной литературы, способной обогатить наши представления, дело в том, что понять природу целого, мировой литературы, невозможно, не осознав природы отдельного, национальных литератур, рассмотренных сами по себе, но при четком представлении о том, что каждая есть часть целого. Выявление своеобразных национальных признаков позволит проводить типологические сопоставления действительно на уровне мировой, а не одной европейской литературы. В системе мировой литературы японская всего лишь частность, однако такая частность, без которой система не будет полной, «животворной», «деятельной». Вне целого и японская литература не может быть адекватно понята. Спору нет, при анализе национальных литератур важно избегать абсолютизации самобытности, но не менее важно избегать нивелирования, видеть коренные, типовые различия. Нельзя не согласиться с теми востоковедами, которые выступают против стремления приписывать той или иной литературе свойства исключительности, а мировой — гетерогенность, но нельзя не говорить и о том, какую опасность для всей культуры (и, стало быть, для людей) таит в себе неумение или нежелание понять национальное своеобразие литератур. Разве мало внесли японцы в общую сокровищницу? Японские танка и хокку сравнительно давно стали общемировым достоянием (см. [220]). В последнее время усилился интерес к классической японской прозе. Знаменитую повесть Х в. «Гэндзи-моногатари» европейские знатоки называют наисовременнейшим романом. Очаровывают читателя переводы японских дзуйхицу [12]. Уже невозможно возражать против того, что приемы восточного искусства благополучно используются живописцами, музыкантами, драматургами Запада, но процесс взаимопроникновения культур еще не осмыслен теорией. «Пока что ответы на вопросы: «Что такое искусство?», «Что такое литература?» — давались с учетом лишь одной культурной традиции» [219, с. VII], — делится своим впечатлением японский ученый Макото Уэда. Практика доказывает, что без раскрытия системы символов, мировоззренческих принципов восточных народов их искусство не может быть оценено в полной мере. Сама реакция при первом знакомстве Запада с классическим театром Японии, особенно Но, реакция удивления и восторга, свидетельствовала о том, что подобный тип театрального действа был незнаком европейцам и что такого театра они ждали, мечтая вернуть утраченную целостность. Вместе с тем искусство Но оказалось настолько неожиданным, малопонятным, настолько не соответствовало тому, что привыкли видеть на сцене зрители, что, несмотря на восторженное отношение к Но отдельных поэтов, музыкантов, драматургов [13], гастроли японского театра не имели успеха [14]. Между японским актером и европейским зрителем разверзлась пропасть непонимания, которая, несмотря на обоюдное желание, не была преодолена, притом что театр Но, казалось бы, обнаруживал сходство с греческим: маски на лицах актеров, хор как ведущее действующее лицо, лаконизм сценического оформления. И все же условный язык Но оставался непонятным, не достигал цели. Совпадали внешние признаки, внутренний дух пьес был принципиально различен, наверное, потому, что произросли они на разной культурной почве. То же самое можно сказать об эстетических категориях японцев. «Несколько лет назад, — признается японский эстетик Ямадзаки Масава, — в течение года я читал лекции в американском университете о японской литературе и искусстве. Пытаясь объяснить, что такое «аварэ», я приводил разные примеры и неоднократно возвращался к этому термину. Мне как японцу он понятен, но, чем больше я приводил примеров, тем больше убеждался, что перевести это слово на английский невозможно» [123а, с.5-б]. По мнению Макото Уэда, «знакомство с японской теорией искусства было бы полезно по крайней мере в двух отношениях. Во-первых, помогло бы читателю глубже понять японскую литературу и искусство. Во-вторых, изучив философию искусства Японии, читатель смог бы узнать о целях и методах, которыми руководствовались японцы, рисуя свои картины, сочиняя музыку, пьесы, повести и стихи. Как правило, японские эстетики были и сами крупными художниками, так что тот, кто тщательно изучит их теорию искусства, постигнет секрет их творческих свершений. Странно, что японские эстетики до сих пор не привлекали внимания на Западе, где так велик интерес к японскому искусству» [219, с. VII]. Для этого, видимо, нужно перестать искать подобие. Было бы непростительной расточительностью, занимаясь Востоком, искать известное. Еще Чжуан-цзы сокрушался: «все люди почитают то, что познано знанием; а не ведают, что познание начинается лишь после того, как, опираясь на знания, познают непознанное» [14, с.274]. И в «Да сюэ» («Великое Учение»), одной из книг конфуцианского канона, говорится, что, всё в конечном счете определяется знанием природы вещей. Без знания нет понимания, без понимания нет общения, без общения нет единства. Восточные знания, помогут открыть еще не познанные законы, если мы не будем закрывать перед ними двери, помогут узнать вторую сторону вещей, неизбежную и необходимую для образования целого в любой сфере, будь то музыка, медицина или эстетика. Но для этого нужно не столько преодолеть инерцию сознания, сколько сделать сам подход к малознакомым объектам культуры более гибким. «Изучая Восток, — сетовал В.М. Алексеев, — европеец делает это, не учась у него. И в этом, по-моему, и лежит основа нашего многовекового непонимания и незнания Китая» [5, с.281]. В наше время о глубинных трудностях перевода на язык иной культуры говорит американский ученый А. Уоттс: «Сложность и загадочность, которые представляет дзэн для западных исследователей, есть главным образом результат незнания принципов мышления китайцев, принципов, которые поразительно отличаются от наших и которые именно поэтому обладают для нас особой ценностью, ибо позволяют критически взглянуть на наши собственные идеи. Эта проблема не столь проста, как если бы мы пытались понять, чем, скажем, учение Канта отличается от теории Декарта или кальвинисты от католиков. Задача в том, чтобы осознать разницу основных предпосылок, самого способа мышления, а это как раз чаще всего не принимается во внимание. И потому наше толкование китайской философии представляет собой не что иное, как перенесение типично западных идей на китайскую терминологию... Конечно, нельзя утверждать, что такой богатый и гибкий язык, как английский, просто не способен выразить китайские идеи. Напротив, с его помощью можно выразить их гораздо в большей степени, чем казалось некоторым китайским и японским специалистам по дзэн и даосизму, чье знакомство с английским оставляет желать большего. Трудность заключается не столько в языке, сколько в клише мышления, которые до сих пор отождествлялись с академическим, научным способом рассмотрения вещей. Несоответствие этих клише таким предметам, как даосизм и дзэн, служит причиной ложного представления о том, будто так называемый «восточный ум» есть нечто непостижимое, иррациональное, мистическое» [240, с.23-24]. Значит, иные учения или памятники культуры не в принципе недоступны, не сами по себе, а потому что наталкиваются на сопротивление стереотипов мышления, о чем свидетельствуют случаи понимания наоборот. Можно было бы и не привлекать к этому внимания, если бы вопрос этот не был гораздо более существенным, чем может показаться с первого взгляда. Приведу пример из собственной практики. Почти десять лет назад я недвусмысленно выразила свое отношение к проблеме «Восток — Запад» в статье «Читая Кавабата Ясунари»: «Наше признание Востока заключается не в признании за ним права походить на нас, а в признании за ним права на собственные ощущения, на собственные откровения и принципы, которые не исключают существования противоположных, а предполагают, дополняя их, как две стороны одного процесса дополняют друг друга. Формула «Запад есть Запад, Восток есть Восток» так же неверна и одностороння, как формула «Восток и есть Запад», «Запад и есть Восток». Наше время подсказывает формулу: «Нет Востока без Запада и нет Запада без Востока» — одно помогает другому осознать себя» [37а, с.227]. Все последующие работы написаны мною в подтверждение этого тезиса, и все последующие годы некоторые мои коллеги упрекали меня в том, что я противопоставляю Восток Западу, в смысле «Восток есть Восток, а Запад есть Запад», хотя это противоположно тому, что я так упорно доказываю. Что ж, когда я не права, то не права, когда права, то права. Или, как говорил Конфуций своему ученику: «То, что знаешь, считай, что знаешь, то, что не знаешь, считай, что не знаешь. Это и есть знание» [146, т.1, с.44]. Я готова отвечать за то, что у меня есть, но как отвечать за то, чего нет? Однако в чем же здесь дело? Видимо, не только в несовершенстве моих доводов. Речь, естественно, не об отношении к какому-то автору, а об отношении к написанному («не верь написанному»). Однако напрасными окажутся усилия ученых, если к ним не относиться с должным пониманием. Отчасти дело в инерции сознания. Как только появляется коррелят «Восток — Запад», так мгновенно срабатывает привычка воспринимать его как противопоставление одного другому, разъединение того, что неразъединимо в принципе. И как тут возражать против справедливого гнева? Действительно, хорошо ли покушаться на принципиальное равенство народов? Нехорошо! Но как тут быть, как доказать их единство, если это единство не воспринимается как единство, если сознание руководствуется принципом «или — или», «похожи или не похожи, чего тут мудрить: если не одно и то же, значит, ничего общего». Да, отчасти эту реакцию можно объяснить протестом против шпенглеровского комплекса, действительно оказавшего немалое воздействие на западную науку [15]. Несовпадение воспринималось как несовместимость. В самом деле, что бы мы не взяли, восточную музыку, театр или живопись, они структурно не соответствуют европейским. На этом основании одни пошли по пути противопоставления Запада Востоку («никогда им не встретиться») — это западные ученые; другие — по пути уподобления, упрощения («нет существенной разницы, и нечего ломать голову»). На такой точке зрения стоят некоторые наши востоковеды (и дело не в отдельных личностях, а в тенденции). Однако и то и другое есть отход от проблемы, а не ее решение. Приходит на выручку практика: в жизни, в устройстве быта, в сфере искусства, науки (в частности, медицины) процесс взаимопроникновения восточных и западных структур давно происходит, но теорией он пока не осмыслен. Значит, нужно искать причину. Дело, видимо, не только в предвзятости западных ученых, дело, действительно, в нашей собственной привычке мысленно противопоставлять одно другому: «что-нибудь одно; или то, или другое, третьего не дано». Дело в устойчивости «метафизического способа мышления», о котором Ф. Энгельс писал в «Анти-Дюринге» 100 лет назад: «Разложение природы на ее отдельные части, разделение различных процессов и предметов природы на определенные классы... — все это было основным условием тех исполинских успехов, которые были достигнуты в области познания природы за последние четыреста лет. Но тот же способ изучения оставил нам вместе с тем и привычку рассматривать вещи и процессы природы в их обособленности, вне их великой общей связи... не живыми, а мертвыми. Перенесенный Бэконом и Локком из естествознания в философию, этот способ понимания создал специфическую ограниченность последних столетий — метафизический способ мышления... Он (метафизик. — Т.Г.) мыслит сплошными непосредствованными противоположностями; речь его состоит из: „да — да, нет — нет; что сверх того, то от лукавого”. Для него вещь или существует, или не существует, и точно так же вещь не может быть самой собой и в то же время иной» [2, с.20-21]. В самом деле, непросто себе представить, что, говоря о различии, кто-то хочет доказать единство. Что делать? Еще Аристотель был убежден: «Невозможно, чтобы одно и то же вместе было и не было присуще одному и тому же и в одном и том же смысле... — это, конечно, самое достоверное из всех начал» [10, с.125], Но с тех пор прошло немало времени... Естественно, следуя формальной логике, можно сделать заключение: если кто-то ищет различия, значит он хочет доказать отсутствие единства. Но, если следовать диалектической логике, то, исходя из тех же посылок, можно прийти к противоположному выводу: если кто-то ищет различия, это не значит, что он отрицает единство, ибо мир есть сложно-организованная система, и единство на одном уровне предполагает различия на другом. Всякое единство есть единство противоположностей, в единстве противоположностей, как известно, «ядро диалектики». Еще Гераклит говорил: «Не понимают, как расходящееся с самим собой приходит в согласие, самовосстанавливающуюся гармонию лука и лиры»; «Противоречивость сближает, разнообразие порождает прекраснейшую гармонию, и все через распрю создается» [9, с.276]. Видимо, пришло время формальной логике, которая была для своего времени неизбежностью и на протяжении веков удовлетворяла практические запросы науки, уступить первое место логике диалектической, которая больше соответствует ритмам и нуждам нашего времени [16]. Что касается проблемы «Восток — Запад», то обратимся к Чжуан-цзы: «[Так], узнав, что Восток и Запад друг другу противоположны, но что ни тот ни другой отрицать нельзя, [можно] определить роль [каждого как] части» [14, с.216]. Конечно, Чжуан-цзы не имел в виду Восток и Запад в нашем понимании. Он имел в виду две стороны одного процесса, своего рода универсальный закон, проявляющий себя в большом и малом, начиная от человека и кончая космосом, закон единства противоположностей, взаимодействие которых порождает жизнь в любых ее проявлениях. Гегель, относившийся с предубеждением к древним учениям китайцев, тем не менее выражал мысли, близкие им по духу: «Единство и различие — это звучит бедно и жалко по сравнению, например, с великолепием солнца, с востоком и западом... Восток и запад присущи каждой вещи» [27, т.2, с.554]. Восток и Запад, независимо от того, какие народы относим мы к ним, берем широко или в пределах одного региона (положим, Китай и Япония тоже соотносятся как Восток и Запад, но уже на другом уровне, в другом масштабе), сосуществуют как две стороны одного подвижного целого, которые взаимодополняют друг друга и самопознаются друг в друге. Я, собственно, потому решилась на эти рассуждения, что сила и значение китайских учений или того аспекта, о котором идет речь, именно в диалектичности подхода к миру (хотя в лучшем случае его скромно называют «стихийной диалектикой»). Согласно этим учениям, нет ничего одного, одностороннего, все имеет свою оборотную сторону. Представление о двуединстве вещей («и то и это», «и белое и черное»: абсолютный свет становится тьмой) пронизывает учения, ставшие частью японской традиции. Односторонность есть некое отклонение от законов самой жизни, односторонность неизбежно исчерпывается, саморазрушается. Никакие выводы не могут быть достоверными, объективными, научными, если они опираются на одну сторону вещей и не опираются на другую [17]. (Положим, помимо негативной стороны китайских учений, которая достаточно широко освещена в наших работах, существует и позитивная сторона, которая имеет немало точек соприкосновения с современной наукой, но которая у нас не освещена широко, а в сегодняшнем Китае предана забвению. Может быть, следует сохранить ее от разрушения.) Сила этих учений в постижении диалектики единого и единичного — единства многообразного, в признании одновременного существования разных уровней — «и то и это», в ощущении всеединства, всеобщей связанности вещей, которая достигается благодаря действию закона уравновешенности, сбалансированности — чжун (яп. тю). Этот закон берет начало в «Книге перемен», провозгласившей единство неизменного и изменчивого, т.е. неизменное существует в форме изменчивого, проявляется через Перемены (и). Отсюда название «И цзин» — «Книга Перемен». То же самое в даосизме: дао — это и единое, всеобщий закон, универсальный Путь Вселенной, и единичное — неповторимый путь каждой вещи в отдельности. Великое дао проявляет себя в неповторимости каждого мига. И буддизм, с одной стороны, принес представление о мире как океане, не возникающем и не исчезающем, но в котором все, словно волны, то появляется, то исчезает. Образ волнообразного движения сохранился в архитектуре, в живописи, в японских садах, в композиции литературных произведений. С другой стороны, буддизм говорит о суверенном существовании каждой вещи в отдельности, о ее целостной природе. Океан — это неизменное, вечное, каждая капля мгновенна, конечна. Наконец, сунская философия, соединившая буддийскую, даосскую и конфуцианскую мысль, развивает идею двуединства вещей: в каждой вещи есть две природы — общая, единая и конкретно выявленная, единичная. В своей первой природе все вещи едины, во второй — различны. В работе Ф.И. Щербатского, казалось бы, можно обнаружить противоречащие одно другому утверждения: «...мы можем приписывать действительное, истинное бытие только... неделимым уже частицам. Материя слагается из атомов вещественных, материальных, а душа — из атомов духовных. Как в куче зерна нет ничего более, кроме тех зерен, из которых она состоит... Только наша привычка, или ограниченность нашего познания, приписывает целому какое-то особое бытие... Итак, никакого единства в мире душевном, никакой сплошной или вечной материи в мире физическом. Все существует в отдельности, все само по себе. Эти элементы Будда назвал „дхармами”» [195, с.11-12]. И пятнадцатью страницами ниже: «Как бы там ни было, перед нами картина мира как волнующегося океана, в котором, как волны из глубины, постоянно откуда-то выкатываются отдельные элементы жизни. Эта волнующаяся поверхность представляет собою, однако, не хаос, а повинуется строгим законам причинности... Это учение о „совместно-зависимом рождении элементов” является самым центральным пунктом всего буддийского мировоззрения» [195, с.28-29]. С одной стороны, существуют только отдельные элементы, с другой — существует только «волнующийся океан». Но иначе и быть не могло, если постулируется принципиальная неделимость мира: каждая малость есть микромир, абсолют присутствует в каждой вещи в полной мере, в зерне заключена вселенная. Это делает каждую вещь неповторимой, а все вещи принципиально равными между собой. Если физики опытным путем доказали, что свет — это одновременно и волна и частица — корпускула (признали корпускулярно-волновой дуализм), и «оба аспекта отображают одинаково важные свойства световых явлений» [19, с.18], то почему бы не предположить, что это общее свойство физического мира. Может быть, и мышление есть не только корпускула, но и волна, и если это так, то становятся объяснимыми многие до сих пор необъяснимые явления сознания, находит подтверждение вывод А.И. Герцена: «За нами, как за прибрежной волной, чувствуется напор целого океана всемирной истории; мысль всех веков на сию минуту в нашем мозгу» [29, т.11, с.252-253]. Мышление едино и не едино (волна и частица). По этому трудно не согласиться, например, с выводом Д.С. Лихачева: «Мне представляется, что постановка вопроса об особом характере средневекового мышления вообще неправомерна: мышление у человека во все века было в целом тем же. Менялось не мышление, а мировоззрение, политические взгляды и эстетические вкусы» [96, с.55]. Но мы пока что можем судить о едином мышлении только в его конкретном проявлении, ограниченном временем и пространством, хотя на основе этих суждений и можно вывести общие законы мышления. Наука возвращается к признанию времени и пространства «конечно-зернистыми», атомистическими, к признанию реальности мига, в котором отражена вечность. Мир прерывен и непрерывен. Наука едина и не едина. Пожалуй, главная (но не абсолютная) разница «европейской» науки «восточной» в отличном методе последней, в ее стремлении достичь некоего равновесия между единым и единичным: за единым не утратить единичного, за единичным не утратить единого. «Европейская» наука, наблюдая единичные явления, абстрагируясь от них, выводит общие законы. Но так как само единичное постоянно меняется, то законы эти со временем приходят в противоречие с действительностью, сами себя отрицают. На смену одним открытиям приходили другие — так шло развитие «европейской» науки, путем отрицания и преемственности. «Восточная» наука не стремится абстрагироваться от единичного, имея в виду его постоянную изменчивость, не возводит грань между единым и единичным, стараясь не нарушить постоянство движения. Осознание истины, как принято считать, есть осознание всеобщего, но в Китае и Японии сложилось иное понимание истины, обусловленное представлением о равновесии единого и единичного (истину ищут «посередине»). «Восточная» наука не знала скачков, взлетов (мысленно не останавливая движения, не давала ему скопиться), но и не знала глубоких разочарований. В каком-то смысле на Востоке сложилась наука — ненаука, не столько теоретическая, дедуктивная наука, сколько наука практическая, неотделимая от индивидуального опыта. Но тем она нам интереснее. И современная наука склоняется к тому же, отвергая принцип имперсональности, обнаруживая зависимость всякого физического явления от точки зрения наблюдателя. Меняется научное мировоззрение: наблюдатель становится частью наблюдаемого, субъект взаимопроникается с объектом, на что обратил внимание Нильс Бор еще в 1937 г. [18]. Мы можем продолжить этот ряд до бесконечности. И культура едина и не едина, неистребима и истребима, вечна и преходяща, т.е. в отдельных случаях может быть разрушена, уничтожена (исчезали целые цивилизации), но в целом жизнь культуры непрерываема. И здесь «неизменное» существует в форме «изменчивого», единое — в неповторимости каждой культуры. Это универсально. «Концепция прекрасного, — по выражению В.М. Алексеева, — везде одна. Все дело в форме: по миновении ее открывается всечеловеческое содержание» (цит. по [196а, с.493]). Этот всеобщий закон — единое выражается в форме единичного — приложим к чему угодно: миг — вечность, человек — человечество. То же относится и к статусу личности на Востоке. С одной стороны, казалось бы «безличностное» мировоззрение: буддизм отрицает существование «я», китайские учения зовут к преодолению личного во имя всеобщего; с другой — признание космического Я, индивидуального пути спасения: освобождение достигается только усилиями собственного духа, каждый идет к истине своим путем. Отсюда — крайние формы индивидуализма, например, в дзэн. (Другое дело, что на практике идеал гармонии единичного и Единого, как правило, не осуществлялся и в принципе вообще не мог осуществиться в условиях восточной деспотии). Ощущение иллюзорности, непрочности вещей, которые в следующий миг уже не те, определило характер японского искусства. Все существующее непостоянно, исчезнет, как роса, но сам процесс возникновения — исчезновения вечен, все конечное в то же время бесконечно. Конца в абсолютном смысле нет: одна вещь переходит в другую. Это ощущение пронизывает японское искусство всех времен и придаёт ему особую окраску: в непостоянстве, в вечной смене одного другим и заключено очарование (мудзё-но аварэ). Поэтому нет в японской поэзии ни крайнего отчаяния (пессимизма), ни веры в жизнь вечную (оптимизма), и ее грусть легка. Но не буду забегать вперед. Итак, я попыталась показать, что питало художественную традицию японцев и обеспечило ей долгую жизнь. Конечно, интересно было бы проследить, что стало с ней после встречи с европейской традицией, но эта тема особая, потребовала бы новой книги. Хочу еще раз напомнить, что в конце XIX-XX в. японская художественная традиция попадает под влияние совершенно иных воздействий и порой теряет связь с собственным прошлым. Меня же интересует то, с каким наследием пришли японцы к встрече с западной культурой. И еще прошу — воспринимайте эту книгу как индивидуальное выражение истины, о которой другой автор рассказал бы иначе. Но если эта книга послужит подспорьем для тех, кто будет дальше искать истину, значит, я не зря отдала ей часть своей жизни. Примечания:ВСТУПЛЕНИЕ id="note0_01">1. «Тайна национальности каждого народа заключается не в его одежде и кухне, а в его, так сказать, манере понимать вещи» [17, т.VII, с.443]. 2. В.М. Алексеев вводит понятие «мыслить иероглифически»: «Японец, язык которого в основе своей не имеет ничего общего с китайским, целиком усвоил себе его литературные формы и читает китайские стихи то сверху вниз, то снизу вверх, повинуясь законам своего языка, лишенного китайской эластичности, — и все же мыслит иероглифически и восхищается всем тем, что иероглифика дает оригинального, незаменимого (иероглифика — это картина, картина же усваивается иначе, чем разговор о ней)» [5, с.301]. 3. Это обстоятельство было отмечено и А. Уоттсом: «Мы представляем себе мир в абстрактном, неодновременном переводе, тогда как на самом деле в мире все происходит сразу, одновременно, и конкретное существование вселенной не поддается описанию нашим абстрактным языком. Точное описание даже горсти пыли при таком способе потребовало бы невероятно много времени. Линейный, неодновременный характер речи и мышления особенно заметен во всех тех языках, которые пользуются алфавитом и выражают свой опыт длинной цепочкой букв» [240, с.27-28]. 4. Конечно, понять и показать, чем отличается китайская культура от японской, положим, китайская форма буддизма и даже конфуцианства от японской, чрезвычайно интересно и позволило бы ощутить национальную специфику каждой из сторон, но это самостоятельная тема, требующая колоссальных усилий и знаний (я касаюсь лишь небольшого аспекта — отличной от китайской трактовки инь-ян в одной из статей [36]). 5. Все восточные термины выделяются курсивом. Многие японские термины заимствованы из китайского или, через китайский, из санскрита, и в переводе я употребляю разные формы в зависимости от языка оригинала. Полный перечень терминов дан в приложении. 6. У японцев существовало иное понимание самого слова «наука». Об этом пишут и наши японоведы: «Исследование, например, таких вопросов, почему в Китае не получила развития наука «европейского» типа, тогда как эффективность практического использования отдельных научных достижений до XVI в. была значительно выше, чем в Европе, или изучение «японского» пути развития науки и ряда других вопросов, совершенно необходимо для познания истории этих стран» (см.[24б, с.5]). 7. Недаром специалисты проводят грань между самим Конфуцием и его последователями. «Конфуций, — по мнению В.М. Алексеева, — все свое учение строил на вере в благородство человека. На деле же конфуцианство давным-давно выродилось в карьеризм» [5, с.290]. Японцы прибегают к разным понятиям для определения взглядов самого Конфуция и его последователей. Японский исследователь Хаттори Унокити в работе «Конфуций и конфуцианство» (1916) показывает, в чем отличие иероглифов, обозначающих «конфуцианство» (жу-цзя, яп. дзюкё), от иероглифов, означающих «учение Конфуция» (см. [141, с.411]). 8. Еще в 20-е годы нашего века американский философ-материалист Р.В. Селларс утверждал, что генетическая непрерывность и возникновение нового в эволюции не исключают, а дополняют друг друга. «Организм, — писал он, — это поразительный пример накапливающейся интеграции, где прошлое живет в настоящем как структура, способная различным образом функционировать» (цит. по [84, с.110]). 9. В конце XIX в. сторонникам европейской цивилизации, таким, как Фукудзава Юкити, пришлось приложить немало усилий, чтобы вызвать доверие к науке «европейского» типа. Интересно, в чем он видел разницу: «Если сравнить науку Запада и Востока, то их существо является различным, а именно — восточная наука занимается пустопорожними рассуждениями об инь и ян, о пяти стихиях и посредством этого подходит к бытию, а европейская наука изучает содержание математических законов и производит анализ большого и малого. Восточная наука не думает о том, чтобы самой стать на ноги; она обращена к древности. Западная наука отвергает заблуждения древних людей и сама для себя устанавливает древность. Восточная наука слепо верит в то, что сейчас имеется, и не ищет его замены. Западная наука всегда исполнена сомнений и стремится постигнуть суть действительности. Восточная наука не обращается к реальным доказательствам, западная наука редко говорит об отвлеченностях. Поэтому она и есть практическая наука, исследующая все отрасли, она есть путь к ежедневному обновлению» (цит. по [141, с.374]). Традиционная наука, полторы тысячи лет удовлетворявшая нужды японцев, к XIX в. действительно пришла в упадок. 10. «За период более чем полуторатысячелетнего существования японской народности, — пишет С.Л. Арутюнов, — различные явления её материальной культуры, связанные по своему происхождению с разнообразными компонентами этногенеза японцев, в обстановке длительной относительной изоляции видоизменились, что привело к образованию национального культурного комплекса, все детали которого были хорошо приспособлены к природной среде и исторической обстановке. В середине XIX в. создались условия для проникновения в Японию так называемой западной культуры, элементы которой во многом были противоположны и казались несовместимыми с ней... Две столь различные системы материальной организации быта некоторое время существовали рядом, без взаимного проникновения, но вскоре начался процесс взаимовлияния, идущий и до сих пор» [12, с.7]. 11. Разве это не перекликается с тем, что говорил в свое время В.Г. Белинский: «Только идя по разным дорогам, человечество может достигнуть своей единой цели, только живя самобытною жизнью, может каждый народ принесть свою долю в общую сокровищницу. В чем же состоит эта самобытность каждого народа? В особенном, одному ему принадлежащем образе мыслей и взгляде на предметы, в религии, языке и более всего в обычаях... Все эти обычаи... составляют физиономию народа, и без них народ есть образ без лица...» [17, т.1, с.35-36]. 12. Достаточно вспомнить, какой успех выпал на долю вышедших стотысячным тиражом «Записок у изголовья» Сэй Сёнагон (X в.) в превосходном переводе В. Марковой (М., 1975). 13. Увлекались Но и испытали на себе его влияние Б. Брехт, У. Йитс, В. Мейерхольд, У. Уитмен, С. Эйзенштейн, Т. Элиот и др. 14. Выступления труппы Но во Франции в Театре наций в 1957 г. и в Лондоне на международном театральном фестивале 1967 г. не были поняты и оценены зрителем. Более восприимчивой к театру Но оказалась американская публика; в некоторых университетах с успехом ставятся японские пьесы и «Пьесы Но» У. Йитса. 15. До сих пор появляются книги в духе работы X. Маурера «Коллизия между Востоком и Западом», автор которой доказывает невозможность встречи между Востоком и Западом в силу несоответствия, «столкновения психик» (см. [219а]). 16. Сама жизнь ставит перед необходимостью диалектического подхода при решении насущных задач современности. Если с точки зрения формальной логики одно и то же не может быть и совместимо и не совместимо, то с точки зрения диалектической логики несовместимость, скажем, идеологий не исключает мирного сосуществования. 17. Тенденция рассматривать вещи в их обособленности, по мысли Энгельса, явилась причиной «метафизического способа мышления», присущего «так называемому здравому человеческому рассудку», который «рано или поздно достигает каждый раз того предела, за которым он становится односторонним, ограниченным, абстрактным и запутывается в неразрешимых противоречиях, потому что за отдельными вещами он не видит их взаимной связи, за их бытием — их возникновения и исчезновения, из-за их покоя забывает их движение, за деревьями не видит леса» [2, с.21]. 18. «Действительно, вся система понятий классической физики, доведенная до такого изумительного единства и законченности трудами Эйнштейна, основана на некоторой предпосылке, прекрасно соответствующей нашему повседневному физическому опыту и состоящей в том, что можно отделить поведение материальных объектов от вопроса о их наблюдении. В поисках параллели к вытекающему из атомной теории уроку об ограниченной применимости обычных идеализаций мы должны обратиться к совсем другим областям науки, например к психологии или даже к особого рода философским проблемам; это те проблемы, с которыми уже столкнулись такие мыслители, как Будда и Лао-цзы, когда пытались согласовать наше положение как зрителей и как действующих лиц в великой драме существования» [19, с.35]. Примечания xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">ВСТУПЛЕНИЕ id="note0_01">1. «Тайна национальности каждого народа заключается не в его одежде и кухне, а в его, так сказать, манере понимать вещи» [17, т.VII, с.443]. id="note0_02">2. В.М. Алексеев вводит понятие «мыслить иероглифически»: «Японец, язык которого в основе своей не имеет ничего общего с китайским, целиком усвоил себе его литературные формы и читает китайские стихи то сверху вниз, то снизу вверх, повинуясь законам своего языка, лишенного китайской эластичности, — и все же мыслит иероглифически и восхищается всем тем, что иероглифика дает оригинального, незаменимого (иероглифика — это картина, картина же усваивается иначе, чем разговор о ней)» [5, с.301]. id="note0_03">3. Это обстоятельство было отмечено и А. Уоттсом: «Мы представляем себе мир в абстрактном, неодновременном переводе, тогда как на самом деле в мире все происходит сразу, одновременно, и конкретное существование вселенной не поддается описанию нашим абстрактным языком. Точное описание даже горсти пыли при таком способе потребовало бы невероятно много времени. Линейный, неодновременный характер речи и мышления особенно заметен во всех тех языках, которые пользуются алфавитом и выражают свой опыт длинной цепочкой букв» [240, с.27-28]. id="note0_04">4. Конечно, понять и показать, чем отличается китайская культура от японской, положим, китайская форма буддизма и даже конфуцианства от японской, чрезвычайно интересно и позволило бы ощутить национальную специфику каждой из сторон, но это самостоятельная тема, требующая колоссальных усилий и знаний (я касаюсь лишь небольшого аспекта — отличной от китайской трактовки инь-ян в одной из статей [36]). id="note0_05">5. Все восточные термины выделяются курсивом. Многие японские термины заимствованы из китайского или, через китайский, из санскрита, и в переводе я употребляю разные формы в зависимости от языка оригинала. Полный перечень терминов дан в приложении. id="note0_06">6. У японцев существовало иное понимание самого слова «наука». Об этом пишут и наши японоведы: «Исследование, например, таких вопросов, почему в Китае не получила развития наука «европейского» типа, тогда как эффективность практического использования отдельных научных достижений до XVI в. была значительно выше, чем в Европе, или изучение «японского» пути развития науки и ряда других вопросов, совершенно необходимо для познания истории этих стран» (см.[24б, с.5]). id="note0_07">7. Недаром специалисты проводят грань между самим Конфуцием и его последователями. «Конфуций, — по мнению В.М. Алексеева, — все свое учение строил на вере в благородство человека. На деле же конфуцианство давным-давно выродилось в карьеризм» [5, с.290]. Японцы прибегают к разным понятиям для определения взглядов самого Конфуция и его последователей. Японский исследователь Хаттори Унокити в работе «Конфуций и конфуцианство» (1916) показывает, в чем отличие иероглифов, обозначающих «конфуцианство» (жу-цзя, яп. дзюкё), от иероглифов, означающих «учение Конфуция» (см. [141, с.411]). id="note0_08">8. Еще в 20-е годы нашего века американский философ-материалист Р.В. Селларс утверждал, что генетическая непрерывность и возникновение нового в эволюции не исключают, а дополняют друг друга. «Организм, — писал он, — это поразительный пример накапливающейся интеграции, где прошлое живет в настоящем как структура, способная различным образом функционировать» (цит. по [84, с.110]). id="note0_09">9. В конце XIX в. сторонникам европейской цивилизации, таким, как Фукудзава Юкити, пришлось приложить немало усилий, чтобы вызвать доверие к науке «европейского» типа. Интересно, в чем он видел разницу: «Если сравнить науку Запада и Востока, то их существо является различным, а именно — восточная наука занимается пустопорожними рассуждениями об инь и ян, о пяти стихиях и посредством этого подходит к бытию, а европейская наука изучает содержание математических законов и производит анализ большого и малого. Восточная наука не думает о том, чтобы самой стать на ноги; она обращена к древности. Западная наука отвергает заблуждения древних людей и сама для себя устанавливает древность. Восточная наука слепо верит в то, что сейчас имеется, и не ищет его замены. Западная наука всегда исполнена сомнений и стремится постигнуть суть действительности. Восточная наука не обращается к реальным доказательствам, западная наука редко говорит об отвлеченностях. Поэтому она и есть практическая наука, исследующая все отрасли, она есть путь к ежедневному обновлению» (цит. по [141, с.374]). Традиционная наука, полторы тысячи лет удовлетворявшая нужды японцев, к XIX в. действительно пришла в упадок. id="note0_10">10. «За период более чем полуторатысячелетнего существования японской народности, — пишет С.Л. Арутюнов, — различные явления её материальной культуры, связанные по своему происхождению с разнообразными компонентами этногенеза японцев, в обстановке длительной относительной изоляции видоизменились, что привело к образованию национального культурного комплекса, все детали которого были хорошо приспособлены к природной среде и исторической обстановке. В середине XIX в. создались условия для проникновения в Японию так называемой западной культуры, элементы которой во многом были противоположны и казались несовместимыми с ней... Две столь различные системы материальной организации быта некоторое время существовали рядом, без взаимного проникновения, но вскоре начался процесс взаимовлияния, идущий и до сих пор» [12, с.7]. id="note0_11">11. Разве это не перекликается с тем, что говорил в свое время В.Г. Белинский: «Только идя по разным дорогам, человечество может достигнуть своей единой цели, только живя самобытною жизнью, может каждый народ принесть свою долю в общую сокровищницу. В чем же состоит эта самобытность каждого народа? В особенном, одному ему принадлежащем образе мыслей и взгляде на предметы, в религии, языке и более всего в обычаях... Все эти обычаи... составляют физиономию народа, и без них народ есть образ без лица...» [17, т.1, с.35-36]. id="note0_12">12. Достаточно вспомнить, какой успех выпал на долю вышедших стотысячным тиражом «Записок у изголовья» Сэй Сёнагон (X в.) в превосходном переводе В. Марковой (М., 1975). id="note0_13">13. Увлекались Но и испытали на себе его влияние Б. Брехт, У. Йитс, В. Мейерхольд, У. Уитмен, С. Эйзенштейн, Т. Элиот и др. id="note0_14">14. Выступления труппы Но во Франции в Театре наций в 1957 г. и в Лондоне на международном театральном фестивале 1967 г. не были поняты и оценены зрителем. Более восприимчивой к театру Но оказалась американская публика; в некоторых университетах с успехом ставятся японские пьесы и «Пьесы Но» У. Йитса. id="note0_15">15. До сих пор появляются книги в духе работы X. Маурера «Коллизия между Востоком и Западом», автор которой доказывает невозможность встречи между Востоком и Западом в силу несоответствия, «столкновения психик» (см. [219а]). id="note0_16">16. Сама жизнь ставит перед необходимостью диалектического подхода при решении насущных задач современности. Если с точки зрения формальной логики одно и то же не может быть и совместимо и не совместимо, то с точки зрения диалектической логики несовместимость, скажем, идеологий не исключает мирного сосуществования. id="note0_17">17. Тенденция рассматривать вещи в их обособленности, по мысли Энгельса, явилась причиной «метафизического способа мышления», присущего «так называемому здравому человеческому рассудку», который «рано или поздно достигает каждый раз того предела, за которым он становится односторонним, ограниченным, абстрактным и запутывается в неразрешимых противоречиях, потому что за отдельными вещами он не видит их взаимной связи, за их бытием — их возникновения и исчезновения, из-за их покоя забывает их движение, за деревьями не видит леса» [2, с.21]. id="note0_18">18. «Действительно, вся система понятий классической физики, доведенная до такого изумительного единства и законченности трудами Эйнштейна, основана на некоторой предпосылке, прекрасно соответствующей нашему повседневному физическому опыту и состоящей в том, что можно отделить поведение материальных объектов от вопроса о их наблюдении. В поисках параллели к вытекающему из атомной теории уроку об ограниченной применимости обычных идеализаций мы должны обратиться к совсем другим областям науки, например к психологии или даже к особого рода философским проблемам; это те проблемы, с которыми уже столкнулись такие мыслители, как Будда и Лао-цзы, когда пытались согласовать наше положение как зрителей и как действующих лиц в великой драме существования» [19, с.35]. xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">Глава 1 ЛИТЕРАТУРНАЯ РЕФОРМА id="note1_01">1. С точки зрения американского ученого Р. Белла, «Япония не обладала собственными культурными импульсами для модернизации. Если бы не вызов Запада, то модернизации в Японии не было бы. По своей природе общество Эдо было более, чем другие восточные общества, способно принять модернизацию, но и только» [159, с.8]. Однако большинство западных ученых считают, что Япония располагала собственными резервами для модернизации. id="note1_02">2. Этот период называется или по имени правящей династии сёгунов — Токугава, или по названию столицы — Эдо. Вообще в Япопии периодизация истории до 1868 г. ведется по названиям столиц и резиденций правителей: Асука (552-645), Нара (645-794), Хэйан (794-1185), Камакура (1185-1333), Муромати (1333-1573), Момояма (1573-1614), Эдо (1614-1868). Новая династия, оказавшись у власти, меняла столицу и в некотором роде стиль жизни. Каждый период отмечен своим культурным комплексом, своим преобладающим видом искусства. Подобный принцип периодизации, хотя и не облегчает задачу систематизации эпох мировой культуры, сохраняется до сих пор, видимо, потому, что имеет качественную определенность. Условно период Нара ознаменован антологией «Манъёсю», Хэйана — классическими моногатари и танками «Кокинсю», Муромати — театром Но, а Эдо — городской прозой. id="note1_03">3. Командир русского корабля «Екатерина», прибывшего в 1792 г, к берегам Японии для торговых переговоров. id="note1_04">4. В 1727 г. король Камбоджи прислал подарки сёгуну в надежде установить с Японией торговые связи. Подарки не были приняты, но кораблю разрешили войти в гавань Нагасаки. id="note1_05">5. Строго говоря, японская элита знала кое-что о западных странах еще в XVII-XVIII вв. (через голландцев, через побывавших в России японских моряков), но эти знания были под запретом для мало-мальски широкого круга способных к усвоению иноземных знаний и мыслей подданных сёгуна. id="note1_06">6. Иногда необходимо вводить в нашу науку восточные термины, как это уже произошло в отношении японской поэзии и театра. Называя японские жанры привычными нам именами, мы невольно создаем неправильное представление о литературных явлениях и обедняем картину мирового процесса. Прилагая к японской литературе критерии европейской. Мы ставим первую в невыгодное положение, ибо её ценность часто не в том, в чем ценность европейской. У японской литературы есть и свои критерии. Это не значит, что нет общих законов мирового литературного развития. Это значит, что эти законы богаче, чем нам иногда кажется, и что их еще нужно открыть. id="note1_07">7. До этого, видимо не случайно, в Японии процветали не сёсэцу — поучения, а моногатари — повествования. Японцы издавна видели назначение литературы в эмоциональном воздействии, стремились приобщать не столько к морали, сколько к красоте. И хотя Сёё пишет в предисловии к трактату: «С давних пор принято было рассматривать сёсэцу как средство поучения и видеть их цель в поощрении добра и порицании зла» [188, с.79], он имеет в виду простонародную литературу и переводы с китайского, ибо для древней японской литературы дидактизм не характерен: он начал преобладать в городской литературе. id="note1_08">8. Сёё не был знаком с русской литературой XVIII в. id="note1_09">9. Позже другие реформаторы литературного стиля, писатели Фтабатэй Симэй и Ямада Бимё, выдвинули принцип гэмбун итти тай («единства литературного и разговорного языка») id="note1_10">10. Ся — «отражать», дзицу — «действительное, выявленное», сюги — «изм» (знак абстрактного понятия, появился в японском языке после знакомства с европейской системой знаний). xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">Глава 2 МОДЕЛЬ МИРА И ПОНЯТИЕ «ПРАВДЫ» id="note2_01">1. Выражение «видеть и слышать» прошло через всю японскую и китайскую литературу. В.В. Спирин отмечает, что «разделение отрывков текста на ряды слышимое и видимое встречается не только в Мэн-цзы, но также и в Дао дэ-цзине, Чжуан-цзы, Сицы-чжуани и других источниках» [132, с.115]. id="note2_02">2. Хисамацу отмечает, например, насколько усложнилось мировосприятие образованного японца периода Хэйан по сравнению с периодом Нара. Характерному для стихов «Манъёсю» глаголу миру («смотреть, видеть») хэйанские поэты предпочитают глагол омоу, что значило не только «думать», но и «вспоминать, тосковать, любить» — «думать сердцем» (кокоро-ни омоу), т.е. омоу — это все, что происходит в сердце человека, который перестает быть простым наблюдателем природы. id="note2_03">3. Слово тюсин — «центр», «сердцевина» — воспринимается японцами в соответствии с моноцентрической моделью мира как ось спирали или единственная неподвижная точка круга, от которой концентрическими кругами расходятся волны феноменального бытия, своеобразный центр притяжения и распространения жизненной энергии (о чем пойдет речь дальше). id="note2_04">4. В Японии существовала вера в душу слов (котодама): «В словах живет дух, который способен производить всякие удивительные, таинственные вещи, слова произносились как заклинания... Существовал специальный обряд во время празднеств: мужчины и женщины повторяли хором славословия божеству. Это называлось кагаи-утагаки — молодежные хороводы, брачные игрища» [113, с.10]. Об этом же пишет А.Е. Глускина в предисловии к переводу «Манъёсю»: «Сочинять песню значило иногда почти то же, что произносить молитву. Она охраняла урожай, оберегала жизнь, сохраняла благополучие. Котодама — вера в силу души слова, т.е. вера в магию слова, — одно из основных верований того времени» [103, т.1, с.43-44]. id="note2_05">5. В японском языке иероглифы имеют различное чтение — так называемое китайское и собственно японское. Первый иероглиф в двусложном слове синто («китайское» чтение) по-японски читается ками. id="note2_06">6. Здесь необходимо различать классическую, скажем философскую, интерпретацию понятия и фольклорную. id="note2_07">7. Чжуан-цзы всегда был любим японцами. Об этом упоминает в своем трактате и Сёё: «По мере того как мир вступал в фазу цивилизации... пропадал интерес к притчам, и только к Чжуан-цзы не остывал интерес» [188, с.86]. Писатели периода Мэйдзи унаследовали любовь к Чжуан-цзы, равно как к Лао-цзы и Конфуцию. id="note2_08">8. Термин «идеализм» О.О. Розенберг употребляет, видимо, условно. В буддийской системе мышления вопрос о первичности или вторичности материи или духа не мог возникнуть, ибо все есть Одно. Как сказал один из авторитетов буддийской школы чань (яп. дзэн), Хуэй-нэн, «если вы спорите о том, что предшествует, а что наследует, то это значит, что вы впали в заблуждение, в непрерывный поток побед и поражений, в повторное рождение дхармы и вашего „я”, это значит, что вы не вышли из четырех феноменов [рождение, зрелость, старость, смерть]» (цит. по [46, с.116]). В другом месте Розенберг прямо говорит, что «буддизм — не идеализм» [145, с.74]. id="note2_09">9. Следует заметить, что некоторые японские ученые видят источник свойственного им «природного реализма, не способного выходить за пределы земной жизни», не в буддизме, а в синтоизме, который, с их точки зрения, является «апофеозом сего мира» (см. [107а, с.118]). id="note2_10">10. Сингон (санскр. мантра) — «истинные» слова Будды, обращенные к его ученикам. Секта Сингон считается хранительницей буддийской символики. Сложный ритуал, мудра (сплетение пальцев для магических жестов), магические диаграммы должны были в символах донести сущность реального мира. Так как Вайрочана живет в мыслях, словах и действиях, ритуал предназначен просветлить человека, т.е. вызвать в нем ощущение, что его слова и мысли суть слова и мысли Будды. id="note2_11">11. Поясняя мысль китайского поэта Тао Юань-мина («Скоро тысячелетие, как заброшен путь правды, дао: Люди, люди обычно очень любят свои заботы»), Л.3. Эйдлин отмечает: «Чжэнь это и путь правды — дао, и определяемые последним качества настоящего, праведного человека» [198, с.351]. id="note2_12">12. В актив японского языка входит глагол каёу, который и обозначает двустороннее движение — «ходить туда и обратно». Представление об амбивалентном принципе движения настолько укоренилось в сознании японцев, что и в конце XIX в. проевропейски настроенные ученые не мыслили развития иначе. «Если мы присмотримся к человеческим делам с начала мира, — писал Фукудзава Юкити, — то увидим, что они идут то вперед, то назад» (цит. по [141, с.370]). Образно об этом сказал А. Тойнби: «Конечно, в движении всех тех сил, которые ткут паутину человеческой истории, есть ясный элемент повторения. Однако челнок, снующий вперед-назад по ткацкому станку времени, производит гобелен, в котором явно проступает рисунок, а не просто бесконечное повторение одного и того же образца» [238, с.253]. id="note2_13">13. Насколько труднопреодолимы клише мышления! Греческий термин меон приложим к «И цзии» лишь условно. Меон — это косная материя, сопротивляющаяся действию божественных эйдосов; меон поглощает свет нуса, не давая осуществиться мировой гармонии. По «И цзин» же творчество (светлое начало — ян) и исполнение (темное начало — инь) равно необходимы для мировой гармонии, осуществляемой при их правильном взаимодействии. id="note2_14">14. «Удана» в отличие от других сутр содержит слова Будды, которые не являются его ответами на вопросы учеников. id="note2_15">15. Перевод этого отрывка И. Кутасовой: «Есть место, где нет ни земли, ни воды, ни огня, ни воздуха... ни этого мира, ни другого мира, ни обоих вместе, ни солнца, ни луны. Там нет ни движения, ни покоя, ни возникновения, ни уничтожения. Оно не движется и не стоит, оно ни на чем не основано. Оно поистине конец страданий» [179, т.4, с.73-74]. Остается добавить, что это «место» — внутри человека, что нирвана есть полное психическое переустройство. id="note2_16">16. Нам настолько трудно представить себе, что грань между тем, что есть, и тем, чего, казалось бы, нет, проходит подобным образом (грани как бы вовсе не существует), что и в «Большом японско-русском словаре» юкэйбуцу (букв. «вещь, имеющая форму») и мукэбуцу («вещь, не имеющая формы») переводятся, согласно нашим стереотипам мышления: «Юкэйбуцу... материальный предмет (ант. Мукэйбуцу)» [18, т.2, с.572], а мукэйбуцу — «нечто нематериальное» [18, т.1, с.635], или, если быть последовательным, «нематериальный предмет», тогда как употребление и в том и в другом случае иероглифа буцу (в японском чтении моно — «вещь» в самом широком смысле) свидетельствует о том, что в невыявленной форме все уже есть. id="note2_17">17. Мы переводим по привычке «пять элементов», хотя иероглифы усин (яп. гогё) значат не «пять элементов», а «пять видов движения», или «пять стихий». И не могло быть иначе, если мир воспринимался как процесс. В «Кодзиэн» сказано: «Дерево, огонь, земля, металл, вода — это пять [видов] энергии (гэнки — жизненная энергия, благодаря которой возникают все вещи. — Т.Г.), которая циркулирует между небом и землей. Элементы (гэнсо), из которых образуются все вещи, могут находиться или в порядке взаимопорождения (дерево — огонь — земля — металл — вода), или в порядке взаимопреодоления (дерево — земля — вода — огонь — металл). Ученые инъё (кит. инь-ян, — Т.Г.) предопределяют удачный или неудачный союз между мужчиной и женщиной в зависимости от того, находится их природа в отношении взаимопорождения, и тогда их союз будет гармоничным, счастливым, или их природа находится в отношении взаимопреодоления, и тогда их союз будет дисгармоничным и несчастным» [75, с.764). id="note2_18">18. Такое деление мира на оформившийся и неоформившийся настолько прочно укоренилось в сознании японцев, что Цубоути Сёё, рассуждая в своем трактате о героях Бакина, употребляет те же выражения: Бакин берет характеры героев из сферы «надформенного (кэйдзидзё), «которые не находят себе подтверждения в феноменальном мире, мире форм (кэйдзика)» [188, c. 128]. id="note2_19">19. Перевод этого отрывка Ян Хин-шуном: «Дао туманно и неопределенно. Однако в его туманности и неопределенности содержатся образы. Оно туманно и неопределенно. Однако в его туманности и неопределенности скрыты вещи. Оно глубоко и темно. Однако в его глубине и темноте скрыты тончайшие частицы. Эти тончайшие частицы обладают высшей действительностью и достоверностью» [43, с.121]. id="note2_20">20. Гёте соглашался с Гердером, «утверждавшим, что лишь тот может понять „голоса народов”, кто „сделался евреем, говоря о евреях, арабом, говоря об арабах, скальдом, говоря о скальдах, бардом — о бардах”, и поэтому сделался способным понимать и Моисея, и Иова, и Оссиана с точки зрения их времени и положения» (цит. по [70, с.37]). id="note2_21">21. Я совершенно согласна с теми нашими синологами, которые видят в конфуцианстве прежде всего нравственное учение. Другое дело, что время вносило в это учение свои коррективы. id="note2_22">22. Современные физики действительно приходят к выводу, что ни одна модель мира не может считаться абсолютно верной и что обнаруженный учеными порядок в природе есть лишь один из возможных. «Положения современной науки, в частности касающиеся свойств времени и пространства, — пишет, например, А.М. Мостепаненко, — могут обладать лишь методологической универсальностью, т.е. всеобщностью и обязательностью в пределах данного этапа развития познания» [111, с.114]. id="note2_23">23. Например, в книге Г. Гачева, с одной стороны, говорится: «Бытию единичности сразу противопоставляется ее всеобщая сущность — в небытии. И в этом сказывается великая истина общественного отношения к природе: отрицание ее независимого существования» [25, с.9], а с другой стороны, утверждается: «До сих пор его (небытия. — Т.Г.) функции сводились к уничтожению, т.е. к превращению вещей в небытие...» [25, с.15]. Значит, все-таки «уничтожнтельная функция»? id="note2_24">24. С точки зрения пифагорейцев, «вещи существуют по подражанию числам». Или, как утверждал Сократ, «на первом месте стоит некоторым образом все относящееся к мере, измеримости и благовремению и все подобное, что надлежит считать принимающим вечную природу» [9, c. 383]. Но если бы склонность к измерению и счету, к конвенциальному знанию не проявилась у античных мыслителей в такой степени, то и наука, возможно, не выделилась бы в самомтоятельную область знания. id="note2_25">25. И в Европе в конце XIX в. дает себя знать дух недовольства точными науками как односторонними, обостряется сомнение в универсальности науки, её способности заполнить духовный вакуум. Т. Карлейль писал: «Единственная истинная Ткань была совершенно просмотрена Наукой — та, которую Душа Человека носит» [67, c. 2]. (Этой стороной «философия одежды» Карлейля и привлекла японцев, несмотря на их крайнее увлечение техническими новшествами.) id="note2_26">26. В.М. Алексеев, признававший общую мировоззренческую основу конфуцианства и даосизма, писал в «Китайской поэме о поэте»: «В поэме встречается обычная для китайца синкретическая ассоциация даосского полета ввысь с устремлением в предвечные калпы буддийской космогонии. Кроме того, та загадочная двойственность, которая свойственна ученому китайцу, конфуцианцу по образованию и даосу по мировоззрению, выразилась и здесь» [7, с.012]. id="note2_27">27. Другое дело, что на евангелическом уровне, или на уровне Посланий апостола Павла, время переживается как «живое», как «свершение», а не как временная последовательность. В традиции апофатического богословия существует представление об обратимом времени. По Экхарту, можно «в единый миг возвратиться к своему изначальному пребыванию в общении со святой Троицей и в этот миг вернуть все „утраченное время”» [39, с.133]. Но сближались с восточными мыслителями, как правило, те, кто попадал под категорию «еретиков». Христианская идея восхождения в целом не могла не сказаться на восприятии времени. В христианской философии, начиная с патристики, три ипостаси божества нередко сопоставляются с тройственным делением времени: прошлое-настоящее-будущее, что предполагает его восходящую направленность. «В Греции и Индии время понимается как циклическое. Мир — это бесконечно возвращающийся феномен. Божественное находится над циклами, вне времени, и потому, особенно в Индии, время мало ценится. В христианстве же Бог выражает себя во времени. Он однажды сотворил мир, Христос однажды явился, и также настанет один День Суда. Такой прямолинейный взгляд явился предпосылкой позднейших идей эволюции и прогресса» [230, с.14]. id="note2_28">28. Нам настолько трудно вообразить себе подвижную модель поведения — возможность, не нарушая природного ритма, меняться самим сообразно с «переменами», происходящими в мире, что даже такой знаток «И цзин», как Ю.К. Щуцкий, вместо «осуществляли перемены» переводит «создавали [учение о] переменах» [196, с.105]. id="note2_29">29. Ю.К. Щуцкий перевел этот термин словом «любовь». id="note2_30">30. Философ первой половины XVIII в. Миура Сёсай изображает тайцзи также в виде белого круга, но находящегося в центре нескольких концентрических кругов (см. [141, с.226]). id="note2_31">31. Христианские богословы склонны отрицать самостоятельное существование зла; по мысли Максима Исповедника, добро — круг, а зло — эллипс, искажение круга. И все же, как писал Августин, «в этой реке или потоке человеческого рода две вещи идут вместе: зло, проистекающее от праотца [Адама], и добро, установленное Творцом» (цит. по [39, с.104]). id="note2_32">32. Объединять античное и христианское мироощущение можно лишь сравнивая их с дальневосточными, если же сравнивать их между собой, то обнаружится не меньшая разница. Объединить их позволяет структурная общность, обусловленная тем, что зародившаяся на Ближнем Востоке христианская теология выросла на греко-римской этнической и языковой почве. id="note2_33">33. Принцип дихотомии — последовательного деления целого на две части, затем каждой части снова на две и т.д. до бесконечности — предотвращался буддийским отношением к миру, принципом недвойственности — адвайты (яп. фуни, букв. «не-два»). id="note2_34">34. По наблюдению В.Н. Топорова, «основной исходный принцип атомизма (Ничто не возникает из ничего) привел к постулированию закона причинности» [151, №5, с.57]. id="note2_35">35. И христианский бог единосущен, единая же божественная сущность имеет внутри себя три ипостаси, которые «неслиянны» и «нераздельны», проницаемые друг для друга, — троица в каком-то смысле тождественна Единице. «Ибо три свидетельствуют на небе: «Отец, Слово и Святой Дух; и сии три суть едино» (Евангелие от Ионна, V, 7). id="note2_36">36. Термин шунья в значении ноля попал в математику и оформился как математический примерно в III в. до н.э. и уже из Индии, через арабов, пришел в Европу. id="note2_37">37. А вот перевод Я.Б. Радуль-Затуловского: «Солнце и луна взаимосталкиваются, и рождается свет. Исчезает холод — и тепло появляется; тепло исчезает — появляется холод. Холод и тепло взамосталкиваются, и год завершается» [141, с.42]. Почти греческая модель! Европейские стереотипы мышления действуют безотказно... Но иероглифы сян туй значат не «взаимосталкиваться», а «взаимодвигать, взаимозамещаться». Да и как солнце и луна могут сталкиваться?! В другом месте «Сицы чжуань» сказано: «Твердое и мягкое, взаимно переходя друг в друга (сян туй), рождают перемены [199, c.481]. id="note2_38">38. В приведенном выше отрывке из «Чжуан-цзы» Л. Позднеева переводит ци как «эфир». Однако в некоторых работах ци переводится как «материя». Оба перевода неточны — в японском словаре можно прочесть: «Ци (яп. ки) — spiritus. Первоначально принцип такта (темпа, дыхания). Главный источник человеческой жизни, духовный принцип» [173, с.368]. Если переводить ци как «материальное», а ли (закон) как «идеальное», то и появится дуальность, борьба одного с другим. id="note2_39">39. Представление о том, что космос есть не что иное, как непрерывное выражение моральности или аморальности поведения живых существ, характеризует и другие, в частности индийские, учения: «Основное положение, общее для индуизма, джайнизма и буддизма, — это то, что моральное состояние мира находит неизбежное отражение в космосе» [207, с.48]. id="note2_40">40. Целая черта символизирует светлое начало ян; прерванная — темное начало инь. id="note2_41">41. Это тонко подмечено Г.Д. Гачевым в образах греческой трагедии: «Момент, состояние, протекание, то, что в английском языке выражается временем continuous, сразу останавливается, возводится в ранг общего, сущности, божества. Но эта операция в дальнейшем станет самой обычной в поэзии, литературе, и мы перестанем замечать ее как фундаментальный для искусства ход сознания: останавливание преходящего мига жизни и придание ему характера юности, абсолютной ценности» [25, с.18]. id="note2_42">42. По замечанию А.Н. Зелинского, «эволюция и инволюция, т.е. „развертывание” и „свертывание”, буддийского космоса могут быть мысленно представлены как единый процесс сознания, заключающийся в дивергенции и конвергенции женского и мужского начала, взятого в аспекте пространства-времени буддийского микро и макромира» [47, с.334] id="note2_43">43. Фудзивара Сэйка перечисляет уже упоминавшиеся и известные каждому образованному японцу «пять постоянств» конфуцианского учения — пять свойств изначальной природы человека: жэнь (человечность), и (долг-справедливость), ли (чуткость, учтивость), синь (искренность) и чжи (ум-знание). id="note2_44">44. Наука в древней Греции отделилась от религии, что повлияло на мироощущение людей, рационализировало их сознание. «Появление науки как сферы теоретических интересов выдвигало принцип рационального обоснования. Развитие этого принципа... привело... к отделению философии от мифологии» (см.[9, c.24]). Мир перестал восприниматься как целостность. От «образно-аналогического», по выражению В. Соколова, стиля мышления отделился «понятийно-аналитический». Уже Аристотель пользовался почти исключительно понятийными категориями. Это не произошло в Японии, где мир воспринимался как Единое, наука развивалась в рамках традиционной мировоззренческой системы и, как правило, не противостояла ей. Вплоть до половины XIX в. в Японии сохранялся «образно-аналогический» стиль мышления. id="note2_45">45. Вспомним Аристотеля: «...ибо невозможно, чтобы одно и то же для одного и того же было одновременно и предшествующим и последующим». id="note2_46">46. А.Я. Гуревич приводит слова Гийома Коншского, которые совпадают со словами Конфуция: «Мы пересказываем и излагаем древних, а не изобретаем нового» [39, с.113]. Подобных совпадений можно найти немало. Близкие буддизму мысли у Экхарта и почти даосские представления у Джордано Бруно. Но первый в 1329 г. был объявлен папской буллой еретиком, а второй казнен. То, что составляло норму мышления на Востоке, воспринималось как отступление от нормы и влекло за собой наказание на Западе — и наоборот, чему немало примеров даст Япония XVII-XIX вв., где официально под страхом смертной казни были запрещены учения «варваров». Но сходные идеи все же возникали и при отсутствии контактов, и, чем дальше в глубину веков, тем этих совпадений больше, потому что воздействие социальных институтов было меньшим. id="note2_47">47. И Сократ имел в виду врожденное знание, но в другом смысле. Сократовское знание не имманентно человеческой природе: «Это есть припоминание того, что некогда видела наша душа, когда она сопутствовала богу, свысока смотрела на то, что мы теперь называем бытием» [9, с.386]. id="note2_48">48. Здесь важно иметь в виду, что в механизме предметы (части, детали) связываются с помощью некоей третьей силы, связь не имманентна их природе. id="note2_49">49. В отличие от даосских трактатов многие тексты махаяны ставят акцепт на зависимости от двенадцатичленного колеса причинного возникновения (пратитья самутпада). Каждая вещь, стало быть, развивается не спонтанно, а по закону причинного возникновения и потому лишена собственной природы, пуста (шунья). Так как сами причины все время меняются, невозможно в принципе статическое существование феноменов. Все феномены относительны, находятся в постоянной зависимости друг от друга. id="note2_50">50. Наиболее уязвимая часть «Большого японско-русского словаря» — философская терминология. В этой области составители и редакторы еще не избавились от тенденции, долгое время господствовавшей в востоковедении, — выдавать понятия, выработанные европейской наукой, за всеобщие. id="note2_51">51. Правда, в Японии эта модель давала себя знать главным образом в сфере искусства и быта. Что касается социально-политической жизни, то японцы, как я уже упоминала, допускали насильственное вмешательство в ход событий. Характерно высказывание Ито Тогай, по-своему толковавшего «И цзин»: «Работая во благо, действовать по мере сил, но не различать возможности и невозможности данной временной ситуации; желая же осуществить [благое] вопреки создавшимся условиям, не только нельзя подчиняться им, но даже надо разрушить эти условия. Вот чему учит «Книга Перемен» (цит. по [196, с.72]). И его отец, Ито Дзинсай, выражал свое несогласие с традиционным пониманием дао как чередования инь-ян («Один раз инь, один раз ян и есть Путь»), утверждая, что не благодаря взаимочередуемости, а «только благодаря противостоянию вещей и происходят перемены» [140, с.78]. id="note2_52">52. Условно можно было бы сказать, что западноевропейское мышление тяготеет к началу ян, а дальневосточное — к началу инь. id="note2_53">53. Здесь стоит иероглиф су, который имеет значение «число, цифра», но может обозначать и «принцип, закон». Согласно комментарию, «до конца выявить возможности закономерностей и значит узнать будущее и предсказать его» [199, c. 491]. id="note2_54">54. Недаром дэ сравнивается с «искренностью» (макото), а макото есть следование дао. Я уже упоминала японскую пословицу: «Только высшая искренность трогает небеса». И о дэ говорят: «Только дэ трогает Небо». id="note2_55">55. Жэнь — это мягкое дэ; и — это твердое дэ (см. [199, с.566]). Одно уравновешивает другое, одно дополняет другое — универсальный закон всех состояний: все вещи и состояния двуедины. xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">Глава 3 ЧАСТЬ И ЦЕЛОЕ. ТРАДИЦИОННАЯ СТРУКТУРА id="note3_01">1. Букв. мин дэ — ясное дэ, т.е. таинственная духовная сила, которую получают от Неба [75, с.2086]. id="note3_02">2. Общепринят перевод: Дао, которое может быть выражено словами, не есть постоянное дао» [43, с.115]. Но, во-первых, дао выражается не только в слове, но буквально во всем. Во-вторых, этого нет в тексте. В-третьих, если бы Лао-цзы действительно так думал, то не было бы и его трактата. id="note3_03">3. Это двуединство сказалось не только на социально-психологическом статусе личности, ощущающей себя одновременно и слугой и господином, но и на нравственном. Не случайно идеал самурая символизируют «меч и хризантема»: непримиримость и мягкость. id="note3_04">4. Рага — «краска, цвет», а также «чувство, страсть», которые воплощаются в музыке. Структура раги рассматривалась древнеиндийскими учеными как идеальный способ организации звукового материала для создания соответствующего эмоционального эффекта [112, с.54]. id="note3_05">5. Цзацзуань — своеобразные тематические подборки афоризмов — появились в Китае в IX в. В этом жанре на протяжении тысячи лет выступило всего несколько писателей (см. [187]). Цзацзуань явно оказали влияние на авторов дзуйхицу, в частности на Сэй Сёнагон. Но японцы, как обычно, взяли основу и создали свой жанр, который до сих пор пользуется успехом и интерес к которому в Японии никогда не пропадал. id="note3_06">6. Своеобразие композиции китайской повести отмечал и В. Шкловский: «Если определяющей силой в европейской новелле является связь событий и единство героев, то в китайской повести композицию определяет сопоставление по сходству. В каждой повести существует несколько новелл, из которых одна развита более подробно и событийно расчленена, имеет свои перипетии, а каждая другая как бы является, с точки зрения нашей поэтики, пеобыкновен разросшимся эпиграфом» [193, с.8]. xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">Глава 4 ТРАДИЦИОНАЛИЗМ В ЯПОНСКОМ ИСКУССТВЕ id="note4_01">1. Известны и другие работы по поэтике, например «Десять стилей японских песен» Тадаминэ (910), где автор использует схему китайского «Ши цзин», но предисловие Цураюки (есть и китайский вариант) приобрело несравненно большую известность. Теоретиками поэзии в Японии были, как правило, сами поэты. «Кокинсю» и упоминаемые далее «Госэнсю» (951) и «Сюи вакасю» (1005-1008) — три антологии, составленные по императорским указам. id="note4_02">2. Бо Цзюй-и — китайский поэт IX в., наиболее чтимый и читаемый в Японии во времена Фудзивара Тэйка. Бо Цзюй-й был настолько популярен, что название «Сочинения» без всяких разъяснений означало: сочинения Бо Цзюй-и в прозе и стихах. id="note4_03">3. Лучшие пьесы этого театра могут состоять из одного образа, вся пьеса служит его развитием с помощью движения и музыки. Тем самым достигается целостность произведения. Именно целостность японского театра привлекала и В. Мейерхольда и С. Эйзенштейна. id="note4_04">4. «Внутреннее здесь заполнено чистой силой творчества, — пишет Ю.К. Щуцкий, — а вовне ему предстоит исполнение, т.е. полная возможность осуществления творческого замысла, которому ничто не оказывает сопротивления, а внешняя среда в полнейшей податливости подчиняется ему» [196, с.231]. Ситуация всеобщего упадка, пи (12-я гексаграмма), наступает тогда, когда силы творчества и исполнения меняются местами, т.е. занимают положение, не соответствующее их назначению. id="note4_05">5. И наша поэзия знала глубину молчания: «Мысль изреченная есть ложь», и благость всеединства: «Всё во мне, и я во всем» (Ф.И. Тютчев), но это не было ее законом. id="note4_06">6. И это особенно характерно для дзэн, с точки зрения которого реальность можно схватить только голыми руками, «без перчаток», т.е. не прибегая к словам, ко всякого рода абстракциям. Семантика — великолепная сама по себе наука, говорят адепты дзэн, но с ее помощью не постигнешь реальность. id="note4_07">7. Я не потому не заостряю внимания на типологически сходных явлениях разных культур, что не признаю их существования, а потому, что цель данной работы — познать отличительные черты японской культуры. Мышление едино и культура едина, но формы их выражения различны. Не поняв, в чем их различие, мы не поймем, в чем их единство. Если в последнее время появляются серьезные работы о типологическом сходстве литератур (см. «Типология и взаимосвязи литератур древнего мира» [166], «Типология и взаимосвязи средневековых литератур Востока и Запада» [167]), то о различиях почти нет специальных трудов. id="note4_08">8. Вспомним: «Смотри на действование божие: ибо кто может выпрямить то, что он сделал кривым?» (Екклесиаст, VII, 13). Разумеется, нельзя понимать эти слова буквально, но и нельзя не учитывать, что они оказали свое воздействие на разум и психологию людей, приучая к мысли, что то, что есть, таким и останется. id="note4_09">9. Если продлить движение непараллельных стрелок, то образуетстся в одном случае круг; в другом — зигзаг или квадрат. xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">Глава 5 ЕСТЕСТВЕННОСТЬ КАК МЕТОД id="note5_01">1. Я беру на себя смелость судить о взглядах Аристотеля, естественно, не ради критики, а ради уяснения первоначальных причин разной ориентации сознания, которая, видимо, была неизбежна и целесообразна. Как тонко заметил Нильс Бор, существуют «глубокие истины», т.е. «такие утверждения, что противоположные им тоже содержат глубокую истину» [19, с.93]. А это значит, что без Аристотеля вряд ли были бы возможны противоположные по значению, но не по глубине идеи Галилея или Ньютона. id="note5_02">2. В начале XIX в. традиционно настроенные японцы выступали против европейской системы знаний именно потому, что в ее основе лежит метод анализа. Характерно высказывание Охаси Дзюндзо в одной из работ 1857 г.; «Огонь и вода — это ки, процесс горения и течения — тоже ки (предмет и действие неразделимы, то и другое — ки. — Т.Г.). Но что вода течет, а не горит... и что огонь горит, а не течет, и что таков закон двуединой природы — это действие ри (закона). Но если ки разрушить, то и ри исчезнет. Анализом ки европейцы разрушили ри, и потому их учения превратили человечность, долг, искренность и преданность в ничто» (цит. по [228, с.25]). Представитель «национальной науки» Хирата Ацутанэ отрицал наку «западных варваров», в том числе медицину, потому что последние «расчленяют» предметы, разрушая тем самым целое. id="note5_03">3. Понятию праджни — безусловного знания, которое даосы называют «знанием без знания», — можно найти параллели и у европейских мыслителей. По Экхарту, высшее знание — это такое знание, которое достигается при отождествлении себя с объектом, погружении в Ничто, когда душа — равно познающее и познаваемое в созерцании единства «я» и Основы. И Николай Кузанский называет истинным «знание незнания». С его точки зрения, существуют четыре ступени познания: чувственное восприятие (sensus), которое затемнено материей; рассудок (ratio), выделяющий противоположности; разум (intellectus), объединяющий противоположности; интуиция (animus) — высшая форма знания — неразличение противоположностей. id="note5_04">4. Цзыжань (яп. дзинэн) означает «спонтанность», «следование свое природе». Одно из значений — татхата. В свое время я писала о термине сидзэн: «Буквально си (мидзукара) значит „сам”, у иероглифа дзэн есть значение сикару — „быть таким”. Сидзэн — самостановление, самовыявление — „быть таким, как ты есть” (не близко ли это в некотором смысле татхате?)» [35, с.109]. Тогда я еще не знала, что татхата — одно из значений слова дзинэн, и пришла к этому выводу интуитивно, оттого вместо старого чтения дзинэн, употребила современное сидзэн. id="note5_05">5. Сумиэ — рисунок тушью, который исполняется на тонкой рисовой бумаге «прямо так», без всякой предварительной подготовки. id="note5_06">6. «Сердцевиной японского исполнительского искусства, — пишет М. Гундзи, — являются так называемые ма (паузы). Причем это пауза не временная. Она также не связана с психологией выражения. К этому понятию паузы близко подходит то, что в японском искусстве называется кокю (унисон, сопереживание) или ёхаку (оставленное незаполненным пространство, белое пятно). Это можно было бы назвать проявлением сущности национальной специфики. Искусство паузы при этом стало со временем настолько отточенным, что фактически превратилось в способ выражения... Эта пауза выражает физиологическое осознание красоты в японском искусстве... Именно через эти паузы происходит общение между актерами и зрителями. Актеры посвящают всю свою жизнь созданию этих мгновенных пауз, а зрителям эти мгновения приносят наслаждение, как бы очищают их. Зрители идут на пьесы кабуки не столько для того, чтобы следить за развитием драматической ситуации на сцене, сколько для того, чтобы насладиться этими мгновенными паузами. Короче говоря, кабуки представляет собой пьесу, в которой все мобилизуется и все стремятся к тому, чтобы создать условия, порождающие эти паузы» [38, с.24-25]. xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">Глава 6 ИСКУССТВО — НЕИСКУССТВО id="note6_01">1. По-японски киин сэйдо. id="note6_02">2. Правда, С. Соколов ведет речь о хайга — направлении в японской живописи более позднего времени (XVII-XVIII вв.), когда акценты были переставлены — живопись свидетельствовала о пробуждении личностного сознания. id="note6_03">3. «Большой японско-русский словарь» предлагает на сей раз довольно точный перевод термина кёдзицу-химаку, как «нечто между реальностью и нереальностью... литература находится в тончайшем слое, лежащем между действительностью и небытием» [18, т.1, с.387]. Секрет в том, что бытие — одновременно и небытие, а небытие есть бытие, все пребывает в позиции инь-ян — постоянного взаимообращения. id="note6_04">4. Хисамацу имеет в виду историю, которую пересказал Тикамацу: «У одной придворной дамы был возлюбленный. Они любили друг друга со всем пылом страсти, но дама обитала в глубине дворцовых покоев, и возлюбленный не мог посещать ее... Она так тосковала по нему, что велела изготовить его деревянное подобие. В отличие от обыкновенных кукол оно ничем не нарушало сходства. О цвете лица и говорить нечего, — так верно он был соблюден, даже поры на коже, даже отверстия в ушах были в точности изображены... человек и кукла лишь одним отличались друг от друга: в человеке была душа, а кукла была лишена оной. Когда же дама увидела сие подобие, столь верно изображавшее живого человека, то интерес ее остыл, а на душе стало жутко и тяжело. Скоро остыла в ней и любовь, а кукла стала так противна, что дама выбросила ее» [104, с.81]. xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">Глава 7 ДВИЖЕНИЕ КРАСОТЫ id="note7_01">1. М. Гундзи поясняет: «Использование этого приема связано с серьезным различием между японским исполнительским искусством и западноевропейским актерским исполнением. Сердцевиной японского искусства являются так называемые ма (паузы)» [38, с.24]. id="note7_02">2. Удачно сложенная танка, по свидетельству «Ямато-моногатари» (X в.), могла вернуть любовь охладевшего супруга. id="note7_03">3. Дзёмон и Яёй — названия древнейших археологических культур Японии. Подробно см. [54, с.6-22]. id="note7_04">4. Эту особенность на свой лад подметил Гегель: «Восточная форма сознания в общем поэтичнее, чем западная, за исключением Греции. Нерасколотое, твердое, единое, субстанциональное начало неизменно является центральным на Востоке, и такое созерцание с первых шагов есть нечто наиболее фундаментальное, если оно и не доходит до свободы идеала. Наоборот, Запад, в особенности современная эпоха, исходит из бесконечного распыления индивидуальных форм бесконечности... в то время как для восточной поэзии ничего не остается самостоятельным в собственном смысле, но все представляется случайным — это случайное находит свой неизменный центр и завершение в едином и абсолютном, к чему оно и сводится» [26, т.14, с.173]. id="note7_05">5. Не могу не заметить, что и американский переводчик Э. Зейденстикер, и я перевели слово «друг» словом «друзья» в соответствии со своей структурой мышления. Я перевела: «Никогда так не думаешь о друзьях, как глядя на снег, луну или цветы» [63, с.387]. Американский переводчик проявил не меньше склонности к множественному числу: «Во времена снегов, луны, цветов более чем когда-либо мы думаем о наших друзьях» [64, с.69]. И хотя иероглиф томо может означать и единственное и множественное число, Кавабата, конечно же, имел в виду одного «друга», если вспомнить, что сосредоточенность на одном — характерная особенность художественного мышления японцев. id="note7_06">6. У Гомера в «Одиссее» слово «гармония» означает «скрепы». Одиссей строя корабли, сбивает их «гвоздями» и «гармониями». Конечно, понятие гармонии со временем менялось. И на Западе «художественная гармония несводима к покою, абсолютному равновесию и незыблемому порядку... гармония достигается через нарушение покоя... Эту глубоко диалектическую природу художественной гармонии необычайно остро почувствовала и выразила эстетика барокко, а в XIX веке — романтическая эстетика» [192, с.17]. id="note7_07">7. Принцип подвижного равновесия не мог не оказать своего влияния на быт китайцев и японцев. Сведения подобного рода можно найти у В.М. Алексеева: «Китайское коромысло, сделанное из длинной бамбуковины, качаясь и склоняясь на концах, может выдержать гораздо большую тяжесть, нежели русское, негнущееся» [5, с.73]. Это можно понимать метафорически: подвижная гармония более устойчива, чем неподвижная, статичная. xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">Глава 8 РАСКРЫТИЕ «ТАЙНЫХ ТРАДИЦИЙ» И РАСЦВЕТ ГОРОДСКОЙ КУЛЬТУРЫ id="note8_01">1. Эти факты почерпнуты мной из рукописи книги Дональда Кина «Японская литература XVII-XIX столетий» (см. [71а]). id="note8_02">2. Макото Уэда намекает здесь на стихотворение Басё, в котором выражено чувство саби: id="note8_03">Между деревьями сакуры 3. Дзэн иногда понимают как вседозволенность. В этом одна из причин его популярности на Западе. Но легковерные ревнители дзэн забывают, что, согласно дзэн, подлинную свободу, несвязанность, обретает тот, кто победил себя, достиг «не-я», стал единым с миром. Тот, кто пережил просветление, не будет ставить себя выше других, не посягнет на чью-либо свободу. Идеал дзэн противоположен ницшеанскому сверхчеловеку: совершенно забыть себя, стать в некотором роде вещью, чтобы жить в одном ритме с природой. id="note8_04">4. По мысли Аристотеля, если вещь слишком мала, это препятствует ее восприятию: нельзя «рассмотреть ее, расчленить на составные части и оценить гармонию этих частей — образ „сливается” и бывает недоступен ощущению». Он же говорил: «Красота заключается в величине и порядке, вследствие чего ни чрезмерно малое существо не могло бы стать прекрасным... ни чрезмерно большое» [11, с.63]. id="note8_05">5. Мондо — вопрос-ответ, диалог между мастером и ученикоми рассчитанный не на рациональный, а на интуитивный способ постижения задачи. Ученик должен уловить душевное состояние учителя, достичь сопереживания (киин), понять «без слов». id="note8_06">6. С точки зрения дзэн не вполне правомерный вопрос. Хуэй-нэн говорил: «Если вы спорите о том, что предшествует, что наследует, то это значит, что вы впали в заблуждение, в непрерывный поток побед и поражений, в повторное рождение дхармы и вашего „я”» (цит. по [46, с.116]). id="note8_07">7. Дзадзэн — сидеть сосредоточившись, поджав ноги и закрыв глаза. Я уже приводила слова Хуэй-нэна: «Тот, кто практикует самадхи — озаренность, пребывает в ней всегда, ходит он или стоит, лежит или сидит, ибо постоянная истинность — чжэнь (духа) и есть непосредственность или прямота — чжи» (цит. по [46, с.116]). id="note8_08">8. Учение о том, что, заглянув в свою природу, переживешь сатори, в наши дни проповедуется в Японии школой Риндзай, но менее характерно для школы Сото (основана Догэном в 1227 г.). id="note8_09">9. Известны книги анекдотов и рассказов об Иккю. В 1700 г. вышли «Иккю-банаси», в 1725 г. — «Дзоку Иккю-банаси» и др. Его называют иногда японским Ходжой Насреддином. id="note8_10">10. «Косёку итидай отоко» переводится и как «О мужчине, несравненном в любви». Косёку — не столько любовь, сколько чувственность, а итидай можно понимать и как «одинокий» в смысле «бездетный», тот, кто не имеет потомства. Понятие же духовного одиночества не могло появиться на почве буддийского мировоззрения, ибо человек един с миром. Поэтому в языке не было слова «одинокость» в смысле отчужденности, покинутости. Что касается «бездетности», отсутствия потомства, то это с точки зрения житейского конфуцианства одна из самых больших провинностей (как остановка, прерывность любого рода). id="note8_11">11. Исида Дзёдзи, откликнувшись на мою статью «Читая Кавабата Ясунари», уточняет характер этого глагола: «прибавлять к вещи одного рода вещь того же рода и класть их одну на другую» [55, с.171], что предполагает единство внутренней структуры. id="note8_12">12. Достаточно сказать, что за три года (1784-1787) только в двух провинциях Японии умерло от голода 2 млн. человек. Ученые искали выход из создавшегося положения и предлагали, несмотря на принятые в начале XVII в. законы о строгой изоляции Японии и о запрещении ввозить европейские книги, заимствовать опыт европейцев. В «Повести о Западных краях» (1799), которая смогла увидеть свет лишь 100 лет спустя, Хонда Тосиаки выражал надежду, что благодаря просвещению и на основе всеобщих законов Вселенной страной будет управлять ум, а не глупость, в противном случае стране грозили бы разорение и гибель. id="note8_13">13. Макото Уэда в своей книге «Теория литературы и искусства Японии» даже не упоминает имени Сайкаку. id="note8_14">14. Впрочем, для горожан забава суверенна. Искусство смеха доступно не каждому. Цубоути Сёё рассказывает случай, когда молодой Бакин постучался в дверь к старику Кёдэну и попросил обучить его искусству гэсаку. Кёдэн сердито ответил: «Искусство развлекать не передается» [188, с.104]. id="note8_15">15. Интересно, что Цубоути Сёё, говоря о «восьми добродетелях» Бакина, пользуется не иероглифом чан (яп. дзё) — «постоянство», а иероглифом син (яп. гё) — «действие», входящим в выражение у син («пять элементов») [188, с.95]. Видимо, во времена Сёё «постоянствам» уже не придавали того значения, которое придавали им Конфуций и его последователи, считавшие их врожденными свойствами человеческой природы. Акцент переносится на «действие», форму поведения. id="note8_16">16. Естественно, в каждом произведении ёмихон — два плана: общий и единичный. И в ёмихон, отражавших психологию японца времен «задержанного средневековья», мы найдем признаки средневековой литературы вообще, но сказать, что ёмихон — это «средневековый роман», — значит ничего не сказать. Есть в нем то, что делает его именно ёмихон и что могло появиться только на почве японского общества начала XIX в. >Глава 9 ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБНОВЛЕНИЕ id="note9_01">1. Выбор книг для перевода позволяет судить о настроении общества. С 1878 г. одна за другой вышли: «Путешествие вокруг света в 80 дней» Верна, «Эрнст Малтроверс» Булвер-Литтона, «Подпольная Россия» Степняка-Кравчинского, «Юлий Цезарь» Шекспира (в вольном переводе Цубоути Сёё). id="note9_02">2. Характерно, что традиционные понятия Сёё пишет по-своему — термин мономанэ, например, он передает иероглифами гидзи, что значит «подделка», «квази-», «псевдо-», «ложный». id="note9_03">3. В 1886 г. Фтабатэй перевел статьи В.Г. Белинского «Идея искусства» и «Разделение поэзии на роды и виды». С большими трудностями столкнулся Фтабатэй при переводе философских терминов: абстрактных понятий в японском языке не было, а европейскую терминологию еще не освоили. Больших трудов стоило ему подобрать эквиваленты к таким, например, понятиям, как «эстетика», «истина», «сущность», «эмпирическое сознание», «идеальный», «диалектический», «субъективный», «объективный» и т.д. |
|
||