|
||||
|
Часть вторая. Открытия, опровергающие инстинктивистов V. НЕЙРОФИЗИОЛОГИЯ Здесь будет показано, как точные научные данные нейрофизиологии, психологии животных, палеонтологии и антропологии опровергают гипотезу о том, что в человеке от рождения заложен спонтанный саморазвивающийся инстинкт агрессивности. Отношения между психологией и нейрофизиологией Прежде чем начать обсуждение нейрофизиологических данных, необходимо сказать несколько слов о взаимоотношениях между психологией – наукой о душе и нейрофизиологией – наукой о нервной системе. Каждая наука имеет свой предмет и свои методы, и направление исследований часто определяется возможностью применения этих методов для анализа конкретных данных. Трудно ожидать, что нейрофизиолог пойдет тем путем, который является наиболее приемлемым с точки зрения психолога, и наоборот. И все же можно ожидать, что обе науки сотрудничают в тесном контакте и поддерживают друг друга. Но сотрудничество возможно только в том случае, если обе стороны располагают хотя бы минимумом необходимых знаний, позволяющих им понять язык другой науки и правильно оценить факты. Если бы ученые из разных областей знания работали в тесном контакте друг с другом, они бы увидели, что данные, добытые в лабораториях, могли бы принести гораздо больше пользы, если бы были доступны также и представителям смежных областей и увязаны в одну систему. Сказанное относится и к проблеме оборонительной агрессивности. Однако чаще всего психологические и нейрофизиологические исследования «варятся каждое в своем соку», и специалист по неврологии в настоящее время даже не в состоянии удовлетворить потребность психолога в информации: он не может, например, ответить на вопрос, какие нейрофизиологические показатели эквивалентны таким страстям, как деструктивность, садизм, мазохизм или нарциссизм; да и психолог мало чем может быть полезен нейрофизиологу[91]. Складывается впечатление, что каждой науке лучше идти своим путем и решать свои проблемы, пока в один прекрасный день они не сойдутся в одной точке, исследовав одну и ту же проблему – каждый своим методом. И тогда можно будет сравнить результаты и подвести итоги. Конечно, было бы странно, если бы каждая наука для подтверждения или опровержения своих гипотез дожидалась результатов исследований других наук. И пока психологическая теория не получила ясных и убедительных опровержений со стороны нейрофизиологии, психолог не должен сомневаться в своих знаниях, если они опираются на правильное наблюдение и верную интерпретацию данных. Об отношениях этих двух научных дисциплин есть хорошее высказывание у Р. В. Ливингстона. Пора прекратить соревнование между обеими дисциплинами. С кем нам бороться? Только с собственным невежеством. Есть много областей, в которых необходима совместная работа исследователей мозга и специалистов в области поведения. Но мы не достигнем большего понимания, пока не внесем изменения в наши нынешние концепции. А для этого также нужны талантливые исследователи и теоретики. Многочисленные научно-популярные издания создали иллюзию того, что нейрофизиологи нашли объяснения многих проблем человеческого поведения. Однако большинство специалистов из этой области знания придерживаются совершенно иной точки зрения. Так, Т. Баллок, специалист в области нервной системы беспозвоночных, электрических рыб и морских млекопитающих, начинает свой труд «О развитии нейрофизиологических механизмов» со слов об «отрицании нашей способности на сегодняшний день сделать серьезный вклад в решение реальных проблем» и утверждает, что «мы, по существу, не имеем ни малейшего представления об участии нейронов в механизме процесса обучения, о физиологическом субстрате инстинктивного поведения или других более сложных проявлениях поведенческих реакций». Аналогичные мысли мы находим у Биргера Каады: Наши знания и представления о механизмах формирования агрессивного поведения в центральной нервной системе ограничены тем, что информацию мы получаем в основном из экспериментов над животными, и потому мы почти ничего не можем сказать об отношении центральной нервной системы к «аффективным» аспектам эмоций. А интерпретировать поведение только на основе анализа внешних феноменов и периферийных телесных изменений явно недостаточно. К такому же выводу приходит и У. Пенфилд – один из крупнейших неврологов Запада. Тот, кто надеется решить проблему духа и души с позиции нейрофизиологии, похож на человека, стоящего у подножия горы. Человек стоит на полянке и смотрит вверх, готовый взобраться на гору. Но вершина всегда закрыта облаками, и поэтому многие считают, что она вообще недостижима. И если настанет день, когда человек дойдет до полного понимания устройства своего мозга и своего сознания, то это можно будет считать его величайшим завоеванием и окончательной победой. Но в исследовательской работе ученого существует только один метод – наблюдение явлений природы и сравнительный анализ экспериментальных результатов на базе тщательно разработанной гипотезы. И нейрофизиологи, для которых этот метод единственный, должны честно признать, что на основе собственных исследовательских данных они вряд ли смогут дать ответ на поставленные вопросы[92]. Некоторые неврологи в целом более или менее пессимистически оценивают перспективы сближения неврологии и психологии, а также возможный вклад современной нейрофизиологии в объяснение механизмов человеческого поведения. Этот пессимизм выражают X. фон Ферстер и Т. Мельничук[93], Н. Р. Матурана и Ф. С. Варела. Критически высказывается по этому поводу и Ф. Г. Ворден[94]. Из многочисленных устных и письменных высказываний исследователей мозга я понял, что многие разделяют это мнение: мозг все чаще рассматривается как целое, как система – и ясно, что ни один из элементов этой системы в отдельности не в состоянии объяснить поведение человека. Убедительные данные в подтверждение этой мысли приводит Э. Валенштайн. Он показал, что врожденные и связанные с гипоталамусом[95] «центры» голода, жажды, сексуальности и другие (если они вообще существуют) не размещены в чистом виде в каких-то точках мозга, как это предполагалось раньше, когда думали, что раздражение одного «центра» может вызвать поведение, предписанное Другому центру, если окружение будет давать стимулирующие раздражители, созвучные второму центру. Д. Плуг показал, что «агрессия» (точнее, невербальная реакция на угрозу) маленькой обезьянки не принимается всерьез другими обезьянами, если угроза исходит от обезьяны, которая социально стоит ниже второй. Эти факты совпадают с холистской точкой зрения, которая утверждает следующее: когда мозг решает, каким приказом вызвать то или иное поведение, он принимает во внимание не только сигналы прямого стимулирования, но и общее состояние природного и социального окружения, которое в этот момент является для объекта дополнительным раздражителем и может вносить в его поведение свои коррективы. Скептицизм по поводу возможностей нейрофизиологии дать адекватное объяснение человеческому поведению вовсе не означает, что тем самым ставится под сомнение истинность (и пригодность для сравнительного анализа) многих экспериментальных данных последних десятилетий. Эти данные имеют достаточно важное значение хотя бы потому, что предоставляют богатый материал для понимания одной из форм агрессии (оборонительной), особенно если такой материал умело классифицировать, привести в систему и описать при помощи новой терминологии. Мозг как основа агрессивного поведения[96] Исследование проблемы отношений между функцией мозга и поведением индивида с самого начала было определено дарвиновским тезисом о том, что структура и функция мозга подчинены принципу сохранения индивида и вида. С тех пор нейрофизиологи главным образом сосредоточили свое внимание на том, чтобы обнаружить участки мозга, ответственные за элементарные рефлексы, а также за необходимые для выживания способы поведения. Общепризнанным является утверждение Мак-Лина, который обозначил основные механизмы (направления) работы мозга аббревиатурой из четырех букв "Ф", означающих четыре вида деятельности: «питаться (freeding), драться (fighting), убегать (fleeing) и... заниматься сексом». Ясно, что эти четыре рода деятельности жизненно необходимы для сохранения индивида и вида. (О том, что для функционирования человека и человечества необходимо реализовать еще и другие потребности, выходящие за рамки простого выживания, будет дальше отдельный разговор.) Сначала об агрессии и бегстве. Как утверждают исследователи (В. Р. Гесс, Д. Олдс, Р. Р. Хит, X. М. Р. Дельгадо и др.), эти импульсы «контролируются» разными участками мозга[97]. Так, например, экспериментально установлено, что, стимулируя определенные участки мозга, можно усилить аффект гнева (и соответствующую модель поведения), а можно и затормозить. Например, активизация зависит от промежуточного мозга, латерального[98] гипоталамуса, центрального серого вещества, а раздражение таких структур, как Septum, Cingulum-Windung или Nucleus caudatus, препятствует возникновению подобных аффектов[99]. Некоторые исследователи достигли утонченного хирургического мастерства при операциях вживления электродов в определенные участки мозга. Это Гесс, Олдс, Мильнер, Дельгадо[100]. Они имели возможность проводить наблюдения в двух направлениях: например, фиксировать яркое проявление агрессивного поведения в результате прямого электрического раздражения определенных участков, с одной стороны, и с другой – фиксировать торможение агрессивности путем раздражения других зон. Одновременно они научились измерять электрическую активность этих различных участков мозга, когда испытуемые демонстрировали эмоциональные реакции на внешний раздражитель: гнев, страх, желание и т. д. Кроме того, им удалось наблюдать далеко идущие последствия повреждений отдельных участков мозга. В самом деле, ни один свидетель не может забыть свои впечатления, когда сравнительно небольшое увеличение электрического заряда в электроде (вживленном в зону агрессии) могло вызвать внезапный взрыв неконтролируемой убийственной ярости, а включение стимула торможения вызывало реакцию мгновенного исчезновения агрессии. Значительный интерес к испытаниям подобного рода вызвал «театральный» эксперимент Дельгадо, в котором он удерживал на арене быка (под потоком стрел) с помощью дистанционного воздействия на мозговые зоны, тормозящие агрессивность. Тот факт, что в одних зонах реакция активизируется, а в других сдерживается, сам по себе не является какой-либо особой приметой агрессивности. Такая двойственность (биполярность) характерна и для других рефлексов. Мозг вообще организован по типу биполярных систем. Когда не работают специальные раздражители (внутренние или внешние), агрессивность находится в состоянии подвижного равновесия, ибо зона возбуждения и зона торможения довольно стойко уравновешивают друг друга. Это особенно четко проявляется, когда одна из зон оказывается поврежденной. Генрих Клювер и П. Буци в своем классическом эксперименте впервые показали, что у резусов, диких кошек, крыс при повреждении определенных участков головного мозга (Amygdala) наступали такие серьезные изменения, что они (на некоторое время) – даже при сильной провокации – полностью утрачивали способность к проявлению агрессивных реакций. С другой стороны, повреждение участков, тормозящих агрессию (например, маленькой зоны вентромедиального ядра гипоталамуса), ведет к состоянию перманентной агрессивности кошек и крыс. Вследствие дуальной (биполярной) организации полушарий мозга возникает важный вопрос: какие факторы нарушают равновесие и провоцируют открытую ярость и соответствующее разрушительное (агрессивное) поведение. Мы видели, что нарушения такого рода могут наступить, с одной стороны, от электрического раздражителя, а с другой – вследствие выведения из строя тормозящих центров (не считая гормональных и метаболических[101] изменений). Марк и Эрвин обращают внимание на то, что нарушения равновесия могут быть вызваны еще и разного рода мозговыми заболеваниями. А какие условия нарушают равновесие в сторону мобилизации агрессивности, не считая двух экспериментальных ситуаций и одной патологической? Каковы причины «врожденной» агрессивности у зверей и у людей? Защитная функция агрессивности Когда читаешь литературу по проблеме агрессивности людей и животных, то вывод кажется однозначным и неизбежным: агрессивное поведение животных является реакцией на любую угрозу жизни или, другими словами, на угрозу витальным интересам живого существа как индивида и как члена своего вида. Это общее определение годится для самых различных ситуаций. Самая явная ситуация – это прямая угроза жизни индивида или угроза его жизненно важным потребностям (в пище и в сексе); комплексная форма такой угрозы – «Crowding» (скученность), сужение пространства, ограничение свободы передвижения или сужение социальной структуры (ближайшего окружения, группы). Собственно говоря, для всех ситуаций, провоцирующих, возбуждающих агрессивное поведение, характерна одна общая черта: они представляют угрозу витальным интересам. Поэтому мобилизация агрессии в соответствующих зонах мозга происходит во имя жизни, как реакция на угрозу жизни индивида и вида; это означает, что филогенетически заложенная агрессия, встречающаяся у людей и животных, есть не что иное, как приспособительная, защитная реакция. Подобное суждение никого не удивит, если вспомнить дарвиновскую посылку о развитии мозга. Поскольку функция мозга состоит в том, чтобы обеспечивать сохранение жизни, то естественно, что он заботится о непосредственных реакциях на любую угрозу жизни. Но ведь агрессия – это отнюдь не единственная реакция на угрозу. Животное на угрозу своему существованию реагирует либо яростью и нападением, либо проявлением страха и бегством. Причем в действительности, кажется, бегство является более распространенной формой реагирования (не считая тех случаев, когда возможность бегства исключена и животное вступает в бой ради выживания). Гесс первым открыл, что кошка при электрическом возбуждении определенных зон гипоталамуса либо нападает, либо спасается бегством. Он свел обе эти формы поведения в одну и назвал ее «защитной реакцией», чтобы подчеркнуть, что обе реакции помогают животному защитить свою жизнь. Нервные волокна, а также нервные центры нападения и бегства находятся очень близко друг к другу, но все-таки четко разделены. После работ Гесса, Магоуна и других пионеров экспериментального изучения мозга эта тема привлекла внимание многих исследователей (это прежде всего Гунспергер и его группа в лаборатории Гесса, а также Романюк, Левинсон и Флинн[73]). И хотя разные ученые пришли к различным результатам, но в целом они все-таки подтвердили основные посылки Гесса. Вот как подводят итоги нынешнего состояния исследований Марк и Эрвин: Инстинкт «бегства» Данные о борьбе и бегстве как защитных реакциях проливают неожиданный свет на инстинктивистские теории агрессии. Получается, что рефлекс бегства (в плане нейрофизиологии и поведения) играет ту же самую, если не более важную, роль в поведении животных, что и рефлекс борьбы. На уровне физиологии мозга оба импульса имеют совершенно одинаковую степень интеграции, и нет никаких оснований предполагать, что агрессивность является более «естественной» реакцией, чем бегство. Почему же исследователи инстинктов и влечений твердят об интенсивности врожденных рефлексов агрессивности и ни словом не упоминают о врожденном рефлексе бегства? Если рассуждения этих «теоретиков» о рефлексе борьбы перенести на рефлекс бегства, то едва ли не придется констатировать следующее: «Человека ведет по жизни врожденный рефлекс бегства; он может попытаться взять его под контроль, но это даст лишь незначительный эффект, даже если он найдет способы для приглушения этой „жажды бегства“». Воистину странное и неожиданное впечатление производит подобная концепция, ядром которой является «неконтролируемая жажда (инстинкт) бегства», особенно в свете расхожих представлений об угрозе для социума врожденной человеческой агрессивности (а такие представления на протяжении веков внушали пастве десятки мыслителей и ученых – от раннехристианских проповедников до экспериментатора Конрада Лоренца). И все же с точки зрения физиологии мозга она имеет такие же точно основания, как и концепция «неконтролируемой агрессивности». Более того, с биологических позиций бегство даже надежнее служит самосохранению, чем драка. Кого не удивишь этим выводом – так это политических и военных лидеров. Они-то давно знают, что по природе своей человек не склонен к героизму; они на опыте убедились, как много усилий требуется, чтобы заставить его идти в бой и удержать от бегства. Если бы историку пришел в голову такой вопрос: «Какой из инстинктов проявил себя больше в человеческой истории – инстинкт бегства или инстинкт борьбы?», вероятно, ответ был бы однозначный: история определялась не столько агрессивными инстинктами, сколько попыткой подавить в человеке инстинкт бегства. Если вдуматься, то скоро поймешь, что именно этой цели служит большинство социальных институтов и весь идеологический арсенал. Только под страхом смерти удавалось внушить солдатам чувство уважения к мудрости вождя и веру в понятие «чести». Их обманывали и подкупали, спаивали и обольщали, терроризировали, угрожая приклеить ярлык труса или предателя. Исторический анализ данной проблемы мог бы показать, что подавление рефлекса бегства и видимость доминирующего положения рефлексов борьбы – все это в основном связано не с биологическими, а с культурными факторами. По поводу этих размышлений я хотел бы еще напомнить о том, что этологи не раз высказывались в пользу понятия Homo agressivus (человек агрессивный); но как бы там ни было, а факт остается фактом, что в мозг человека и животного вмонтирован специальный (нейро-) механизм, мобилизующий агрессивное поведение (или бегство) в качестве реакции на угрозу жизни индивида или вида, и что эта разновидность агрессивности имеет биологически адаптационную функцию и служит делу жизни. Поведение хищников и агрессивность Существует еще одна разновидность агрессивности, которая породила много путаницы, – это агрессивность животных-хищников. В зоологии они четко определены; к ним относятся семейства кошек, гиен, волков и медведей[102]. Существует довольно много экспериментальных доказательств того, что нейрологическая основа агрессивности хищников отличается от защитной агрессивности[103]. Лоренц с этологической точки зрения занимает такую же позицию: Внутренние физиологические мотивы у охотника и бойца совершенно различны. Буйвол, которого свалил лев, настолько же мало вызывает его агрессивность, как во мне может вызвать гнев индюк, которого я только что видел подвешенным в кладовой. Даже движения и мимика очень четко демонстрируют это различие. Собака в погоне за зайцем, полная охотничьего азарта, делает такое же напряженно-радостное выражение «лица», как и в момент приветствия хозяина или в преддверии другого радостного события. Так и на «лице» льва (на хороших фотографиях это отчетливо просматривается) в драматический миг перед прыжком мы видим выражение, которое совершенно не похоже на злость. А ворчит он, прижимает уши и делает другие движения, символизирующие боевое поведение, тогда, когда очень напуган или столкнулся с невероятно сильной жертвой. К. Мойер на основании доступных ему данных о нейрофизиологических основах агрессивности выделяет агрессивность хищников из всех других ее типов и утверждает, что это различие все больше получает экспериментальное подтверждение. Специфика поведения хищников состоит не только в различном состоянии самого субстрата мозга (мозг нападающего зверя и мозг обороняющегося дают различную картину), но и поведение у них разное. Поведение хищника не следует путать с воинственным поведением: он не проявляет гнева, но точно и четко направлен на свою добычу, и его напряженность проходит, только когда цель – пища – достигнута. Инстинкт хищника нисколько не похож на оборонительный рефлекс, который существует практически у всех животных, инстинкт хищника относится только к добыванию пищи и присущ определенным видам животных, которые имеют соответствующее строение. Мы не станем, разумеется, отрицать, что поведение хищников агрессивно[104], но нельзя не видеть, что эта агрессивность отличается от яростной и злобной агрессивности, которая вызывается наличием угрозы. Ее можно было бы назвать «инструментальной», ибо она служит достижению желаемой цели. У других животных – не хищников – такой вид агрессивности не встречается. Разграничение оборонительной агрессивности и агрессивности хищников имеет значение для изучения проблемы человеческой агрессивности. Ведь человек в своем филогенезе не был хищником, и потому в своей агрессивности (в смысле нейрофизиологических процессов) он отличается от хищников. Не следует забывать, что человеческие челюсти («прикус») «плохо приспособлены к мясоедству, ибо человек до сих пор сохранил форму зубов своих вегетарианских предков. Кстати, интересно, что и система пищеварения у человека имеет все физиологические признаки вегетарианства, а не мясоедства». Как известно, даже у первобытных охотников и земледельцев пища на 75% была вегетарианской и лишь на 25% – мясной[105]. Как утверждает И. Де Вор, «пища первобытных людей в основном состояла из растений. То же самое относится и к современным человеческим сообществам с примитивными формами хозяйства (за исключением эскимосов)... Бушмены, например, на 80% питались орехами, которые сами добывали и обрабатывали, поэтому в их захоронениях археологи часто рядом с колчаном для стрел находят камни, похожие на жернов. Некоторые археологи, правда, интерпретировали эти находки совсем иначе: предполагали, что жернова применялись для размалывания костей, из которых добывался мозг». И все же именно образ хищника сыграл основную роль в формировании представлений о врожденной агрессивности животного, а косвенно и человека. Ведь человек испокон веков общается с бывшими хищниками – кошкой и собакой. Потому-то он их и приручил; они ему и нужны в этом качестве: собака – для охоты на других зверей (и людей), кошка – для охоты на мышей и крыс. Кроме того, человеческие племена вечно страдали от таких хищников, как волк и лиса[106]. Таким образом, человек так давно окружил себя хищниками, что он, конечно, был не в состоянии увидеть разницу между хищнической и оборонительной агрессивностью, поскольку результатом обеих форм поведения было убийство. Кроме того, он не мог наблюдать этих животных в их собственной среде обитания и заметить их дружелюбное отношение к своим собратьям. Итак, вывод, к которому мы пришли, в основном подтверждает точку зрения крупнейших исследователей проблемы агрессивности – Дж. П. Скотта и Леонарда Берковича, хотя у них есть и некоторые различия. Скотт, в частности, пишет: «Человек, счастливым образом оказавшийся в таком социальном окружении, которое не провоцирует на борьбу, не получает никаких физиологических или нервных перегрузок, ибо он никогда ни с кем не сражается. Борьба – это ведь совершенно особая ситуация, ее не сравнишь с физиологией питания, где внутренние процессы метаболизма ведут к определенным физиологическим изменениям, которые затем вызывают голод и вновь стимулируют потребность в еде без всяких внешних к тому стимулов». А Беркович говорит о «Schaltpian», или «готовности», предрасположенности к агрессивной реакции на известные раздражители, а не об «агрессивной энергии», передающейся с генами по наследству. Данные нейрофизиологии, таким образом, помогли нам очертить некий круг понятий, связанных с таким видом агрессивности, который способствует биологической приспособляемости организма, сохранению рода, – я ее назвал оборонительной агрессивностью. Мы привлекли эти данные, чтобы показать, что у человека потенциально существуют предпосылки агрессивности, которые мобилизуются перед лицом витальной угрозы. Но никакие нейрофизиологические данные не имеют отношения к той форме агрессивности, которая характерна только для человека и отсутствует у других млекопитающих: это склонность к убийству самоцели, желание мучить без всякой на то «причины» не ради сохранения своей жизни, а ради доставления себе удовольствия[107]. Невропатологи еще не занимались этими аффектами (не считая тех случаев, которые были вызваны болезнями мозга), однако можно с уверенностью утверждать, что инстинктивистски-гидравлическая модель Конрада Лоренца не подходит для описания того механизма функционирования мозга, который представлен в экспериментальных данных нейрофизиологии. VI. ПОВЕДЕНИЕ ЖИВОТНЫХ Вторая важная область для эмпирической проверки правомерности инстинктивистской теории агрессивности – это поведение животных. В агрессии животных можно выделить три типа: 1) агрессия хищников; 2) агрессивность внутривидовая и 3) агрессивность межвидовая (против животных других видов). Все исследователи мира животных (включая К. Лоренца) едины в том, что образцы поведения и мозговые процессы хищников не совпадают с другими типами агрессивности и потому должны обсуждаться отдельно. Что касается межвидовой агрессивности, то здесь большинство исследователей утверждают, что животные очень редко убивают представителей другого вида, за исключением случаев самозащиты при невозможности спастись бегством. Это сужает феномен «животной» агрессивности до одного-единственного типа – агрессивности между животными одного и того же вида. Исключительно этим аспектом и занимается всю жизнь Конрад Лоренц. Внутривидовая агрессивность имеет следующие признаки: а) У большинства млекопитающих она не носит кровавого характера и не имеет цели мучить или убить «сородича»; агрессивность выполняет в основном роль угрожающего предупреждения. У большинства млекопитающих имеется много зубов; между особями бывают ссоры и стычки, но дело редко доходит до кровавых и смертельных драк, как у людей. б) Деструктивное поведение наблюдается только у ряда насекомых, рыб и птиц, а из млекопитающих – только у крыс. в) Угрожающая поза – это реакция на то, что животное воспринимает как угрозу своим витальным интересам; и поэтому с позиций неврологии такое поведение можно считать «оборонительной агрессивностью». г) Нет ни одного доказательства того, что у большинства млекопитающих якобы существует спонтанный агрессивный импульс, который накапливается и сдерживается до того момента, пока «подвернется» подходящий повод для разрядки. Пока речь идет об оборонительной агрессивности, можно утверждать, что она опирается на определенные филогенетические нейронные структуры, и потому не было бы никаких оснований спорить с Лоренцом, если бы не его «гидравлическая модель» и не его убежденность в том, что жестокость и деструктивность человека являются врожденными качествами и по происхождению восходят к оборонительной агрессивности. Человек – это единственная особь среди млекопитающих, способная к садизму и убийству в огромных масштабах. В последующих главах я попытаюсь найти объяснение этому факту. А в данной главе о поведении животных я только хочу, в частности, показать, что многие из них вступают в борьбу со своими собственными сородичами, но при этом их поведение не имеет ничего общего с деструктивностью, а также что наши данные о жизни млекопитающих вообще (и приматов, в частности) не позволяют обнаружить никаких следов врожденной «деструктивности», которые бы человек мог приобрести по наследству. И если бы человеческий род на самом деле был наделен «врожденной агрессивностью» лишь в той мере, в какой она проявляется у шимпанзе (в их среде обитания), то мы жили бы на сравнительно мирной Земле. Агрессивность в неволе При изучении агрессивности животных, особенно приматов, с самого начала важно отличать их поведение в среде обитания от поведения в неволе (в основном – в зоопарке). Наблюдения показывают, что приматы на воле малоагрессивны, хотя в зоопарке их поведение нередко деструктивно. Это обстоятельство имеет огромное значение для понимания агрессивности человека, ибо на протяжении всей своей истории, включая современность, человека вряд ли можно считать живущим в «естественной среде обитания». Исключение составляют разве что древние охотники и собиратели плодов, да первые земледельцы до V тысячелетия до н. э. «Цивилизованный» человек всегда жил в «зоопарке», т. е. в условиях несвободы или даже заключения разной степени строгости. Это характерно и для самых развитых социальных систем. Я хотел бы для начала привести несколько примеров с приматами, ибо их жизнь в условиях зоопарка описана достаточно подробно. Лучше всех изучены, пожалуй, павианы, которых в течение нескольких лет наблюдал Солли Цукерман, работая в зоопарке Лондонского королевского парка(1929-1930). Их жилище (на Обезьяньей Горе) имело 30 м в длину и 18 м в ширину и для зоопарка казалось довольно большим, но в сравнении с естественными условиями оно конечно же было чрезвычайно скромным. Цукерман иаблюдал у этих животных проявления сильного напряжения и озлобленности. Более сильные особи жестоко подавляли более слабых, и даже матери отнимали пищу у своих детенышей. Особенно страдали самки и детеныши, которые в схватках получали травмы, а иногда и погибали. Цукерман наблюдал, как один самец дважды намеренно атаковал юнца, а вечером того нашли мертвым. Восемь из 61 самца умерли насильственной смертью, а многие другие прошли через «лазарет». Поведение приматов в условиях зоопарка в 50-е гг. исследовали и другие видные ученые: Ханс Куммер (Цюрих) и Верной Рейнольде (Англия)[108]. Куммер содержал павианов в большом загоне (размером 14 на 25 м). И там происходили серьезные драки с тяжелыми ранениями (укусами). Куммер провел серию очень точных сравнительных исследований в зоопарке и в диких условиях (в Эфиопии) и установил, что агрессивность в зоопарке проявляется у самок в 9, а у самцов в 17,5 раза чаще, чем на свободе. Верной Рейнольде изучал 24 резуса, помещенных в небольшой восьмиугольный загон-клетку (со стенками 9 м). Хотя помещение было меньше, чем на Обезьяньей Горе, обезьяны реже проявляли агрессивность. И все же насилие и здесь наблюдалось чаще, чем на свободе. Многие животные получали ранения – одну тяжелораненую самочку даже пришлось пристрелить. Особенно интересные факты о влиянии экологических условий на агрессивность можно найти в исследованиях о макаках у таких авторов, как С. Саусвик, М. Бег и М. Сидди-ки. Саусвик установил, что окружение и социальные условия у лишенных свободы макак-резусов оказывали серьезное влияние на форму и повторяемость «агонистического» (т. е. конфликтного) поведения. Это исследование позволяет нам провести различие между изменением окружающих условий (например, количество животных в одном и том же помещении) и социальными изменениями (например, включение новых животных в уже устоявшуюся группу). Выяснилось, что уменьшение «жилплощади» часто вызывает усиление агрессивности, но гораздо более резкое увеличение агрессивных столкновений было связано с изменением социальной структуры (введение новеньких в группу). Было установлено, что и у других млекопитающих сужение «жизненного пространства» ведет к агрессивному поведению. Так, Мэтьюз отмечал, что ему не известно ни одного случая драки млекопитающих со смертельным исходом, кроме тех ситуаций, когда животные жили в тесноте. Выдающийся этолог Пауль Лайхаузен указывает, что у кошек полностью нарушается относительное соподчинение, если они оказываются в тесном помещении. Чем теснее клетка, тем меньше подчинения. В конечном счете одна кошка превращается в деспота, другие становятся объектом безжалостных издевательств, и в конце концов у всех обнаруживаются различные симптомы неврозов. Обитатели клетки превращаются в злобную массу: напряженность в ней никогда не ослабевает, никто никогда не выглядит довольным, постоянно слышны шипение, рычание и даже бывают стычки. Никаких игр, всякое движение и деятельность сводятся к минимуму[109]. Даже временное скопление животных в местах кормления вызывает усиление агрессивности. Зимой 1952 г. трое американских ученых – Кабо, Коллиас и Гуттингер – вели наблюдение за оленями вблизи реки Флэг в Висконсине. Они сделали однозначный вывод, что частота драк зависит от числа животных в загоне, т. е. от плотности населения. Когда на площадке находилось от пяти до семи оленей, то наблюдалась одна драка в час. А если на этом же участке оказывались 23-30 животных, то в час случалось в среднем около 4,4 драки на одно животное. Аналогичные выводы сделал американский биолог Д. Колхаун, наблюдая за дикими крысами. Важное значение имеет тот факт, что наличие большого количества пищи при большой тесноте «проживания» не снижает агрессивности. Это подтверждено наблюдениями в Лондоне: теснота была явно главной причиной агрессивного поведения, хотя питание и остальные условия были хорошими. Интересно наблюдение Саусвика, касающееся уменьшения рациона: снижение дневной порции пищи у резусов на 25% не повлекло за собой никаких изменений в их «соревновательных» взаимодействиях, а сокращение рациона на 50% даже привело к уменьшению соревновательного поведения[110]. Данные об усилении агрессивности приматов в неволе (а это подтверждается и на примере поведения других млекопитающих) весьма убедительно доказывают, что скученность является главной предпосылкой усиления озлобленности и вражды. Но «перенаселение», скученность (crowding) – это только название, штамп, который довольно просто уводит нас в сторону от выяснения конкретной причины, от вычленения тех факторов, которые несут главную ответственность за рост агрессивности. Может быть, у каждого индивида существует какая-то «естественная» потребность в минимальном жизненном пространстве?[111] Может быть, скученность мешает животному реализовать врожденную потребность в свободном движении и т. д.? А может быть, в тесноте животное всем телом чувствует угрозу и выдает агрессивную реакцию? Для ответа на все эти вопросы нужны еще многие исследования. Но результаты Саусвика показывают, что в феномене перенаселения надо различать как минимум два элемента, а именно: сокращение пространства и разрушение социальной структуры. Важность второго фактора подтверждает тот же Саусвик, когда, введя в группу одного или нескольких «чужаков», он удостоверился в том, что это приводит к страшной вспышке агрессивности, гораздо более сильной, чем при перенаселении. Конечно, нередко присутствуют оба фактора, и тогда трудно решить, какой из них в ответе за агрессивное поведение. Каково бы ни было сочетание обоих этих факторов, ясно одно, что каждый из них может вызвать агрессивное поведение. Ибо сужение пространства ущемляет животное в его жизненно важных функциях – в функциях движения и игры, а также в реализации других его способностей. Поэтому «ущемленное в пространстве животное» чувствует некоторую угрозу своим витальным интересам и выдает агрессивную реакцию. А разрушение социальной структуры в группе представляет, с точки зрения Саусвика, еще более страшную угрозу. Ведь каждое животное живет в характерном для его рода социуме, к которому оно так или иначе приспособлено. Социальное равновесие является неизменной предпосылкой для его существования. Нарушение равновесия наносит существованию животного серьезную угрозу, в результате чего, принимая во внимание наличие оборонительной функции агрессивности, должен последовать взрыв агрессивности, особенно если отсутствует возможность бегства. В зоопарке скученность случается нередко (как она описана Цукерманом в случае с павианами). Причем чаще звери в зоопарке страдают не столько от замкнутости пространства, сколько от тесноты. Находясь в плену, они при любом уходе и отличной кормежке «не находят себе места». Кто думает, что для ощущения благополучия животному (или человеку) достаточно удовлетворения всех физиологических потребностей, тот может считать жизнь в зоопарке счастьем. Но паразитический образ жизни лишает ее всякой привлекательности, ибо исчезает возможность для проявления физической и психической активности, – а следствием этого становится скука, безучастность и апатия. Вот наблюдение А. Кортланда: «В отличие от шимпанзе из зоопарка, которые чаще всего с годами выглядят все грустнее и „равнодушнее“, старые шимпанзе, живущие на воле, выглядят более оживленными, любопытными и более человечными»[112]. Сходные выводы делают Гликман и Срогес, отмечающие монотонность жизни зверей в клетках зоопарка, которая приводит к «депрессии». Перенаселенность и агрессивность у людей После того, что мы узнали о влиянии тесноты на животных, возникает вопрос, не является ли этот фактор таким же значимым источником и человеческой агрессивности? Многие отвечают на этот вопрос однозначным «да». Лайхаузен, в частности, считает, что для лечения «неврозов», «бунтарства» и другой «агрессивности» лучший способ – это «обеспечение равновесия в человеческих объединениях, нахождение того оптимального численного состава группы, при котором возможно обеспечить контроль». Такого же мнения придерживаются братья Рассел. Весьма распространенное отождествление «перенаселения», «скученности» (crowding) с «плотностью населения» привело к значительным заблуждениям. Так, Лайхаузен, с его упрощенным консервативным мышлением, совершенно не улавливает того факта, что проблема современного перенаселения имеет две стороны: – нарушение жизнеспособной социальной структуры (особенно в индустриализованной части мира) и – нарушение соответствия между плотностью населения и социальными основами жизни (особенно в неиндустриальных обществах). Человек нуждается в такой социальной системе, в которой он имеет свое место, сравнительно стабильные связи, идеи и ценности, разделяемые другими членами группы. «Достижение» современного индустриального общества состоит в том, что оно пришло к существенной утрате традиционных связей, общих ценностей и целей. В массовом обществе человек чувствует себя изолированным и одиноким даже будучи частью массы; у него нет убеждений, которыми он мог бы поделиться с другими людьми, их заменяют лозунги и идеологические штампы, которые он черпает из средств массовой информации. Он превратился в A-tom (греческий эквивалент латинского слова «in-dividuum», что в переводе значит «неделимый»). Единственная ниточка, которая связывает отдельных индивидов друг с другом, – это общие денежные интересы (которые одновременно являются и антагонистическими). Эмиль Дюркгейм обозначил этот феномен словом «аномия» и пришел к выводу, что аномия стала основной причиной роста самоубийств на фоне мощного процесса индустриализации. Дюркгейм понимал под аномией разрушение традиционных социальных связей, обусловленное тем, что роль настоящего коллектива отошла на второй план перед мощью государственной машины и всякая подлинная социальная жизнь просто исчезла. По мнению Дюркгейма, люди, живущие в современной политической системе, представляют собой «дезорганизованную пыль из разрозненных индивидов»[113]. Другой выдающийся социолог, Фердинанд Теннис, анализируя социальные системы, провел разграничение между традиционной «общиной» (Gemeinschaft) и современным обществом (Gesellschaft), указывая, что последнее отличается полной утратой всех настоящих социальных связей. Итак, есть множество примеров, доказывающих, что не высокая плотность населения сама по себе является причиной человеческой агрессивности, а ущербность социальной структуры, утрата настоящих человеческих связей и жизненных интересов. Особенно впечатляющий пример – это израильский кибуц; каждый кибуц густо населен и дает индивиду очень мало места для своей частной жизни. (Много лет тому назад, когда кибуцы жили еще очень бедно, это в еще большей степени было так.) Но у членов этого сообщества почти не наблюдалось симптомов агрессивности. То же самое относится ко многим объединениям по интересам в самых разных странах. Еще один яркий пример представляют Голландия и Бельгия – две страны, жители которых вообще никогда не отличались агрессивностью, несмотря на самую высокую в мире плотность населения. Трудно представить себе большую степень перенаселенности, чем та, которая имела место в Вудстоке или на острове Уайт во время молодежных фестивалей, однако никто не сталкивался там с проявлениями агрессивности. А 30 лет назад на острове Манхэттен плотность населения была одной из самых высоких в мире, однако тогда там не было таких страшных проявлений насилия, как сегодня. Каждый, кто жил в многоэтажном доме на несколько сотен квартир, знает, что в таком доме семья может великолепно жить своей частной жизнью, не чувствуя ни малейших неудобств от соседей по лестничной клетке. И наоборот, в маленькой деревушке гораздо труднее спрятать свою личную жизнь, хотя дома отстоят друг от друга на достаточно большом расстоянии и плотность населения значительно меньше. Но здесь люди более внимательны друг к другу, они любят наблюдать и обсуждать жизнь соседей, и каждый постоянно чувствует себя в поле зрения других людей. Почти то же самое можно сказать и о небольших городских предместьях. Эти примеры показывают, что агрессивность людей вызывается не высокой плотностью населения, как таковой, а скорее социальными, экономическими и культурными сопутствующими условиями. Очевидно и другое: та перенаселенность (или плотность населения), которая идет рука об руку с нищетой, не только может, но и ведет к стрессовым ситуациям и агрессивности. Пример тому – большие города в Индии, а также гетто в американских городах. Перенаселение, а также теснота в быту могут вести к отрицательным последствиям в тех случаях, когда человек лишен элементарной «социальной ниши», возможности укрыться от нежелательного общения. Перенаселенность в прямом смысле означает, что число людей, относящихся к определенному сообществу, превышает возможности экономического базиса, т. е. общество не в силах обеспечить своих членов достаточным количеством пищи, нормальными жилищными условиями, а также условиями труда и разумного досуга. Нет сомнения, что такое перенаселение может иметь самые горестные последствия и что число жителей должно быть сокращено до того уровня, который соответствует экономическому базису. Если же общество способно экономически обеспечить большое число людей на небольшой территории, то сама по себе высокая плотность населения не лишает отдельного гражданина возможности спокойно жить личной жизнью и не страдать от нежелательных контактов. Однако обеспечение соответствующего жизненного стандарта – это только предпосылка для нормальной жизни человека и его защищенности от постоянного вторжения посторонних, оно еще не решает проблему аномии, понимаемой как недостаток общности. Оно не снимает потребности человека жить в мире с нормальными человеческими пропорциями и при этом осознавать себя личностью среди других личностей. От аномии индустриального общества можно будет избавиться лишь при условии радикального изменения всей социальной и духовной структуры общества; т. е. когда индивид не только получит возможность жить в приличной квартире и нормально питаться, но когда его интересы будут совпадать с интересами общества, т. е. когда основными принципами нашей общественной и личной жизни станут не потребительство и враждебность, а дружелюбие и творческая самореализация. А это возможно также и в условиях большой плотности населения, но при этом нужна другая идеология и другая общественная психология. Отсюда следует, что все аналогии между миром людей и миром животных имеют свои ограничения. Животному «инстинктивное» знание подскажет, какое ему нужно жизненное пространство и какая социальная организация. Он и агрессивность проявляет инстинктивно, просто реагируя на «нарушение своих границ»... У него ведь нет другого способа отреагировать на угрозу своим витальным интересам. А у человека есть масса других возможностей. Он может изменить социальную структуру, может сам установить новые связи на основе общих ценностей. Поэтому позволительно сказать, что решение проблем, связанных с перенаселением, у животного имеет биологические основания, а у человека – социальные и политические. Агрессивность животных в естественных условиях обитания О поведении животных в естественных условиях, к счастью, имеется довольно много «свежих» исследований. Все они утверждают, что наблюдаемая в неволе агрессивность у тех же самых животных в естественных условиях не проявляется[114]. Среди обезьян в первую очередь павианы пользуются дурной славой насильников. Однако Уошберн и Де Вор, которые в 1961 г. очень серьезно изучали этих животных, утверждают, что они практически не проявляют агрессивности, если не нарушается их общая социальная структура. А проявление агрессивности не идет дальше угрожающей мимики и поз. В опровержение рассуждений о скученности (crowding) очень интересны наблюдения Уошберна, который говорит, что ни у водопоя, ни в других местах скопления павианов стычек или драк между семьями не было зафиксировано. При этом автор насчитал более 400 обезьян, которые одновременно находились около одного-единственного водопоя и при этом не проявляли никаких признаков вражды. Эту картину успешно дополняет исследование К. Холла, которое было посвящено южноафриканским бабуинам. Особый интерес представляет исследование агрессивного поведения у шимпанзе, поскольку эти приматы более всего похожи на человека. Еще несколько лет назад нам почти ничего не было известно о жизни шимпанзе в Экваториальной Африке. И вот трое ученых почти одновременно проводят серию наблюдений за их жизнью в естественной среде обитания. Результаты оказались весьма впечатляющими и чрезвычайно интересными в аспекте нашей темы. Братья Рейнольде, изучавшие жизнь шимпанзе в лесах Будонго, сообщают, что с их агрессивным поведением они встречались чрезвычайно редко: «За 300 часов наблюдения мы были всего 17 раз свидетелями ссор, да и то до настоящих схваток дело не дошло, а стычки длились не более нескольких секунд». Только два раза из этих семнадцати случаев в столкновении участвовали взрослые самцы. Сходные наблюдения дает и Джейн Лавик-Гудолл: «Только четыре раза удалось заметить возмущение и угрожающую стойку, когда младший по рангу самец попробовал „отведать пищи раньше, чем это сделал старший“... Лишь один раз мы видели стычку взрослых самцов». С другой стороны, замечено «много различных способов установления и поддержания хороших отношений (целый ряд жестов, ужимок, знаков внимания – от ловли блох до заигрываний)». Иерархия в чистом виде с лидером во главе здесь не представлена, хотя в 72 ситуациях взаимодействия речь явно шла о соблюдении «Табели о рангах». А. Кортланд сообщает о том, как у шимпанзе проявляется нерешительность – ситуация, важная для понимания человеческой рефлексии, «раздвоения личности» и т. д. Приведу цитату: На воле шимпанзе, которых мы наблюдали, были осторожными и медлительными. На это обращают внимание все исследователи. За очень живым и любопытным взглядом чувствуется неуверенность сомневающейся личности, которая постоянно пытается понять смысл нашего безумного мира. Складывается впечатление, что у шимпанзе вместо уверенности, диктуемой инстинктом, появилась неуверенность, подсказанная интеллектом, – и это при отсутствии решимости, характерной для человека. В экспериментах с обезьянами в условиях зоопарка было установлено, что шимпанзе демонстрируют меньше врожденно-генетических образцов поведения, чем маленькие обезьяны[115]. Хочется еще процитировать Джейн Лавик-Гудолл, ибо она подтверждает важное наблюдение Кортланда о нерешительности в поведении шимпанзе. Вот что она пишет: Однажды Голиаф появился очень близко от нас вместе с неизвестной нам рыжеватой самочкой. Мы с Хуго мгновенно бросили кучу бананов на то место, которое было в поле зрения обезьян. Затем мы спрятались в палатку и стали вести наблюдение. Когда самочка увидела нашу палатку, она быстро вскарабкалась на дерево и уставилась оттуда на бананы. Голиаф тоже сразу остановился и посмотрел сначала на самочку, а затем – на бананы. Он спустился немного вниз по лиане, остановился и снова посмотрел на свою подружку. Оба не трогались с места. Голиаф медленно съезжал вниз по лиане, самочка тоже молча спускалась с дерева, и мы потеряли ее из виду. Когда Голиаф оглянулся и увидел, что она исчезла, он рванулся назад. Через несколько минут самочка снова влезла на дерево. Голиаф помчался за ней следом с взъерошенной шерстью. Он посидел с ней рядом (поискал блох) и стал снова кидать взгляды вниз, на наш лагерь. Даже если он не видел в этот миг бананов, он все равно знал, что они есть, а поскольку 10 дней его не было в лагере, у него, наверное, «слюнки потекли» от голода и жажды. Через некоторое время он спустился и снова направился к нам, но через каждые два шага останавливался, чтобы оглянуться на самочку. Она сидела, не двигаясь, но мы с Хуго увидели явно выражение страха и желание сбежать. Когда Голиаф спустился еще ниже, он из-за деревьев, видимо, перестал видеть самочку, потому что оглянулся и сразу снова прыгнул на дерево и стал смотреть вверх. Она все еще сидела, не шевелясь. Увидев ее, он снова стал спускаться вниз; «проехав» несколько метров, он прыгнул опять вверх на другое дерево. Снова посмотрел на подружку, она была на месте. Так прошло минут пять, прежде чем Голиаф направился в сторону бананов. Когда он оказался на полянке у палатки, перед ним встала новая проблема: здесь не было деревьев, а с земли не видно было самочку. Трижды он выходил на полянку и снова возвращался, чтобы прыгнуть на первое попавшееся дерево и снова проверить, не исчезла ли подруга. Она была на месте. И вот у Голиафа, видимо, созрело решение – он галопом кинулся к бананам. Но, оторвав всего один банан, повернулся и снова стал взбираться на дерево. Самка по-прежнему сидела на ветке. Голиафа это, видимо, успокоило. Он уже съел свой Как видно из этого отрывка, шимпанзе-самец проявляет довольно странную нерешительность; он не может сделать выбор между бананами и самкой. Когда мы встречаем подобное поведение у человека, мы говорим о невротической неуверенности... ибо нормальный человек не имеет затруднений в подобной ситуации, а действует в соответствии с доминантой своей личности. Личность «орально-рецептивная» предпочтет еду сексу, а личность с «генитальным характером» подождет с едой, пока не удовлетворит свой сексуальный голод. И в том и в другом случае человек будет действовать, не сомневаясь и не медля понапрасну. Поскольку в случае с самцом шимпанзе мы вряд ли можем предположить наличие невроза, ответ на вопрос о причинах такого поведения надо поискать у Кортланда, ибо Лавик-Гудолл, к сожалению, не ставит этих вопросов. Кортланд великолепно описывает терпимость шимпанзе к детям и почтение к старшим, даже после того, как те уже утратили свою физическую силу. Лавик-Гудолл также обращает внимание на эту характерную черту: Взрослые шимпанзе обычно очень терпимы в отношениях друг с другом. Самцы проявляют больше выдержки, чем самки. Типичный пример такого терпения со стороны старшего по рангу самца мы наблюдали, когда в его присутствии «юноша» вскочил на пальму и стал быстро пожирать спелые плоды. Взрослый самец не проявил ни малейшего желания согнать оттуда юнца: он тоже вскарабкался на это дерево, сел рядом с младшим и стал лакомиться плодами, срывая их с другой стороны. Особенно поражает терпимость самцов при спаривании. Однажды удалось наблюдать такую сцену, когда семеро самцов по очереди «занимались любовью» с одной и той же самкой, ни один не проявил никаких признаков агрессивности, спокойно ожидая, когда придет его черед. Один из самцов был еще совсем юным. О поведении горилл в естественных условиях мы читаем у Шаллера: «Обычно они миролюбивы. Я видел, как самец проявлял некоторое подобие агрессивности в отношении самки и молоденького самца: оба случая были реакцией на попытку вторжения „пришельца“ из чужой группы. Но затем мы убедились, что даже в отношениях между разными группами агрессивность не идет дальше настойчивого разглядывания и чавканья». Особого внимания заслуживают описания поведения шимпанзе при кормлении, которые дает Джейн Лавик-Гудолл. Вот что она пишет: «...шимпанзе почти что всеядны... Но в основном они вегетарианцы, т. е. большая часть рациона питания состоит из растений». Но были и исключения из правила. Так, Джейн Лавик-Гудолл и ее ассистент наблюдали 28 случаев, когда шимпанзе поедали мясо других млекопитающих. Лабораторный анализ кала, проводившийся систематически на протяжении пяти лет, позволил установить следы от 36 различных млекопитающих, кроме тех, кого они видели воочию в процессе их пожирания. Много чрезвычайных случаев описала наблюдательная исследовательница. Например, трижды она своими глазами видела, как самец шимпанзе поймал и убил молодого павиана, а один раз – краснозадую обезьяну, предположительно женского пола. Кроме того, она обнаружила и описала поведение группы шимпанзе из 50 особей, которые съели за 45 месяцев 68 млекопитающих (преимущественно приматов), т. е. в среднем по полторы «штуки» в месяц. Эти цифры подтверждают приведенное выше суждение исследовательницы о том, что в основном пища шимпанзе состоит из растений и что мясная пища – исключение. Но в своей научно-популярной книге «В тени человека»[116] писательница пишет, что они с мужем «часто видели шимпанзе, пожирающих мясо», не приводя при этом никаких количественных данных, из которых можно было бы сделать вывод о сравнительной частоте употребления мяса. Я специально привлекаю внимание читателей к данному противоречию популярной писательницы, поскольку после 1971 г. в многочисленных публикациях других авторов указывалось на «хищный» характер шимпанзе, при этом ссылки делались на данные исследований Джейн Лавик-Гудолл. А на самом деле, как считает большинство специалистов, шимпанзе является всеядным существом, хотя преимущественно потребляет растительную пищу. А то, что иногда (явно редко) они едят мясо, не делает их ни мясоедами, ни тем более хищниками. Поэтому употребление этих слов «хищник», «мясоед») есть лишь попытка обосновать и извинить тот факт, что человек от природы деструктивен. Проблема территории и лидерства Распространенное представление об агрессивности животных в значительной мере возникло под влиянием понятия «территориальные претензии». Роберт Ардри своими книгами «Территориальный императив» и «Адам и его окружение» произвел такое огромное впечатление на широкого читателя, что никто теперь не сомневается, что человек унаследовал инстинкт охраны территории от своих дочеловеческих предков. И этот инстинкт многие преподносят нам как один из главных источников агрессивности и человека, и животного. Люди любят проводить аналогии, и многим очень удобной кажется идея, что причина войн также коренится во власти именно этого инстинкта. Данная идея по многим причинам оказалась совершенно неприемлемой. Прежде всего есть много видов животных, у которых инстинкт охраны территории не зафиксирован. Дж. Скотт утверждает, что «этот защитный инстинкт проявляется лишь у высокоразвитых видов – у членистоногих и позвоночных, и то довольно хаотично». Другие исследователи «склонны считать», что так называемая защита территории – выдумка, на самом деле это фантастическое название для обычной поведенческой реакции на чужака, с элементами дарвинизма и антропоморфизма XIX в. А для доказательства этой гипотезы необходимы более развернутые систематические исследования. Н. Тинберген различает территориальный инстинкт вида и индивида. «Я уверен, что территорию выбирают по признакам, на которые животное ориентировано генетически. Это проявляется в том, что животные одного вида (или одной и той же популяции) выбирают себе среду обитания, соответствующую одному и тому же типу. Что касается отдельной особи и ее связей со своей территорией (со своим „гнездом“, жилищем, местом выращивания потомства), то эти связи вырабатываются в процессе обучения». При описании жизни приматов мы уже видели, что территории разных видов часто перекрещиваются. И если мы можем чему-то научиться, наблюдая человекообразных обезьян, так это тому, что различные группы приматов достаточно спокойно относятся к своей территории и что они не дают никаких оснований к тому, чтобы переносить на них образцы человеческого общества, которое ревностно охраняет свои границы и силой преграждает путь вторжению любого «чужака». Гипотеза о том, что принцип территориальности стал основой агрессивности, ошибочна и еще по одной причине. Ведь защита собственной территории предполагает выполнение функции уклонения от серьезных сражений, которые были бы неизбежны, если бы на территорию проникало так много посторонних особей, что вызывало бы перенаселение. На самом деле угрожающее поведение, которое принято квалифицировать как «территориальную агрессивность», является всего лишь инстинктивной программой поведения, направленной на равномерное распределение жизненного пространства и тем самым – на сохранение мира. Эта инстинктивная программа животного выполняет ту же самую функцию, что и правовое регулирование у человека. И потому, когда появляются другие, символические методы обозначения территориальных границ, предупреждающие, что «Вход воспрещен!», – инстинкт становится излишним. И конечно, не стоит забывать, что большая часть войн была развязана ради получения преимуществ какого-либо рода, а не ради охраны границ от угроз нападения (если не брать всерьез подстрекателей войны). Не менее ошибочны и популярные в широких кругах представления о понятии лидерства. Многие животные виды (хотя и не все) живут иерархически организованными группами. Наиболее сильный самец доминирует (является лидером); он раньше других самцов получает пищу, сексуальные и другие радости, например, ему первому чешут шерсть и выбирают блох...[117] Однако лидерство, как и территориально-охранительный инстинкт, встречается вовсе не у всех животных, да и у позвоночных и млекопитающих – тоже нерегулярно. Что касается лидерства у приматов, то здесь существуют большие различия между видами: так, у макак и павианов наблюдается довольно развитая, строго иерархическая система, а у человекообразных обезьян иерархия представлена менее четко. Вот что пишет о горных гориллах Шаллер: 110 раз я наблюдал взаимодействия, явно носящие характер иерархии с лидером во главе. Положение лидера обнаруживалось чаще всего в мелочах: ему уступали дорогу при входе, оставляли лучшее место или же он сам выбирал это место и «сгонял» с него нижестоящего самца. Для доказательства своего доминирующего положения горилла не предпринимает почти никаких действий. Обычно нижестоящий просто уходит с дороги при приближении лидера, или достаточно бывает одного взгляда последнего в его сторону. Самый явный жест лидера – это легкое похлопывание нижестоящего животного тыльной стороной ладони по плечу. А братья Рейнольде в отчете о поведении шимпанзе в лесах Будонго сообщают следующее: Если и были какие-то различия в статусе между отдельными шимпанзе, то они составляли, может быть, какую-то долю процента от остальных моделей наблюдаемого поведения. Мы не встречали признаков линейной иерархии ни среди самцов, ни среди самок; мы не видели, чтобы кто-то из самцов имел исключительные права на бегущую самку, и постоянного лидера в группе тоже не обнаружили. Т. Роуэлл в книге о павианах высказывается против общей концепции лидерства. Он утверждает, что «иерархическое поведение тесно связано с возникающими стрессовыми ситуациями различного рода; в подобных ситуациях нижестоящее по иерархии животное первым проявляет неблагополучные психологические симптомы (например, более слабую выносливость в случае болезни). И коль скоро иерархическую структуру (ранг) определяет подчиненное поведение, а не доминирующее, как это принято считать, то можно рассматривать стресс как фактор, влияние которого зависит от индивидуальной конституции животного, и тогда понятно, что стресс одновременно вызывает такие изменения в поведении (покорность), которые и определяют установление иерархической социальной организации». На основании своих исследований Роуэлл пришел к убеждению, что «иерархическая система устанавливается и сохраняется главным образом благодаря проявлениям покорности нижестоящих животных, а не как результат целенаправленных действий вышестоящих по укреплению своего лидерства». Сходную мысль мы обнаруживаем у В. А. Мэзона, который вел наблюдения за шимпанзе. Я хочу заметить, что выражениями «лидерство» и «подчинение» просто принято обозначать тот факт, что шимпанзе часто относятся друг к другу, как пугливые к пугающим. Конечно, можно предполагать, что внутри группы более крупные, сильные, неугомонные и воинственные особи (которые любого могут устрашить) имеют в целом групповой лидерский статус. Может быть, это объясняет тот факт, что на воле взрослые самцы обычно занимают командное, доминирующее положение по отношению к взрослым самкам, которые, в свою очередь, «командуют» молодыми. Но, кроме этих наблюдений, ничто больше не доказывает, что абсолютно все шимпанзе живут в иерархически организованных структурах. И тем более нет убедительных доказательств того, что у животных существует самостоятельное стремление к социальному лидерству. Шимпанзе отличаются своенравием, они импульсивны и жадны, и уже эти черты дают достаточно оснований для развития отношений лидерства—подчинения (так что вряд ли есть необходимость искать еще какие-то собственно социальные мотивы формирования иерархической структуры). Таким образом, лидерство—подчинение следует считать всего лишь одним из аспектов взаимоотношений между двумя индивидами, а в социальных отношениях – естественным сопутствующим явлением. Итак, на лидерство, если оно вообще имеет место, распространяется тот же самый вывод, который я сделал в отношении проблемы территориальности. Оно имеет функцию сохранения мира и единства в группе и препятствует ссорам, грозящим перейти в серьезную схватку. Человек, у которого этот инстинкт отсутствует, заменяет его договорами, правилами приличий и законами. Человек часто описывал иерархическую организацию животных как пародию на свою собственную систему: «властвующий босс» ведет себя как вождь, освещая своим блеском всех нижестоящих. Это правда, что у обезьян авторитет лидера часто держится на страхе, который он внушает другим членам стаи. Но у человекообразных (какими являются шимпанзе) авторитет вожака часто опирается вовсе не на страх перед наказанием со стороны сильнейшего, а на его компетентность и умение повести за собой всю стаю. Мы уже приводили пример из книги Корт-ланда, когда старый седовласый шимпанзе, благодаря опыту и мудрости, играл роль лидера, несмотря на физическую слабость. Какое бы место ни занимало лидерство в жизни животных, ясно одно: право на эту роль лидер должен заслужить и постоянно подтверждать – это значит, что он снова и снова должен доказывать сородичам свое превосходство в силе, уме, ловкости или других качествах, которые сделали его лидером. Хитроумный эксперимент Дельгадо с маленькими обезьянами показал, что лидер утрачивает свое доминирующее положение, если он хоть на мгновение потеряет те качества, которыми отличался от других. Зато в человеческой истории все наоборот: как только в обществе был легитимирован институт лидерства, которое не опирается на личную компетентность, стало необязательным, чтобы властвующий (вождь) постоянно проявлял свои выдающиеся способности; более того – пропала необходимость, чтобы он вообще был наделен какими-либо выдающимися качествами. Социальная система воспитывает людей таким образом, что они оценивают компетентность лидера по званию, униформе или еще бог знает по каким признакам; и пока общество опирается на подобную символику, средний гражданин не осмелится даже усомниться в том, что король не голый. Агрессивность других млекопитающих Не только приматы малоагрессивны, но и другие млекопитающие, хищники и нехищники, проявляют не столь высокий уровень деструктивности, как следовало бы ожидать, если бы гидравлическая теория Лоренца была верна. Даже у наиболее агрессивных – крыс – агрессивность не достигает того уровня, на который нас настраивают примеры Лоренца. Салли Каригар привлекает наше внимание к другому эксперименту с крысами, который (в отличие от эксперимента Лоренца) четко показывает, что суть дела надо искать не во врожденной агрессивности крыс, а в определенных внешних обстоятельствах, от которых зависит большая или меньшая степень разрушительного характера отдельной особи. После Лоренца Штайнигер проделал следующий эксперимент. В огромный загон он посадил подвальных крыс, собранных из разных мест, создав им почти естественную среду обитания. Сначала было такое впечатление, что отдельные особи побаиваются друг друга; у них не было воинствующих настроений, но при случайных встречах они могли покусать друг друга, особенно если их сгоняли к одной стене и они торопились, налетая друг на друга[118]. Крысы у Штайнигера вскоре разбились на два лагеря и начали кровавую битву; бой был смертельным, пока не осталась одна-единственная пара. Их дети и внуки создали большую семью (или социум), которая уничтожала любую чужую крысу, запущенную в их среду обитания. Одновременно и параллельно с этим экспериментом Джон Б. Колхаун из Балтимора также изучал поведение крыс. Первоначальная популяция Штайнигера состояла из 15 крыс, а Колхаун взял 14 крыс, также чужих, не связанных друг с другом. Но их загон был в 16 раз больше, чем у Штайнигера, и вообще лучше обустроен. Например, в нем были норы, лазы и другие убежища, которые бывают в естественных условиях жизни крыс. 27 месяцев шло наблюдение из башни, установленной в середине загона, и все факты подробно записывались в дневник. После нескольких стычек в период обживания пространства все крысы разделились на две большие семьи и никто больше не пытался ущемить другого. Нередко кое-кто начинал без причины бегать взад-вперёд, а у некоторых это случалось так часто, что приходилось «охлаждать их пыл»[119]. Выдающийся исследователь агрессивности животных Дж. П. Скотт писал, что в противоположность позвоночным членистоногие очень агрессивны. Это доказывается на примере жесточайших схваток между омарами, а также на многочисленных примерах коллективно живущих насекомых, у которых самки набрасываются на самцов и поедают их (как у некоторых видов пауков, а также у ос и др.). Среди рыб и рептилий также часто встречаются агрессоры. Вот что пишет Скотт: Сравнение физиологических оснований агрессивного поведения животных дает интересные результаты; главный вывод состоит в том, что первичный стимул к бою поступает извне – а это означает, что не существует никаких спонтанных внутренних стимулов, которые побуждали бы животное к нападению, независимо от условий его окружения. Следовательно, «агонистическое» поведение характеризуется совершенно иными специфическими факторами (физиологическими и эмоциональными), чем сексуальное поведение или поведение, связанное с приемом пищи... В естественных условиях жизни животных вражда и агрессия в смысле деструктивного, трудно корректируемого сопернического поведения практически не встречаются (Курсив мой. – Э. Ф.). А в отношении специфической проблемы внутренней спонтанной стимуляции агрессивности, которую провозгласил К. Лоренц, у Скотта мы читаем: Все добытые в исследованиях данные указывают, что у более высокоразвитых позвоночных, включая человека, источник, стимулирующий агрессивность, находится снаружи; и нет никаких доказательств существования спонтанной внутренней стимуляции. Эмоциональные и физиологические процессы, состояния организма лишь усиливают и продлевают реакцию на стимул, но сами ее не вызывают[120]. Есть ли у человека инстинкт «Не убивай!»? Одним из важнейших звеньев в цепи рассуждений Конрада Лоренца о человеческой агрессивности является его гипотеза о том, что у человека, в отличие от хищника, нет никаких инстинктивных преград против убийства себе подобных; в объяснение этому он предполагает, что человек, как и все прочие нехищники, не располагает опасным естественным оружием (как когти, яд и другие средства) и потому внутреннее противостояние убийству ему было не нужно; и лишь создание искусственного оружия поставило в повестку дня вопрос о том, что отсутствие инстинкта «Не убивай!» представляет серьезную угрозу для мира. Однако надо проверить эту гипотезу. Действительно ли у человека нет внутренних преград против убийства? Человек на протяжении своей истории так часто убивал, что на первый взгляд действительно трудно представить, что какие-то преграды убийству вообще существуют. Поэтому вопрос надо сформулировать более корректно: есть ли у человека нечто внутри, что мешает ему убить живое существо (человека или животное), с которым он более или менее знаком или связан какими-нибудь эмоциональными узами, т. е. кого-то не совсем «чужого». Есть много доказательств того, что на этот вопрос следует ответить утвердительно: да, у человека есть такое внутреннее «Не убивай!», и доказано, что акт убийства влечет за собой угрызения совести. Нет сомнения, что в формировании внутренней преграды к убийству определенную роль играет человеческая привязанность к животным и сочувствие к ним; это легко подметить в повседневной жизни. Очень многие заявляют, что не в состоянии убить и съесть животное, которое они вырастили и полюбили (кролика, курицу и т. д.). Есть люди, которым подобная мысль кажется отвратительной (убить и съесть), но те же самые люди, как правило, спокойно и с удовольствием съедят такое животное, если не были с ним знакомы. Так что существует еще и другой вид преграды к убийству животного: трудно убить его не только в том случае, когда есть какая-то личная связь с ним, но и в том, когда человек идентифицирует его просто с живым существом[121]. Возможно, что возникает осознанное или неосознанное чувство вины в связи с разрушением жизни, особенно если убитое животное до этого было нам знакомо, – эта тесная связь с животным и потребность проститься проявляется весьма ярко в ритуальном культе медведя у охотников эпохи палеолита. Чувство единства всего живого нашло выражение в нравственном сознании индийцев, а затем и в известной заповеди индуизма, запрещающей убивать животных. Не исключено, что внутренний запрет на убийство человека также опирается на ощущение общности с другими людьми и сочувствие к ним. И здесь не следует забывать, что примитивный человек не идентифицировал себя с «чужим» (т. е. с индивидом, не принадлежавшим к его группе), он в нем не видел собрата, а воспринимал его как «что-то постороннее». Поэтому в примитивных обществах, как известно, убить своего, члена своей группы – это было тяжелейшее нравственное испытание, никто на это не соглашался; здесь одна из причин, по которой даже за тяжелейшее преступление человека не убивали, а изгоняли из общества. (Пример тому дает наказание Каина в Библии.) Но нам нет необходимости ограничивать себя примерами из жизни примитивных народов. Даже в высокоцивилизованной культуре Древней Греции рабы не считались людьми в полном смысле слова. И такой же феномен имеет место в современном обществе. В период войны каждое правительство пытается вызвать в своем народе такое отношение к врагу, как к «нечеловеку». Их называют кличками, приклеивают ярлыки. Так, в первую мировую войну англичане в пропаганде называли немцев «гуннами», а французов – «бошами». Такое отмежевание от врага достигает своей высшей точки, когда у противника – другой цвет кожи. Массу примеров этому мы находим во вьетнамской войне, когда американские солдаты чаще всего не испытывали никакого сочувствия к вьетнамцам, называли их «gooks» и даже слово «убивать» заменили на слово «устранить». Лейтенант Келли, который обвинялся в уничтожении десятков мирных жителей (стариков, женщин и детей) и был признан виновным, заявил в свое оправдание, что он и не считал вьетнамцев людьми, что никто его не учил видеть в солдатах «Вьетконга» человеческие существа, что в армии существовало лишь понятие «противник». Является ли такой аргумент достаточным оправданием – уже не наш вопрос. Ясно одно: это сильный аргумент, потому что он правдив и выражает основное отношение американских солдат к вьетнамским крестьянам. То же самое делал Гитлер, когда обозначал политических противников словом «Untermenschen» (низшие, люди второго сорта). Итак, это стало почти правилом: чтобы облегчить своим воинам душу и дать им «право» на уничтожение противника, им прививают чувство отвращения к нему, как к «не-человеку». Другой способ «деперсонификации» человека – это разрыв всех активных отношений с ним. Такое случается постоянно, когда речь идет о психической патологии, но ведь то же самое может случиться и с человеком, который не болен. В этом случае объектом агрессии может стать кто угодно; агрессору это безразлично, он просто эмоционально отделяет себя от него. Другой перестает быть для него человеком, а становится «предметом с другой стороны», и при этих обстоятельствах исчезает преграда даже для самой страшной формы деструктивности. Клинические исследования часто подтверждают гипотезу, что деструктивная агрессивность в большей части случаев бывает связана с хронической или сиюминутной атрофией чувств. Каждый раз, когда другое человеческое существо перестает восприниматься как человек, может иметь место акт жестокости или деструктивности в любой форме. Вот простой пример. Если бы индуист или буддист (искренне и глубоко верящий и чувствующий сопричастность ко всему живому) увидел, как обычный современный человек, не моргнув глазом, убивает муху, он мог бы оценить это поведение как акт настоящей бесчувственности и деструктивности. Но он был бы при этом не прав. Ибо люди чаще всего не считают муху чувствующим существом и потому воспринимают ее как противную «вещь», помеху. Такие люди не являются жестокими, хотя и имеют, быть может, ограниченные представления о «живых существах». VII. ПАЛЕОНТОЛОГИЯ Является ли человек особым видом? Нельзя забывать, что данные Конрада Лоренца имеют отношение к внутривидовой агрессивности, т. е. сам Лоренц имеет в виду вражду между животными одного и того же вида. Тогда возникает вопрос: можем ли мы быть уверены, что в межличностных отношениях люди действительно чувствуют себя как «собратья» по виду и потому проявляют реакции, определенные генетическим кодом как «реакции на представителя своего вида»? Или же все обстоит совсем иначе? Разве мы не знаем, что у примитивных народов любой человек из другого племени или даже из соседней деревушки считался совершенно чужим, почти нечеловеческим существом и не заслуживал никакого сочувствия? Только в процессе социальной и культурной эволюции расширилось число тех, кого принято считать живыми существами. Так что явно есть основания полагать, что человек вовсе не считает представителями своего вида всех себе подобных, ибо способность распознать в другом существе человека не дана ему от рождения; инстинкты и безусловные рефлексы не помогают ему мгновенно распознать собрата, как это делают животные (по запаху, цвету или форме тела). А ведь эксперименты показывают, что даже животные иногда ошибаются в таких случаях. Именно потому, что человек хуже всех живых существ вооружен инстинктами, ему не так легко удается распознать, идентифицировать своих собратьев, как животным. Для него играют роль другие признаки – речь, одежда, обычаи и нравы. То есть отделить «своего» от «чужого» человеку позволяют критерии скорее психического, чем физического, характера. Следствием этого становится тот парадокс, что ввиду отсутствия соответствующего инстинкта у человека вообще слабо развито «чувство рода», «сопричастности», «братства», ибо чужого он ощущает как представителя другого биологического вида. Иными словами, сама принадлежность к человеческому роду делает человека таким бесчеловечным. Если эти рассуждения верны, то теория Лоренца «трещит по швам», ибо все ее утонченные конструкции и умозаключения имеют в виду агрессивные взаимодействия между членами одного и того же биологического вида. А в таком случае перед нами стояла бы совсем другая проблема – проблема врожденной агрессивности живых существ по отношению к представителям других видов. Но в смысле этой межвидовой агрессивности существуют неопровержимые и многочисленные доказательства, что она не имеет генетической программы и проявляется у хищников лишь в тех случаях, когда животное чувствует опасность. Может быть, тогда стоит поддержать гипотезу о генетической связи человека с хищниками? Что лучше звучит: «человек человеку – овца» или «человек человеку – волк»? Является ли человек хищником? Что указывает на наличие у человека хищников-предков? Первый человекообразный (Hominid), которого мы могли бы отнести к своим предкам, – это рамапитек, живший более 14 млн. лет тому назад в Индии[122]. По форме черепа рамапитек близок к другим гоминидам и гораздо больше похож на человека, чем на современную человекообразную обезьяну. И хотя мы знаем, что он не был чистым вегетарианцем, а в дополнение к растительному рациону потреблял также и мясо, тем не менее вряд ли кому придет в голову считать его хищником. Самые ранние человекообразные останки, которые нам известны по рамапитеку, принадлежали виду Australopithecus robustus и более развитому Australopithecus africanus, которого нашел Раймонд Дарт в Южной Африке в 1924 г.; считается, что его возраст – более двух миллионов лет. Этот австралопитек стал предметом многочисленных споров. Большинство палеоантропологов согласились, что все австралопитеки являются гоминидами, хотя некоторые, например Пилбим и Симоне, полагают, что в случае с Australopithecus africanus речь уже идет о первом человеке. В дискуссии об австралопитеках огромную роль играет тот факт, что они уже применяли орудия труда, а это является главным доказательством того, что речь идет о человеке или, по крайней мере, о его предке. Правда, Льюис Мэмфорд очень убедительно настаивает, что для идентификации человека, как такового, недостаточно обнаружить орудия труда и что эта ошибочная точка зрения, скорее всего, связана с нашей современной переоценкой роли техники. После 1924 г. были обнаружены новые останки, но по вопросу об их классификации среди ученых так же мало единства, как и по вопросу о том, был ли австралопитек мясоедом-охотником или производителем орудий труда[123]. И все же мнение большинства исследователей совпадает в одном: что австралопитек был всеядным, о чем свидетельствует разнообразие его пищи. Кэмпбелл приходит к выводу, что австралопитек ел все: рептилий, птиц, маленьких млекопитающих (например, грызунов), червей и фрукты. Он раздирал маленьких животных, которых мог добыть без оружия (и без специальных усилий). Охота же предполагает совместные усилия, наличие соответствующей техники, следы которой относятся к гораздо более позднему времени; и с этим временем как раз совпадает появление человека в Азии (около 500 тысяч лет до н. э.). Однако был ли австралопитек охотником или не был, это не может изменить того безусловного факта, что гоминиды (как и их предки из человекообразных обезьян) не были хищниками с физиологическими и морфологическими признаками хищных мясоедов (как волки или львы). Но, несмотря на бесспорные факты, кое-кто из ученых предпринял попытку представить австралопитека как своего рода палеонтологического «Адама», который привнес в человеческий род первородный грех деструктивности; эту идею отстаивает не только склонный к драматизму Ардри, но и такой серьезный исследователь, как Д. Фриман, который говорит об австралопитеках как об этапе «приспособления к мясоедству, кровопролитию, а также к хищническим, каннибальским наклонностям и привычкам... Так, палеоантропология в последнее десятилетие создала филогенетические основания для выводов, о которые споткнулись психоаналитики в своих исследованиях человеческой природы». И в заключение Фриман подводит итог: «В целом антропологи могут согласиться, что натура человека, а в конечном счете и вся человеческая цивилизация своим существованием обязаны необходимости приспосабливаться к хищникам, как это имело место с австралопитеком-мясоедом в Южной Африке в период плейстоцена». В дискуссии, которая развернулась после его сообщения, Фриман несколько утратил свою уверенность, говоря: «В свете новых палеоантропологических открытий возникла гипотеза, что некоторые аспекты человеческой натуры (в том числе, вероятно, жестокость и агрессивность) находятся в какой-то связи со специфически хищнической адаптацией к мясоедству, которая была характерна для эволюции гоминидов, а в период плейстоцена имела решающее значение. Эта гипотеза, по-моему, заслуживает серьезной проверки (и именно научной, а не эмоциональной аргументации), ибо она касается вещей, о которых мы пока еще почти ничего не знаем» (Курсив мой. – Э. Ф.). То, что в докладе фигурировало как факты (которые с точки зрения палеоантропологии позволяют делать ретроспективные выводы о человеческой агрессивности), в дискуссии превратилось в довольно скромную «гипотезу, которая заслуживает проверки». Исследования такого рода с самого начала имели недостаточную точность и ясность из-за смешения понятий «хищник», «мясоед», «охотник» и других, по поводу которых Фриман и многие другие авторы допускали массу путаных рассуждений." В зоологии понятие «хищник» имеет строгую научную дефиницию. К ним относятся семейства кошачьих, гиен, собак и медведей; их признаки – сильные клыки, а также острые когти. Хищник добывает себе пропитание, убивая и поедая других животных. Его поведение генетически запрограммировано, а обучение играет второстепенную роль. Кроме того, агрессивность у хищников имеет, как уже упоминалось, совершенно иную неврологическую основу, нежели защитная (оборонительная) агрессивность[124]. Хищники едят только мясо. Но не все мясоеды – хищники. Поэтому всеядные, которые едят и растительную, и мясную пищу, не относятся к разряду Camivora. И Фриман отдает себе отчет в том, что понятие «употребляющий в пищу мясо» в отношении поведения гоминидов имеет совершенно иное значение, чем по отношению к тем видам, которые принадлежат к разряду Camivora (Курсив мой. – Э. Ф.). Но тогда зачем называть гоминидов мясоедами вместо того, чтобы отнести их к всеядным? А смешение понятий ведет к тому, что в голове читателя возникает следующее отождествление: тот, кто ест мясо, = мясоед = хищник. Следовательно, гоминидный предок человека был хищником, который был наделен агрессивным рефлексом в отношении всех живых существ, включая человека. Следовательно, человеческая деструктивность имеет генетическое (врожденное) происхождение, и Фрейд был прав. Quod erat demostrandum![125] Наши знания об австралопитеке не идут дальше того, что он был всеяден, что в его рационе более или менее важную роль играло мясо, для добывания которого он убивал маленьких животных. Однако питание мясом еще не превращает животное (в том числе гоминида) в хищника. Кроме того, в последнее время большинство специалистов (в том числе и сэр Джулиан Хаксли) признали тот факт, что способ питания (растительный или мясной) не имеет никакого отношения к проблеме возникновения агрессии. Во всяком случае, нет ни единого основания считать, что ответственность за «хищнические» наклонности человека можно возложить на гены австралопитека, ибо не доказан ни тот факт, что у него самого были инстинкты хищника, ни тот, что именно он является предком человека. VIII. АНТРОПОЛОГИЯ[126] В этой главе я поместил подробнейший материал о представителях человечества разных времен и народов: от примитивных охотников и собирателей до современных инженеров, от земледельцев эпохи неолита до представителей урбанистических цивилизаций XX в. Таким способом я решил предоставить читателю возможность самому судить, что верно, а что нет, подтверждают ли данные исходный тезис: чем примитивнее человек, тем он агрессивнее. Во многих случаях речь идет об открытиях младшего поколения антропологов, сделанных в последнее десятилетие, и это очень важно подчеркнуть, ибо большинство дилетантов довольствуется устаревшими и весьма противоречивыми представлениями по этим вопросам. «Человек-охотник» – это ли Адам антропологии? Если ответственность за врожденную агрессивность человека нельзя возложить на хищнический характер гоминидов, то, быть может, существует какой-нибудь человеческий предок – доисторический Адам, несущий ответственность за «грехопадение» человека? Эту идею выдвинул и свято в нее верит Уошберн – крупнейший авторитет в этой области знания; и все сотрудники его института считают, что таким «Адамом» был человек-охотник. Уошберн опирается на следующую предпосылку: раз человек 99% своей истории занимался охотой, то и сегодня все в нем может быть соотнесено с тем древним человеком-охотником: не только физиология, но и психология и даже привычки. Весь наш интеллект, наши эмоции, интересы, а также основы нашей социальной жизни – все это в известном и даже весьма реальном смысле является результатом эволюции и приспособления человека к процессу охоты. И когда антропологи говорят о единстве человечества, то это означает, что законы естественного отбора среди охотников и собирателей действовали повсюду одинаково, и вследствие этого популяции Homo sapiens, по сути дела, повсюду сохранили общие черты[127]. Поэтому главный вопрос состоит в следующем: в чем суть «психологии охотника»? Уошберн называет ее «психологией мясоеда» и считает совершенно сложившейся к середине эпохи плейстоцена, т. е. около 500 тысяч лет назад. Мировоззрение первых людей-мясоедов, вероятно, сильно отличалось от их вегетарианских собратьев. Вегетарианцев почти не интересовали другие животные (не считая тех, которые составляли для них угрозу), поэтому круг их знаний был невелик. А потребность в мясе заставляет зверя осваивать больше знаний, изучая привычки многих животных. Так, психология и территориальные привычки человека сильно отличаются от психологии обезьян всех видов. За 300 тысяч лет (а может быть, этот срок гораздо больше) любопытство и агрессивность мясоеда привели к любознательности и определили его стремление к лидерству. Такая психология мясоедства уже в полной мере была развита к периоду среднего плейстоцена, и, вероятнее всего, «точкой отсчета» хищничества можно считать австралопитека. Уошберн отождествляет «психологию мясоеда» с тягой к убийству и способностью получать от этого удовольствие. Он пишет: «Человек получает удовольствие, охотясь на других животных. И если это естественное влечение не перекрывается настойчивым и целенаправленным воспитанием, то люди получают истинную радость от охоты и убийства. Многие цивилизации (культуры) делают из пыток и страданий спектакль и развлечение для публики» (Курсив мой. – Э. Ф.). Уошберн настаивает, что «человек обладает психологией мясоеда. И потому его легко приучить к убийству и трудно отучить убивать или развить привычку избегать убийства. Многим людям доставляет наслаждение убивать животных, смотреть на страдания других людей и т. д. Потому у многих народов распространены публичные наказания, казни, пытки». Оба последних суждения молчаливо предполагают, что в психологию охотника входит не просто убийство, но и жестокость. Какие же, интересно, аргументы приводит Уошберн в доказательство якобы врожденной тяги к жестокости и убийству? Один из его аргументов приравнивает убийство к спорту (при этом он говорит «убивать» из спортивного интереса, а не «охотиться», что было бы корректнее). Он пишет: «Вероятно, легче всего это доказывается тем, что человек тратит массу сил, чтобы сохранить убийство ради спортивного интереса. В былые времена король и его придворные содержали специальные парки, где проводили время, занимаясь „убийством“ для развлечения; и сегодня правительство США тратит миллионы долларов, чтобы раздобыть дичь и предоставить ее в распоряжение охотников». Еще один подобный пример: «Люди применяют легчайшие спиннинги, чтобы продлить безнадежную битву рыбы, а рыболову продлить ощущение собственного превосходства и умения». Уошберн многократно подчеркивает, что война имеет свою притягательную силу: И до недавнего времени к войне относились точно так же, как к охоте. В других человеческих существах человек просто видел опасную дичь. Война в истории человека занимала слишком большое место, чтобы она не могла быть удовольствием для участвующих в ней мужчин. Лишь в новое время в свете кардинальных изменений в условиях и характере войн люди начали протестовать против этого института, как такового, заявляя о недопустимости такого пути решения политических вопросов. И, подводя итоги, Уошберн констатирует: О том, насколько глубоко заложена в человеке биологическая тяга к убийству и насколько эта тяга естественна для человеческой психологии, красноречиво свидетельствует опыт воспитания мальчиков и тот интерес, который они проявляют к охоте, рыбной ловле и военным играм. Ведь эти способы поведения не обязательны, но они легко усваиваются, доставляют удовлетворение и во многих культурах имеют высокий социальный статус. Проявить ловкость в убийстве и получить от этого удовольствие – такие образцы поведения прививаются детям в играх, которые готовят их к их взрослым социальным ролям. Утверждение Уошберна о том, что жестокость и убийство доставляют многим людям удовольствие, означает только одно: существуют садистские личности и садистские цивилизации; однако это вовсе не значит, что нет других, несадистов, так что речь может идти о необходимости изучения этого феномена. Например, установлено, что садизм встречается чаще среди людей, переживающих фрустрацию, а также в социальных классах, которые чувствуют свое бессилие и получают мало радости в жизни (как это, к примеру, наблюдалось в Древнем Риме, когда низшие классы компенсировали свое социальное бессилие и материальную нищету, наслаждаясь жесточайшими зрелищами). И такой же психологический механизм определил поведение среднего класса Германии, из которого рекрутировались самые фанатичные последователи Гитлера. Садизм встречается и в среде господствующего класса, особенно когда он чувствует угрозу своему положению и своей собственности. Садистское поведение характерно и для угнетенных групп, жаждущих мести. Но представление о том, что охота формирует потребность мучить жертву, ничем не обосновано и мало что проясняет. Как правило, охотнику страдание зверя не доставляет никакой радости, и, более того, садист, получающий удовольствие от чужих мучений, будет плохим охотником. Не соответствует действительности и утверждение Уошберна, что примитивные народы занимались охотой из садистских побуждений. Напротив, многое свидетельствует о том, что отношение охотников к убитым животным было сочувственным и что они испытывали чувство вины. Так, охотники эпохи палеолита обращались к медведю, называя его «дедушкой»; возможно, они видели в медведе своего мифического предка. Когда медведя убивали, у него просили прощения. Одним из обычаев была священная трапеза, на которой медведь был «почетным гостем», которому подносили лучшие угощения...[128] Психология охоты и охотника нуждается в серьезном изучении, но даже в этом контексте можно сделать несколько замечаний. Прежде всего, необходимо отличать охоту как спорт и развлечение элитарных групп (например, дворянство при феодализме) от всех других форм охоты – от первобытных охотников, крестьян, защищающих своих овец и кур, до отдельных людей, увлекающихся охотой. «Элитарная охота» удовлетворяет лишь потребность в проявлении своей власти и известной доли садизма, характерного для властвующих элит. Из материалов о такой охоте мы скорее получаем знание о психологии: феодалов, чем о психологии охоты. Говоря о мотивах первобытных профессиональных охотников и современных охотников-любителей, следует как минимум видеть в них два разных типа. Один уходит корнями в глубину человеческих переживании. В акте охоты человек, хоть на короткое время, чувствует себя снова частью природы. Он возвращается к своему естественному состоянию, чувствует свое единство с животным миром и освобождается от экзистенциального комплекса разорванности бытия: быть частью природы и одновременно в силу своего сознания оказаться по ту сторону природы. Когда человек «гонит зверя», то зверь становится ему своим, они как бы из одной стихии, даже если затем применение оружия разрушит это единство и покажет превосходство человека. И у первобытного человека такое переживание вполне осознанно. Он идентифицирует себя со зверем, когда переодевается в его шкуру, когда видит в нем своего предка и т. д. Современному человеку ввиду его рационально-прагматической ориентации очень трудно достигнуть состояния единства с природой и выразить его словами; но во многих людях потребность в этом ощущении еще жива. Однако для страстного охотника на первое место выдвигается совершенно иной, хотя и столь же сильный, мотив, а именно получить наслаждение своей собственной ловкостью. В высшей степени странно, что многие современные авторы совершенно упускают из виду этот элемент и сосредоточивают внимание только на акте убийства. Но ведь для охотника важен не только навык владения оружием, но масса других умений и знаний. Вильям С. Лафлин подробно освещает этот аспект проблемы. Его исходный тезис состоит в том, что охота – это образцовая модель поведения человеческого рода. Правда, Лафлин никогда не называет жестокость или радость убийства частью этой модели доведения, а описывает ее следующим образом: "На охоте все зависит от находчивости и сообразительности, а кто этого не имеет, тот de facto[129] получает наказание. Поэтому охота сыграла такую роль в развитии человеческого рода и его сохранении в границах одного и того же (меняющегося) вида". Лафлин делает еще одно замечание, имеющее важное значение в свете возможной переоценки роли орудий труда и оружия (для формирования агрессивности): Охота – это определенно инструментальная система в прямом смысле слова, т. е. в этом акте выполняется целый набор предписанных действий, которые должны привести и ведут к окончательному результату. Вся техническая сторона дела, все эти копья, стрелы, топорики и многие другие предметы, выставленные в музейных экспозициях, не играют существенной роли вне контекста, в котором они применялись. Причем сам контекст важнее, чем эти предметы...[130] Причины совершенствования охотничьего дела следует искать не в развитии технологий, а в возрастании искусства охотника. Хотя систематических исследований этой проблемы поразительно мало, все же многое свидетельствует о выдающихся познаниях первобытного человека в области природы. Эти познания охватывали практически весь животный мир: млекопитающие и сумчатые, рептилии и птицы, рыбы и насекомые, а также всевозможные растения – все это входило в сферу интересов древнего человека. В это время были хорошо развиты уже и знания метеорологических явлений, астрономии и многих других аспектов природы (хотя у разных народов приоритетное положение получали разные аспекты знаний...). Я хотел лишь подчеркнуть большое значение этих знаний для структуры поведения охотника, а также для человеческой эволюции в целом... Охотнику просто необходимы были знания о животных (об их физиологии, психологии и привычках); преследуя зверя, он параллельно изучал и запоминал реакции своего собственного организма. Он сначала приручил самого себя, а затем уже обратился к другим живым существам и растениям. В этом смысле охота была настоящей школой обучения всего человеческого рода. Короче говоря, мотивом для охоты первобытных людей было не желание убивать, а желание учиться и совершенствовать свои умения и навыки, т. е. саморазвитие человека[131] . Аргументация Уошберна, апеллирующая к детским играм в войну и охоте, упускает из виду тот факт, что дети вообще восприимчивы к любым формам деятельности, принятым данной культурой. И считать, что интерес к общепринятым образцам поведения доказывает врожденную радость убийства, – значит демонстрировать завидную наивность в вопросах социального поведения. Кроме того, следует напомнить, что есть целый ряд видов спорта (от борьбы на мечах дзэн до фехтования, дзюдо и карате), где главная заслуга и радость победы состоят не в том, чтобы убить партнера, а именно в том, чтобы продемонстрировать (развернуть) все свои возможности и умения. Не выдерживает критики и другое утверждение Уошберна и Ланкастера: что каждое человеческое сообщество якобы считало допустимым и желательным убивать представителей других сообществ. Это всего лишь повтор известного клише, взятого из работы Фримана. Как мы увидим далее, на самом деле для первобытных охотников характерны были бескровные войны, целью которых вовсе не было убийство противников. А утверждать, что возмущение институтом войны началось лишь недавно, – значит оставлять без внимания один крупный раздел в истории философии и религии – учение пророков. Мы, безусловно, отрицаем аргументы Уошберна, но все-таки остается один вопрос: чему могла научить человека охота, какие образцы поведения он вынес для себя из охотничьей жизни. Очень похоже, что именно из охотничьей жизни человек унаследовал такие две модели поведения, как кооперация и распределение. Кооперация (объединение) была практической необходимостью в большинстве охотничьих обществ, и то же самое относится к разделению пищи. В большинстве климатических зон (за исключением Арктики) мясо не выдерживало длительного хранения, да и охота не всегда завершалась удачей. Поэтому сложился обычай делить добычу одного удачливого охотника на все племя. Если согласиться с гипотезой о том, что охотничья жизнь привела к генетическим изменениям, то придется сделать вывод, что у современного человека скорее надо искать врожденный рефлекс к кооперированию и распределению (всем поровну), чем к убийству и жестокости. К сожалению, история «цивилизации» свидетельствует, что склонность к сотрудничеству и справедливому распределению проявляется у человека, мягко говоря, нерегулярно. И это как раз и объясняется тем, что охотничья жизнь не оставила в человеке генетических следов и рефлекс к совместному труду и распределению во многих культурах был вытеснен рефлексом безмерного эгоизма. И тем не менее еще стоит подумать, а не является ли врожденной тенденция к совместному труду, а также потребность поделиться с другими, которые можно найти во многих обществах (кроме современного индустриального). Ведь даже в условиях современной войны, когда отдельный солдат в общем не чувствует ненависти к врагу, случаи жестокости являются достаточно редкими[132]. Характерно, что большинство людей, которые в мирной жизни не станут рисковать собой ради других или делиться куском хлеба, в условиях войны проявляют эти качества в полной мере. Можно даже пойти еще дальше и предположить, что одним из «привлекательных» факторов войны является возможность проявления тех врожденных человеческих импульсов, которые в нашем современном обществе реально считаются глупостью (хотя на идеологическом уровне эти качества и восхваляются). Идеи Уошберна о психологии охотника – лишь один пример ангажированности исследователя в пользу теории врожденной деструктивности и жестокости. И в целом, надо сказать, в сфере социальных наук наблюдается высокая степень ангажированности, когда дело касается эмоциональных и актуальных политических проблем. Там, где задеты интересы какой-то социальной группы, объективность уступает место «классовости». А современное общество с его почти безграничной готовностью к уничтожению жизни (ради экономических или политических целей) склонно ставить под сомнение самую возможность добродетели, и потому оно с радостью поддерживает любую версию о врожденной деструктивности и жестокости (лишь бы не говорить о том, что эти качества являются продуктом социального строя). Первобытные охотники и агрессивность К счастью, наши знания о поведении охотников основаны не на абстрактных домыслах; мы располагаем большой информацией о примитивных охотниках и собирателях, которые живут и сегодня. И эти материалы показывают, что охота не влечет за собой ни жестокости, ни деструктивности и что примитивные народы гораздо менее агрессивны, чем их цивилизованные собратья. Спрашивается, можно ли эти знания использовать при анализе жизни первобытных охотников доисторического времени, по крайней мере тех, кого мы знаем как первых представителей нашего вида Homo sapiens sapiens, которые существовали примерно 40-50 тысяч лет назад. К сожалению, мы очень мало знаем о людях на первой фазе их появления (в том числе о Homo sapiens sapiens на стадии охоты и собирательства). И многие авторы вполне справедливо предостерегают от прямых аналогий между современными примитивными племенами и их доисторическими предками. Но все же, как полагает Д. Мердок, жизнь современных примитивных охотников может пролить некоторый свет на поведение человека эпохи плейстоцена. Этот взгляд Мердока поддержали многие участники симпозиума на тему «Человек-охотник». И даже если мы не допускаем полного отождествления доисторических и современных примитивных охотников, то все равно следует признать: 1. С точки зрения анатомии и нейрофизиологии Homo sapiens sapiens не отличается от современного человека. 2. Наши знания о ныне живущих примитивных народах должны помочь нам разобраться по крайней мере в одной важной проблеме – во влиянии «охотничьего поведения» на социальную организацию и личность. С этой точки зрения анализируя имеющиеся данные о первобытных охотниках, мы неизбежно приходим к выводу, что многие качества, которые были приписаны природе человека, в том числе жестокость, деструктивность и асоциальное поведение, менее всего свойственны «доцивилизованному» человеку. Короче говоря, все то, что составляет суть «естественного человека» Гоббса, у первобытных людей встречается значительно реже! Прежде чем перейти к анализу этих материалов, хочу привести еще несколько замечаний об охотниках эпохи палеолита. В частности, М. Д. Салинс пишет следующее: В ходе селективного приспособления к опасностям каменного века человеческое общество преодолело (или оттеснило назад) склонность приматов к эгоизму, лидерству и также к жесточайшему соперничеству. На место вражды пришли кровнородственные отношения, кооперация; солидарность стала важнее сексуальности, а мораль – важнее власти. Преодоление природного начала человеческих приматов имело грандиозное значение на заре человечества, ибо оно обеспечило эволюционное будущее всего вида. У нас есть прямые данные о жизни доисторических охотников: культ животных, в частности, говорит о том, что приписываемая им врожденная деструктивность – это чистой воды миф. Так, еще Мэмфорд обратил внимание на то, что в наскальной живописи (на рисунках в пещерах), посвященной жизни охотников, не встречается сюжет сражения между людьми[133]. И хотя к аналогиям следует прибегать с известной осторожностью, все же данные о существующих примитивных охотниках и собирателях производят очень большое впечатление. Вот что сообщает нам крупнейший специалист в этой области Колин Тёрнбал: У двух известных мне групп почти полностью отсутствует физическая или эмоциональная агрессивность, что объясняется отсутствием войн, вражды, наветов, колдовства или шаманства. Я также не убежден, что охота сама по себе является агрессивной деятельностью. Чтобы научиться делать что-то, надо это увидеть. А сам процесс охоты не носит агрессивного характера. И когда человек осознает, что в этом процессе он истощает природные ресурсы, он фактически сожалеет о совершаемом «убийстве». И кроме того, при убийстве такого типа нередко наблюдается явное сочувствие. Лично я из общения с охотниками вынес впечатление, что это очень дружелюбные люди и что, бесспорно, суровый образ жизни, который они ведут, вовсе не позволяет делать вывод об их агрессивности[134]. Никто из участников дискуссии не смог возразить Тёрнбалу. Самое подробное изложение антропологических данных о примитивных охотниках и собирателях мы находим в работе Э. Р. Сервиса «Охотники». В этой монографии рассмотрены все подобные общности за исключением оседлых групп на северо-западном побережье Северной Америки, которые жили в особо благоприятных условиях (с точки зрения природы). Не вошли в монографию также такие объединения охотников и собирателей, которые вымерли после контакта с цивилизацией, и притом так быстро, что мы располагаем весьма ограниченными знаниями о них[135]. Главный признак племени охотников и собирателей – это их кочевой образ жизни, обусловленный способом добычи пропитания и ведущий к слабой интеграции семейных связей внутри социальной группы (племени). В отличие от цивилизованного человека (которому необходимы дом, машина, электричество, одежда и т. д.) у примитивных охотников потребности минимальные: «пища и минимум предметов домашнего обихода». В каждой семье работа распределяется сообразно возрасту и полу, но постоянного разделения труда нигде не наблюдается. Пища состоит частично из мяса (вероятно, на 1/4), а основную часть составляют семена, коренья, фрукты, орехи и ягоды; их собирают женщины. Меггит пишет: «Преобладание растительной пищи – один из главных признаков хозяйственной жизни охотников, рыболовов и собирателей». Только эскимосы питаются исключительно мясом и рыбой, причем рыбу ловят чаще всего женщины. Для охоты мужчины объединяются, что является естественным следствием весьма низкой технической оснащенности племенных общностей. «Ввиду простоты технологий и необходимости контроля за окружающей средой многие охотничьи племена имеют в буквальном смысле слова очень много свободного времени». Об экономических отношениях Сервис пишет следующее: По опыту своей собственной экономической системы мы привыкли считать, что человеческие существа имеют «естественную склонность к торговле и спекуляции». Мы считаем, что отношения между индивидами или группами строятся на принципе получения максимальной прибыли при посредничестве («дешево купить и дорого продать»). Однако примитивным народам это совершенно несвойственно, скорее наоборот. Они «отказываются от вещей», восхищаются щедростью, рассчитывают на гостеприимство и осуждают бережливость, как эгоизм. Но самое удивительное состоит в том, что чем труднее их положение (чем больше ценность или дефицит товаров), тем меньше они «экономят» и тем больше поражают своей щедростью. Мы в этом случае имеем в виду формы обмена между людьми, живущими внутри одной общности и находящимися в каких-то родственных связях. В такой социальной общности гораздо теснее поддерживаются узы родства, которыми охвачено значительно больше людей, чем в нашем обществе. Если провести сравнение этих отношений с принципами жизни современной семьи, то мы увидим разительный контраст. Хотя мы «кормим» своих детей, не так ли? Мы «помогаем» нашим братьям и «заботимся» о престарелых родителях. А другие делают то же самое по отношению к нам... Тесные социальные связи в целом обусловливают дружелюбные чувства, правила приличия в семейной жизни, а нравственная заповедь щедрости определяет способ отношения к вещам, которые играют (сравнительно с нами) малозначительную роль в жизни индивида и племени. Антропологи сделали попытку обозначить такой тип взаимодействия словами «чистый подарок» или «добровольный дар», чтобы подчеркнуть, что речь идет не о сделке, а о таком обмене, в основе которого лежит чувство совсем иного рода, чем в ситуациях торговли. Но эти обозначения не отражают подлинного характера подобного взаимодействия, а, может быть, даже вводят в заблуждение. Петер Фройхен однажды получил от эскимоса кусок мяса и сердечно поблагодарил его в ответ. Охотник, к удивлению Фройхена, явно огорчился, а старый человек объяснил европейцу, что «нельзя благодарить за мясо. Каждый имеет право получить кусок. У нас не принято быть в зависимости от кого-либо. Поэтому мы не дарим подарков и не принимаем даров, чтобы не оказаться в зависимом положении. Подарками воспитывают рабов, как кнутом воспитывают собак». Слово «подарок» носит оттенок «умиротворения, ублажения, задабривания», а не взаимности. А в племенах охотников и собирателей никогда не произносят слов благодарности, поэтому неприлично назвать кого-либо «щедрым», когда он делится добычей со своими товарищами по стойбищу. В других ситуациях можно назвать его добрым, но не в том случае, когда он делится с другими пищей. Так же точно воспринимаются и слова благодарности, они производят обидное впечатление, словно человек и не рассчитывал на то, что с ним поделятся. Поэтому при подобных обстоятельствах уместно похвалить человека за ловкость в охоте, а не делать намеков на его щедрость. Особенно большое значение (с экономической и психологической точки зрения) имеет вопрос о собственности. Одно из самых расхожих представлений по этому поводу состоит в том, что любовь к собственности – это врожденная и сущностная черта человека. Но обычно при этом происходит смешение понятий: индивидуальная собственность на орудия труда и личные вещи и частная собственность на средства производства, которая является основой эксплуатации чужого труда. В индустриальном обществе средства производства в основном составляют машины и капитал, вложенный в машинное производство. А в примитивных обществах средства производства – земля и охотничьи угодья. У примитивных племен никому не закрыт доступ к природным ресурсам – у них нет владельца... Природные ресурсы, которые находятся в распоряжении племени, представляют коллективную или коммунальную собственность в том смысле, что в случае необходимости вся группа встанет на защиту этой территории. А внутри племени все семьи имеют равные права на свою долю собственности. Кроме того, соседние племена также могут по желанию охотиться на этой территории. Ограничения, видимо, касаются лишь плодоносных деревьев (с фруктами и орехами). Такие деревья обычно закрепляются за отдельными семьями данного племени. Но практически этот факт скорее свидетельствует о разделении труда, чем о разделе собственности, ибо такая мера должна предостеречь от пустой траты времени и сил, которая могла иметь место, если рассредоточенные по большой территории семьи устремились бы все к одному пункту сбора плодов. Ведь плодовые деревья, в отличие от дичи и дикорастущих ягод и трав, имеют достаточно устойчивую «прописку».Но все собранные фрукты и орехи все равно подлежат разделу с теми семьями, которые не собирали урожая, так что никто не должен голодать. И наконец, к частной собственности относятся предметы индивидуального пользования, принадлежащие отдельным лицам. Оружие, ножи, платье, украшения, амулеты – вот что считается у охотников и собирателей частной собственностью. Но некоторые считают, что даже эти предметы личного пользования не являются частной собственностью в собственном смысле слова, поскольку обладание этими вещами скорее носит функцию разделения труда, чем владения «средствами производства». Обладание подобными вещами только тогда может быть осмыслено как частная собственность, если одни ими владеют, а другие – нет, т. е. когда это обладание может стать основой для эксплуатации. Но в этнографических отчетах такие случаи не описаны, и трудно себе представить, чтобы кто-то из членов рода, нуждаясь в оружии или одежде, не получил бы их от другого более счастливого члена рода. Социальные отношения между членами охотничьего сообщества отличаются отсутствием «Табели о рангах», даже такого «лидерства», как у зверей, здесь не наблюдается. Племена охотников и собирателей в плане лидерства более всех других социальных систем отличаются от человекообразных обезьян. Здесь нет ни принуждения, основанного на принципе физического превосходства, нет также и иерархической организации, опирающейся на другие основания (богатство, военная или политическая сила, унаследованные классовые привилегии и т. д.). Единственное устойчивое превосходство связано с признаками возраста и мудрости. Даже когда отдельные члены племени обладают более высоким статусом и престижем, они выражают свое преимущество совершенно иначе, чем обезьяны. От лиц с более высоким статусом охотники ожидают скромности и доброты (щедрости), а главной наградой для них является любовь и внимание со стороны других членов племени. Например, мужчина может проявить себя как самый сильный, храбрый, ловкий и умный во всём племени. Получает ли он при этом самый высокий групповой статус? Не обязательно. Он получит его только в том случае, если эти качества он поставит на службу интересам племени. Например, если на охоте он убивает больше дичи (и затем сможет отдать ее другим); если он умеет себя вести, а главным достоинством поведения считается скромность. Для простоты можно провести такую параллель. В племени человекообразных обезьян превосходство в физической силе ведет к преимуществу в социальной иерархии, которое дает вожаку больше пищи, «самок» и других благ. А в первобытном человеческом обществе физическое преимущество должно быть поставлено на службу всем остальным членам племени, и тот, кто стремится к лидерству, должен в истинном смысле слова приносить жертву (и получать меньше пищи за более напряженный труд). А в отношении сексуальных радостей он, как и другие мужчины, обычно ограничивается одной женой. Складывается впечатление, что самые ранние человеческие сообщества одновременно являются и самыми равноправными. Возможно, это связано с тем, что общество первобытного типа ввиду рудиментарного уровня технологий больше других социальных общностей нуждается в кооперации труда. Обезьяны нерегулярно применяют совместные усилия и нерегулярно делятся друг с другом, а люди делают это постоянно – в этом состоит существенное различие между ними. Сервис описывает характерные для охотников формы авторитета; главная из них – регулирование коллективных действий. Авторитет осуществляется в форме координации коллективных действий или установления порядка при решении спорных вопросов. Здесь речь идет как раз о «лидерстве». В охотничье-собирательской общности потребности в регулировании коллективных действий многочисленны и многообразны. Как правило, они касаются таких повседневных дел, как перенос стойбища на новое место, совместная охота, а также различного рода столкновения с врагами. Но и здесь, как и в других областях, лидерство охотников отличается от лидерства в более поздних культурах тем, что оно не имеет официального закрепления. Нет постоянного места лидера (конторы), руководство переходит из одних рук в другие сообразно ситуации и характеру необходимых действий. Так, например, старик благодаря своей мудрости и знанию ритуала будет планировать и возглавлять проведение соответствующей церемонии, в то время как на охоте лидером-распорядителем будет обычно более молодой, ловкий и удачливый охотник. Но самое главное, что в племени отсутствует в обычном смысле слова руководитель, которого мы обычно связываем со словом «главный»[136]. Данные об отсутствии иерархической системы во главе с вожаком заслуживают особого внимания в связи с тем, что практически во всех цивилизованных обществах господствуют стереотипные представления о том, что учреждения социального контроля опираются на исконные формы регулирования жизни, унаследованные человеком от животного мира. Но мы видели, что у шимпанзе существуют отношения лидерства и подчинения, хотя и в очень мягкой форме. А социальные отношения первобытных народов показывают, что человек генетически не является носителем командно-подчиненной психологии. Исследования исторического развития человечества на протяжении пяти-шести тысячелетий убедительно доказывают, что командно-административная психология является не причиной, а следствием приспособления человека к социальной системе. Для апологетов элитной системы социального контроля (когда все контролируется элитным слоем общества) очень удобно считать, что социальная структура возникла как следствие врожденной потребности человека и потому она неизбежна. Однако эгалитарное общество* первобытных народов свидетельствует, что дело обстоит совсем иначе. Возникает острый вопрос: каким образом первобытный человек защищается от асоциальных и опасных членов общины, если в ней отсутствует авторитарная или командно-бюрократическая система? На этот вопрос есть несколько ответов. И прежде всего важно, что поведение регулируется обычаем и этикетом. Ну а если эти регуляторы окажутся недостаточными, какие могут быть применены санкции против асоциального поведения? Обычно наказание состоит в том, что все члены группы отстраняются от виновника ситуации, при встречах не оказывают ему никаких знаков внимания и вежливости; его поведение обсуждают вслух, над ним смеются и в самом крайнем случае его изгоняют из общины. А если кто-либо систематически дурно поступает, нарушая покой не только своей, но и соседней группы (племени), то его собственная группа может принять коллективное решение и убить нарушителя. Такие случаи, разумеется, чрезвычайно редки; обычно, когда возникает сложная проблема, ее решение передается на усмотрение самого старшего и самого мудрого мужчины. Все эти факты говорят об ошибочности нарисованной Гоббсом картины всеобщей врожденной агрессивности, которая неизбежно привела бы к войне всех против всех, если бы государство не взяло в свои руки монополию власти и наказания и таким образом хотя бы косвенно не удовлетворило индивидуальную жажду мести (расплаты с преступником). Вот что об этом думает Сервис: Факт остается фактом, что групповые общности не распадаются, даже когда они никак официально не институированы... И хотя столкновения и войны в таких сообществах сравнительно редки, но их угроза всегда остается (например, когда бывают ссоры между индивидами), и потому все равно нужно иметь средства для сдерживания или предотвращения войны. В данной общине конфликты между двумя лицами, как правило, улаживает старший родственник соперников. В идеале этот старший должен быть в одинаковой степени родства к обоим (например, дядя или дед), чтобы каждый был уверен в его объективности. Но так, конечно, не всегда получается, и вообще не всегда старший родственник соглашается быть миротворцем. И тогда вся община берет на себя роль третейского судьи, и дело считается решенным, когда объявляется общественное мнение. Есть еще способ разрешения конфликта – это состязание. Чаще всего оно проходит в форме спортивной борьбы... Так, эскимосская «дуэль» проходит «на рогах» в прямом и переносном смысле, т. е. соперники ударяют друг друга собственными головами. Особенно интересно известное эскимосское соревнование на «словах», или певческая дуэль. Главное оружие здесь – «острословие». Певческие дуэли имеют цель напрочь искоренить любые конфликты и споры (за исключением убийства). В Восточной Гренландии певческая дуэль может дать человеку полную «сатисфакцию» (равную убийству), если он не отличается физической силой, но обладает таким голосом, что уверен в своей победе. Чтобы понять ситуацию, следует знать, что у эскимосов искусство пения ценится даже выше, чем физическая сила и ловкость: восточные гренландцы, наслаждаясь прекрасным пением, могут забыть даже о причине конфликта. Певческие соревнования имеют свои правила и ритуалы. Опытные претенденты обычно придерживаются традиционных музыкальных образцов, которые мастер пения умеет донести до слушателей столь совершенно, что вызывает бурю аплодисментов. «Победителя» так и выбирают – им становится тот, кто получил больше «слушательских симпатий» (аплодисментов). Победа в певческом соревновании не дает никакого вознаграждения, кроме престижа. Главное преимущество такого соревнования состоит в том, что оно длится долго и слушатели за это время успевают прийти к единому мнению: кто прав, а кто виноват в конфликте. Обычно каждый знает заранее, какую сторону он поддерживает, но единство общины считается (у этих народов) столь важной целью, что во время длительного соревнования каждый успевает понять, на чьей стороне большинство. Слушательские симпатии проявляются в таких реакциях, как смех, которым встречают стихи соревнующихся. Постепенно смех становится более громким и дружным. И тогда ясно видно, кто победил, а побежденный удаляется «со сцены». У других охотничьих племен личные соревнования не отличаются такой «куртуазностью», как эскимосские. Некоторые племена предпочитают пускать в ход копье. Дуэль происходит следующим образом: Спорящие стороны располагаются на площадке на строго установленном расстоянии друг от друга; обвинитель внезапно кидает копье в обвиняемого, а тот пытается избежать ранения (отклониться, отскочить). Публика награждает аплодисментами либо быстроту, силу и точность нападающего, либо ловкость и находчивость обвиняемого. Спустя некоторое время становится ясно, на чьей стороне зрительские симпатии. Когда обвиняемый понимает, что зрители считают его виновным, он перестает увертываться и получает смертельный удар. Если же нападающий видит, что общественное мнение против него, он просто опускает оружие[137]. Можно ли первобытных охотников считать обществом благоденствия? Серьезные аргументы для понимания проблемы низкого экономического уровня жизни первобытных охотников и для современных взглядов на проблему бедности мы находим у М. Д. Салинса. Его аргументация представляет интерес и для анализа современного индустриального общества. Салинс выступает против распространенного суждения, которое в свое время привело к ошибочной концепции относительно агрессивности первобытных охотников. Ведь долгое время считалось, что в каменном веке жизнь человека была настолько тяжелой, что люди постоянно подвергались опасности голода. Салинс утверждает обратное. Он считает, что первобытные охотники жили в «первом в истории обществе благосостояния (благоденствия)». Обычно под обществом благосостояния понимается такое устройство жизни, при котором все потребности удовлетворяются легко и без проблем. И хотя мы считаем это состояние исключительным достижением индустриальной цивилизации, на самом деле образцом такого общества может служить община первобытных охотников и собирателей. Но об этом знают только этнографы. Ясно, что потребности удовлетворяются двояким способом: либо ценой увеличения производства, либо ценой снижения потребления... И потому есть два пути к изобилию... например, народ, исповедующий учение Дзэн, может испытать радость не сравнимого ни с чем богатства, каким бы низким ни был официальный уровень жизни. И, по-моему, то же самое можно сказать о первобытных охотниках[138]. И еще одно меткое умозаключение Салинса я не могу не процитировать: Скудное потребление – это специфическая навязчивая идея эпохи бизнеса, условие, которое все обязаны иметь в виду. Рынок предлагает невероятное изобилие «хороших товаров», но человек не в состоянии их приобрести, ибо на все никаких денег не хватит. Жить в условиях рыночной экономики – это значит переживать двойную трагедию, которая начинается с недостатка, а заканчивается нехваткой... И потому мы обречены на тяжкий труд. И с высоты нашего нынешнего положения мы смотрим назад, на нашего предка-охотника, и думаем: если современный человек, имея такие технические преимущества, не может заработать необходимый для жизни минимум, то каковы же были шансы у голых дикарей с их жалкими луками и стрелами? Поскольку мы, исходя из своих позиций и ценностей, наделили охотников каменными орудиями труда и одновременно буржуазными инстинктами, то их положение изначально кажется нам безнадежный[139]. Скудное потребление не является сущностным признаком технических средств. Скорее это слово употребляется для характеристики отношения между средствами и их использованием (и целями их применения). Например, мы можем предположить, что практической целью охотничьего общества было здоровье племени и для достижения этой цели вполне достаточным вооружением были лук и стрелы. Есть .много доказательств того, что охотники трудились значительно меньше нас и что обеспечение рода пропитанием было для них не мукой, а нормальным занятием, которое доставляло им радость и оставляло много свободного времени для сна и отдыха, чем не может похвастаться ни одна другая общественная система... Поэтому можно предположить, что охотники были избавлены от погони за изобилием и пребывали в убежденности, что могут «легко удовлетворить» потребности всех своих собратьев. И эта уверенность не покидала их в самых суровых обстоятельствах (эту позицию выражает философия племени пинан с о-ва Борнео: «Если сегодня у нас нет пищи, то мы получим ее завтра»). Выводы Салинса имеют особое значение потому, что он представляет среди антропологов меньшинство, которое не считает обязательным держаться ценностных суждений современного общества. Он показывает, до какой степени социологи искажают картину жизни изучаемых ими племен, а причиной этих искажений является то, что они делают выводы на основе своих представлений о сущности экономики. Так же точно выводы современных антропологов о природе человека ведут к ошибкам, ибо они основаны большей частью на данных из истории цивилизованного человечества. Война у первобытных народов Хотя оборонительная агрессивность и жестокость не являются, как правило, причиной войны, но эти черты все же находят выражение в способе ведения войны. Поэтому данные о ведении войн первобытными народами помогают дополнить наши представления о сущности первобытной агрессивности. Подробный рассказ о войне племени уолбири в Австралии мы находим у Меггита; Сервис считает, что это описание представляет весьма меткую характеристику первобытных войн у охотничьих племен. Племя уолбири не отличалось особой воинственностью – в нем не было военного сословия, не было профессиональной армии, иерархической системы командования; и очень редко совершались завоевательные походы. Каждый мужчина был (и остается) потенциальным воином: он вооружен постоянно и всегда готов защищать свои права; но в то же время каждый из них был индивидуалистом и предпочитал сражаться в одиночку, независимо от других. В некоторых столкновениях случалось так, что родственные связи ставили мужчин в ряды вражеского лагеря и к одной из таких групп могли случайно принадлежать все мужчины некоторой общины. Но никаких военных командиров, выбранных или передаваемых по наследству должностей, никаких штабов, планов, стратегии и тактики там не было. И если даже были мужчины, отличившиеся в бою, они получали уважение и внимание, но не право командовать другими. Но бывали обстоятельства, когда сражение развивалось так стремительно, что мужчины точно и без промедления вступали в бой, применяя именно те методы, которые вели к победе. Это правило и сегодня распространяется на всех молодых неженатых мужчин. Во всяком случае, не было причин для того, чтобы одно племя вынуждено было ввязаться в массовую войну против других. Эти племена не знали, что такое рабство, что такое движимое или недвижимое имущество; завоевание новой территории было только обузой для победителя, ибо все духовные узы племени были связаны с определенной территорией . Если и случались изредка небольшие завоевательные войны с другими племенами, то, я уверен, они отличались разве что по масштабу от конфликтов внутри племени или даже рода. Так, например, в битве при Варингари, которая привела к завоеванию водоема Танами, участвовали только мужчины из племени ванаига, и притом не более двадцати человек. И вообще мне не известно ни одного случая заключения военных союзов между племенами ради нападения на другие вальбирийские общины или другие племена. С технической точки зрения такого рода конфликты между первобытными охотниками можно называть словом «война». И в этом смысле можно прийти к выводу, что человек испокон веков вел войны внутри своего вида и потому в нем развилась врожденная тяга к убийству. Но такое заключение упускает из виду глубочайшие различия в ведении войн первобытными сообществами разного уровня развития и полностью игнорирует отличие этих войн от войн цивилизованных народов. В первобытных культурах низкого уровня не было ни централизованной организации, ни постоянных командиров. Войны были большой редкостью, а о захватнических войнах не могло быть и речи. Они не вели к кровопролитию и не имели цели убить как можно больше врагов. Войны же цивилизованных народов, напротив, имеют четкую институциональную структуру, постоянное командование, а их цели всегда захватнические: либо это завоевание территории, либо рабов, либо прибыли. К тому же упускается из виду еще одно, быть может самое главное, различие: для первобытных охотников и собирателеи эскалация воины не имеет никакой экономической выгоды. Прирост населения охотничьих племен так незначителен, что фактор народонаселения очень редко может оказаться причиной завоевательной войны одной общины против другой. И даже если бы такое случилось, то, скорее всего, это не привело бы к настоящей битве. Вероятнее всего, дело обошлось бы даже без борьбы: просто более многочисленная и сильная община предъявила бы свои претензии на «чужую территорию», реально начав там охотиться или собирать плоды. А кроме этого, какая прибыль от охотничьего племени, там и взять-то нечего. У него мало материальных ценностей, нет стандартной меновой единицы, из которых складывается капитал. Наконец, такая распространенная в новое время причина войн, как обращение в рабство военнопленных, на стадии первобытных охотников не имела никакого смысла из-за низкого уровня производства. У них просто не хватило бы сил и средств на содержание военнопленных и рабов. Общая картина первобытных войн, нарисованная Сервисом, подтверждается и дополняется многими исследователями, которых я еще постараюсь дальше процитировать[140]. Пилбим подчеркивает, что это были столкновения, но не войны. Дальше он указывает на то, что в охотничьих сообществах пример играл более важную роль, чем сила и власть, что главным принципом жизни были щедрость, взаимность и сотрудничество. Стюарт делает интересные выводы относительно ведения войны и понятия территориальности: Прошло немало дискуссий по вопросу о собственности на территорию у первобытных охотников (кочевников): были ли у них постоянные территории или источники питания, и если да, то как они обеспечивали защиту этой собственности. И хотя я не могу утверждать однозначно, но считаю, что это было для них нетипично. Во-первых, малые группы, входящие в более крупные общности племени, обычно вступают в перекрестные браки, смешиваются между собой, если они слишком маленькие, или разделяются, если становятся слишком большими. Во-вторых, первичные малые группы не проявляют тенденции к закреплению за собой каких-то специальных территорий. В-третьих, когда говорят о «войне» в таких общностях, то чаще всего речь идет не более чем об акциях мести за колдовство или что-либо в этом роде. Или же имеются в виду длительные семейные распри. В-четвертых, известно, что главный промысел на больших территориях состоял в сборе плодов, но я не знаю ни одного случая, чтобы территорию с плодами кто-либо защищал от нападения. Первичные группы не дрались друг с другом, и трудно себе представить, каким образом племя могло бы созвать своих мужчин, если бы потребовалось объединенными усилиями защитить свою территорию, и что могло бы послужить для этого причиной. Правда, известно, что некоторые члены группы брали в индивидуальное пользование отдельные деревья, орлиные гнезда и другие специфические источники пропитания, но остается совершенно непонятно, каким образом эти «объекты» могли охраняться, находясь друг от друга на расстоянии нескольких миль. К аналогичным выводам приходит и Н. Н. Терни-Хай. В работе 1971 г. он замечает, что хотя страх, гнев и фрустрация представляют собой универсальные переживания человека, но искусство ведения войны развилось на позднем этапе человеческой эволюции. Большинство первобытных общностей были неспособными к ведению войны, так как у них отсутствовал необходимый уровень категориального мышления. У них не было такого понятия организации, какое совершенно необходимо, если кто-то хочет захватить соседнюю территорию. Большинство войн между первобытными племенами – это вовсе не войны, а рукопашные схватки. Как сообщает Рапопорт, антропологи встретили работы Терни-Хая без особого воодушевления, ибо он раскритиковал всех профессиональных антропологов за отсутствие в их отчетах достоверной информации «из первых рук» и назвал все их выводы о первобытных войнах недостаточными и дилетантскими. Сам он предпочитал опираться на любительские исследования этнологов прошлого поколения, ибо они содержали достоверную информацию из первых рук[141]. Монументальный труд Кейнси Райта содержит 1637 страниц текста, включая обширную библиографию. Здесь дается глубокий анализ первобытных войн, основанный на статистическом сравнении данных о 653 первобытных народах. Недостатком этой работы является преимущественно описательно-классификационный ее характер. И все же ее результаты дают статистику и показывают тенденции, совпадающие с выводами многих других исследователей. А именно: «Простые охотники, собиратели и земледельцы – это наименее воинственные люди. Большую воинственность обнаруживают охотники и крестьяне более высокой ступени, а самые высокопоставленные охотники и пастухи – это наиболее агрессивные люди из всех древних». Эта констатация подтверждает гипотезу о том, что драчливость не является врожденной чертой человека, и потому о воинственности можно говорить лишь как о функции цивилизационного развития. Данные Райта ясно показывают, что общество становится тем агрессивнее, чем выше в нем разделение труда, что самыми агрессивными являются социальные системы, в которых уже есть деление на классы. И наконец, эти данные свидетельствуют, что воинственности в обществе тем меньше, чем устойчивее равновесие между различными группами, а также между группой и ее окружающей средой; чем чаще нарушается это равновесие, тем скорее формируется готовность воевать. Райт различает четыре типа войн: оборонительные, социальные, экономические и политические. Под оборонительной войной он понимает такое поведение, которое неизбежно в случае реального нападения. Субъектом такого поведения может оказаться даже народ, для которого война является совершенно нехарактерной (не является частью его традиции): в этом случае люди спонтанно «хватаются за любое оружие, которое подвернется под руку, чтобы защитить себя и свой дом, и при этом рассматривают эту необходимость как несчастье». Социальные войны – это те, в ходе которых, как правило, «не льется много крови» (похоже на описанные Сервисом войны между охотниками). Экономические и политические войны ведут народы, заинтересованные в захвате земли, сырья, женщин и рабов, или ради сохранения власти определенной династии или класса. Почти все делают такое умозаключение: если уж цивилизованные люди проявляют такую воинственность, то насколько воинственнее, вероятно, были первобытные люди[142]. Но результаты Райта подтверждают тезис о минимальной воинственности первобытнейших народов и о росте агрессивности по мере роста цивилизации. Если бы деструктивность была врожденным качеством человека, то должна была бы наблюдаться противоположная тенденция. Мнение Райта разделяет М. Гинсберг: Складывается впечатление, что угроза войн в этом смысле усиливается по мере экономического развития и консолидации групп. У первобытных народов можно скорее говорить о стычках на почве оскорбления, личной обиды, измены женщины и т. п. Следует признать, что эти общности по сравнению с более развитыми первобытными народами выглядят очень миролюбивыми. Но насилие и страх перед силой имеют место, и бывают драки, хотя и небольшие. У нас не так уж много знаний об этой жизни, но те факты, которыми мы располагаем, говорят если и не о райской идиллии первобытных людей, то, во всяком случае, о том, что агрессивность не является врожденным элементом человеческой натуры. Рут Бенедикт делит войны на «социально-летальные» и «нелетальные». Последние не имеют целью подчинение других племен и их эксплуатацию (хотя и сопровождаются длительной борьбой, как это было с разными племенами североамериканских индейцев). Мысль о завоеваниях никогда не приходила в голову североамериканским индейцам. Это позволило индейским племенам сделать нечто экстраординарное, а именно отделить войну от государства. Государство было персонифицировано в некоем мирном вожде – выразителе общественного мнения в своей группе. Мирный вождь имел постоянную «резиденцию», был достаточно важной персоной, хотя и не был авторитарным правителем. Однако он не имел никакого отношения к войне. Он даже не назначал старшин и не интересовался поведением воюющих сторон. Каждый, кто мог собрать себе дружину, занимал позицию, где и когда ему было угодно, и нередко становился командующим на весь период войны. Но как только война кончалась, он утрачивал всю полноту власти. А государство никак не было заинтересовано в этих кампаниях, которые превращались в демонстрацию необузданного индивидуализма, направленного против внешних племен, но не наносящего никакого ущерба политической системе. Аргументы Рут Бенедикт затрагивают отношения между государством, войной и частной собственностью. Социальная война «нелетального» типа – это выражение авантюризма, желания покрасоваться, завоевать трофеи, но без всякой цели порабощения другого народа или уничтожения его жизненных ресурсов. Рут Бенедикт делает следующий вывод: «Отсутствие войны – не такая уж редкость, как это изображают теоретики доисторического периода... И совершенный абсурд – приписывать этот хаос (войну) биологическим потребностям человека. Нет уж. Хаос – дело рук самого человека». Другой известный антрополог, Э. А. Хэбл, характеризуя войны самых ранних североамериканских племен, пишет: «Эти столкновения скорее напоминают „ моральный эквивалент войны“, как выражается Уильям Джеймс. Речь идет о безобидном отражении любой агрессии: здесь и движение, и спорт, и удовольствие (только не разрушение); да и требования к противнику никогда не выходят за рамки разумных границ». Хэбл приходит к такому же выводу, что склонность человека к войне ни в коем случае нельзя считать инстинктивной, ибо в случае войны речь идет о феномене высокоразвитой культуры. А в качестве иллюстрации он приводит пример с миролюбивыми шошонами и драчливыми команчами, которые еще в 1600 г. не представляли собой ни национальной, ни культурной общности. Революция эпохи неолита[143] Подробное описание жизни первобытных охотников и собирателей показывает, что на рубеже 50 тысяч лет тому назад человек, вероятнее всего, не был жестоким деструктивным существом, и потому неправомерно говорить о нем как о прототипе того «человека-убийцы», которого мы встречаем на более поздних стадиях эволюции. Но этого недостаточно. Чтобы понять постепенное превращение человека в эксплуататора и разрушителя, необходимо проследить его развитие в период раннего земледелия, а затем изучить все его превращения: в градостроителя, торговца, воина и т. д. В одном отношении человек остался неизменным (от Homo sapiens (1/2 млн. лет назад) до человека периода 9 тыс. до н. э.): он жил тем, что добывал в лесу или на охоте, но ничего не производил. Он был в полной зависимости от природы, ничего не меняя вокруг себя. Эти отношения с природой кардинально изменились с появлением земледелия (и скотоводства), которое археологи относят к началу неолита (точнее говоря, к периоду «протонеолита», датируемому 9-7 тыс. до н. э.). Археологи считают, что в этот период земледелие начало развиваться на огромной территории (более тысячи миль) от Западного Ирана до Греции, включая ряд областей Ирака, Сирии, Ливана, Иордании и Израиля, а также Анатолийское плато в Турции. В Средней и Северной Европе развитие земледелия началось гораздо позже. Впервые человек почувствовал в какой-то мере свою независимость от природы, когда сумел применить находчивость и ловкость для того, чтобы произвести нечто, отсутствующее в природе. Теперь стало возможно по мере роста населения увеличивать площадь обрабатываемой земли и поголовье скота. Первым большим нововведением названного периода стало культивирование пшеницы и ячменя, которые в этом крае были дикорастущими. Открытие состояло в том, что люди случайно обнаружили: если зерно данного злака опустить в землю, то вырастают новые колосья, а кроме того, для посева нужно выбирать лучшие семена. В дополнение к этому наблюдательный глаз заметил, что случайное скрещивание разных видов зерна приводит к появлению нового сорта, которого не было до сих пор среди дикорастущих злаков. Мы не в состоянии в деталях описать путь развития зерна от дикорастущих злаков до современной высокоурожайной пшеницы. Ибо это был длительный процесс мутации, гибридизации, удвоения хромосом, и потребовались тысячелетия, прежде чем человек достиг сегодняшнего уровня искусственной селекции в сельском хозяйстве. Для человека индустриального века, который привык рассматривать доиндустриальное сельское хозяйство как примитивное, открытия эпохи неолита, вероятно, кажутся ничтожными и не выдерживающими никакого сравнения с техническими новациями наших дней. На самом деле трудно переоценить значение тех первых открытий человека. Когда ожидание первого урожая увенчалось успехом, это вызвало целый переворот в мышлении: человек увидел, что он по своему усмотрению и по своей воле может воздействовать на природу, вместо того чтобы ждать от нее милости. Без преувеличения можно утверждать, что открытие земледелия стало основой научного мышления в целом, в том числе технологического процесса всех будущих эпох. Вторым нововведением было скотоводство, которое вошло в жизнь почти одновременно с земледелием. Уже в 9 тыс. до н. э. в Северном Ираке стали разводить овец, а около 6 тыс. до н. э. свиней и коров. Скотоводство стало важным источником питания, давая мясо и молоко. Этот богатый и постоянный источник пищи позволил людям перейти от кочевого образа жизни к оседлому, что привело к строительству деревень и городов[144]. В период протонеолита в охотничьих племенах формируется новый тип оседлого хозяйствования, основанный на культивировании растений и приручении животных. Если прежде было принято самые первые следы культурных растений относить к периоду 7 тыс. до н. э., то новые данные говорят о том, что корни их уходят еще дальше (к самому началу протонеолита, около 9 тыс. до н. э.); вывод сделан на основе того, что к 7 тыс. до н. э. культура земледелия и животноводства уже достигла высокого уровня. Прошло еще два или три тысячелетия, пока человечество сделало еще одно открытие, вызванное необходимостью сохранения продуктов питания, – это гончарное ремесло; люди научились делать горшки (корзины стали плести еще раньше). С изобретением горшка было сделано первое техническое открытие, для которого понадобились знания химических процессов. Трудно отрицать, что «создание первого сосуда стало высоким примером творческого потенциала человека»[145]. Таким образом, в границах раннего каменного века можно вычленить докерамическую стадию, когда еще не было известно гончарное дело, и керамическую стадию. Некоторые старые поселения в Анатолии (например, раскопки Хакилара) относятся к доке-рамическому периоду, а Чатал-Хююк – город с богатой керамической посудой. Чатал-Хююк – самый развитой анатолийский город эпохи неолита. Когда в 1961 г. археологи раскопали сравнительно маленькую часть города, раскопки сразу дали информацию, чрезвычайно важную для понимания экономических, социальных и религиозных аспектов общества эпохи неолита[146]. С начала раскопок было вскрыто десять пластов, самый глубокий относился к 6500 г. до н. э. После 5600 г. до н. э. старое поселение Чатал-Хююк было покинуто по неизвестным причинам и на другой стороне реки возник новый город Чатал-Хююк Западный. По-видимому, он просуществовал 700 лет, а затем люди также ушли из него, не оставив никаких следов разрушения или насилия. Самое удивительное в этом городе – высокий уровень цивилизации. В захоронениях были найдены очень красивые гарнитуры украшений для женщин, а также мужские и женские браслеты. По мнению Мелларта, многообразие найденных камней и минералов говорит о том, что важными факторами экономической жизни города были торговля и разработка полезных ископаемых. Несмотря на эти признаки высокоразвитой культуры, в социальной структуре отсутствуют элементы, характерные для более поздних стадий развития общества. Так, в частности, там явно отсутствовали классовые различия между богатыми и бедными. Хотя не все дома одинаковы, и конечно, по их размерам и по характеру захоронений можно в определенной степени судить о социальных различиях, Мелларт утверждает, что эти различия «нигде не бросаются в глаза». И когда смотришь чертежи раскопанной части города, то видишь, что здания мало отличаются по размеру (в сравнении с более поздними урбанистическими обществами). Мы встречали у Чайлда указание на то, что в деревнях раннего неолита не было института, старейшин; Мелларт также обращает внимание на этот факт в связи с раскопками Чатал-Хююка. Там явно было много жриц (возможно, и жрецов), но нет никаких признаков иерархического устройства. Вероятно, в Чатал-Хююке благодаря высокому уровню земледелия были излишки продуктов питания, что и способствовало развитию торговли и появлению предметов роскоши. В более ранних и менее развитых деревнях Чайлд отмечает отсутствие признаков изобилия и полагает, что там было больше равенства (экономического прежде всего). Он указывает, что в эпоху неолита были ремесла; вероятно, можно говорить о домашнем производстве, и притом ремесленническая традиция была не индивидуальной, а коллективной. Члены общины постоянно обменивались опытом друг с другом; так что можно говорить об общественном производстве, возникшем как результат коллективного опыта. Например, посуда определенной неолитической деревни имеет явный отпечаток коллективной традиции. Кроме того, следует помнить, что в те времена не было проблемы с землей. Если население увеличивалось, молодые люди могли уйти и в любом месте основать самостоятельное поселение. То есть экономические условия не создавали предпосылок для раскола общества на классы и для создания института постоянной власти, в функцию которой входило бы руководство хозяйством. Отсюда – не было организаторов, которые бы за этот труд получали вознаграждение. Это стало возможно значительно позже, когда многочисленные открытия и изобретения привели к такому росту производства, что излишки продукции смогли быть обращены в «капитал», а вслед за этим пришла и эксплуатация чужого труда. В плане проблемы агрессивности для меня особенно важны два момента. За 800 лет существования города Чатал-Хююк ничто не указывает на то, что там совершались грабежи и убийства (согласно свидетельствам археологов). Но еще более впечатляющим фактом является полное отсутствие признаков насилия (среди сотен найденных скелетов ни один не имел следов насильственной смерти). Одним из самых характерных признаков неолитических поселений, включая Чатал-Хююк, является центральное положение матери в социальной структуре, а также большая роль религии. Согласно первобытному разделению труда, мужчины уходили на охоту, а женщины собирали коренья и фрукты. Соответственно открытие земледелия принадлежит женщине, а приручение животных, вероятно, было делом мужчин (в свете того, какую огромную роль играло земледелие на всех этапах цивилизационного развития человечества, можно смело утверждать, что современная цивилизация была основана женщинами). Только женщина и земля имеют уникальную способность рождать, создавать живое. Эта способность (отсутствующая у мужчин) в мире первобытного земледелия была безусловным основанием для признания особой роли и места женщины-матери. Мужчины получили право претендовать на подобное место, лишь когда они смогли производить материальные вещи с помощью своего интеллекта, так сказать, магическими и техническими способами. Мать была божеством, которое идентифицировалось с матерью-землей; это была высшая богиня религиозного мира, и потому земная мать, естественно, была признана центральной фигурой и в семейной, и в социальной жизни. Прямым показателем центральной роли матери в Чатал-Хююке является тот факт, что в захоронениях дети всегда лежат рядом с матерью, а не с отцом. Скелет женщины обычно находят под домом, в том месте, где раньше была комната матери и ее кровать. Эта комната была главной и была больше по размеру, чем комната отца. Характерным признаком матриархата является то, что детей всегда хоронили рядом с матерью. Здесь родственные узы связывали детей в первую очередь с матерью, а не с отцом, как это имеет место в патриархальных общественных системах. Гипотеза о матриархальной структуре палеолита находит окончательное подтверждение благодаря данным о состоянии религии в Чатал-Хююке и других неолитических поселениях в Анатолии[147]. Результаты раскопок произвели подлинный переворот в наших представлениях о первобытной религии. В центре этой религии – и это ее главный признак – стоит образ матери-богини. Мелларт пишет: «Чатал-Хююк и Хакилар доказывают преемственность религии от палеолита до периода древнего мира (в том числе классического), где центральное место занимает образ матери-богини, а затем труднопостижимые образы богинь Кибелы, Артемиды и Афродиты». Центральная роль матери-богини проявляется в сюжетах барельефов и фресок, найденных при раскопках священных мест. В отличие от находок в других неолитических поселениях, в Чатал-Хююке были не только матери-богини, но и божество мужского рода, символом которого был бык или голова быка (или одни рога). Но это не меняет сути дела, которая состоит в том, что верховное положение как центральное божество занимала Великая Мать. Среди скульптур богов и богинь, обнаруженных при раскопках, большинство составляли женские фигуры. Из 41 скульптуры 33 были, безусловно, женскими, а 8 скульптур с мужской символикой практически все равно следует понимать в их отношении к богине: это либо ее муж, либо сыновья. (А в более глубоких пластах при раскопках были обнаружены исключительно скульптурные фигуры богинь.) И не вызывает сомнения тот факт, что роль матери-богини была центральной: во всяком случае, ни одно изображение женщины не может быть интерпретировано как подчиненное мужчине. И это подтверждают изображения женщин, беременных или рождающих, а также изображения богинь, рождающих быка. (Ср. с типично патриархальным мифом о женщине, сотворенной из ребра мужчины, как Ева и Афина.) Богиня-Мать часто изображается в сопровождении леопарда, или в одежде из леопардовых шкур, или символически в образе леопарда. Это объясняется тем, что леопард был самым хищным зверем того времени. И такие изображения должны были сделать богиню владычицей диких зверей. Кроме того, это указывает на двойную роль богини: она одновременно была покровительницей и жизни, и смерти. Мать-земля, которая рождает детей, а затем принимает их обратно в свое лоно, когда заканчивается их цикл жизни, вовсе не обязательно мать-разрушительница. Хотя очень редко это имело место (индийская богиня Кали), но подробное исследование этого вопроса увело бы нас в сторону и отняло бы много времени и места. Мать-богиня в религии неолита не только владычица диких зверей, она и покровительница охоты и земледелия, и защитница всей живой природы. И наконец, я хочу процитировать конечные выводы Мелларта о роли женщины в обществе эпохи неолита (включая Чатал-Хююк): В анатолийской религии эпохи неолита весьма примечательно полное отсутствие эротики в барельефах, статуэтках и живописных сюжетах. Половые органы никогда не встречаются в изображениях, и это заслуживает особого внимания, тем более что эпоха позднего палеолита (а также неолит и постнеолит за пределами Анатолии) дает много примеров таких изображений[148]. На этот внешне трудный вопрос очень легко ответить. Когда в искусстве мы обнаруживаем акцентирование эротики, это всегда связано с переносом в искусство половых инстинктов и влечений, присущих мужчине. А коль скоро неолитическая женщина была и создателем религии, и ее центральным действующим лицом, совершенно очевидны причины целомудренности, которыми отмечены художественные изображения, относящиеся к этой культуре. И потому возникла своя символика, при которой изображение грудей, пупка и беременности символизировало женское начало, в то время как мужественность имела такие признаки, как рога и рогатые головы животных. В эпоху раннего неолита (как, например, Чатал-Хююк), очевидно, в процентном отношении было больше женщин, чем мужчин (это подтверждают раскопки). К тому же в новых формах хозяйственной жизни женщина выполняла очень много функций (это до сих пор имеет место в анатолийских селениях) – в этом, безусловно, причина ее высокого социального статуса. Женщина была главным производителем жизни – как земледелец и продолжатель рода, как мать-кормилица детей и домашних животных, как символ плодородия и изобилия. Здесь берет свое начало религия, в прямом смысле слова благословляющая сохранение жизни во всех ее формах. Эта религия говорила о размножении и плодородии, о жизни и смерти, рождении и кормлении – т. е. о возникновении тех ритуалов, которые были органической частью жизни женщины и не имели никакого отношения к мужчине. Так что, вероятнее всего, все культовые действа во славу богини были разработаны женщинами, хотя при этом нельзя исключать и присутствие жрецов-мужчин...[149] Есть интересные факты, свидетельствующие о социальном устройстве общества эпохи неолита, не имеющем явных следов иерархии, подавления или ярко выраженной агрессивности. Гипотеза о том, что неолитическое общество (по крайней мере, в Анатолии) было в основе своей миролюбивым, становится еще более вероятной в свете того факта, что анатолийские поселения имели матриархальные (матрицентристские) структуры. И причину этому следует искать в жизнеутверждающей психологии, которая, по убеждению Бахофена, характерна для всех матриархальных обществ. Результаты археологических раскопок неолитических поселений в Анатолии дают исчерпывающий материал для доказательства действительного существования матриархальных культур и религий, о которых заявил Бахофен в своем труде «Материнское право», опубликованном впервые в 1869 г. Только гений мог сделать то, что удалось Бахофену на основе анализа греческой и римской мифологии, ритуалов, символов и снов; практически при полном отсутствии фактических данных он, благодаря своей аналитической интуиции, сумел реконструировать совершенно неизвестную фазу развития общества и религии. (Совершенно независимо от Бахофена к аналогичным выводам пришел американский этнолог Л. Г. Морган при исследовании жизни североамериканских индейцев.) И почти все антропологи (за редким исключением) заявили, что рассуждения и выводы Бахофена не имеют никакой научной значимости. Действительно, только в 1967 г. был впервые опубликован английский перевод его избранных трудов. Для отрицания теории Бахофена было, вероятно, две причины. Первая состояла в том, что для антропологов, живущих в патриархальном обществе, было почти немыслимо преодолеть социальный и психологический стереотип и представить, что первенство мужчины не является «естественным» и не всегда в истории господствовать и повелевать было исключительной привилегией мужчин (Фрейд по той же самой причине даже додумался до своей концепции женщины как кастрированного мужчины). Во-вторых, антропологи так привыкли доверять только вещественным доказательствам (скелеты, орудия труда, оружие и т. д.),что их невозможно было убедить, что мифы и сказания имеют не меньшую достоверность, чем артефакты. Эта позиция и привела к тому, что силу и глубину теоретического мышления Бахофена попросту не оценили по заслугам. Приведу отрывок, который дает представление о том, как Бахофен понимал дух матриархата: Чудо материнства – это такое состояние, когда женщину заполняет чувство причастности ко всему человечеству, когда точкой отсчета становится развитие всех добродетелей и формирование благородной стороны бытия, когда посреди мира насилия и бед начинает действовать божественный принцип любви, мира и единения. В заботе о своем еще не родившемся ребенке женщина (раньше, чем мужчина) научается направлять свою любовь и заботу на другое существо (за пределами собственного Я), а все свои способности и разум обращать на сохранение и украшение чужого бытия. Отсюда берут свое начало все радости, все блага жизни, вся преданность и теплота и всякое попечение и жалость... Но материнская любовь не ограничивается своим внутренним объектом, она становится всеобщей и охватывает все более широкий круг... Отцовскому принципу ограничения противостоит материнский принцип всеобщности; материнское чувство не знает границ, как не знает их сама природа. В материнстве берет свои истоки и чувство братства всех людей, сознание и признание которого исчезли с образованием патриархата. Семья, построенная на принципах отцовского права, ориентируется на индивидуальный организм. В семье же, опирающейся на материнское право, превалируют общие интересы, сопереживание, все то, что отличает духовную жизнь от материальной и без чего невозможно никакое развитие. Мать земли Деметра предназначает каждой женщине вечно рожать детей – родных братьев и сестер, чтобы родина всегда была страной братьев и сестер, – и так до тех пор, пока с образованием патриархата не разложится единство людей и нерасчлененное будет преодолено принципом членения. В государствах с материнским «правлением» принцип всеобщности проявляется весьма многогранно. На него опирается принцип всеобщего равенства и свободы (который стал основой законотворчества многих народов); на нем строятся правила филоксении (гостеприимства) и решительный отказ от стесняющих рамок любого рода...; этот же принцип формирует традицию вербального выражения симпатий (хвалебные песни родичей, одобрение и поощрение), которая, не зная границ, равномерно охватывает не только родственников, но и весь народ. В государствах с «женской» властью, как правило, нет места раздвоению личности, в них однозначно проявляется стремление к миру, отрицательное отношение к конфликтам... Не менее характерно, что нанесение телесного ущерба соплеменнику, любому животному жестоко каралось... Нет сомнения, что черты мягкой человечности, которые мы видим на лицах египетских статуй, глубоко проникли во все обычаи и нормы жизни матриократического мира[150]. Доисторическое общество и природа человека Описание образа жизни первобытных охотников и земледельцев (их способа производства, социальной организации и т. д.) представляет интерес в плане понимания психологии людей. Существует целый ряд психологических характеристик, которые занимают важное место в человеческой натуре и которые, по общему мнению, уходят корнями в доисторическую эпоху. Итак, у первобытных охотников и земледельцев не было ни малейшей нужды накапливать имущество и завидовать тем, кто «имеет больше добра», ибо они не знали частной собственности, а имущественные различия были столь незначительными, что вряд ли могли способствовать формированию чувства зависти. Зато потребность в сотрудничестве, мирном совместном труде диктовалась самими условиями жизни. Не было ни малейшей основы, на которой могло бы развиться желание использовать чужой труд. Абсурдной кажется самая мысль, что в обществе, где отсутствует экономическая и социальная почва для эксплуатации, кто-то может стремиться использовать в своих целях физические и духовные силы другого человека. Сомнительно, чтобы в таком обществе могла развиться потребность в господстве. Одной из главных черт, фундаментально отличающих первобытные племенные союзы (и, вероятно, также доисторических охотников, отстоящих от нас на 50 тысяч лет) от цивилизованных обществ, является как раз то, что там жизнь людей не определялась отношениями власти (господства и подчинения). Человеческие связи возникали на основе взаимодействия. И если бы там появился человек, обуреваемый жаждой повелевать, он не добился бы никакого успеха в социальной жизни. Даже для развития чувства жадности в ту эпоху не было никаких оснований: ведь производство и потребление оставались всегда на определенном уровне[151]. Можно ли сказать, что факты о жизни первобытных охотников и земледельцев бесспорно доказывают, что в те времена еще полностью отсутствовали такие страсти, как жадность и зависть? Что желание нажиться за чужой счет – это исключительный продукт цивилизации? Я считаю, что для такого обобщенного вывода у нас нет достаточно доказательных эмпирических данных. Да и на уровне теоретических рассуждений вряд ли такое заключение было бы корректным, ибо даже самые благоприятные условия социальной жизни не исключают полностью возможность проявления вышеназванных дурных черт характера на индивидуальном уровне. Однако существует очень большая разница между культурами: в одних системах общественные структуры сами по себе способствуют формированию в людях зависти, жадности и желания жить за чужой счет, а в других эти черты встречают осуждение. В первых системах эти черты становятся частью структуры «социального характера»[152], это типичный синдром, встречающийся у большинства населения, а в другом типе общества речь идет об индивидуальных отклонениях от нормы, которые вряд ли имеют шанс на влияние. Вероятность этой гипотезы возрастает в результате анализа последней стадии истории человечества, период развития городов дает возможность иллюстрировать возникновение таких человеческих страстей, которые вряд ли можно встретить в цивилизациях нового времени, и потому многие делают вывод о том, что эти страсти являются свойством человеческой натуры. Революция городов[153] Новый тип общества сложился в 3-4 тысячелетии до н. э.; его блистательную характеристику мы находим у Мэмфорда, я хочу ее процитировать: На базе комплекса раннего неолита возник новый тип социальной организации. Она больше не была разделена на маленькие единицы по стране, а представляла собой некую целостность; эта организация не была более «демократической», т. е. она опиралась не на доверительные отношения соседей, общие обычаи и взаимопонимание. Это была авторитарная система, с центральной властью и подчинением большинства правящему меньшинству. Это общество не довольствовалось некоторой ограниченной территорией, а энергично осуществляло «передел границ» с целью распространения своего господства на другие земли, захвата источников сырья, порабощения людей и получения дани. Эта новая культура не служила делу продолжения жизни, а лишь способствовала внедрению коллективных форм труда. Правители этого общества, применяя новые методы и средства принуждения, около 3 тыс. до н. э. создали невиданную военную и индустриальную машину власти, организованность которой не имеет себе равных по сей день. Как это произошло? В течение сравнительно короткого времени (по историческим меркам) человек научился использовать энергию ветра и силу рычага. Он придумал плут и колесо, построил парусник и проник в секреты химических процессов; он изучил физические свойства металлов, научился плавить медь и начал разработку солнечного календаря. Так была подготовлена почва для искусства письма, а также создания системы мер и весов. «Ни один период истории – вплоть до Галилео Галилея – не дал миру такое количество открытий и такое гигантское приращение знаний». Но и социальные перемены были не менее революционными. Маленькие деревушки свободных крестьян разрослись в многонаселенные города, которые развивались за счет обрабатывающей промышленности и внешней торговли. Эти новые города и получили новую форму организации, которая так и называлась: города-государства. Человек в буквальном смысле слова поднимал целину. Большие вавилонские города возводились на специальных настилах из тростника, который укладывался крест-накрест на илистую почву и утрамбовывался, создавая прочный грунт. Строились каналы для орошения полей, и осушались болота, создавались искусственные озера и плотины для защиты от наводнений. Руками тысяч людей была создана система плодородного земледелия – «капитал в форме человеческого труда, вложенного в плодородную почву». Следствием этого процесса стала необходимость включения дополнительной рабочей силы, а это повлекло за собой необходимость обрабатывать больше земли, чтобы прокормить всех этих ремесленников, рабочих и торговцев. Все они были как-то приписаны к общине земледельцев, а управление, контроль и защита обеспечивались элитарной группой. Но это означало, что теперь необходимо было запасать гораздо больше продуктов, чем в селениях эпохи раннего неолита. Избыточные продукты необязательно было хранить в форме пищевых запасов на черный день или на случай прироста населения. Можно было обращать эти продукты в капитал, который служил делу расширения производства. Чайлд обращает внимание еще на одну характерную черту этой системы – огромную власть общества над индивидами. Неугодному члену общины создавались невыносимые условия жизни: ему могли даже отказать в пользовании водой (перекрыть канал, орошающий его поле, и т. д.). Принудительная система мер стала основой власти королей, священнослужителей и всей элитарной верхушки с того момента, как ей удалось занять положение «выразителей общественной воли» (на языке идеологии стать «представителями народа»). Новые формы производства привели к радикальным переменам в жизни человечества. Продукты и предметы, окружающие человека, теперь не ограничивались только тем, что он произвел и добыл собственным трудом. Правда, и раньше, еще в неолитическое время, человеку удавалось иногда произвести чуть больше продуктов, чем было необходимо. Но это лишь давало ему немного больше уверенности в завтрашнем дне. Однако увеличение производства в больших масштабах могло быть использовано в совершенно новых целях. Можно было накормить людей, которые сами не производили продуктов питания, а служили в войске, или занимались осушением болота или же были заняты на строительствах зданий, дворцов и пирамид. Это стало, естественно, возможно после того, как техника и разделение труда достигли достаточно высокого уровня. В этот момент произошел невероятный скачок в производительности труда. Чем лучше работала ирригационная система (осушение болот и орошение полей), тем выше был урожай, тем больше создавалось готовой продукции (избыточный продукт). Эти новые возможности привели к самым фундаментальным переменам в истории человечества. Было обнаружено, что человека можно использовать в хозяйстве как орудие труда, т. е. что его можно обратить в раба и эксплуатировать[154]. Итак, попробуем более тщательно проследить экономические, социальные, религиозные и психологические последствия этого процесса. Основополагающими экономическими факторами нового общества были – как мы отметили выше – усилившееся разделение труда, превращение прибыли в капитал, а также потребность в централизованном учете готовой продукции. Первым следствием стало возникновение классов. Привилегированные классы, сосредоточившие в своих руках руководство и организацию, получали значительно большую часть продукции; таким образом, им удавалось обеспечить себе такой уровень жизни, какой был для большинства населения недоступен. Ниже стояли классы крестьян и ремесленников. Еще ниже находились рабы и военнопленные. Привилегированные классы имели свою иерархическую пирамиду, на вершине которой поначалу располагался постоянный вождь, а затем его заменили титулованным наместником Бога на земле – королем или царем. Следующим следствием нового типа производства надо считать такой феномен, как захватничество, которое было весьма важной предпосылкой для накопления общинного капитала, столь необходимого для проведения городской революции. Но была еще более важная причина для институционализации войн – противоречие между хозяйственной системой, интересы которой требовали единства и централизации, и политической и династической раздробленностью, которая шла вразрез с потребностями экономики. Таким образом, институт войн можно считать открытием эпохи 3 тыс. до н. э. Ровесниками этого открытия были такие институты, как королевская власть и бюрократия. Тогда, как и сегодня, в основе войн не могли лежать никакие психологические факторы, в том числе и такой фактор, как человеческая агрессивность. Абстрагируясь от стремления королей и их челяди к власти и славе, следует признать, что войны были вызваны объективными причинами, которые делали необходимым сам этот институт, а уж деструктивность и жестокость выступали вторичными факторами, которые война только усиливала[155]. Социальные и политические перемены жизни сопровождались глубочайшей трансформацией роли женщины в обществе и фигуры матери в религии. Отныне плодородие почвы перестало быть главным источником жизни и всякого творчества; это место теперь занял разум, абстрактное мышление, сделавшие возможными разнообразные изобретения, технические открытия, да и само государство с его законами и нормами жизни. Не материнское лоно, а разумное мышление (дух) стало символом творческого начала – и тем самым господствующее положение в обществе перешло к мужчине. В поэтической форме эта трансформация выразилась в вавилонском гимне о сотворении мира. Этот гимн рассказывает о победоносном восстании богов (мужчин) против «Великой Матери» Тиамет, Правительницы Вселенной. Мужчины объединяются, вступив в сговор, и выбирают себе в лидеры Мардука. Они затевают жестокую войну, в которой совместными усилиями одерживают победу, а тело Великой Матери они расчленяют и создают из него Небо и Землю. С тех пор Мардук властвует как Верховный Бог. Но прежде чем выбрать его в вожди, его подвергают испытанию, которое современному человеку может показаться либо незначительным, либо загадочным. Однако в нем-то и кроется ключ к расшифровке мифа. Тогда они в середине круга Какую-то одежду положили — Накидку или плащ... И своему избраннику, Мардуку, сказали: О, Господин, для нас ты выше всех Богов! Ты можешь словом лишь одним предмет разрушить И словом же – заставить возродиться вновь! Так пусть твои уста – вот эту вещь разрушат, А коль прикажешь – вещь должна быть целой вновь! Он приказал – и ткань вдруг на глазах распалась; Он снова приказал – и вещь восстановилась вновь. И, увидав, какою силой слова Мардука обладают. Возрадовались Боги, возликовали И объявили Мардука своим царем. Смысл этого испытания состоит в том, чтобы показать, что мужчина преодолевает свою неспособность к естественному творчеству (которой обладает только женщина-мать и мать-земля), изобретая иной вид творчества, а именно сотворение с помощью слова (или мысли). Мардук, который этим способом сумел сотворить нечто, преодолел естественное превосходство Матери и смог занять ее место. Конец вавилонского гимна является началом библейской истории: Бог-отец создает мир с помощью Слова. Одной из важнейших черт общественной жизни города является опора на патриархальное (мужское) господство. Сущностным признаком господства является принцип контроля – контроль над природой, над рабами, над женщинами и детьми. Новый человек патриархального общества в буквальном смысле слова «делает» землю. Его технические средства не только представляют собой некую разновидность естественных (природных) процессов, но и означают овладение природой и контроль человека над всеми силами природы и, наконец, производство таких продуктов, которые в природных условиях не встречаются. Исами люди также оказались жертвой контроля, они попали под власть организаторов производства, которые превратились в лидеров и власть имущих. Для достижения целей нового общества (строя) все и вся должно быть управляемо – и человек, и природа – и каждый имеет отношение к власти: одни ее осуществляют, другие – боятся. Чтобы управление было эффективным, люди должны были научиться послушанию (подчиняться). А чтобы подчиняться, они должны были поверить в превосходство своих правителей, каким бы оно ни было – физическим или магическим. Если в неолитической деревне и у первобытных охотников лидеры направляли «массу» словом и делом, советом и примером, а люди добровольно принимали это руководство, то можно говорить, что доисторический авторитет относится к разряду «рациональных» авторитетов, опирающихся на компетентность. Новая система (патриархат) с самого начала была эксплуататорской, а власть опиралась исключительно на силу, страх и подчинение. Это был «иррациональный авторитет». Новый принцип жизни города отлично описан у Льюиса Мэмфорда: «Сущность цивилизации проявляется в механизмах власти. В городе существовали десятки способов для нападения, развязывания борьбы, завоевания и порабощения». Мэмфорд подчеркивает, что новые городские методы отличались «жесткостью, строгостью и даже садизмом», а египетские правители (как и месопотамские цари) оставили после себя памятники, где «хвастливо сообщали о собственноручной расправе с важными пленными...» Я и сам в своей психотерапевтической практике имел возможность убедиться, что садизм, по сути дела, коренится в страстном желании неограниченной власти над людьми и вещами. Идея Мэмфорда о садистском характере этой социальной системы подтвердила мое собственное воззрение. В новой городской цивилизации наблюдается еще одна тенденция, которая, по-видимому, как-то связана с садизмом, – это страсть к разрушению жизни и развивающаяся привязанность ко всему мертвому (некрофилия). Мэмфорд цитирует Патрика Геддеса, у которого сказано, что каждая историческая цивилизация "с живым городским ядром, полисом" начинается «массовым захоронением, полным пыли и костей, в некрополе или на кладбище», а заканчивается «закопченными руинами, разрушенными строениями, пустыми мастерскими и кучами бессмысленного мусора, в то время как население было истреблено или угнано в рабство, – вот таковы следы любой цивилизации». И действительно, духом беспощадной нечеловеческой разрушительности пропитана история арабских завоеваний и в не меньшей мере – история вавилонских войн. Вот одна иллюстрация – оставленная Сеннахерибом запись о полном разрушении Вавилона: Город и постройки я опустошил, разрушил до основания и сжег. Стены и ограды, дворцовые башни, храмы и статуи богов – все было разрушено и сброшено в воды канала Арахту. Через центр города я приказал прорыть канал, наполнил его водой и разрушил город до основания. Это было полнейшее разрушение, сравнимое разве что с мощным наводнением. История цивилизации от разрушений Карфагена и Иерусалима до разрушения Дрездена, Хиросимы и уничтожения людей, земли и деревьев Вьетнама – это трагический документ садизма и жажды разрушения. Агрессивность в первобытных культурах До сих пор мы рассматривали проявление агрессивности в доисторических обществах и у сохранившихся первобытных охотников. А что мы знаем о других, более развитых, но все же еще первобытных культурах? Сначала кажется, что на этот вопрос ответить нетрудно: достаточно изучить какой-нибудь серьезный научный труд об агрессивности, опирающийся на множество антропологических данных, но тут я столкнулся с невероятным явлением: такого труда не существует. Очевидно, антропологи сочли феномен агрессивности недостаточно важным, чтобы собирать для его изучения эмпирический материал. Есть маленькая брошюра Дерека Фримана, в которой он пытается дать обзор антропологических данных относительно агрессивности, чтобы подкрепить тем самым теорию Фрейда. И есть небольшая работа антрополога Гельмута, который придерживается противоположной позиции, считая, что в первобытных обществах агрессивность сравнительно невелика. Поэтому мне пришлось сделать самостоятельный анализ этой проблемы, изучив большое число других работ. Сначала я взял более доступные публикации антропологов, но поскольку собранные в них данные не были ориентированы на проблему агрессивности, то их можно считать в широком смысле слова случайной выборкой. Я вовсе не претендую на то, что результаты моего анализа о распространении агрессивности в первобытных культурах имеют строгую статистическую валидность (достоверность). Я и не ставил перед собой статистические цели, а просто хотел показать, что неагрессивные общественные системы не так уж редки, как это считает Фриман и другие представители фрейдистского подхода. И кроме того, я полагаю, что агрессивность не следует рассматривать изолированно, что это не отдельно взятая характеристика, а часть совокупности, составная часть некоего целостного синдрома, ибо агрессивность обнаруживается всегда рядом с целым набором вполне определенных признаков системы, таких как строгая иерархичность, лидерство, классовые противоречия и т. д. Другими словами, я считаю агрессивность составной частью целостной характеристики общества, а не отдельной чертой поведения изолированного индивида[156]. Анализ тридцати первобытных племен С точки зрения агрессивности (или миролюбия) я изучил тридцать первобытных культур. Три из них еще в 1934 г. были описаны Рут Бенедикт[157], тринадцать – исследованы Маргарет Мид[158], пятнадцать – Джорджем Мердоком[159] и одна – Тёрнбалом[160]. При изучении этих 30 обществ сразу обнаруживаются системы трех разных типов (А, В, С). Они отличаются друг от друга не только наличием или отсутствием агрессивности, но и структурой характеров: так, в разных типах обществ мы встречаем разные отличительные черты индивидов (личностные характеристики), причем некоторые из них не обнаруживают связи с агрессивностью[161]. Система А: жизнеутверждающие общества В этой системе все идеалы, институты, обычаи и нравы направлены на сохранение и развитие жизни во всех ее сферах. Враждебность, насилие и жестокость встречаются в минимальных проявлениях, практически отсутствуют репрессивные институты: нет ни преступлений, ни наказаний, институт войны отсутствует полностью либо играет минимальную роль. Детей воспитывают в духе дружелюбия, телесные наказания не практикуются. Женщины и мужчины пользуются равными правами, уж во всяком случае женщины не эксплуатируются и не унижаются. Отношение к сексу положительное и в целом толерантное. В обществе почти не обнаруживаются зависть, тщеславие и жадность; не заметен индивидуализм, нет соперничества. Зато очень заметны черты кооперации (коллективности). Личная собственность распространяется лишь на предметы индивидуального обихода. В межличностных отношениях в целом преобладают надежность, доверие и обязательность – то же самое можно сказать и об отношении к природе. В целом в обществе преобладает хорошее настроение, депрессивные состояния составляют редкое исключение. К данной категории жизнеутверждающих обществ я причисляю индейцев зуни, горных арапешей и батонгов, арандов, семангов, тодов, эскимосов Севера и племена мбуту. В системе группы А встречаются и охотники (например, мбуту), и земледельцы, и скотоводы (как зуни). Среди них могут быть общества, сравнительно хорошо обеспеченные продуктами питания, а бывают и довольно-таки бедные. Это вовсе не означает, что характерологические различия не зависят от социально-экономических особенностей соответствующих обществ или, наоборот, целиком обусловлены этими особенностями. Это лишь указывает на то, что простые, очевидные экономические факторы (богатство иди бедность, охота или земледелие и т. д.) не являются достаточным основанием для объяснения путей формирования характера общества. Чтобы понять связь между экономикой и социальным характером, необходимо исследовать социально-экономическую систему каждого общества. Система В: недеструктивное, но все же агрессивное общество Эту систему роднит с системой А один важный элемент – отсутствие деструктивности. Но при этом существенное различие состоит в том, что в обществе сплошь и рядом встречаются индивидуализм, соперничество и иерархичность, а агрессивность, война считаются нормальными явлениями (хотя и не занимают центрального места). Такие общества отнюдь не отличаются чрезмерной подозрительностью, жестокостью или разрушительностью, но тем не менее в них нет того дружелюбия и доверия, которые бросаются в глаза в системе группы А. Можно утверждать, что система В пронизана духом мужской агрессивности, индивидуализма, желанием делать и доставать вещи и решать поставленные задачи. В моей картотеке в эту категорию попадают следующие племена: эскимосы Гренландии, бачиги, манусы, самоа, племена с острова Маори, тасманцы, айны, индейцы, инки и готтентоты. Система С: деструктивные общества У обществ этого типа весьма характерные особенности. Они отмечены агрессивностью, жестокостью, разрушительными наклонностями своих членов (как внутри племени, так и по отношению к другим племенам). В обществе царит воинственный дух, враждебность и страх; широко распространены коварство и предательство. Большую роль в целом играет частная собственность (если не на материальные ценности, то хотя бы на символы), потому в значительной степени развито соперничество (конкуренция). Общество строго иерархично, часто ведет войны. Под эту категорию подпадают добу и квакиутлы, хайда, ацтеки, витоты и ганды. Я понимаю, что мне могут быть предъявлены претензии по поводу моей классификации обществ. Но, насколько со мной согласны в классификации того или иного общества, для меня не играет большой роли, ибо мне важен не количественный, а качественный аспект дела. А в этом отношении я могу констатировать, что главное качественное различие между общественными системами типа А, В, С состоит в том, что первые две системы являются жизнеутверждающими, в то время как система С по сути своей является жестокой или деструктивной, т. е. может быть названа садистской или некрофильской. Иллюстрации к трем системам Чтобы дать читателю более наглядное представление об этих трех системах, я хочу подробно описать по одному обществу каждого типа. Индейцы зуни (система А) Индейцы племени зуни подробно изучены и описаны такими этнографами, как Рут Бенедикт, Маргарет Мид, Ирвинг Голдман, Рут Бунцель и другими. Зуни живут в юго-западной части США и занимаются земледелием и овцеводством. Как и все остальные общества пуэбло-индейцев, они в XIII-XIV в. заселяли многочисленные города, но история их уходит в глубь веков, когда они жили в небольших каменных домах, состоявших из одного помещения и подземелья для церемоний. Можно считать,что они жили «в достатке» (с точки зрения их потребностей), хотя материальные ценности не имели для них существенного значения. Что касается их социального положения, то бросается в глаза отсутствие соперничества, хотя территория племени зуни невелика, а орошаемых земель и вовсе мало. Общество матрицентрично, но мужчины занимают посты церковных и светских служащих. Того, кто ведет себя недружелюбно или агрессивно, считают ненормальным. Все виды работ, как правило, выполняются совместно, лишь овцеводство является исключительно мужским делом. Индивидуальным достижениям в общем и целом не уделяется особого внимания. Если случаются ссоры, то чаще всего их причиной является не экономическое соперничество и не интересы собственности, а любовные интриги. Проблема накопления капитала практически отсутствует. Это не значит, что все абсолютно равны материально: кто-то – богаче, кто-то – беднее, но границы этих различий очень подвижны. Отношение зуни к материальным ценностям наглядно характеризует такой пример: каждый с удовольствием одолжит свое украшение другу или любимому соплеменнику, если тот его об этом попросит. Браки, как правило, очень стабильны, хотя развод не является проблемой. Это не значит, что отсутствуют ссоры на почве ревности. Женщина, естественно, не подчиняется мужчине. Люди часто делают друг другу подарки, но (в отличие от известных обществ, где царит дух соперничества) это делается не ради демонстрации своего имущественного превосходства и уж конечно не для того, чтобы унизить того, кому преподносится дар. При этом совершенно отсутствует сравнение подарков или расчет на взаимность. Благосостояние семьи поддерживается прилежным индивидуальным трудом каждого из ее членов; использование чужого труда здесь неизвестно. Имеется частная собственность на недвижимое имущество, но ссоры являются большой редкостью и быстро улаживаются. Систему зуни можно понять, если исходить из того факта, что материальные вещи здесь сравнительно низко ценятся, а основные жизненно важные интересы имеют религиозную природу. Другими словами, главной ценностью в обществе считается сама жизнь и все живое, а отнюдь не вещи и не обладание собственностью. Важнейшее место в этой системе занимают песни, молитвы, ритуалы и танцы. Священнослужители пользуются огромным уважением, хотя они и не выполняют функций цензора или судьи. Религиозная сфера считается гораздо более важной, чем светская (чем экономика, хозяйство, прибыль). Это доказывает тот факт, что судебные тяжбы по имущественным вопросам разбирает чиновник, который по сравнению со священником имеет довольно низкий социальный статус. Наименьшую ценность для зуни представляет, вероятно, такая категория, как личный авторитет. Хорошим человеком считается человек «дружелюбный, мягкий, уступчивый и добросовестный». Мужчины никогда не применяют свою силу. Даже в том случае, если жена изменила мужу, о насилии не может быть и речи. Во время инициации юношей подвергают испытанию (страхом), но эти обряды никогда не превращаются в настоящую пытку, как это бывает в других культурах. Убийство в принципе исключено. Как сообщает Рут Бенедикт, за все время ее исследований она не встретила ни одного человека, кто мог бы вспомнить случай убийства. Самоубийство осуждается. Мифы и легенды никогда не рассказывают об ужасах и опасностях. В связи с проблемами секса здесь не возникает никаких неприятностей: никто не испытывает угрызений совести по поводу своей сексуальности, а целомудрие не встречает одобрения. Половая сфера составляет часть счастливой жизни, но лишь только часть ее, а вовсе не является единственным источником удовольствия (как это считается в некоторых агрессивных обществах). Иногда кажется, что с сексуальной сферой связаны некоторые страхи, но при ближайшем рассмотрении это оказывается страхом мужчины перед женщиной и половыми связями. Так, Голдман обращает внимание на роль мужского страха в матриархальных системах (особенно боязни кастрации). При этом речь идет скорее о том страхе, который мужчина испытывает по отношению к женщине, чем о страхе перед карающим отцом (как считал Фрейд). Воистину замечательная картина счастливой жизни, в которой отсутствует насилие; этой жизни чужд дух агрессивности, а радость сотрудничества и дружелюбия является нормой. Может ли такую картину изменить тот факт, что в этом обществе все же встречаются ревность и ссоры? Если требовать от общества абсолютно идеального состояния, при котором реализуется полный отказ от воинственности и враждебности, то ни одно общество нельзя будет назвать миролюбивым и свободным от насилия. Правда, подобные требования можно, вероятно, охарактеризовать как достаточно наивную позицию. Ведь даже самые неагрессивные люди при определенных обстоятельствах могут обозлиться, особенно если они наделены холерическим темпераментом. Но это вовсе не значит, что у них вся структура характера (вся личность) является агрессивной (деструктивной). Можно даже больше сказать: в такой культуре, где на выражение гнева наложено табу (как в культуре зуни), некоторая доза гнева иногда прорывается в форме личной ссоры. Но считать такие одноразовые проявления драчливости симптомом глубокой и мощной, постоянно вытесняемой агрессии может лишь тот, кто догматично стоит на позициях концепции врожденной агрессивности человека. Такая интерпретация основывается на ошибочном толковании бессознательной мотивации, которую открыл Фрейд. При этом прослеживается следующий ход рассуждений: если предполагаемая черта характера проявилась, то ее наличие явно и несомненно; если же она полностью отсутствует, то само это отсутствие доказывает ее существование: ведь она, наверняка, вытеснена и потому, чем меньше она заметна, тем больше понадобилось усилий на ее вытеснение, т. е. тем больше ее роль в глубине бессознательного. Таким способом можно доказать все, что угодно, а открытие Фрейда используется в чисто догматических целях. Что касается серьезного подхода к методу, то любой психоаналитик в принципе допускает гипотетическое наличие какого-то влечения в вытесненной форме лишь тогда, когда эмпирические факты свидетельствуют об этом вытеснении (сны, фантазии, ошибки, описки и т. д.). Но в реальном анализе отдельных личностей и целых культур этот принцип, к сожалению, очень часто игнорируется. Люди исходят из достаточности самой теоретической посылки о возможностях вытесненных влечении и не дают себе труда искать эмпирические факты. Подобный аналитик часто действует без злого умысла, ему в голову не приходит, что он всего-навсего ищет то, что содержится в его теоретической схеме. Подобного подхода надо избегать, в том числе и при оценке антропологических фактов, и не торопиться констатировать те или иные наклонности и черты там, где они ничем не подтверждены. В случае с племенами зуни нет никаких оснований считать отсутствие явной враждебности результатом усиленного вытеснения агрессии. И потому у нас нет никаких сомнений в том, что здесь мы имеем дело с социальной системой жизнеутверждающего коллективистского характера, полностью свободной от агрессивности. Есть еще один способ игнорирования фактов в пользу существования неагрессивных обществ. Он состоит в том, что такие свидетельства либо просто игнорируются, либо утверждается, что они не имеют серьезного значения. Так, например, Фрейд в знаменитом письме к Эйнштейну писал о примитивных миролюбивых обществах следующее: «На земле существуют счастливые уголки, где природа в полной мере дает человеку все, что ему требуется; и там должны жить кроткие народы, которым неизвестны и чужды и агрессия, и насилие. Мне самому это трудно представить, и я хотел бы побольше узнать об этих счастливцах». Я не знаю, как бы Фрейд отнесся к этим «счастливым существам», если бы узнал о них побольше. Мне кажется, что он никогда серьезно не стремился получить о них больше информации. Племя манус (система В) Племя манус, описанное детально в работах Маргарет Мид, – это пример той системы, которая явно отличается от общества типа А уже хотя бы потому, что главной целью и ценностью здесь считается личный успех в хозяйственной деятельности, а не искусство, не религиозные ритуалы и не радость жизни, как таковой. С другой стороны, система манус существенно отличается и от системы типа С, примером которой для нас будет племя добу. Манус в основном не отличаются ни хитростью, ни коварством, грубость и жестокость встречаются очень редко. Манус живут у моря, в лагунах вдоль южного берега Большого острова Адмиралтейства. Их поселения состоят из домов, построенных на сваях. Они ловят рыбу, избытки которой продают своим соседям, земледельцам и ремесленникам, в обмен на необходимые предметы, которые производятся в более отдаленных районах архипелага. Всю свою энергию они направляют на достижение экономического успеха, причем тратят на это так много сил, что многие мужчины умирают, едва дожив до средних лет. Действительно, редко случается, чтобы мужчина дождался рождения первого внука. Такой трудовой порыв, почти одержимость, объясняется не только тем, что успех для них – главная ценность, а еще и тем, что они стыдятся своих неудач. Если кто-то не в состоянии вернуть долг, это рассматривается окружающими как позор; если кто-то не в состоянии накопить некоторый капитал, он попадает в категорию людей без социального статуса. И как только кто-нибудь оказывается не в состоянии заниматься хозяйственной деятельностью, он утрачивает всякое уважение, завоеванное предшествующим трудом. В воспитании молодежи главное внимание уделяется таким ценностям, как физическое здоровье, совесть и богатство. Индивидуализм целенаправленно стимулируется тем, что родственники соревнуются между собой за любовь ребенка, стараясь перетянуть его на свою сторону. Таким образом ребенку с ранних лет прививается высокая самооценка. Законы брака достаточно суровы и соответствуют в целом буржуазной морали XIX в. Главными преступлениями считаются скабрезность, сексуальные проступки, клевета и неуплата долгов. Порицается недостаточная готовность помочь родственнику, а также запущенное хозяйство в своем собственном доме. Только одна фаза в жизни мужчины не подчинена духу напряженного труда и соревнования – это период юности, до женитьбы. Неженатые молодые мужчины объединяются в своего рода братство, они живут все вместе в специальном общем доме, деля друг с другом хлеб, орехи, табак и наложницу (чаще всего пленницу). Так они ведут веселую праздную жизнь за рамками общества в целом. Вероятно, это необходимо, чтобы дать мужчине хотя бы в короткий период его жизни немного радости и удовольствий. Ибо со вступлением в брак эта идиллия кончится раз и навсегда. Чтобы жениться, молодой человек должен одолжить большую сумму денег, и потому в первые годы семейной жизни его одолевает одна забота и одна цель – вернуть долг своему кредитору. Он даже не может лишний час провести с женой, пока не расплатится полностью с долгами. Кто хочет добиться успеха в жизни, тратит все силы на то, чтобы после расплаты еще и скопить какие-то средства, чтобы самому стать кредитором и давать деньги в долг. Это становится одной из предпосылок для завоевания социального статуса. Вступление в брак – также в первую очередь экономическое мероприятие, в котором индивидуальные личные склонности и сексуальный интерес играют второстепенную роль. При этих обстоятельствах нет ничего удивительного в том, что между мужем и женой в первые 15 лет их совместной жизни складываются антагонистические отношения. И лишь когда дети вырастают и вступают в брачный возраст, в семейно-брачных отношениях антагонизм уступает место сотрудничеству. Достижение успеха как высшей цели отнимает так много сил, что их практически не остается на личные формы взаимодействия: такие мотивы, как любовь, расположение, симпатия, антипатия, ненависть и т. д., – становятся недоступными. Итак, самым главным моментом, решающим для понимания системы типа В является тот факт, что в ней нет особой любви или дружбы, но зато деструктивность с жестокостью тоже не наблюдаются. Если же у человека нет никаких успехов в жизни, а кругом сплошной провал, то его все равно никто не превращает в объект для нападок. Нельзя сказать, что здесь вовсе отсутствуют войны (в основном они направлены на завоевание женщин, которых превращают в проституток), но в целом войны осуждаются и считаются препятствием для развития успешной торговли. Идеальным человеческим типом считается отнюдь не герой, а целеустремленный и прилежный, бесстрастный и результативный труженик.Данный тип социальной системы отражается и в религиозных взглядах. Религия направлена на достижение чисто практических целей: жрецы и другие служители культа применяют различные методы заклинания духов, отведения болезней и несчастий с помощью даров, жертвоприношений, молитв и т. д. Вся жизнь такого общества вращается вокруг собственности и успеха; люди одержимы работой и более всего на свете боятся провала в деле. И несмотря на такой страх, разрушительность и враждебность не характеризуют жителей этой системы. К системе типа В относят еще целый ряд обществ, которые не в такой мере ориентированы на собственность и успех, как племя манус. Но пример с ним был особенно удобен для сравнения с последним типом общественных систем – с типом С, который мы рассмотрим на примере племени добу. Добу (система С) Жизнь островов Добу также была подробно изучена и описана одним из знаменитых этнографов современности, Рут Бенедикт. Хотя острова Добу находятся совсем близко от Тробриандских островов, известных нам по публикациям Малиновского, обычаи, нравы и характеры их жителей совершенно различны. В то время как тробриандцы живут на плодородных землях, гарантирующих им обильный урожай, острова Добу – вулканического происхождения и имеют лишь небольшие площади плодородной почвы. Добуанцы, однако, приобрели известность среди соседних племен не столько бедностью, сколько воинственностью. У них нет вождей, но существует четкая групповая организация подчинения (по типу системы концентрических окружностей), внутри которой предусмотрены специальные традиционные формы вражды. За исключением группы родственников по матери (она называется зузу, что означает «материнское молоко»), в которой отмечается известная мера сотрудничества и доверительности, все остальные добуанцы строят свои межличностные отношения по принципу видения возможного «врага» в любом и каждом. Даже женитьба не смягчает враждебных отношений между семьями жениха и невесты. Единственный способ умиротворения общество находит в том, что молодая семья поочередно живет один год в деревне мужа, а следующий год – в деревне жены. Отношения же между супругами преисполнены злобы и враждебности. Верность вообще не предусмотрена, и ни один добуанец никогда не согласится, что мужчина и женщина могут находиться рядом хотя бы короткое время, не имея для этого сексуальных причин. Два признака характерны для этой системы: роль частной собственности и колдовство. Рут Бенедикт приводит массу казусных случаев защиты частной собственности любой ценой. Так, например, право собственности на сад считается настолько неприкосновенным, что хозяйка с хозяином обычно именно в саду предаются любовным забавам. Никто не разглашает размеры собственности, своей и чужой. Эта тайна охраняется очень тщательно, как если бы имуществу угрожала кража. Личное чувство частной собственности распространяется в том числе и на колдовское искусство, и на формулы заклинаний. Так, добуанцы обладают «магией болезни»: они умеют насылать порчу, умеют исцелять болезни, и для каждого случая существует свое магическое действо (колдовство). Многие владеют этим искусством в совершенстве, и это приносит им силу и уважение в обществе, а монополия на колдовство дает, естественно, значительное преимущество. Вся жизнь подвластна чародейству, без него невозможен успех ни в одной сфере жизни, и потому магические формулы составляют важную часть богатства. Вся жизнь проходит в отчаянном соперничестве; в этой борьбе все средства хороши и любое преимущество используется для победы. Однако здесь соревнование проходит не так, как в системах типа А и В, т. е. не открыто, не свободно, а напротив, борьба преисполнена коварства и ведется исподтишка. Идеалом мужчины считается тот, кто достигает успеха хитростью, подсиживанием и другими уловками. Главным достоинством и наивысшим достижением является овладение приемами «вабувабу», которые составляют искусство беззастенчивого продвижения к личному успеху за счет нанесения ущерба всем соперникам. (Эта система существенно отличается от рыночной, которая в принципе базируется на честном обмене, когда обе стороны должны идти на уступки.) Пожалуй, самым примечательным признаком системы типа С является господствующее здесь коварство. Обычно добуанец производит впечатление весьма вежливого и предупредительного человека. Один из них так описывал нравы и обычаи своего племени: «Если я хочу кого-нибудь убить, я постараюсь сблизиться с этим человеком, войти в доверие. Я буду рядом с ним день и ночь, буду делить с ним радость и горе, буду вместе с ним есть и пить, работать и отдыхать, и это может длиться много месяцев. Я назову его другом и буду ждать подходящего момента, чтобы сделать то, что задумал». И потому, когда случается убийство (а это бывает довольно часто), подозрение падает в первую очередь на тех, кто стремился подружиться с несчастной жертвой. Две главные обуревающие добуанцев страсти – это богатство и секс. Из-за слаборазвитой способности радоваться у добуанцев возникают определенные проблемы в сфере секса. Дело в том, что обычай запрещает им смех, а угрюмость возведена в разряд добродетелей. Один из добуанцев так говорит о своих обычаях и нравах: «Проводя время в саду, мы не играем и не поем, не хохочем и не рассказываем веселых историй». Быть счастливым категорически запрещено. Рут Бенедикт сообщает об одном человеке, который провел некоторое время на границе с чужой деревней, наблюдая жизнь соседей, у которых было принято танцевать. Но когда его спросили, не захотелось ли ему принять участие в танцах, он решительно отверг это предположение: «Моя жена подумала бы, что я почувствовал себя счастливым, и смогла бы упрекнуть меня в этом», – так он мотивировал свой отказ. Но, как ни странно, вся эта внешняя угрюмость, большое рвение в труде, а также табу на счастье не исключают очень серьезного отношения к удовлетворению сексуальных страстей, а также к технике секса. Так, накануне свадьбы невесте внушают одну-единственную идею: главный способ привязать к себе мужа – это держать его в состоянии сексуального изнеможения. В отличие от зуни добуанцы исключают из своей жизни любые положительные эмоции, кроме секса. Сексуальное удовлетворение – это единственное допустимое удовольствие. И несмотря на это, под влиянием традиции и доминирующих черт характера на поведении между полами это никак не отражается: внешне они никогда не проявляют своих чувств и делают вид, что сексуальные радости – вовсе не повод для теплых или дружественных отношений между мужчиной и женщиной. Они поразительно скупы на проявление чувств и в сексе ведут себя как истинные пуритане. Складывается впечатление, что секс считается очень дурным, хотя и весьма привлекательным занятием (ввиду запрета на счастье и радость). И в самом деле, если считать, что сексуальные страсти являются компенсацией за отсутствие радости либо выражением радости, то в отношении добуанцев речь может идти однозначно только о первом их назначении (т. е. о компенсации)[162]. Хочу закончить свой рассказ выводами Рут Бенедикт: Жизнь в племени добу способствует развитию крайних форм раздражительности и вероломства, которые у большинства народов сведены к минимуму с помощью общественных институтов. У добуанцев же все организационные структуры лишь усиливают эти формы жизни. Добуанец не дает себе труда вытеснять свои кошмарные влечения, его сознание воспринимает любое зло как норму, предписанную человеку либо природой, либо обществом. Соответственно этому мировоззрению он считает вполне естественным (достойным одобрения), если кто-то находит себе жертву, на которую можно выплеснуть свою злую энергию. Вся жизнь представляется ему смертельной битвой, в которой враги пытаются отнять друг у друга всякую радость жизни. Зло и жестокость – его главное оружие в этой борьбе, «где никто не способен на милосердие, а потому и сам не ждет пощады». Симптомы жестокости и деструктивности Итак, данные антропологической науки показали, что инстинктивистская интерпретация человеческой разрушительности не выдерживает критики[163]. Хотя мы во всех культурах фиксируем тот факт, что люди в жизни спасаются от угрозы либо борьбой, либо бегством, жестокость и деструктивность в большинстве обществ остаются на таком низком уровне, что их объяснение с помощью «врожденных» страстей явно не может никого убедить. Более того, факты свидетельствуют, что менее цивилизованные общества (охотники, собиратели и ранние земледельцы) проявляют меньшую агрессивность, чем более развитые цивилизации. А это опровергает мнение о том, что деструктивность является частью человеческой «натуры». Против инстинктивистского тезиса говорит также и тот факт, что деструктивность (как мы видели) нельзя рассматривать как отдельно взятый фактор, ее можно понять лишь как составную часть целостной структуры личности, как характерологический синдром. Однако тот факт, что деструктивность и жестокость не являются сущностными чертами человеческой натуры, вовсе не означает, что они не могут достигать значительной силы и широкого распространения. Это не требует доказательства, ибо это подтверждено уже исследованиями многих ученых, которые изучали жизнь примитивных народов[164] (хотя нельзя упускать из виду, что эти данные относились к сравнительно более развитым обществам, а не к самым первобытным среди них, каковыми являются племена охотников и собирателей). Мы сами были (и являемся) свидетелями безграничной деструктивности и жестокости, так что не особенно нуждаемся в исторических подтверждениях. Поэтому я не собираюсь здесь цитировать хорошо известный материал о человеческой деструктивности, которого очень много, но считаю совершенно необходимым привести результаты новейших исследований об охотниках, собирателях земледельцах эпохи раннего неолита, которые неспециалистам почти неизвестны. При этом я хочу предупредить читателя в отношении двух обстоятельств. Во-первых, существует масса недоразумений в связи со словом «примитивный (первобытный)». Это слово принято употреблять в отношении всех доцивилизационных культур, которые отнюдь не единообразны. Их объединяет лишь то, что у них не было письменности, не было развитой техники и денежных знаков; но во всех остальных областях – в экономической, социальной и политической жизни – примитивные общества очень сильно отличаются друг от друга. И потому на самом деле выражение «примитивное общество» – это только пустая абстракция, а в реальности мы каждый раз имеем дело с примитивным обществом того или иного типа. Для охотников и собирателей и ряда более развитых первобытных народов характерно отсутствие деструктивности, в то время как в целом ряде других обществ и в большинстве цивилизованных социальных систем деструктивная тенденция превалирует над миролюбивой. Второе заблуждение, от которого я хочу предостеречь читателя, состоит в том, что многие упускают из виду спиритуалистские и религиозные мотивы многих жестоких и разрушительных действий. Ярчайшим примером тому является практика жертвоприношения детей, которая была распространена в Ханаане в эпоху иудейских завоеваний и в Карфагене вплоть до его разрушения римлянами в III в. до н. э. Что склоняло несчастных родителей к убийству собственных детей – жестокость и деструктивность характера? Это явно невероятное предположение. Возьмем библейскую историю об Аврааме и его попытке убить своего сына Исаака, которая явно направлена против приношения детей в жертву. Здесь трогательно рассказывается о любви Авраама к сыну, и в то же время он без всяких колебаний принимает решение принести Исаака в жертву. Здесь мы явно имеем дело с религиозными мотивами, которые оказываются сильнее даже любви к собственному ребенку. В культуре такого типа человек настолько предан религиозным канонам, что он совершает жестокость, не имея деструктивных мотивов. Возьмем для сравнения более близкий нам пример – феномен современной войны. Первая мировая война была вызвана целым комплексом причин: здесь смешались экономические интересы и тщеславие вождей, неповоротливость одних и глупость других. Но когда война уже разразилась (или даже еще чуть-чуть раньше), она приобрела характер «религиозного» феномена. Государство, народ и честь нации были фетишизированы, превращены в идолов, ради которых обе стороны добровольно стали приносить в жертву своих детей. Среди молодых людей, которые погибли уже в первые дни войны, значительную часть составляли сыновья английских и немецких высших сословий, которые более других несли ответственность за принятие решений. Можно не сомневаться, что родители любили своих детей. Однако, преисполненные традиционных представлений о национальной гордости, они переступили через эту любовь и отправили на верную смерть своих мальчиков, которые и сами с готовностью и без промедления ринулись в бой. В этом случае мы также имеем дело с жертвоприношением, и мало что меняется от уточнения, кто кого убьет. Разве это важно, что не сам отец стреляет в своего сына, а просто заключается соглашение, в результате которого начинается убийство детей обеих воюющих сторон. В случае войны ответственные за принятие решений люди точно знают, что произойдет, однако идолопоклонство оказывается сильнее любви к собственным детям. Для подтверждения теории врожденной деструктивности нередко используется феномен каннибализма. Сторонники этой теории немало потрудились, описывая находки, которые, по их мнению, доказывают, что каннибалами были даже первобытнейшие люди, например синантропы (Peking-menschen) (500 тысяч лет до н. э.). Обратимся к фактам. В пещере Чжоукоудянь были обнаружены останки сорока черепов, которые приписывают самым первым из известных нам человеческих существ – синантропам. Других костей среди этой находки не было. Все черепа имели повреждение в районе основания, и из этого было сделано предположение, что через это место вынимали мозг. Далее идет серия рассуждений и выводов: мозг из этих черепов был использован как пища, а вся находка доказывает каннибализм самых ранних из известных нам людей. На самом деле ни одна из этих посылок до сих пор не доказана. Мы даже не знаем, кто убил владельцев этих черепов, с какой целью и было ли это типичным происшествием или исключением из правила. Л. Мэмфорд, как и К. Нарр, убеждены, что изложенная гипотеза носит весьма спекулятивный характер. Мэмфорд считает, что широкое распространение каннибализма в более позднее время (особенно в Африке и Новой Гвинее) ни в какой мере не может служить доказательством существования людоедства на более ранних ступенях развития человечества. Мы уже сталкивались с аналогичной проблемой, когда оказались перед фактом, что самые первобытные представители человеческого рода менее деструктивны и, кстати сказать, имеют более развитую форму религии, чем более поздние. Среди многочисленных догадок о том, для какой цели из черепов синантропов был вынут мозг, заслуживает внимание гипотеза, согласно которой в данном случае мы имеем дело с ритуальным действом; мозг был изъят из черепов не ради еды, как таковой, а ради приготовления священного кушанья. А. Бланк в своем исследовании идеологии первых людей подчеркивал, что мы почти ничего не знаем о религиозных идеях синантропов, но при этом не исключено, что они были первыми, кто практиковал ритуальный каннибализм[165]. Бланк обращает внимание на возможную связь между находками в Чжвукоудянь и неандертальскими черепами в Монте-Чирчео, которые также имели следы изъятия мозга. По мнению Бланка, очень многие признаки указывают на то, что речь идет здесь о ритуальном акте. Например, форма и размер отверстия в основании черепа имели точно такой же вид, как у охотничьих голов из Меланезии и с острова Борнео, где охота за головами имела исключительно ритуальное значение. Но особенно интересно следующее: Бланк установил, что «эти племена вовсе не отличаются особой кровожадностью и агрессивностью, а также имеют достаточно развитую форму морали и сравнительно высокие нравственные принципы». Все эти данные подводят нас вплотную к выводу о том, что наше знание о каннибализме синантропов – не что иное, как надуманная конструкция, и что (даже если эти данные подтвердятся), вероятнее всего, речь идет о ритуальном феномене, который очень сильно отличается от неритуального деструктивного каннибализма, встречающегося в Африке, Южной Америке и Новой Гвинее. На самом деле в доисторическую эпоху каннибализм был чрезвычайной редкостью. Так, Э. Фольхард в своей монографии «Каннибализм» утверждает, что до сих пор нет достаточно валидных (убедительных научных) доказательств существования этого феномена в ту эпоху. Он отказался от своей позиции только в 1942 г., когда Бланк показал ему череп из Монте-Чирчео (сообщено Бланком, 1961). У охотников за головами мы также имеем дело с ритуальными мотивами. Однако пройдет еще немало времени и потребуется провести целую серию серьезных исследований, чтобы установить, когда и в какой мере методы охотников за головами из религиозного ритуала превратились в деструктивное поведение с элементами садизма. С другой стороны, если обратиться к феномену истязания (пытки), то он, вероятно, значительно реже бывает связан с ритуальным актом. Это, скорее всего, выражение садистских инстинктов – и здесь неважно, идет ли речь о примитивном племени или об индивидуальных или политически организованных пытках современности. И все же для понимания феномена острой деструктивности совершенно необходимо учитывать, что причиной подобного поведения могла быть не только жестокость сама по себе, но и религиозные мотивы. Однако в культуре, ориентированной на голый практицизм, трудно ожидать такого понимания, ибо представители такой культуры просто не в состоянии осознать интенсивность и значимость для человека нематериальных стремлений, идеальных целей и религиозных мотивов. Но даже когда мы научимся понимать, что во многих случаях деструктивное и жестокое поведение не является следствием деструктивной психической мотивации, все равно придется считаться с фактами (их вполне достаточно), указывающими на то, что в противоположность всем другим млекопитающим человек – это единственный представитель приматов, способный испытывать удовольствие от убийства и созерцания страданий. Я постарался показать в этой главе, что деструктивность не является ни врожденным элементом, ни структурным компонентом всякой «человеческой натуры». Что же касается вопроса о природе и специфических, собственно «человеческих» причинах потенциальной озлобленности человека, то я надеюсь, что мне удастся на него ответить в следующих главах. |
|
||